С ночевой, Чириков Евгений Николаевич, Год: 1903

Время на прочтение: 25 минут(ы)

Евгений Чириков

С ночевой

I.

— Ну, пойдем, что ли! — выкрикнул кто-то под моим окном.
Я приподнялся со стула, выглянул в окошко и увидал Трофимыча…
— А ты поскорей, чтобы к закату поспеть!
— Да куда?
— А ты знай-собирайся! Я тебя в такие места предоставлю, что и-и-и!.. Мое почтение! — ‘Туба! Туба!’ — закричал вдруг Трофимыч на своего Фингала, который впадал обыкновенно перед охотой в игривое настроение, и теперь, завидя поросенка, погнался за ним со всех четырех ног.
— Н-назад! Регардю! Куш, проклятый!!.
Но Фингал увлекся, и никакие угрозы, никакие французские нежности и русские ругательства на него не действовали. Поросенок растерялся, ткнулся в подворотню, завяз и принялся испускать ужасные, раздирающие душу вопли. Фингал тянул его за хвост и кусал за ноги.
— Туба, паршивый! Регардю! Иси сюда!! — попытался было еще Трофимыч остановить смертоубийство. Но, видя свои старания напрасными, бросил на лужок свою двухаршинную одностволку и побежал на место катастрофы…
Трофимыч — лесник, мой постоянный спутник по лесам и болотам. Недавно мы бродили с ним по лесу, исколесили его по всем направлениям, но не подняли никакой живности, исключая горлиц, ястребов и кукушек. Трофимычу было неловко, совестно предо мною: он наговорил мне таких небылиц о богатствах своего леса всевозможною дичью, что я за два дня пред отправкою на охоту принялся готовиться: старательно промазал свиным салом охотничьи сапоги, наготовил массу патронов и пыжей… Рассказы Трофимыча об изобилии дичи заставили меня бояться, что не хватит зарядов… А вышло так, что мы воротились из лесу, не разрядивши даже своих ружей.
— Экое диво! — оправдывался Трофимыч: — и куда только птица девалась?!. Бывало, пойдешь по лесу — хлоп да хлоп! Бесперечь тетеревей подымаешь… По энтим самым местам, то есть страсти, сколько ее водилось! А нынче смотри, — совсем нет. Не те времена, всего меньше стало, во всем недостаточность.
И тогда же мы решили оставить лес и удариться на болота.
— Постой, дай срок! Я тебя в утино место свожу… Энтой дряни там, то есть — конца-краю нет… Ребятишки руками ловят… Мы с тобой столько нащелкаем, — страсть, одним словом — бугры! Ты уже на меня положись, потому я сызмальства охотничаю! Все места мне по здешнему краю хорошо известны… Я тебе удружу… Это ты будь без сумленья…
Трофимыч был страстный охотник. Но ему, так же, как и его Фингалу, было решительно все равно: охотиться ли в лесу, или шляться по болотам, он с одинаковым удовольствием пачкался и мок в тине, как и царапал в кровь свою рожу о сучья и ветви густых лесных зарослей.
Сегодня Трофимыч, видимо, выполнял свое обещание ‘удружить’ мне — сводить на ‘утиное место’, ибо на его ногах, вместо обыкновенных сапог с бураками, были обуты востроконечные ‘пимы’, из белой кожи — нечто в роде греческих сандалий. Я начал поспешно собираться. Между тем Трофимыч остановил ‘смертоубийство’. Поросячьи вопли прекратились и заменились жалобным взвизгиванием Фингала. Но вот и Фингал замолчал, а через минуту под окном снова стоял Трофимыч, весь красный, взволнованный и сердитый.
— Ишь, собачий сын! Я тебе покажу безобразничать! Ты у меня будешь… Проклятущий!.. Пра-а-во… Кажинный раз дозволяешь себе безобразие… На-ко, какую манеру взял?.. — слышалось под окном ворчание Трофимыча.
— Евлентий Миколаич!
— Ну!
— Нет ли у тебя, друх, какой веревки?
— Зачем тебе?
— Да надо, для Фингала… На-ко, какую манеру взял: ни одной свиньи не пропустит без того, чтобы ухо али хвост не огрыз… Селом пойдем, — неприятностев много будет, потому — скотина… На привязь хочу взять.
Веревка нашлась.
— Фингал! Ну, ляпорт иси! Иси сюда… Ну, регардю, милый!.. — вкрадчиво и слащаво подманивал Трофимыч побитого Фингала, присевши к земле и похлопывая себя по коленке.
Но Фингал точно изучил своего хозяина. Теперь он держался на приличном расстоянии и, несмотря на ласковые подмигивания, приседания к земле, пощелкивания пальцем и другие приемы Трофимыча, только виновато помахивал хвостом, но не двигался с места, — и вся фигура Фингала говорила одно только: ‘знаю, дескать, я хорошо все эти ‘регардю’, — не надуешь!

II.

Было далеко за полдень, когда мы проходили через попутное село Сосновку. Июльское солнце немилосердно жгло и палило. В воздухе стояла страшная духота.
Сосновка словно вымерла: на улицах — ни души, кругом тихо и сонно. Все живое попряталось куда-нибудь в холодок… Вон там, в крапиве, под тенью покривившегося плетня, спит глубоким сном грязная хавронья, худая и высокая кляча спасается от палящего зноя под тенью, бросаемой на лужок бревенчатою стеною хлебного амбара, обхлыстывая свои худые бока усеянным репьями хвостом, она методично поматывает своею головой, словно кому-то все кланяется… Куры сидят нахохлившись, в пыльных ямах, около завалин… Только одни воробьи не боятся жаркого летнего солнышка: они превесело попрыгивают по дороге, купаются в пыли и, задорно чирикая, дерутся между собою… Страда в полном разгаре. Из села все ушли на поле, дома остались одни только старые да малые… Да и тех не видать, — все попрятались: старики полеживают в сенях или в клети, старухи дремлют в избах, покачивая зыбки с ребятишками, подростки разбежались — кто в лес по грибы, кто в луга, кто в поле обед тятьке с мамкой понес…
— Палит! — проговорил Трофимыч, когда мы приближались к винной лавке.
— Да, жарко…
— А ведь ночью даже очень прохладно… Ей-Богу! Я вот третьеводни в лугах ночевал, — так под утро, знаешь, как пробрало!..
— Ну, холодам, поди, еще рано быть…
— Рано?! Постой, вот ужо как к вечеру вымокнем, узнаешь, кака теплынь по утрам бывает! Цыганский пот прошибет… Ей-Богу!..
Я молчал. Мы поравнялись с винной лавкой.
— Да ты взял ли чем ночью-то приодеться? Неужели, окромя энтого пинжака, ничего не взял?
— Нет…
— Что ты, друх! Рази это фасон?.. Смотри, лихоманку схватишь, — после и не развяжешься… Вон я в прошлом году, почитай, все лето маялся… Спасибо барыне: ты, говорит, водкой натирайся… на ночь, значит… Только тем и избавился… Кабы не барыня, да не зелье это проклятое, — беда! Ложись да помирай!..
Трофимыч замолчал, обернулся на оставшийся позади кабак и вздохнул. Несколько минут мы шли молча.
— А если, примерно, на охоту, — начал опять Трофимыч, — тут уж без водки никак невозможно: задрогнешь!.. Я уж это всегда шкалик-другой запасаю… Только вот сегодня не захватил, совсем запамятовал — из ума вон!.. А ведь и водка-то дома есть… Добро бы не было, а ведь в клети на полке непочатая бутыль стоит, — с именин осталась… Налить бы — и только всего! Ей-Богу!.. Эка память какая, бабья!..
Я упорно молчал.
— Ну, чай, ты, Евлентий Миколаич, догадался, прихватил маленько. А то к вечеру вымокнем, перемениться нечем, задрогнешь, друх!.. Утром знаешь, как проберет!..
— Нет, не догадался.
— Что ты?! — испуганно крикнул Трофимыч.
— Право.
— Это — не фасон! Надо бы где ни на есть отыскать!..
Я пожалел, что мы не хватились раньше, пока еще не прошли кабака.
— Да рази тут далеко! — приостановившись вдруг, сказал Трофимыч: — давай, духом сбегаю!.. Это пустое… Рази тут далеко… Рукой подать!
Я дал, и Трофимыч веселой рысцой пустился по направлению к кабаку.
— Я сичас… духом!.. — долетали до меня произносимые на ходу восклицания Трофимыча. — Сию сикунду!.. А без водки — беда! Помирай… задрогнешь…
Через пять минут Трофимыч медленным, ленивым шагом ворочался обратно. В одной его руке блестело на солнечных лучах стекло бутылки, а другою он тянул на веревке Фингала, которого ему удалось-таки перехитрить и взять на привязь.
— Вот извольте-с! — протянул он ко мне руку с бутылкой. — А то вечером вымокнем, перемениться нечем, задрогнешь… Без водки несподручно…
В моем ягдташе не нашлось свободою места для бутылки.
— Давай-ка сюды! Я за пазуху могу взять… у меня там всякая всячина: и хлеб, и припасы, и все такое…
Трофимыч полез с бутылкой за пазуху и вдруг, спохватился.
— Ах, пес тя дери! Пестоны-то забыл!.. Ей-Богу!.. Ах, драть ее с плеча! А? Эта бабья память!.. Что я теперь должен делать? А?.. Рази поделишься, а то хоть назад беги…
— Я дам, у меня хватит…
Трофимыч разом успокоился…
— Ha-ко, друх, подержи Фингала! Я сию сикунду. Подальше зелье-то засуну, неравно разобьешь…
(Надо заметить, что Трофимыч всегда позабывал что-нибудь: то ‘мачек’, то ‘дробцу’, то пистоны).
Засунувши глубоко за пазуху ‘зелье’, Трофимыч высморкался в кулак, торопливо сплюнул в сторону, поправил картуз и принял обратно Фингала.
Становилось все жарче и жарче. Пот ручьями катился с наших физиономий. Спину сильно припекало, шею жгло, как огнем… Несмотря на это, мы бодро шагали по пыльной придорожной лужайке. В моем воображении рисовалось ‘утиное место’, перед глазами проносились вереницы уток, ‘срывались’ дупеля и бекасы, в ушах — раздавалось кряканье уток, писк куликов… Я предвкушал удовольствие от предстоящей удачной охоты… Не знаю, что было в голове Трофимыча… Только с того момента, как в его пазуху залезло ‘зелье проклятое’, он шагал также проворно и весело…
— А что, далеко еще до этого ‘места-то’? — спросил я Трофимыча, горя нетерпением поскорее добраться до желанной ‘Сосновской трясины’.
— Да, попыхтишь еще! Верст с пяток, поди, будет, если не больше, — ответил он и, как бы желая смягчить неприятность своего сообщения, сейчас же добавил:
— Далеко… Зато не даром сходим: туда придешь — уходить неохота… Уток, дупелев, бекасов — пропасти! Только заряду припасай!..
— Много?
— Энтой дряни-то? Пропасть! То исть прорва, одним словом — легионы! Не бойсь, я тебя на худое место не поведу, — я тебе удружу, будешь доволен… Дай-кась, друх, паперосочку!..
И я, польщенный и успокоенный уверениями Трофимыча, дал ему ‘паперосочку’ и еще бодрее зашагал далее…

III.

Солнце близилось к закату, когда мы подходили к ‘Сосновской трясине’, — так называлось заповедное ‘утиное место’, куда меня вел Трофимыч. Дневная жара стала заметно спадать. Время от времени подувал приятный прохладный ветерок. По обе стороны дороги желтели и уходили в необъятную ширь поля сжатой ржи, и на них там и сям поднимались небольшие пирамидальные копны, рисовались контуры крестьянских телег с поднятыми кверху оглоблями, чернели фигуры лошадей, кое-где краснели бабьи кумачовые сарафаны… А далеко впереди зеленели луга, сверкали своей поверхностью озерца и болота… И взор упирался в синеющий на горах сосновый бор…
— Во-она! Видишь зелену гору-то? Видишь, — вода серебрится? — показал мне рукою Трофимыч: — ну, так вот под энтой самой горой — трясина и есть!.. Версты три-четыре она в ширину тянется, полосой значит… А туда влево, опять — болотина… Ну, та много меньше будет… в старые годы тут по сотне набивал, друх!..
Высокие болотные сапоги порядочно-таки навихляли мне ногу. Но при последних словах Трофимыча я разом перестал ощущать усталость. Все мои мысли и желания сводились теперь к одному только — ‘скорей, скорей, скорей!’
Трофимыч спустил с веревки Фингала и крикнул ему напутственное слово: ‘шарь, милый, шарь!’ — вместо ‘шерше’, — и снял с плеча свою долговязую одностволку.
— Тут вот скоро маленькое болотце будет… На нем иной раз чирочки попадают… долгоносики тоже вывертываются, — как бы про себя заметил Трофимыч.
Мое сердце екнуло, и бывшее до сих пор за спиною ружье как-то вдруг очутилось под мышкою…
— Дай-кась пестончик! — полушепотом попросил Трофимыч.
Мы остановились и надели на куфорки пистоны. Я подтянул спустившиеся голенища сапог и протер запотевшие стекла очков.
— С Богом!.. Я маленько влево заберу, а ты энтой стороной подходи, — проговорил Трофимыч и отделился.
Болотце было еще далеко, — до него оставалось еще добрых полверсты, — при том оно окаймлялось мелкими кустиками тальника, так что глаз не мог усмотреть даже самой воды, не говоря уже о ‘чирочках’. Несмотря на это, мое зрение и слух находились в страшно напряженном состоянии. Я не спускал глаз с кустиков, насторожил свои уши и, спотыкаясь то и дело о кочки и ямы, весьма быстро приближался к болотцу. Однако Трофимыч выгадал: он взял себе более выгодную позицию — ему было ближе. И я с завистью смотрел на Трофимыча, так как понял, наконец, что моя торопливость напрасна, что первый выстрел остается за Трофимычем…
Но — увы! — Фингал испортил все дело. Оба мы находились еще от болота на расстоянии двух ружейных выстрелов, как в воздухе раздалось испуганное кряканье двух чирков, а затем — лай и радостное взвизгивание собаки.
— Куды, дьявол!? Н-назад! — пронеслось сердитое, но бессильно-злобное восклицание Трофимыча.
Но Фингал ничего и знать не хотел… Вот стрелою вылетели из кустов два бекаса и рассыпались в разные стороны. Фингал опять завизжал и залаял, а Трофимыч опять закричал во все горло:
— Туба! Назад! Каналья! Убью!!
Вслед за этим из кустов выскочил Фингал и что есть духу погнался с визгом и лаем за какой-то пернаткой. Напрасно Трофимыч кричал, ругался, упрашивал: Фингал не отставал от птицы и скоро скрылся из виду.
Неблаговидный поступок Фингала обозлил меня страшным образом. Но так как Фингала возле меня не было, а стоял только ругающийся скверными словами Трофимыч, то вся злость и обратилась на последнего.
— И на кой черт ты взял своего Фингала? Он только мешать будет… Разве это собака?! Убьешь с вами черта два… — ворчал я, недовольный на Трофимыча.
— И шут его знает, что с ним случилось! — ответил смущенный Трофимыч. — Ей-Богу!.. И откуда только такую манеру приобрел?.. Пр-а-во… Сперва этого за ним не было…
— Куда его к черту! Прогнать надо — и только! — не унималось мое сердце.
Трофимыч обиженно посмотрел в мою сторону.
— А ты того… — погоди?.. Ты думаешь, он — нестоющий? Погоди маленько!.. Это он давно по болотинам не мыкался… Ужо намается, — шелковый станет… Он хороший, — прибавил Трофимыч после небольшого молчания. — Мне за него, друх, четвертную давали — вот что! И то не отдал… Сосновский барин (помер уж он теперь) чуть не Христа-ради выпрашивал… ‘Ничаво, говорит, не пожалею, бери, говорит, любую лошадь али корову, только Фингала уступи…’ Да нет, я не дурак тоже! Куда мне корову? На кой ляд мне лошадь? Ты погоди… Он тебе ужо покажет. Ей-Богу!.. Ты на него не гляди, что он с виду такой… как бы, значит, паршивый…
Я расхохотался.
— Смейся! — обиделся Трофимыч. — Ты полагаешь, — вру? Ей-Господи, нет! Вот сейчас с места не сойти, если вру… Да спроси Митрия Васильича… Митрия Васильича знаешь? Ну, вот он тебе удостоверит… Он свидетелем был, как тогда барин выманивал у меня Фингала.
— Верю…
— Этаких кобелей поискать, — мало… Ей-Богу!.. Золото, а не кобель!..Ну, ладно… Хорош…
— Бери, говорит, любу лошадь или корову, — не унимался Трофимыч…

IV.

Над лесом догорали последние лучи солнца. Вот они скользнули еще последний раз по вершинам задумчивых сосен, поиграли золотистыми переливами на желтой смолистой коре стройных высоких деревьев, подарили прощальной улыбкой желтеющие нивы, луга и — потухли. На небосклоне разгоралось все шире и шире пламя вечерней зари. Причудливые дымчатые облака, там и сям повисшие в тускнеющих небесах, закраснелись стыдливым румянцем и местами приняли золотистый оттенок. В воздухе повеяло прохладой и свежестью. Вот ‘дергнул’ где-то, коростель, потом — другой, третий… Под ногами без умолку застрекотали кузнечики… Во всех концах прозвучала дребезжащая песенка перепела… Каждый звук, каждое движение как-то резко и отчетливо выделялись теперь среди стихнувшей природы…
Земля готовилась ко сну…
Мы стояли на берегу ‘Сосновской трясины’. Под высокой горой сверкали темною сталью водяные островки, во множестве разбросанные по топкой, покрытой кочкарником, тростником и осокою болотной равнине. В наступающих сумерках глаз не мог отыскать ни конца, ни начала этой равнине. Высокие, угрюмые сосны спускались с горы почти вплоть к самому болоту и, отражаясь темными массами в прибрежной воде, придавали ей черный и мрачный оттенок…
— Ну, теперь не зевай! Смотри в оба! — проговорил Трофимыч.
Мы остановились, осмотрели ружья. Все оказалось в порядке.
Мое сердце колотилось так сильно о стенку груди, что я отчетливо слышал каждый удар, каждое биение его: попробовал ‘приложиться’, — руки были нетверды, дрожали, ‘мушка’ прыгала и уходила с правого глаза…
— Надо разделиться, вместе ходить не фасон! — предложил Трофимыч, сделавшийся вдруг до смешного серьезным и деловым. — Ты иди энтой стороной, возля лесу, а я в обход ударюсь, кругом значит… Коли я спугну, она на тебя полетит, а ежели ты ударишь, она на меня потянет.
Наметивши пункт встречи и ночлега, мы условились и о сигнале: кто первый воротится к облюбованному месту — обгорелому пню, — тот должен был разжечь костер и подбрасыванием вверх горящих головешек оповестить товарища о своем возвращении.
— Ты только смотри: далеко не лазай! — посоветовал мне Трофимыч, когда мы двинулись в противоположные стороны.
— А что, разве опасно?
— Нет, не то, чтобы опасно, а все-таки не лазай далеко от берегу-то… В третьем году тут покойный барин так ноги завязил, что насилу выволокли… Ладно, что народ поблизости был, а то бы кончено!.. Ты поостерегайся… Долго ли до греха!.. А то ничаво, никакой опасности нет… Только ноги не завязи…
И мы разошлись в разные стороны.
С замиранием сердца, тихо, осторожно вышагивал я вдоль берега, внимательно приглядываясь к сонной поверхности водяных островков. Затаив дыхание, я всматривался в каждую кочку, в каждый травяной кустик, в каждый листочек, которые то и дело принимал то за утку, то за утиную шею, то за длинноногого кулика или бекаса… Но всякий раз мне приходилось разочаровываться: присматриваясь внимательно, я узнавал обманувшие мое напряженное зрение предметы и печально опускал вниз стволы своей двустволки…
Но — чу! Недалеко от берега что-то зашевырялось и забулькало в высокой густой осоке… Я вздрогнул и крепко сжал в руке холодное железо ружейных стволов… Вот из-за травянистой кочки выставилась и опять спряталась длинная шея утки… Я моментально приложился и готов был уже ‘ударить’ по птице, как вдруг до моего слуха донеслось какое-то странное фырканье, сопение и чавканье… А потом из-за кочки выставилась удивленная морда Фингала, и в воздухе приветливо заболтался его хвост, принятый мною за утиную шею.
— Черт бы тебя побрал! — невольно сорвалось с моего языка, когда я понял, в чем дело.
Фингал, обрадованный неожиданной встречею, в одно мгновение выскочил из воды и, подбежавши к моим ногам, начал сильно встряхиваться, обдавая меня целым каскадом тинистой грязи.
— Шерше! Пшел! — вздумалось мне воспользоваться услугами старательного Фингала.
Но Фингал не двигался с места и, стоя по-прежнему под ногами, с подобострастием заглядывал в мои глаза и вилял во все стороны гладким, как палка, хвостом…
— Ну! там, там!.. Шерше! — сделал я еще одну попытку. Но, когда понял, что мои поползновения на содействие Фингала ни к чему не поведут, я сердито пнул его в бок ногою и грозно закричал: ‘к черту!..’ Этот прием оказался удобопонятным для Фингала, ибо последний тотчас же опустил вниз свой хвост и отбежал в сторону…
Я побрел дальше, вдоль берега… Небеса быстро темнели. Упали густые сумерки.

V.

Смерклось. На потемневшем небосклоне мигнула первая, еще пока бледная, звездочка…
Где-то вдали бухнул ружейный выстрел, громко пронесся в тихом, спокойном воздухе, прокатился эхом по нагорному лесу и замер… Я встрепенулся. ‘Убил’, промелькнуло в моей голове, и не то какая- то досада, не то зависть к Трофимычу кольнула меня в самое сердце… Я остановился и прислушался: в воздухе слышался характерный свист утиного полета. Я присел на колено и стал всматриваться вперед, откуда донесся выстрел Трофимыча. Целая вереница уток повисла над болотной равниною и летела прямо на меня… Вот они уже близко… Но я выжидаю, пока они пролетят над головою, чтобы ударить в тыл. ‘В тыл сподручней… так по башкам и саданет!’ — помнятся мне слова опытного Трофимыча…
Но раздался вдруг отчаянный лай и визг Фингала, — и утки с кряканьем шарахнулись в сторону и скоро скрылись в вечерних сумерках… Я кипел от негодования и ярости. Был момент, когда я готов был убить Фингала… Опустившись. на землю, я сердито отбросил от себя ружье и, закуривши папироску, начал в задумчивости выпускать изо рта дымок тонкими струйками…
Долго просидел я на берегу в немом созерцании. Ночь опускалась. Угрюмый лес, закутанный флером ночи, темною стеной поднимался над берегом. Болото утратило свои рельефы и контуры: и кочки, и камыши, и кустики, — все это как-то расплылось, стушевалось и слилось в одну темную, ровную поверхность. Подувал холодный ветерок…
Стрелять было нельзя, так как глаз уже не мог поймать ‘мушку’… Между тем начался ‘перелет’. В ушах то и дело раздавался свист утиных крыльев, возвращающиеся с хлебов ‘кряквы’ то и дело с шумом брякались в воду… А в камышах и в осоке, время от времени, — осторожное покрякивание селезней и пискливые отклики самок…
Вот вдали блеснул огонек, и опять раздался грохот ружейного выстрела. Угрюмый лес опять подхватил его, и громкое эхо повисло в ночных сумерках… ‘Убил!’ — опять мелькнуло в моей голове…
И опять недовольство, злоба на Фингала и зависть к Трофимычу охватили меня…
Была уже глухая ночь, когда я вступил на низменный и топкий берег ‘Сосновской трясины’.
Приближалась непогода. На небе ползали зловещие тучи. Выглянул было на свободном от туч клочке синевы молодой серп месяца, но сейчас же пугливо спрятался и не появлялся более. Кругом царила полная темнота. С северо-восточной стороны все чаще и чаще набегали злые порывы ветра. Прибрежные камыши о чем-то шептались между собою. Густая осока безостановочно шелестила своими листьями. А мрачный, угрюмый лес сердито ворчал и без умолку охал…
Становилось как-то жутко…
— Трофцм-ы-ы-ч! — закричал я что было силы.
Но голос мой удивил меня своей собственной слабостью… Злобный ветер рассеял его, едва давши вырваться наружу…
Закинув за плечи двустволку, я торопливо зашагал к намеченному для ночлега пункту.
Из-под ног то и дело ‘срывались’ испуганные ‘кряквы’, над головою свистели утиные крылья… Но мне было не до уток. ‘В третьем году тут покойный барин так ноги завязил, что насилу выволокли…’ — неотступно преследовали меня слова Трофимыча, и я торопился поскорее миновать те места, где я мог подвергнуться участи покойного барина…

VI.

— Куда ты, друх, запропал? — встретил меня Трофимыч, удобно примостившийся около весело потрескивавшего костра.
— Что же ты головешки-то не кидал?
— Ну, вот! Я уж никак цельный час их кидаю… Почитай, весь костер раскидал!.. Я уж забоялся: не завязил ли, друх, ты ноги… Хотел было на поиски идти!.. Ей-Богу!..
Фингал приподнялся было с места при моем появлении, завилял хвостом, но, должно быть, вспомня свою ‘медвежью услугу’ мне, живо отошел в сторону и свернулся в кольцо около Трофимыча.
— Сколько убил? — категорически спросил я Трофимыча.
— Сколько? — недовольно протянул он: — всего одну только крякву!..
— А это что?
— Энто дрянь… пигалицы…
— Плохо. А я так и совсем ничего не убил… Все твой Фингал, черт бы его задавил!.. Говорил я, что он мешать только будет. Прогнать бы его давеча было надо!..
— А что? Рази подгадил? — сочувственно осведомился Трофимыч.
И я рассказал ему, как ‘подгадил’ мне Фингал.
— Эх, друх! А ты бы его по ляжкам-то саданул!.. У него в заду не одна дробина сидит… Ей- Богу! У-у! проклятущий!
Трофимыч толкнул собаку под бок, та взвизгнула и недовольно заворчала.
— Туба! Молчать!
Трофимыч поднялся с места.
— На хозяина огрызаться?! А? Да я тебе, собачий сын…
Трофимыч схватил обгоревшую головешку и пустил ею в Фингала.
— Избаловался, — серьезно заметил Трофимыч, располагаясь опять возле костра. — Зайцев по лесу все гоняет… А то раньше хороший кобель был, стоющий… Мне за него четвертную давали…
Небо становилось все грознее и грознее. Порывы ветра с каждой минутой крепчали. Лес глухо шумел. Приближалась гроза… Вот на черном фоне заволоченных тучами небес блеснул фосфорическим огоньком зигзаг молнии. Где-то далеко прозвучал глухо слабый громовой раскат…
— Вымокнем! До ниточки вымокнем… — промолвил Трофимыч, помешивая в угольках костра какою-то палочкой.
Я вспомнил вдруг о водке, — мне захотелось немножко погреться.
— Где у нас водка-то? — спросил я Трофимыча.
— Водка-то? — переспросил он. — Да у меня, друх, беда случилась… Ты уж не бранись, сделай милость! Ей-Богу невзначай!
— Что ‘невзначай’?
— Да пролил! Поставил, знашь, вот этак-ту, да, место-то, видишь, неровно, бугром… али локтем задел — шут ее знает!.. Упала и потекла-а-а… Вот здесь, друх… И сейчас еще место-то мокро… Пощупай-ка!..
Трофимыч похлопал ладонью по земле. Я улыбнулся.
— Хорошо еще, — не вся вытекла, — продолжал он, передавая мне бутылку, наполовину наполненную ‘проклятым зельем’. — Ладно, успел поддержать, а то бы вся ушла… Ну, тебе, чай, хватит… Много ли вам нужно!.. Ну, а я уже так обойдусь без водки… Шут с ней совсем!.. И черт знат, как меня, дурака, угораздило!.. Локтем знашь, вот этак!.. Она и свернулась… и потекла-а-а… Ты уж того…
И Трофимыч долго еще просил меня не серчать, долго оправдывался в своей мнимой неловкости, на разные варианты рассказывал постигшее его несчастие, похлопывал ладонью ‘мокрое место’ и ругался на все лады. Наконец, убедившись, что я поверил, Трофимыч успокоился и, усевшись около огонька, начал старательно щипать своих пигалиц. Сперва я думал, что Трофимыч намерен их изжарить, но когда увидел, что, окончивши операцию, Трофимыч завертывает ощипанных пигалиц в свой грязный шейный платок, я поинтересовался узнать, что он намерен с ними делать. Трофимыч улыбнулся.
— Это, друх!.. Ужо сосновской барыне занесу… Афонасье Петровне… Знашь Афонасью Петровну? Толстую-то?.. Ну, так ей самой…
— Зачем?
— Как зачем? Для продажи… Она их заместо дупелев так ли уписывает — страсть! Жрет да похваливает: носи, говорит, почаще, потому, дескать, я без дупелев не могу, не такого воспитания!.. А я — когда дупелев, а когда с ними и пигалицу подсуну. Башку-то обрублю, выпотрошу, а ноги-то у них таки же долги… Ничего, не разбирает… Почаще, говорит, носи, до страсти, говорит, люблю!..
Я не мог удержаться от хохота,
— Ей-Богу! — хвастливо ответил на мой хохот Трофимыч. — Ты что, сумлеваешься?
— Неужели не разбирает?
— Где ей? Даже нисколько… Ее, я полагаю так, можно, например, галкой поподчивать… Слопает… Старая, уж всякий вкус потеряла… На прошлой неделе скворцов нащелкал — кулики, говорю, барыня… Ничего, зажарила… — Нашто, говорит, ты их оголил?.. — Да сподручней, говорю, потому, — время жаркое, дух пустить могут… А ты, говорю, тухлых-то не уважаешь… Ну, а выпотрошишь, да крапивкой обложишь, — они дольше терпят, свежесть, ‘говорю, сохраняют… Ничего, съела… Ты, говорит, носи почаще, другим-то не продавай уж, а прямо ко мне тащи… Ей-Богу! Умора одна…
И, хохоча от души над наивностью сосновской барыни, Трофимыч принялся подкидывать в костер хворосту… Сперва сделалось темно. Из костра повалили густые облака едкого дыма, но скоро красные языки пламени с какою-то яростью заползали по сухим, потрескивающим на огне корягам, вырвались наружу, слились в один сплошной огненный столб и, высоко поднявшись над землею, осветили небольшую площадку вокруг костра. Зато там, дальше, сделалось вдруг еще темнее, густой мрак понадвинулся темной завесой со всех сторон… Фингал, спавший вблизи костра, почувствовал избыток теплоты, неохотно приподнялся с належанного местечка и отошел в сторону… Тощая фигура Фингала казалась при свете пылающего костра до крайности жалкой: брюхо подвело, тонкие и длинные ноги подгибались от усталости, облезшая спина как-то изогнулась… Фингал, очевидно, ‘намыкался’ и стал, по выражению Трофимыча, шелковый…
— На, одер! — сказал Трофимыч, бросив Фингалу корку хлеба.
Одер с жадностью подхватил корку и, видимо, намеревался отойти с нею куда-нибудь в укромное местечко. Но Трофимыч остановил его намерение в самом начале.
— Туба! — крикнул он, желая, вероятно, показать мне, что его Фингал получил кое-какое образование…
Фингал на мгновение остановился, но потом, захватив еще глубже в свою пасть корку хлеба, моментально скрылся в темноте…
— Набаловался, — объяснил Трофимыч поступок Фингала и прилег опять на старое место…

VII.

— А что я тебя хочу, друх, спросить! — обратился ко мне Трофимыч после долгого взаимного молчания…
— Ну?..
— Ты вот образованный, всяким наукам обучался… Скажи, друх, правда, али нет: говорят, будто наша земля вертится…
— Правда, вертится…
— Вертится, — повторил Трофимыч, как бы о чем-то размышляя. — А я думал, зря болтают! Только я, друх, никак в толк не возьму: что за причина ей вертеться?
Произошло небольшое молчание, так как я и сам затруднялся сказать, какая была ‘причина’…
— Опять же и то сказать: как же мы, друх, с тобой не свалимся? — И на лице Трофимыча появилась недоверчивая улыбка.
Я попытался объяснить ему, почему мы не ‘валимся’. Трофимыч качал утвердительно головой, приговаривал: ‘так, это верно’, но выражение его лица все время отражало полнейшее недоверие к моим словам.
— Притягательна сила!.. Гм… Так… Отчего же, друх, утка на воздухе держится? По какой причине нас с тобой притягат, а ее нет? Значит, того… Нас с тобой пригибат, а ее нет… Чудное дело!..
И Трофимыч закидал меня целым потоком вопросов, на которые я решительно не умел ответить. Эти вопросы затрагивали столько областей знания, задевали столько научных теорий, гипотез и истин, что я становился в тупик и, при всем своем желании, не мог удовлетворить любопытства Трофимыча и не сумел заглушить недоверие его…
— Все дознали, до всего дошли! Хитрый народец, шут их дери! — говорил Трофимыч. — Тоже вот у нас тут один человек был… Ну, и башка! Все знает, леший его задави! Ей-Богу!.. Он вот тоже сказывал, будто через миллион годов солнышко потухнет, перегорит значит… Только я так полагаю, что врет он… Потому, кто его знает, что через миллион годов будет?! Да, дошлый народец… Тоже вот этот человек сказывал, что через сотню годов везде машина появится, то-ись всяку дрянь машиной будут работать. Теперь, например, только важные дела машинами производятся, — молотьба там, или завод какой, — а тогда все, дескать, машиной! В загранице, говорит, лошадь отменили, заместо нее машинка действует: сядешь, например, верхом, и валяй, куда хочешь, хоть за тыщу верст… Не знай, не врет ли: машинами, говорит, в загранице яйца выделывают… У нас, скажем так: петух и курица, а там, говорит, и без них дело обходится… Чудаки, леший их задави! Никакой, говорит, человеку работы делать не придется — все за него машина сделает: сиди, значит, на печи и ешь калачи…
Трофимыч покачал головою и сплюнул. Костер весело потрескивал. В жестяном чайнике бурлил кипяток.
— Только не врет ли он? Я так полагаю, что и при машинах делов будет достаточно. Кто же эти самые машины выделывать будет? Чай, тоже не с неба свалятся… Значит, опять выйдет так, что ты, скажем к примеру, будешь калачи уписывать, а я машины выделывать да вокруг их побегивать…
— Кто же это тебе рассказывал?
— Рассказывал-то?.. Да тут один человек был у нас… Дмитрий Степаныч, писарем у станового служил… Умнеющий человек, башка — одним словом! Образованный тоже… Только водка проклятая сгубила его. Запьет, бывало, — ничем не остановишь… А дело отлично понимал. Я так полагаю, что он больше даже самого станового смыслил… Ей-Богу! Кабы не водка, далеко бы пошел!..
— Где же он теперь?
— Он-то? А Бог его знает! Запил вот этак-ту однова и пошел по деревням шляться. Зашел куда-то, так и не нашли, без вести пропал… Не знай, прихлопнули где, не знай, что другое… Только нет и нет!..
Трофимыч глубоко вздохнул.
— Ну, и башка же была! Ей-Богу!.. Тоже, как бы в роде дохтура был! Лечил превосходно… Мы с ним приятели были… Он тоже охотничал… Сколько мы с ним исходили только — и-и-и! Страсть! Бывало, зальемся дня на два, на три… Он меня даже очень уважал… Одним словом — приятели были! Вот это ружье-то я у него купил, у Дмитрия Степаныча…
Трофимыч переложил с одного на другое место свою одностволку.
— Пришел раз ко мне выпимши и давай приставать: ‘купи да купи’, дешево, говорит, отдам, по дружбе значит… Не надо, говорю, есть у меня (а у меня тогда плохенькое ружьишко было, вся цена — грош!)… Нечего делать, пожалел человека — дал ему целковый… Ну, и ружье же, друх! Теперь и за четвертную не отдам… Ей-Богу!..
— Хорошее?
— Золото, а не ружье! На сорок сажен печатных — это ему самая настоящая мера. Если скажем так, на сто шагов в лист, — так и усыпет, живого места не найдешь! Как решето сделает! Вот, например, осенью, гуси летят. Ну, сам знаешь, на какой вышине они держатся… Которого покажешь из стада, того и вышибу!..
— Ну, поди, все не на сорок сажен? — позволил я себе усомниться.
— Бьет-то? А ты скажи — больше! Это я самую верную дистанцию обозначил… Да ты гляди, какая у него стволина-то: без малого ведь два аршина… Ты вот за свое много ли дал?
— Сорок рублей.
— Вот видишь! А я за свое — только целковый… А скажи мне сию секунду: давай, мол, Трофимыч, меняться!.. Ей-Богу, не стану, ни за что! Я тоже не дурак!.. Ты на него не гляди, что оно некрасиво, ты на бой посмотри! Ведь ему, может, больше тысячи годов будет…
— Врешь, Трофимыч! Тысячу-то лет тому назад и ружей-то еще не было…
— Ну, брат, этого ты мне не говори! Я тебе, друх, доказать могу…
Трофимыч бросил мое ружье, схватил свою одностволку и, наклонившись над костром, начал ее внимательно рассматривать.
— Вот это что написано? Читай!
И Трофимыч ткнул пальцем в то место ружейного ствола, где отчетливо было вырезано: ‘728’.
— Что, друх, видел? — многозначительно спросил Трофимыч и, будучи в полной уверенности, что я окончательно побежден, он осторожно отложил в сторону свою археологическую редкость.
— Семьсот двадцать восемь… А нонче который? Вот ты и разочти, много ли его веку!..
— Да это, Трофимыч, не год тут выставлен…
— Не год? А что же это? Зря, что ли? А ты сними очки-то, — может, и увидишь!
И он опять схватился за свою одностволку.
— Это не год, а номер, — заметил я.
Трофимыч кинул на меня насмешливый взгляд и, не сказавши ни слова, отбросил взятое ружье на старое место…
— Ну, номер, так номер! — пробурчал он себе под нос и начал подкладывать в костер хворосту и помешивать в чайнике…
Прошло с четверть часа в обоюдном молчании за чаем… Обоим нам не говорилось…
— Должно быть, пронесло грозу-то! — сказал я, окончивши чаепитие.
— А кто ее знает! — сердито буркнул Трофимыч и начал укладываться на боковую.

VIII.

Трофимыч разлегся, несколько раз крякнул, вздохнул, прошептал набожно: ‘Господи Иисусе!’ я тоже начал готовиться ко сну, — как вдруг Фингал тревожно приподнял свою морду, насторожил уши и сердито заворчал, устремив свой взгляд в темное пространство…
— Нну! Туба! Что, дурак, ворчишь? — прикрикнул на него Трофимыч.
Но Фингал не послушался. Он приподнялся с места, сделал несколько шагов вперед и, остановившись, сердито залаял в воздух…
— Смотри, — волк! — догадался Трофимыч и слегка приподнялся.
Я боязливо вздрогнул, мои руки инстинктивно потянулись к ружью.
Но скоро, вместо ожидаемого волка, в темноте обрисовался тонкий и высокий силуэт человека.
— Туба! Регардю, Фингал!.. Кто такой? — окликнул Трофимыч каким-то странным, не своим голосом (так окрикивают, обыкновенно, караульщики ‘накрытых’ воров).
Высокая фигура не ответила и лишь почтительно приподняла над головой свою шляпу. Трофимыч видимо, знал подошедшего господина, ибо он, изменив тон и голос, полунасмешливо и полупрезрительно протянул:
— A-а! Карлуша! Здорово! Небойс, шнапсу тринкать пришел?
Карлуша отрицательно покачал головою.
— Врет, ей-Богу, врет!.. — сказал Трофимыч.
Карлуша молча, положил свое ружьишко возле наших, потом подошел к костру, присел на корточки и растопырил над огнем свои длинные и сухие руки.
Пламя костра осветило Карлушу. Это был тонкий и до крайности высокий господин, с характерной немецкой физиономией. На вид ему можно было дать лет 35-40. Его странная физиономия, с миной застывшего испуга, и еще более странный костюм — сразу заявляли о каком-то особом положении, на котором находился Карлуша. Какая-то старомодная клетчатая визитка с бархатным воротником и такими же отворотами, триковая шляпа, синий шерстяной шарф на шее, красные женские чулки, увенчанные обыкновенными грязными мужицкими лаптями, давно небритый щетинистый подбородок, пугливость во взглядах и робость в движениях, — все это налагало на Карлушу печать каких-то ‘исключительных обстоятельств’.
Фингал повертелся около Карлуши, старательно обнюхал его со всех сторон и, неожиданно чихнув, отошел прочь.
— Не в себе он! — сказал Трофимыч, заметив на моем лице нечто в роде недоумения, — глупый!..
Я сделал Трофимычу знак глазами — не говорить так ‘неделикатно’.
— Ничаво по-русски не понимает, при нем что хошь говори! — ответил на мой знак Трофимыч.
— Карлуша! Ты дурак али умный? — обратился он к Карлуше, как бы желая подтвердить этим только что высказанное мнение.
Карлуша что-то прошептал себе под нос.
— Видишь? — сказал Трофимыч и опять обратился к Карлуше:
— Шнапсу тринкашь?
Карлуша взглянул на Трофимыча, улыбнулся и отрицательно покачал головою.
— Ich will essen! — пропищал он тоненьким тенорком, потом ткнул себе пальцем в рот и сделал несколько жевательных движений.
— Жрать просит… — догадался Трофимыч, полез к себе за пазуху, вытащил оттуда краюху хлеба и, отломивши угол, бросил Карлуше.
— На, лопай!
Карлуша поймал на лету брошенный Трофимычем кусок хлеба и с жадностью начал его кусать и громко пошлепывать отвисшей нижней губою.
— Проголодался, шельмец… — проговорил как бы про себя Трофимыч и начал снова укладываться на покой.
Спустя десять минут Трофимыч храпел… Карлуша разулся и, повесив на палку свои бабьи чулки, принялся их обсушивать над прогорающим уже костром. Изредка он посматривал в мою сторону, но когда замечал, что и я гляжу на него, — он сейчас же опускал в землю свои глаза и робко покашливал в кулак.
— Убили что-нибудь или нет? — спросил я Карлушу, стараясь сообщить своему голосу как можно больше мягкости и участия.
Карлуша встрепенулся, чуть было не уронил с палки свои чулки, покосился в мою сторону и, встретив на моем лице приветливую улыбку, сам молча ухмыльнулся.
— Убили что-нибудь? — повторил я снова свой вопрос.
Но Карлуша не отвечал и только застенчиво улыбался…

IX.

Я проснулся от холода. Предсказание Трофимыча сбылось: меня, действительно, что называется, пробрало… Я чувствовал страшный озноб во всем теле, дрожал и щелкал зубами…
Приподнявшись на локте, я огляделся вокруг.
Светало. День обещал быть нехорошим, пасмурным. Небо было сплошь заволочено серыми тучами. Подувал сырой и холодный ветер. Над ‘Сосновскою трясиной’ поднимались густые облака утренних испарений. Лес утопал в каком-то сизом тумане. Накрапывал мелкий дождик…
Трофимыч свернулся в дугу, ухитрившись каким-то образом спрятать все свои оконечности: и голову, и руки, и ноги — все это он, как черепаха в минуту опасности, подтянул под свое туловище. Вместо Трофимыча лежал какой-то бугор неопределенной формы и издавал странные звуки…
Из-под Трофимыча выставлялся ржавый ствол его археологической редкости, а рядом, свернувшись тоже в дугу, лежал ‘не кобель, а золото’.
Карлуши не было…
Костер погас, угли покрылись густым слоем пепла, и только синий дымок, тонкой струйкою поднимавшийся с земли, свидетельствовал о том, что внутри костра еще тлеет искра…
Я вспомнил, что у нас еще осталось немного водки, и теперь, желая хоть немного согреться и остановить дрожь в теле, приподнялся и начал глазами отыскивать бутылку.
— Трофимыч! А Трофимыч! Где водка-то? — недовольно окрикнул я Трофимыча, не находя вокруг бутылки с остатками ‘проклятого зелья’.
Но Трофимыч храпел. Только чуткий Фингал поднял на минутку морду, посмотрел на меня и сейчас же снова уткнулся в свое брюхо.
— Трофимыч!
Я ткнул его в бок.
— Ох!.. А?.. Чаво?.. Ты что меня тычешь? — спросил Трофимыч, приподняв свою заспанную физиономию.
— Где, говорю, бутылка?
— А я почем знаю! Погляди, тут где-нибудь…
И он опять ткнулся носом.
Я смотрел, но не находил.
— Да нет ее! — опять сердито крикнул я Трофимычу.
Тот слегка приподнялся, почесал обеими руками свой затылок и, осмотревшись кругом, спросил:
— А где Карлушка?
— Его нет, ушел.
— Ну, так и есть! Ах ты, шнапса проклятая! Упер ведь водку-то! Ей-Богу…
— Ну, вот! — недоверчиво ответил я на восклицание Трофимыча.
— Он, беспременно он… Больше некуда ей деваться… Не сквозь же землю провалилась? Он уволок… Ну, постой, попадешься, — я тебе шею накостыляю! Я тебе задам шнапсу!.. А, ты, драть тебя с плеча! А?!. Ну, и проворный! Ей-Богу!..
Но в голосе Трофимыча звучала отчетливо фальшивая нотка. Он как-то слишком уж хладнокровно ругался, возмущался и грозил поколотить бедного Карлушу. Очевидно, что Карлуша был здесь не более, как ‘козлом отпущения’.
— Ах ты, небрита рожа! Пра-а-во!.. Как же теперь? Задрогнем… Ну, я, пущай, как-нибудь перетерплю, без водки обойдусь, а вот ты-то, друх!.. Мне тебя жалко… Вишь, как тебя трясет… Я хоть огня разведу, — все обогреешься малость…
Трофимыч пошел в лес за валежником.
— Дошлый! — уже с улыбкой говорил он, когда мы сидели перед громадным пламенем костра. — Ты на него не гляди, что он — дурак: такую механику подведет, что и умному не придумать…
— Карлуша-то?
— Да, шнапса-то эта! Веришь, друх, чего он в прошлом году выделывал! Умора да и только! Вот здесь, на болоте… Ружья у него тогда не было, а он таскат да таскат себе уток. Что, мол, за диво? Каким манером он их ловит? Вот однова и усмотрели… Он, шельмец, чего выдумал: разнагишается, на башку долблену тыкву наденет, сверху камышей натычет, залезет в болото по саму шею и выглядывает в дыры… С виду-то смотреть, — как бы кочка какая али куст… Сидит час, сидит другой. Пролетят утки, а то выводок выплывет… Как котора к нему подплывет, — он ее хвать за ногу! Свернет башку да на пояс… Ей-Богу! Да так вот штук до пятнадцати другой раз налавливал!.. Ну, теперь бросил: отвадили, — дробцой попугали…
— Да кто он такой? Откуда?
— Карлуша-то? Может, слыхал: верст за двадцать отсюда ферма есть? ‘Миллершина ферма’ прозывается… Теперь-то уж она другому принадлежит… А раньше немка Миллерша ей владела… Ну, так этот Карлушка — Миллершин сын и есть… Так, глупый!.. Мать-то у него померла, ферму-то банка отобрала да с торгов продала… А Карлушка-то так и остался… Ни роду, ни племени… Один, как перст…
— Где же он живет?
— Да шут его знает? Зиму-то около фермы колотится… Так, ровно пес какой!.. Бьют его там страсть как! Все хотят от фермы-то отвадить, да не могут… А как только весна — на двор, так Карлушка и сам убежит… Собаками не сыщешь… Но лесу, по болотинам шляется… Теперь вот где-то ружьишко добыл, так и вовсе одичал… Ни в одну деревню не заглядывать… А кормится все больше около косцов, гуртовщиков да охотников… Так, пропащий… Жалко! Тоже — человек ведь, така же душа в нем…

X.

Взошло солнце, но сплошные тучи едва пропускали белесоватые лучи его. Дождь усилился и начал безостановочно постукивать в мою кожаную куртку… Мне захотелось вдруг быть дома, отдохнуть, полежать на удобной постели, погреться за самоваром.
— Поедем, Трофимыч! — решительно заявил я о своем намерении.
— Пойдем… Ты опять здесь, около леса, пройди, а я в обход, — ответил Трофимыч, не понявши моего приглашения.
— Нет, спасибо! Уж я прямо домой… какая тут, черт, охота!
— Экий ты, братец, чудак! Теперь — самое настоящее время: скоро утка на хлеба полетит… Только поспевай заряжать… Знаешь ли, сколько нащелкам!..
Но уже никакие картины удачи, рисуемые предо мной Трофимычем, теперь не манили меня. Мирная семейная обстановка, со всеми ее удобствами, которых здесь не было, тянула меня непреодолимо.
Я молча поднялся, закинул за плечи ружье и зашагал вперед. За мной нехотя поплелся и Трофимыч.
Долго мы шли молча. Трофимыч смотрел серьезно, почти сердито, то и дело вздыхал, кряхтел, изредка толкал ногою подвертывавшегося Фингала и что-то бурчал себе в бороду…
А предо мною вставал образ несчастного, забитого и загнанного Карлуши…
— Э! Лександра! Здравствуй! — крикнул Трофимыч объезжавшей нас на телеге бабе и слегка приподнял на голове картуз.
Молодая, красивая баба ласково улыбнулась и замотала накрытою платком головою…
— Подсади, что ли! Вишь устали, чуть ноги волокем! — попросил бабу Трофимыч.
— Как же, надо подсадить, не то осердишься! — засмеялась Лександра, но потом попридержала свою клячонку:
— Ну, садитесь, что ли! Надо уважить уж…
Трофимыч сразу повеселел и проворно прыгнул в телегу. Я последовал его примеру.
— Пашол! — крикнул Трофимыч и вытянул ладонью молодуху вдоль всей спины.
— Баловашь! — сказала баба и задергала вожжами.
— А это еще чей такой? — вполголоса спросила она у Трофимыча.
— Это с хутора… Помнишь, куда я тебя с ягодами-то посылал?.. Оттуда…
— A-а! — вспомнила Лександра.
— Мы с ним приятели, — сказал, обернувшись ко мне, Трофимыч. — Я его еще в одно место свожу, так и быть удружу!.. Дай-кась, друх, паперосочку!..
Когда мы проезжали мимо маленького болотца, где вчера впервые ‘подгадил’ Фингал, из-за кустов выставилась по пояс тонкая и высокая фигура Карлуши.
— Нашто шнапсу стринкал? А? Я тебе, жулик!.. — крикнул Трофимыч и погрозил в воздухе своим мозолистым кулачищем.
Карлуша остановился, недоумевающе посмотрел в нашу сторону, улыбнулся и опять пропал в кустах…
Скоро впереди выросла белая колокольня Сосновской церкви. При въезде в село Трофимыч попрощался со мною, ударил молодуху опять вдоль спины, крикнув: ‘спасибо’, и спрыгнул с телеги.
— Ты куда же?
— А к барыне… Надо дупелев занести… — ответил он, подмигнув мне глазом, и зашагал по направлению к барским хороминам Афонасьи Петровны. За ним побежал и ‘не кобель, а золото’…
А спустя час и я был дома. Передо мною стоял светло начищенный самовар и радушно урчал, выпуская во все стороны белые облака охлажденного пара. На столе были густые сливки, варенье, румяные булки… В комнате пахло жженым кофе и чем-то вкусным, сдобным.
А там, на улице, было так скверно: дождь лил, как из ведра, и, увлекаемый порывами ветра, крепко стучал в стекла окон. На дороге и под окнами стояли целые болота грязной воды. Там было так серо, неприветливо, неуютно!..
И я чувствовал себя чрезвычайно довольным и счастливым. Одно только несколько смущало мое спокойствие и блаженство: прислушиваясь к порывам ветра и стуку дождя в окна и крышу, я невольно спрашивал себя: ‘а где-то теперь несчастный Карлуша?..’

———————————————————-

Источник текста: Чириков Евгений Николаевич. ‘Рассказы’. Том 1. Издание товарищества ‘Знание’. 1903 г.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека