С. М. Соловьев как преподаватель, Ключевский Василий Осипович, Год: 1895

Время на прочтение: 25 минут(ы)

В. О. Ключевской

С. М. Соловьев как преподаватель

В. О. Ключевской. Сочинения в восьми томах.
Том VIII. Исследования, рецензии, речи (1890-1905)
М., Издательство социально-экономической литературы, 1959
Сегодня 16-я годовщина смерти С. М. Соловьева. Многие ли из нас, здесь присутствующих, помнят его как преподавателя? По крайней мере далеко не все. Преподавание принадлежит к разряду деятельностей, силу которых чувствуют только те, на кого обращены они, кто непосредственно испытывает на себе их действие, стороннему трудно растолковать и дать почувствовать впечатление от урока учителя или лекции профессора. В преподавательстве много индивидуального, личного, что трудно передать и еще труднее воспроизвести. Писатель весь переходит в свою книгу, композитор — в свои ноты, и в них оба остаются вечно живыми. Раскройте книгу, разверните ноты, и, кто умеет читать то и другое, перед тем воскреснут их творцы. Учитель — что проповедник: можно слово в слово записать проповедь, даже урок, читатель прочтет записанное, но проповеди и урока не услышит.
Но и в преподавании даже очень много значит наблюдение, предание, даже подражание. Всегда ли знаем мы, преподаватели, свои средства, их сравнительную силу и то, как, где и когда ими пользоваться? В преподавательстве есть своя техника, и даже очень сложная. Понятное дело: преподавателю прежде всего нужно внимание класса или аудитории, а в классе и аудитории сидят существа, мысль которых не ходит, а летает и поддается только добровольно. В преподавании самое важное и трудное дело заставить себя слушать, поймать Эту непоседливую птицу — юношеское внимание. С удивлением вспоминаешь, как и чем умели возбуждать и задерживать это внимание иные преподаватели. П. М. Леонтьев совсем не был мастер говорить. Живо помню его приподнятую над кафедрой правую с вилкообразно вытянутыми пальцами руку, которая постоянно надобилась в подмогу медленно двигавшемуся, усиленно искавшему слов, как будто усталому языку, точно она подпирала тяжелый воз, готовый скатиться под гору. Но бывало напряженно следишь за развертывавшейся постепенно тканью его ясной, спокойной, неторопливой мысли, и вместе с ударом звонка предмет лекции, какое-нибудь римское учреждение, вырезывался в сознании скульптурной отчетливостью очертаний. Казалось, сам бы сейчас повторил всю эту лекцию о предмете, о котором за 40 минут до звонка не имел понятия. Известно, как тяжело слушать чтение написанной лекции. Но когда Ф. И. Буслаев вступал торопливым шагом на кафедру и, развернув сложенные, как складывают прошения, листы, исписанные крупными и кривыми строками, начинал читать своим громким, как бы нападающим голосом о скандинавской Эдде или какой-нибудь русской легенде, сопровождая чтение ударами о кафедру правой руки с зажатым в ней карандашом, битком набитая большая словесная, час назад только что вскочившая с холодных постелей где-нибудь на Козихе или Бронной (Буслаев читал рано по утрам первокурсникам трех факультетов), эта аудитория едва замечала, как пролетали 40 урочных минут. Не бесполезно знать, какими средствами достигаются такие преподавательские результаты и какими приемами, каким процессом складывается ученическое впечатление. В этом отношении воспоминание об учителе может пригодиться и тому, кто не был его учеником.
Я сел на студенческую скамью в Московском университете в пору, не скажу упадка, — об этом грешно и подумать, — а в пору кратковременного затишья исторического преподавания. Я не застал ни Грановского, ни Кудрявцева. Единственным преподавателем всеобщей истории был С. В. Ешевский. В. И. Герье находился еще за границей, и мне пришлось слушать его уже по окончании курса. Ешевский был превосходный, строгий, но уже угасавший профессор, мы его и похоронили весной 1865 г. при выходе нашего курса из университета. Он читал нам курсы по древней и средней истории с продолжительными перерывами по болезни, а последний год, когда стояла на очереди новая история, не читал совсем. Мы его очень любили, немного побаивались и с глубокой скорбью шли за его гробом. Сколько помнится, Соловьев читал на третьем курсе общий обзор истории древней Руси, на четвертом более подробный курс русской истории XVIIо в. В 1863 г., когда я начал его слушать, это был цветущий 42-летний человек. Не помню теперь, почему мне не пришлось послушать его ни разу до третьего курса, кажется, потому, что его лекции совпадали с лекциями Ф. И. Буслаева или Г. А. Иванова, которых мы не пропускали. На третьем курсе студент уже перестает блуждать по аудиториям с бездонным вниманием и вечно раскрытым ртом, вбирающим все, что ни попадется ему питательного по пути. Он уже становится несколько разборчив во впечатлениях и знаниях, начинает понимать удовольствие ‘свое суждение иметь’ и даже покритиковать профессора. По аудиториям, театрам, заседаниям ученых обществ он уже довольно набрался впечатлений, пружина восприимчивости от усиленного нажима несколько поослабла и погнулась, и, пользуясь этим, из-под нее все с большим напряжением выступает прижатая дотоле другая сила — потребность разобраться в воспринятом, задержать и усвоить набегающие впечатления, пропитать их собственным духом, — словом, он начинает чувствовать себя хозяином своего лив состоянии уже ухватить себя за свои собственные усы.
В момент этого перелома начали мы слушать Соловьева. Обыкновенно мы уже смирно сидели по местам, когда торжественной, немного раскачивающейся походкой, с откинутым назад корпусом вступала в словесную внизу высокая и полная фигура в золотых очках, с необильными белокурыми волосами и крупными пухлыми чертами лица без бороды и усов, которые выросли после. С закрытыми глазами, немного раскачиваясь на кафедре взад и вперед, не спеша, низким регистром своего немного жирного баритона начинал он говорить свою лекцию и в продолжении 40 минут редко поднимал тон. Он именно говорил, а не читал, и говорил отрывисто, точно резал свою мысль тонкими удобо-приемлемыми ломтиками, и его было легко записывать, так что я, по поручению курса составлявший его лекции, как борзописец, мог записывать его чтения слово в слово без всяких стенографических приспособлений. Сначала нас смущали эти вечно закрытые глаза на кафедре, и мы даже не верили своему наблюдению, подозревая в этих опущенных ресницах только особую манеру смотреть, но много после на мой вопрос об этом он признался, что действительно никогда не видел студента в своей аудитории.
При отрывистом произношении речь Соловьева не была отрывиста по своему складу, текла ровно и плавно, пространными периодами с придаточными предложениями, обильными эпитетами и пояснительными синонимами. В ней не было фраз: казалось, лектор говорил первыми словами, ему попадавшимися. Но нельзя сказать, чтобы он говорил совсем просто: в его импровизации постоянно слышалась ораторская струнка, тон речи всегда был несколько приподнят. Эта речь не имела металлического, стального блеска, отличавшего, например, изложение Гизо, которого Соловьев глубоко почитал как профессора. Чтение Соловьева не трогало и не пленяло, не било ни на чувства, ни на воображение, но оно заставляло размышлять. С кафедры слышался не профессор, читающий в аудитории, а ученый, размышляющий вслух в своем кабинете. Вслушиваясь в это, как бы сказать, говорящее размышление, мы старались ухватиться за нить развиваемых перед нами мыслей и не замечали слов. Я бы назвал такое изложение прозрачным. Оттого, вероятно, и слушалось так легко: лекция Соловьева далеко не была для нас развлечением, но мы выходили из его аудитории без чувства утомления.
Легкое дело — тяжело писать и говорить, но легко писать и говорить — тяжелое дело, у кого это не делается как-то само собой, как бы физиологически. Слово—что походка: иной ступает всей своей ступней, а шаги его едва слышны, другой крадется на цыпочках, а под ним пол дрожит. У Соловьева легкость речи происходила от ясности мысли, умевшей находить себе подходящее выражение в слове. Гармония мысли и слова — это очень важный и даже нередко роковой вопрос для нашего брата, преподавателя. Мы иногда портим свое дело нежеланием подумать, как надо сказать в данном случае, корень многих тяжких неудач наших — в неуменье высказать свою мысль, одеть ее, как следует. Иногда бедненькую и худенькую мысль мы облечем в такую пышную форму, что она путается и теряется в ненужных складках собственной оболочки и до нее трудно добраться, а иногда здоровую, свежую мысль выразим так, что она вянет и блекнет в нашем выражении, как цветок, попавший под тяжелую жесткую подошву. Во всем, где слово служит посредником между людьми, а в преподавании особенно, неудобно как переговорить, так и недоговорить. У Соловьева слово было всегда по росту мысли, потому что в выражении своих мыслей он следовал поговорке: сорок раз примерь и один раз отрежь. Голос, тон и склад речи, манера чтения — вся совокупность его преподавательских средств и приемов давала понять, что все, что говорилось, было тщательно и давно продумано, взвешено и измерено, отвеяно от всего лишнего, что обыкновенно пристает к зреющей мысли, и получило свою настоящую форму, окончательную отделку. Вот почему его мысль чистым и полновесным зерном падала в умы слушателей.
Гармония мысли и слова! Как легко произнести эти складные слова и как трудно провести их в преподавании! Думаю, что возможность этого находится за пределами преподавательской техники, нашей дидактики и методики, и требует чего-то большего, чего-то такого, что требуется всякому человеку, а не преподавателю только. Студенты, как известно, обладают особым чутьем профессорской подготовки: они очень быстро угадывают, излагает ли им преподаватель продуманные и проверенные знания, хорошо выдержанные и устоявшиеся воззрения, или только вчерашние приобретения своего ума, сырые мысли, если можно так выразиться. Слушая Соловьева, мы смутно чувствовали, что с нами беседует человек, много и очень много знающий и подумавший обо всем, о чем следует знать и подумать человеку, и все свои передуманные знания сложивший в стройный порядок, в цельное миросозерцание, чувствовали, что до нас доносятся только отзвуки большой умственной и нравственной работы, какая когда-то была исполнена над самим собой этим человеком и которую должно рано или поздно исполнить над собой каждому из нас, если он хочет стать настоящим человеком. Этим особенно и усиливалось впечатление лекций Соловьева: его слова представлялись нам яркими строками на освещенном изнутри фонаре. Оно и понятно: студенту старших семестров уже виднеется жизненный путь, на который ему придется вступить по окончании учебных годов, и он уже без студенческой беззаботности и самоуверенности начинает раздумывать, как-то вступит он на этот скользкий путь и какой походкой пойдет по нему. В этом раздумье он уже с деловым, не праздным любопытством и с молчаливым уважением присматривается и прислушивается к тем из старших, которые идут по этому пути твердыми прямыми шагами, с твердым и ясным взглядом на людей и на вещи. После, став ближе к Соловьеву и начав готовиться к профессуре под его руководством, я получил некоторую возможность следить за непрерывной, строго размеренной и разнообразной работой неутомимого ума, и я понял, как вырабатывается и во что обходится эта гармония мысли и слова. Чего только он не знал, не читал, чем не интересовался и о чем не думал! Он внимательно и с удивительной экономией досуга следил за иностранной литературой по географии, по всему кругу наук исторических и политических, как и за текущими международными отношениями. Прочитать дельную книжку какого-нибудь французского, немецкого или английского путешественника по Индии или Центральной Африке было для него наслаждением, которым он спешил поделиться с близкими людьми. Я уже не говорю о русской литературе, о русских делах и отношениях. Помню, я посетил его незадолго до смерти, когда приговор жизни был уже произнесен и исход болезни определился. С третьего слова он спросил меня: ‘А что новенького в литературе по нашей части? Давно ничего не читал’. — Я встречал немного таких образованных и деятельных умов, а судьба нередко и незаслуженно дарила меня счастьем встречаться с образованными и мыслящими людьми.
Я не решаюсь сказать, входила ли русская история центральной составной частью в состав этого цельного и широкого миросозерцания. Я не решаюсь на это потому, что знаю, как много места занимали в выработке этого миросозерцания общие вопросы религии и науки. Я могу только утверждать, что на русскую историю он положил всего больше своего научного труда. Но я не говорю об его ‘Истории России’, о нем как об ученом: это вопрос русской историографии, одна из страниц истории русского просвещения, и таких страниц, на которых с отрадой будет всегда останавливаться и раздумываться мыслящий русский человек. Вы позволили мне занять теперь ваше благосклонное внимание беседой о профессорском преподавании Соловьева, об его университетском курсе русской истории. Вместе с другими учениками Соловьева я часто докучал ему просьбой издать этот курс в какой-либо из тех редакций, в каких он излагал его из году в год с университетской кафедры, и я до сих пор не могу понять, почему он не сделал этого, даже неохотно вел разговор об этом. С ним вообще трудно было завести речь об его сочинениях, сам он был до несправедливости скромного о них мнения и отзываться о них с похвалой в его присутствии значило сделать ему неприятность. Ему и говорили об издании курса только как о его профессорской обязанности,, даже прибегали к такому изысканному соображению, что его курс вовсе и не принадлежит ему одному, не есть его личное дело, что это беседа профессора со студентами, следовательно, совместная работа профессора и его аудитории. Он называл это плохим софизмом, не етоющим и пятачка, и прекращал разговор об этом. Прибавлю в пояснение, что Соловьев очень любил остроты и при всяком удачном словце, при нем сказанном, шарил у себя в кармане со словами: ‘ах, жаль, пятачка не случилось!’ Конечно, превосходная первая глава XIII тома его ‘Истории’, содержащая в себе общий обзор хода древней русской истории, вместе со статьями общего характера, напечатанными в посмертном издании некоторых сочинений С. М. Соловьева, каковы ‘Начало Русской земли’, ‘Древняя Россия’! ‘Исторические письма’ и др., дают некоторую возможность читателю представить себе содержание и даже характер этого общего курса. В этих статьях есть все, что проводилось и развивалось в курсе, но для читателя останутся неуловимы концепция содержания и впечатление изложения, а в преподавании это — главное, если не все. Соловьев давал слушателю удивительно цельный, стройной нитью проведенный сквозь цепь обобщенных фактов взгляд на ход русской истории, а известно, какое наслаждение для молодого ума, начинающего научное изучение, чувствовать себя в обладании цельным взглядом на научный предмет. В курсе Соловьева эта концепция и это впечатление были тесно связаны с одним приемом, которым легко злоупотребить, но который в умелом преподавании оказывает могущественное образовательное влияние на слушателя. Обобщая факты, Соловьев вводил в их изложение осторожной мозаикой общие исторические идеи, их объяснявшие. Он не давал слушателю ни одного крупного факта, не озарив его светом этих идей. Слушатель чувствовал ежеминутно, что поток изображаемой перед ним жизни катится по руслу исторической логики, ни одно явление не смущало его мысли своей неожиданностью или случайностью. В его глазах историческая жизнь не только двигалась, но и размышляла, сама оправдывала свое движение. Благодаря этому курс Соловьева, излагая факты местной истории, оказывал на нас сильное методологическое влияние, будил и складывал историческое мышление: мы сознавали, что не только узнаем новое, но и понимаем узнаваемое, и вместе учились, как надо понимать что узнаем. Ученическая мысль наша не только пробуждалась, но и формировалась, не чувствуя на себе гнета учительского авторитета: думалось, как будто мы сами додумались до всего того, что нам осторожно подсказывалось.
Эти общие идеи, которыми перевивались факты русской истории, могут показаться элементарными, но их необходимо продумать на университетской скамье, и только тогда они становятся такими элементарными. С двух сторон Соловьев освещал излагаемые им исторические факты: одну из них можно назвать прагматической, другую — моралистической. Настойчиво говорил и повторял он, где нужно, о связи явлений, о последовательности исторического развития, об общих его законах, о том, что называл он необычным словом — историчностью. Вы думаете, легкое дело растолковать сидящему на школьной скамье понятие об основах людского общежития, об историческом процессе, о закономерности исторической жизни! Я встречал взрослых и по-своему умных людей, которым никак не удавалось усвоить себе самую идею исторического процесса. У Соловьева сравнения, аналогия жизни народов с жизнью отдельного человека, отвлеченные аргументы и, наконец, его столь известная и любимая фраза естественно и необходимо, повторявшаяся при всяком случае, как припев,— все врезывало в сознание слушателя эту идею исторической закономерности. G другой стороны, — да не покажется нам это странным, — Соловьев был историк-моралист: он видел в явлениях людской жизни руку исторической Немезиды или, приближаясь к языку древнерусского летописца, знамение правды божией. Я не вижу в этом научного греха: эта моралистика у Соловьева была та же прагматика, только обращенная к сознанию своею нравственною стороной, та же научная связь причин и следствий, только приложенная к явлениям добра и зла, помышления и воздействия. Соловьев был историк-моралист в том простом смысле, что не исключал из сферы своих наблюдений мотивов и явлений нравственной жизни. Кто из слушателей Соловьева не запомнил на всю жизнь этих нравственных комментариев, что ‘общество’ может существовать только при условии жертвы, когда члены его сознают обязанность жертвовать частным интересом интересу общему, что уже первоначальное, естественное общество человеческое, семейство, основано на жертве, ибо отец и мать перестают жить для самих себя, что общество тем крепче, чем яснее между его членами сознание, что основа общества есть ‘жертва’, что ‘европейское качество всегда торжествовало над азиатским количеством’ и что это качество состоит в ‘перевесе сил нравственных над материальными’, что величие древней Руси заключалось S сознании своих несовершенств, в сбереженной ею способности не мириться Со злом, в искреннем и горячем искании выхода в положение лучшее посредством просвещения. Все это, повторяю, довольно элементарно, но все это должно быть продумано на студенческой скамье и только на ней может быть продумано, как следует. В детстве, помню, где-то я видел старинные колонны, обвитые вьющимся растением. Свежая жизнь бежала по холодному мрамору старины и так стройно обвивала его, что мне казалось, будто эти вьющиеся побеги растут из самого мрамора. Когда я вслушивался, как Соловьев перевивал факты нашей истории общими историческими идеями, своею прагматикой и моралистикой, мне не раз вспоминались эти старые колонны с обвивающими их побегами вьющегося растения и мне думалось, что эти идеи органически вырастали из объясняемых ими фактов.
Вот что счел я небесполезным в день памяти Соловьева — припомнить об его университетском преподавательстве. Сколько знаю, Соловьев никогда не был учителем среднеучебного заведения, он везде, где преподавал, был профессором. Но его университетский курс помогает уяснить отношение гимназического преподавания истории к университетскому. Мы знаем разницу между тем и другим, но у того и другого есть и точка соприкосновения. Неудобно профессорствовать, читать лекцию в классе, неудобно и сказывать урок в аудитории: в первом случае гимназист преждевременно забегает в настроение студента, во втором студент огорчается своим невольным возвращением в положение гимназиста. Учитель истории рассказывает ученикам, что было, профессор рассуждает со студентами, что это былое значило. Но Соловьев так рассуждал со студентами о былом, что они живо представляли себе, как это происходило, желательно, чтобы учитель так рассказывал о былом, чтобы ученикам хотелось рассуждать о том, что оно значило. Выражу так это отношение, не умея выразить его удачнее.

КОММЕНТАРИИ

Восьмой том ‘Сочинений’ В. О. Ключевского содержит статья и речи, написанные им в 1890—1905 гг. Это было время распространения марксизма в России, ознаменованное появлением гениальных трудов В. И. Ленина, которые представляли собою новый этап в развитии исторического материализма, давали ключ к пониманию основных моментов русского исторического процесса.
Буржуазная наука в период империализма переживала состояние кризиса, который отразился и на творчестве В. О. Ключевского Он постепенно отходит от позиций буржуазного экономизма воскрешая некоторые уже безнадежно устаревшие построения более официальной историографии.
Том открывается большим исследованием ‘Состав представительства на земских соборах древней Руси’ (1890—1892 гг.) Эта работа Ключевского долгое время являлась крупнейшим обобщающим трудом но истории соборов XVI в. Широкое привлечение источников, источниковедческий анализ, прекрасная осведомленность в истории государственных учреждений, яркость изложения конкретного материала отличают статью Ключевского, которая оказала заметное влияние на последующую историографию вопроса Вместе с тем работа В. О. Ключевского свидетельствовала о том, что историк в ряде общих вопросов истории России XVI в возвращался назад, к представлениям ‘государственной’ школы Не случайно и сам его труд был посвящен виднейшему представителю этой школы Б. Н. Чичерину.
Свое исследование Ключевский начинает с резкого противопоставления земских соборов сословно-представительным учреждениям Запада, вступая тем самым в полемику с В. Н. Латкиным и другими учеными, говорившими о чертах сходства между этими учреждениями. ‘На земских соборах, — пишет Ключевский, — не бывало и помину о политических правах, еще менее допускалось их вмешательство в государственное управление, характер их всегда оставался чисто совещательным, созывались они, когда находило то нужным правительство, на них не видим ни инструкций данных представителям от избирателей, ни обширного изложения общественных нужд, ни той законодательной деятельности, которой отличались западные представительные собрания… Вообще земские соборы являются крайне скудными и бесцветными даже в сравнении с французскими генеральными штатами, которые из западноевропейских представительных учреждений имели наименьшую силу’ {См. выше, стр. 9.}.
Вслед за Б. Н. Чичериным В. О. Ключевский связывал происхождение земских соборов не с социально-экономической жизнью общества, ростом дворянства и городов, заявлявших свои политические требования, а с нуждами государства. Соборное представительство, по мнению Ключевского, ‘выросло из начала государственной ответственности, положенного в основание сложного здания местного управления’ {Там же, стр. 104 (ср. стр. 101—102).}. Развивая свою антитезу России Западу, Ключевский писал, что ‘земское представительство возникло у нас из потребностей государства, а не из усилий общества, явилось по призыву правительства, а не выработалось из жизни народа, наложено было на государственный порядок действием сверху, механически, а не выросло органически, как плод внутреннего развития общества’ {См. там же, стр. 71.}. Земский собор, — резюмировал Ключевский, — ‘родился не из политической борьбы, а из административной нужды’ {Там же, стр. 110.}.
Работа В. О. Ключевского писалась в обстановке политической реакции, в годы осуществления земской контрреформы 1890 г., которая фактически упраздняла даже элементы самостоятельности земских учреждений, подчинив их правительственным чиновникам. В таких условиях работа Ключевского, утверждавшего решающую роль государства в создании земских соборов, приобретала особый политический смысл, ибо она как бы исторически обосновывала незыблемость существовавших порядков. Не обострение классовой борьбы, не усиление дворянства и рост городов, оказывается, породили земские соборы, а всего лишь ‘административная нужда’.
Эта общая концепция В. О. Ключевского проводилась им и при конкретном разборе сведений о земских соборах 1550, 1566 и 1598 гг. Так, говоря о соборе 1566 г., Ключевский считает, что он был ‘совещанием правительства со своими собственными агентами’ {Там же, стр. 49.}. Таким образом, Ключевский замаскированно становился на позиции тех, кто доказывал, что Россия никогда не имела представительных учреждений.
Впрочем, Ключевский уже отмечал присутствие на соборе 1598 г. выборных представителей местных дворянских обществ {Там же, стр. 64—66.}.
Концепция Ключевского вызвала возражение еще при его жизни. С. Авалиани в особом исследовании о земских соборах опроверг многие его тезисы. Советская историческая наука продвинула вперед дело изучения земских соборов XVI в. С. В. Юшков отмечал, что земские соборы XVI—XVII вв. являлись сословно-представительными учреждениями {См. С. В. Юшков, К вопросу о сословно-представительной монархии в России, ‘Советское государство и право’, 1950, No 10, стр. 40 и след.}, игравшими видную роль в политической жизни Русского государства. M. H. Тихомиров отметил и то, что сведения В. О. Ключевского о действительно состоявшихся земских соборах XVI в. очень неполны {См. М. Н. Тихомиров, Сословно-представительные учреждения (земские соборы) в России XVI в., ‘Вопросы истории’. 1958, No 5, стр. 2—22.}. Это подтвердилось новыми находками материалов о соборных заседаниях 1549, 1575, 1580 гг. и др., которые не были известны Ключевскому {См. С. О. Шмидт, Продолжение хронографа редакции 1512 г., ‘Исторический архив’, т. VII, М.—Л. 1951, стр. 295. В. И. Корецкий. Земский собор 1575 г. и поставление Симеона Бекбулатовича ‘великим князем всея Руси’, ‘Исторический архив’, 1959, No 2, стр. 148—156. См. также В. Н. Автократов, Речь Ивана Грозного 1550 года как политический памфлет конца XVII века (‘Труды Отдела древнерусской литературы’, т. XI. М.—Л. 1955, стр. 255—259).}.
Если общая концепция Ключевского о характере земских соборов в России XVI—XVII вв. даже для своего времени была шагом назад, то многие его конкретные наблюдения, несомненно, интересны. Мысль о связи ‘соборного представительства с устройством древнерусских земских миров и общественных классов’ {См. выше, стр. 15.} заслуживает внимания. Ключевский показал, как дворянский участник соборных заседаний был по существу ‘естественным представителем на соборе уездной дворянской корпорации’ {Там же, стр. 35.}.
Исследование В. О. Ключевского о земских соборах в дальнейшем было широко использовано автором при подготовке к печати окончательного варианта ‘Курса русской истории’ {См. В. О. Ключевский, Сочинения, т. II, М. 1957, стр. 373—398, т. III, М. 1957, стр. 289—291, 300—318.}.
В статье ‘Петр Великий среди своих сотрудников’ В. О. Ключевский, очерчивая яркий образ этого деятеля XVIII в., стремился показать, что Петр I будто бы в своей деятельности как правитель проявил новые черты: ‘это — неослабное чувство долга и вечно напряженная мысль об общем благе отечества, в служении которому и состоит этот долг’ {См. выше, стр. 315.}.
Установление самодержавия в России, конечно, привело к некоторому изменению в формулировках идеологического оправдания самодержавия, в частности, понятие ‘общего блага’, столь характерное для ‘просвещенного абсолютизма’, проповедовалось не одними российскими самодержцами. Однако под этим ‘общим благом’ понимались узкие классовые интересы, в первую очередь дворянства. Личные высокие качества Петра I вызвали стремление дворянской и буржуазной историографии резко противопоставлять деятельность Петра I его предшественникам. Не избежал этого и В. О. Ключевский, нарисовавший явно идеалистический образ царя, будто бы подчинявшего все свои помыслы служению государству.
В восьмом томе впервые публикуется речь, произнесенная В. О. Ключевским на торжественном заседании в Московском университете 26 мая 1899 г., посвященном столетию со дня рождения А. С. Пушкина {См. статью ‘Памяти А. С. Пушкина’, стр. 306—313.}. В ней В. О. Ключевский подчеркнул не только глубоко национальный характер творчества А. С. Пушкина, но и его значение в развитии мировой культуры, связывая деятельность гениального поэта с развитием русской культуры XVIII в. ‘Целый век нашей истории работал, — пишет Ключевский, — чтобы сделать русскую жизнь способной к такому проявлению русского художественного гения’ {Там же, стр. 309.}. И в своей речи В. О. Ключевский вновь особенно подчеркивает то, что толчок к развитию русской культуры целиком и полностью принадлежал инициативе одного лица — Петра I, который своими реформами, всей своей государственной деятельностью добился того, что Россия впервые почувствовала ‘свою столь нежданно и быстро создавшуюся международную и политическую мощь’. Россия будто бы откликнулась на ‘призыв, раздавшийся с престола’, и выдвинула таких деятелей культуры, как М. В. Ломоносов и А. С. Пушкин {См. выше, стр. 307, 308.}.
Исследования, посвященные культуре XVIII в., занимают у В. О. Ключевского специальный раздел в его научном творчестве. Среди них прежде всего выделяются две статьи, посвященные крупному дворянскому историку XVIII в. — И. Н. Болтину. В них Ключевский пытается проследить последовательное развитие русской исторической науки, начиная с первой половины XVIII в. Продолжая начатые С. М. Соловьевым исследования о научной деятельности Болтина, Ключевский верно отметил роль последнего в развитии русского исторического знания, стремление Болтина отразить своеобразие русской истории одновременно с применением сравнительного метода при рассмотрении истории России и истории Западной Европы. ‘Его патриотическая оборона русской жизни превращалась в спокойной сравнительное изучение русской истории, а такое изучение побуждало искать законов местной народной истории и тем приучало понимать закономерность общего исторического процесса’ {Там же, стр. 156.}, — в таких словах писал В. О. Ключевский о И. Н. Болтине. Необходимо отметить, что В. О. Ключевский идеализировал взгляды И. Н. Болтина, совершенно опуская из вида его апологетику самодержавного строя России.
В другой работе, посвященной истории XVIII в., — ‘Недоросль Фонвизина’ — В. О. Ключевский основное внимание уделил уровню образования в среде дворянского общества того времени, используя в качестве примера собирательные образы комедии Д. И. Фонвизина. В этом произведении В. О. Ключевский справедливо увидел прекрасный источник по истории XVIII в. Верно признавая комедию бесподобным зеркалом русской действительности, В. О. Ключевский отметил, что духовные запросы в среде дворянского общества находились на крайне низком уровне и идеи просвещения очень туго усваивались им. Ключевский пытался объяснить это обстоятельство слабостью общественного сознания в среде дворянства, его нежеланием откликаться на предначертания правительства, направленные к тому, чтобы дворянство на себе самом показало ‘другим классам общества, какие средства дает для общежития образование, когда становится такой же потребностью в духовном обиходе, какую составляет питание в обиходе физическом’ {Там же, стр. 285.}.
Давая яркие картины дворянского воспитания XVIII в., Ключевский тем не менее не захотел разобраться в том, что вся система образования XVIII в., как и позднее, строилась в царской России на сугубо классовой основе. Молодое поколение дворянства получало воспитание в направлении, отвечающем нуждам своего класса, но отнюдь не ‘общественного сознания’.
В явной связи с этюдом о ‘Недоросле’ находится и статья Ключевского ‘Воспоминание о Н. И. Новикове и его времени’. Следуя установившемуся в буржуазной историографии взгляду на Н. И. Новикова как книгоиздателя, Ключевский связывал эту сторону деятельности Новикова с состоянием просвещения в России во второй половине XVIII в. В. О. Ключевский видел в Новикове редкий тип передового русского дворянина, посвятившего свой организаторский талант распространению в России просвещения путем издания сатирических журналов и книгоиздательства {См. выше, стр. 249, 251.}. Однако Ключевский оставил в стороне деятельность Новикова как русского просветителя XVIII в., вовсе не ограничивавшегося только книгоиздательской деятельностью. Ведь Н. И. Новикову принадлежал целый ряд полемических статей и философских произведений, в которых была заложена прежде всего антикрепостническая, антидворянская идея.
Ряд статей и этюдов В. О. Ключевский посвятил деятелям культуры и науки XIX в. Среди них — воспоминания об его учителях по Московскому университету С. М. Соловьеве и Ф. И. Буслаеве, статьи и наброски, посвященные Т. Н. Грановскому, М. Ю. Лермонтову, А. С. Пушкину и др. В. О. Ключевский в публикуемых в настоящем томе воспоминаниях о С. М. Соловьеве характеризует своего учителя как выдающегося педагога, уделявшего много внимания университетскому преподаванию. Большой интерес представляет высказывание Ключевского о замысле основного труда С. М. Соловьева — ‘История России с древнейших времен’. Ключевский считал, что основная идея Соловьева заключалась в том, чтобы написать историю России за ‘120 лет нашей новой истории с последней четверти XVII до последних лет XVIII в.’ Первые 12 томов труда — ‘только пространное введение в это обширное повествование о петровской реформе’ {Там же, стр. 359.}. Ключевский очень сожалел, что Соловьев не успел завершить работы над своим трудом и не показал путь, пройденный Россией ‘между началом и концом XVIII в.’ {Там же, стр. 367.}
Пробел в монографическом изучении России XVIII в. В. О. Ключевский пытался в какой-то мере завершить сам, сделав это в IV и V частях своего ‘Курса русской истории’. Для характеристики взглядов Ключевского на историю России XVIII в. важно отметить, что в данное вопросе он существенно отошел от точки зрения Соловьева. Говоря о дальнейшей судьбе реформ Петра I (после его смерти и до 1770-х годов), как это показано в ‘Истории России’ Соловьева, Ключевский писал: ‘…мысль о реформе, как связующая основа в ткани, проходит в повествовании из года в год, из тома в том. Читая эти 11 томов, иногда как будто забываешь, что постепенно удаляешься от времени Петра’ {Там же, стр. 365—366.}. Действительно, С. М. Соловьев видел в буржуазных реформах 60-х годов непосредственное продолжение и развитие реформ Петра I, против чего уже возражали В. Г. Белинский и другие революционные демократы {См. ‘Очерки истории исторической науки в СССР’, т. I, M. 1955, стр. 358.}. В. О. Ключевский в своем ‘Курсе русской истории’, пытаясь проследить судьбы реформ Петра I после его смерти, видел в ‘начале дворяновластия’, реакцию против этих реформ {Об этом cм. В. О. Ключевский, Сочинения, т. IV, М. 1958, стр. 345.}, считал, что ‘редко когда идея исторической закономерности подвергалась такому искушению, как в последней его четверти’ (XVIII в.) {См. выше, стр. 367.}. В. О. Ключевский не связывал установление ‘дворяновлаетия’ в России с развитием феодализма, хотя уже в работе о земских соборах сам же показал, что дворянство делается силой задолго до XVIII в. Но, несмотря на отрицание классовой основы самодержавия, стремление В. О. Ключевского уловить новые явления в историческом развитии России XVIII в. сохраняет историографический интерес.
Воспоминания В. О. Ключевского о знаменитом русском филологе Ф. И. Буслаеве, под руководством которого он занимался 6 Московском университете, просто и вместе с тем очень четко вскрывают значение Буслаева как крупнейшего ученого, поставившего в неразрывную связь развитие письменности и литературы на Руси с языком народа, с памятниками народного творчества. ‘Так рост языка приводился в органическую связь с развитием народного быта, а письменная литература — в генетическую зависимость от устной народной словесности’, — писал Ключевский в своих набросках к статье о Ф. И. Буслаеве {См. ниже, стр. 475.}.
Статья о Т. Н. Грановском, написанная Ключевским к пятидесятилетию со дня его смерти, в момент подъема революции 1905 г., отражала скорее политические взгляды автора, нежели оценку научной деятельности Т. Н. Грановского. В. О. Ключевский, близкий в то время к партии кадетов, противопоставлял в этой статье преобразовательную деятельность Петра I деятельности самодержцев России вплоть до конца XIX в., которые ‘обманули надежды’ людей ‘меры и порядка’ {См. выше, стр. 394, 395.}.
Наконец, в статье ‘Грусть’ В. О. Ключевский попытался в плане излюбленного им психологического анализа рассмотреть творчество М. Ю. Лермонтова. Он верно связал противоречивость творчества Лермонтова с условиями дворянского быта и среды, вызывавшими у поэта горькую досаду и чувство ненависти и презрения к окружавшему его обществу. Но далее В. О. Ключевский, игнорировавший развитие демократической направленности общественной мысли, пытался доказать, что М. Ю. Лермонтов превратился в ‘певца личной грусти’, сугубого индивидуалиста, в конце своего короткого жизненного пути подошедшего к примирению с ‘грустной действительностью’, проникнутого христианским чувством смирения {См. там же, стр. 113, 120, 124, 128, 131, 132.}. Это мнение резко противоречит тому огромному общественно-политическому звучанию, какое в действительности имели произведения великого русского поэта.
Большой интерес представляют публикуемые в настоящем томе обстоятельные отзывы В. О. Ключевского на исследования П. Н. Милюкова, Н. Д. Чечулина и Н. А. Рожкова.
Несмотря на то что в 1890—1900 гг. В. О. Ключевский не создал ни одной монографической работы, посвященной социальным или экономическим вопросам истории России, он продолжал интересоваться этими вопросами и в своих отзывах выдвигал интересные положения, не утерявшие своего значения до настоящего времени и важные для освещения его личных взглядов.
В трактовке реформ Петра I, их причин и характера осуществления, В. О. Ключевский был близок к взглядам П. Н. Милюкова, которые тот высказал в исследовании — ‘Государственное хозяйство России в первую четверть XVIII в. и реформы Петра I’. И сам Ключевский в своем ‘Курсе русской истории’ {В. О. Ключевский, Сочинения, т. IV, стр. 360, 361.} смотрел на совершавшиеся изменения в социально-экономической жизни страны в начале XVIII столетия главным образом сквозь призму правительственных преобразований. Тем не менее и Ключевский вынужден был признать крайний схематизм построений Милюкова, ядовито отметив, что многие выводы последнего получились в результате излишнего доверия к денежным документам XVIII в. В. О. Ключевский ставил государственные преобразования во взаимосвязь с состоянием народного хозяйства, упрекая Милюкова в том, что тот ‘в своем исследовании строго держится в кругу явлений государственного хозяйства, в трафарете финансовой росписи,.. а такую близкую к государственному хозяйству область, как хозяйство народное, оставляет в тени’ {См. выше, стр. 182.}.
В отзыве на исследование Н. Д. Чечулина ‘Города Московского государства в XVI в.’ Ключевский, давая целый ряд интересных соображений о критике писцовых книг как основного вида источников, использованных Чечулиным, высказывал ценные соображения относительно значения городов ‘как факторов общественной жизни’. Так, В. О. Ключевский пишет о необходимости изучения состава городского населения в тесной связи с уездным, требует прежде всего учитывать посадское население в городах, а также не обходить молчанием иных поселений, ‘не носивших звания городов, но с посадским характером’ {Там же, стр. 201—203.}.
В том же плане В. О. Ключевский построил свой отзыв о другом труде социально-экономического характера — ‘Сельское хозяйство Московской Руси в XVI в.’ Н. А. Рожкова. В своем отзыве р. О. Ключевский ставил в большую заслугу автору постановку вопроса о сельскохозяйственном кризисе во второй половине XVI в. Однако Ключевский не соглашался с мнением Рожкова, что этот кризис был вызван системой землевладения и хозяйства, ростом поместного и крупного монастырского земледелия. Он считал нужным ставить вопрос более широко: ‘Условия, создавшие этот кризис, не ограничивались сферой сельского хозяйства, произвели общий и один из самых крутых переломов, когда-либо испытанных русским народным трудом, и когда вопрос будет обследован возможно разностороннее, тогда, может быть, и самый процесс получит иное освещение и иную оценку’ {Там же, стр. 386.}. Следует отметить, что вопрос о причинах сельскохозяйственного кризиса второй половины XVI в. до настоящего времени не получил окончательного разрешения. В частности, причины этого кризиса по-разному объяснены в трудах Б. Д. Грекова и M. H. Тихомирова {О историографии вопроса см. Б. Д. Греков, Крестьяне на Руси, кн. 2, М. 1954, стр. 233—242.}
Восьмой том ‘Сочинений’ В. О. Ключевского завершается лекциями по русской историографии, читанными историком в конце 80-х — начале 900-х годов в Московском университете. ‘Лекция’ представляют собою основную часть специального курса, который читался Ключевским как непосредственное продолжение его курса по источниковедению {Курс лекций Ключевского по источниковедению см. в кн.: В. О. Ключевский, Сочинения, т. VI, М. 1959.}. Полностью сохранились и воспроизводятся в настоящем издании девять лекций по историографии XVIII в. Вводная лекция к курсу, разделы по историографии летописного периода, XVII в. и о В. Н. Татищеве сохранились только в набросках, которые в настоящем издании не публикуются.
Курс лекций Ключевского находится в тесной связи с его исследованиями по историографии XVIII в., в частности со статьями о Н. И. Новикове и И. Н. Болтине. В курсе В. О. Ключевский широко использовал как труды самих историков XVIII в., так и специальные исследования С. М. Соловьева, Пекарского и др. Ему удалось дать ряд интересных характеристик русских и немецких ученых XVIII в., занимавшихся историей России. Вместе с тем ‘Лекции’ не свободны от целого ряда серьезных недочетов. Односторонней являлась оценка историографического наследия М. В. Ломоносова, труды которого сыграли крупную роль в изучении древней русской истории, в борьбе, с норманистическими построениями Байера, и Миллера {См. Б. Д. Греков, Ломоносов-историк, ‘Историк-марксист’, 1940, No 11, стр. 18—34, M. H. Тихомиров, Русская историография XVIII в., ‘Вопросы истории’, 1948, No 2, стр. 94—99, ‘Очерки истории исторической науки в СССР’, т. I, стр. 193—204.}. Вывод Ключевского о том, что ‘Древняя Российская история’ Ломоносова не оказала большого влияния ‘на ход историографии’ {См. выше, стр. 409.}, не соответствует действительному положению вещей.
Тем не менее публикуемый курс В. О. Ключевского при всем его конспективном характере представляет научный интерес, как один из первых опытов освещения истории русской исторической науки XVIII в.

——

Кроме издаваемых в ‘Сочинениях’, а также опубликованных в других сборниках и журналах статей, рецензий и речей В. О. Ключевского, значительное число подобных материалов (большей частью незавершенных автором) сохранилось в рукописном виде {Основная их часть хранится в фонде Ключевского Рукописного собрания Института истории АН СССР, папка 25 (в дальнейшем при указании материалов, место хранения которых специально не оговаривается, следует иметь в виду, что они находятся в этой папке).}. К их числу относятся две студенческие работы Ключевского, написанные в 1862—1863 гг.: ‘Сочинения Дюрана, епископа Мендского о католическом богослужении’ (2 п. л.) и ‘Сравнительный очерк народно-религиозных воззрений’ (около 0,5 п. л.). Последняя работа, написанная в семинаре Ф. И. Буслаева, весьма интересна для изучения вопроса о формировании исторических взглядов Ключевского. Ключевский в ней подчеркивает, что человек ‘в естественном состоянии… находится под постоянным, неотразимым и непосредственным влиянием природы, которая могущественно действует на всю его жизнь’ и, в частности, ее явления определяют ‘все содержание религиозных верований’. Это утверждение вызвало возражения Буслаева, который на полях написал, что ‘главное — в зависимости от условий и обычаев самой жизни народа’. ‘Быт иногда сильнее природы оказывает действие на образование мифов, ибо через условия быта природа входит в мифологию’.
К 1865 г. относится незавершенная работа Ключевского ‘О церковных земельных имуществах в древней Руси’ (около 2 п. л.). Этой теме позднее автор посвятил ряд работ и уделил значительное внимание в ‘Курсе русской истории’. Очевидно, в связи с первоначальным планом изучения ‘житий святых’ как источника по истории землевладения и хозяйства, в конце 60-х годов XIX в. написано Ключевским исследование об участии монастырей в колонизации Северо-Восточной Руси, также оставшееся незаконченным, но давшее позднее материал автору для ‘Курса’.
В 70-х годах XIX в. Ключевский пишет ряд рецензий на вышедшие тогда большие исторические труды. В ‘Заметках о ереси жидовствующих’ (1870 г., около 1 п. л.), написанных в связи с выходом в свет ‘Истории русской церкви’ Макария (т. VI), Ключевский говорит о необходимости изучать ересь как определенное движение, в глубине которого действовали ‘практические мотивы, направленные против всего строя русской церковной жизни XV в.’ {Подробнее об этих заметках см. в книге Н. А. Казаковой и Я. С. Лурье, ‘Антифеодальные еретические движения на Руси XIV — начала XVI в.’, М.-Л. 1955, стр. 7, 9.}
Резкой критике подвергает он труды ученых-славянофилов и представителей официального направления. Им были написаны: в 1872 г. рецензия на книгу М. П. Погодина ‘Древняя русская история домонгольского ига’, т. I—III (около 0,5 п. л.), рецензия на ‘Русскую историю’, т. 1, К. Н. Бестужева-Рюмина (около 0,5 п. л.), в 1879 г. набросок рецензии на ‘Лекции по истории русского законодательства’ И. Д. Беляева под заглавием ‘Русский историк-юрист недавнего прошлого’ (Государственная библиотека им. В. И. Ленина [далее — ГБЛ], папка 14, дело 16), наброски рецензии на книгу И. Е. Забелина ‘История русской жизни’, т. II (ГБЛ, папка 12, дело 2, около 0,5 п. л.). К этого же рода полемическим материалам относится письмо (начало 70-х годов XIX в.)) в газету о роли Москвы в русской истории (0,4 п. л.). В этом письме Ключевский саркастически высмеивает славянофильское представление о том, что Москва была ‘городом нравственного мнения’.
В связи с выходом в свет в 1876 г. книг Д. Иловайского ‘Розыскания о начале Руси’ и ‘История России’, т. I, Ключевский начал полемическую статью по варяжскому вопросу, к которой он вернулся в 90-х годах XIX в. (0,75 п. л.).
В этой работе Ключевский подвергает критике норманскую теорию Погодина и роксоаланскую гипотезу Иловайского, а в 90-х годах коснулся также возникновения ‘варяжского вопроса’ в историографии XVIII в.
Вероятно, в связи с работой над ‘Курсом русской истории’ Ключевский написал в конце 70-х годов небольшой труд ‘О племенном составе славян восточных’ (около 0,8 п. л., ГБЛ, папка 15, дело 20), в котором исходил из тезиса С. М. Соловьева о том, что ‘История России есть история страны, которая колонизуется’.
От 80—90-х годов сохранился ряд отзывов Ключевского, в том числе на диссертации Н. Кедрова ‘Духовный регламент в связи с преобразовательной деятельностью Петра Великого’ (1883, около 0,3 п. л.), В. Е. Якушкина ‘Очерки по истории русской поземельной политики в XVIII—XIX вв.’ (1890, 0,1 п. л., ГБЛ, папка 14, дело 18), М. К. Любавского ‘Областное деление и местное управление Литовско-Русского государства’ (1894, 0,2 п. л., ГБЛ, папка 14, дело 27), А. Прозоровского ‘Сильвестр Медведев’ (1897, 0,4 п. л., ГБЛ, папка 14, дело 23), H. H. Фирсова ‘Русские торгово-промышленные компании в 1 половине XVIII ст.’ (1897, 0,1 п. л.). Все эти отзывы сохранились, как правило, не в законченном, а черновом виде. Тот же характер имеют и наброски речей, произнес сенных Ключевским в связи с юбилейными датами, похоронами и т. п., например речь памяти И. С. Аксакова (1886, 0,2 п. л.), речь при закрытии Высших женских курсов (1888, 0,1 п, л.), речь памяти А. Н. Оленина (1893, 0,25 п. л., ГБЛ, папка 13, дело 14), наброски речи о деятельности Стефана Пермского (1896, 0,25 п. л.), памяти П. И. Шафарика (1896, 0,1 п. л., ГБЛ, папка 15, дело 2), памяти К. Н. Бестужева-Рюмина (1897, 0,2 п. л., ГБЛ, папка 14, дело 6), памяти А. Н. Зерцалова (1897, 0,1 п. л.), памяти А. С. Павлова (1898, ГБЛ, папка 15, дело 4), речь на чествовании В. И. Герье (1898, 0,1 п. л., ГБЛ, папка 15, дело 3), речь на столетнем юбилее Общества истории и древностей российских (1904, 0,7 п. л.), набросок речи, посвященной 150-летию Московского университета (1905, 0,1 п. л.).
В фонде Ключевского в ГБЛ сохранились также рукописи неизданных статей и рецензий, а также ряда статей, опубликованных Ключевским, но не вошедших в настоящее издание: ‘Рукописная библиотека В. М. Ундольского’ (1870, ГБЛ, папка 14), рецензия на Т. Ф. Бернгарди (1876, ГБЛ, папка 14, дело 12), копия отчета ‘Докторский диспут Субботина’ (1874, ГБЛ, папка 14, дело 13), рецензия на книгу Д. Д. Солнцева (1876, ГБЛ, папка 14, дело 14), наброски статьи о Н. Гоголе (1892, 0,25 п. л.), ‘Новооткрытый памятник по истории раскола’ (1896, 0,5 п. л., ГБЛ, папка 13, дело 22), ‘О хлебной мере в древней Руси’ (1884, ГБЛ, папка 13, дело 6), ‘Добрые люди Древней Руси’ (1892, ГБЛ, папка 13, дело 12), ‘Значение Сергия Радонежского для истории русского народа и государства’ (1892, ГБЛ, папка 15, дело 1), ‘Два воспитания’ (1893, ГБЛ, папка 13, дело 13), ‘М. С. Корелин’ (1899, ГБЛ, папка 14, дело 7), ‘Смена’ (1899, ГБЛ, папка 14, дело 8), ‘О судебнике царя Федора’ (1900, ГБЛ, папка 14, дело 9), отзывы на сочинения студентов Московской духовной академии и др.
В Институте истории АН СССР хранятся материалы и дополнения Ключевского к книге П. Кирхмана ‘История общественного и частного быта’, М. 1867 (папка 25), в папке 24 находятся рукописи и корректуры следующих опубликованных в разных изданиях работ Ключевского: ‘Докторский диспут г. Субботина’ (1874), корректура статьи ‘Содействие церкви успехам русского гражданского права и порядка’ (1888), наборный экземпляр статьи ‘Значение Сергия Радонежского для русского народа и государства’ (1892), наброски речи, посвященной памяти Александра III (1894), наброски статьи ‘М. С. Корелин’ (1899).

* * *

При подготовке текста работ В. О. Ключевского и комментариев соблюдались правила, указанные в первом томе.
Текст восьмого тома Сочинений В. О. Ключевского подготовили к печати и комментировали В. А. Александров и А. А. Зимин. В подготовке к печати текста лекций по русской историографии В. О. Ключевского и комментариев к ним принимала участие Р. А. Киреева.
Том выходит под общим наблюдением академика M. H. Тихомирова.

С. М. СОЛОВЬЕВ КАК ПРЕПОДАВАТЕЛЬ

Воспоминания В. О. Ключевского о С. М. Соловьеве читаны 4 октября 1895 г. на заседании Исторического общества при Московском университете в годовщину смерти С. М. Соловьева и Т, Н. Грановского. Впервые изданы в книге ‘Издания исторического общества при Московском университете’, М. 1896, стр. 184—194, переизданы во втором сборнике статей В. О. Ключевского — ‘Очерки и речи’, М. 1913, стр. 24—35. В архиве В. О. Ключевского сохранился наборный экземпляр статьи (автограф) (ГБЛ, ф. Ключевского, папка 13, дело 15).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека