Чарская Л.А. Записки институтки / Сост. и послесл. С.А.Коваленко
М.: Республика, 1993
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 6 октября 2003 года
Весной 1893 года состоялся очередной выпуск Павловского института благородных девиц в Санкт-Петербурге. Все шло по определенному и не подлежащему переменам, как и сама жизнь в стенах института, регламенту. На другой день после экзаменов лучших везли во дворец для получения медалей из рук государыни Марии Федоровны, под попечительством которой находились Смольный, Екатерининский, Николаевский, Патриотический и Павловский институты. Среди воспитанниц Павловского института была и Лидия Алексеевна Чурилова (1875 — 1937), вскоре получившая всероссийскую и европейскую известность как Лидия Чарская.
Уже в самом псевдониме, выбранном вчерашней институткой, как бы таился секрет ее будущей популярности. У читающей публики было ‘на слуху’ бальмонтовское — ‘чуждый чарам черный челн…’. Чарская сразу же стала ‘чаровницей’ юных сердец. И сам эпитет ‘чарующий’ делается непременным в ее повествовании: ‘чарующий взгляд’, ‘чарующий аромат’, ‘чарующий вечер’ и т.п.
По-видимому, и ее талант был необходим в напряженной, взрывоопасной атмосфере предреволюционной эпохи. Ошеломляющий, массовый успех Чарской среди юношества можно сравнить лишь с успехом у публики Александра Вертинского, первого русского шансонье XX века, обращавшего свои песенки к ‘маленькому человеку’ — страдающему, умеющему любить, исполненному чувства достоинства.
Лидии Чарской удивительно не повезло с критикой, не захотевшей (или не сумевшей) ее понять. Резко критические оценки нарастали как бы пропорционально ее успеху у юных читателей. Феномен Чарской вызывал недоумение.
Журнал ‘Русская школа’ в девятом номере за 1911 год сообщал: ‘В восьми женских гимназиях (I, II и IV классы) в сочинении, заданном учительницей на тему ‘Любимая книга’, девочки почти единогласно указали произведения Чарской. При анкете, сделанной в одной детской библиотеке, на вопрос, чем не нравится библиотека, было получено в ответ: ‘Нет книг Чарской’.
Один из критиков в статье ‘За что дети обожают Чарскую’, опубликованной в журнале ‘Новости детской литературы’ (1911, февраль, Э 6), писал: ‘Как мальчики в свое время увлекались до самозабвения Пинкертоном, так девочки ‘обожали’ и до сих пор ‘обожают’ Чарскую. Она является властительницей дум и сердец современного поколения девочек всех возрастов. Все, кому приходится следить за детским чтением, и педагоги, и заведующие библиотеками, и родители, и анкеты, проведенные среди учащихся, единогласно утверждают, что книги Чарской берутся читателями нарасхват и всегда вызывают у детей восторженные отзывы и особое чувство умиления и благодарности…’
Некоторые критики были недовольны тем, что ‘дети обожают Чарскую’. Но ее продолжали ‘обожать’, вопреки всем критическим утверждениям, что это лишь следствие отсутствия ‘настоящей’ детской литературы и что Чарскую читали в основном дети чиновников и мещан, а дети из интеллигентных семей и не читали, и не любили.
В 1912 году К.И.Чуковский опубликовал серию литературных портретов, не только развенчивавших, но и уничтожавших литературных кумиров того времени — Вербицкую, Арцыбашева, Чарскую. (Критики либерального направления не хотели принимать этих писателей, видели в их произведениях, снискавших большой успех у читателя, проявление дурного вкуса, охранительные тенденции, не способствующие революционному развитию событий в России.) Однако статья Чуковского о Чарской лишь увеличила, как свидетельствуют современники, ее популярность.
Не обошел вниманием Чарскую и Вацлав Воровский, опубликовавший критический этюд ‘Цыпочка’ в августовском номере журнала ‘Зритель’ за 1905 год. Тонкий вкус Воровского позволил ему сквозь ироническое отношение к молодой писательнице увидеть чистоту и обаяние письма бывшей институтки, смело отправившейся в свое литературное плавание. ‘Когда после окончания института раскрасневшаяся от мороза ‘Цыпочка’ в простенькой, но модной изящной кофточке, в хорошенькой шапочке явилась в редакцию одного иллюстрированного журнала и подала секретарю, уже обрюзгшему пожилому мужчине, свою рукопись, тот сказал ей: ‘Приходите за ответом через две недели, Цы…’ — он хотел было сказать ‘Цыпочка’, так и пришлось это слово, глядя на нее, маленькую, хорошенькую, свеженькую, но поправился и серьезно добавил: ‘…сударыня…’. С тех пор ‘Цыпочка’ стала настоящей писательницей’, — иронизирует критик. И далее, вольно или невольно, как талантливый прорицатель, вдруг замечает: ‘…все, о чем так часто говорилось в институте тайно от классных дам и ‘маман’, о чем грезилось в душных дортуарах белыми майскими ночами, когда сон упрямо бежал от молодых глаз, о чем одиноко мечтала семнадцатилетняя девушка, оторванная от остального, незнакомого мира, от шумной, живой и пестрой жизни и заключенная в унылую педагогическую клетку, где все так однообразно и мертво, — это стало темой ее рассказов’.
В.Боровский, можно сказать, первым попытался объяснить, в чем заключена притягательность произведений Чарской для юных читателей. Здесь парадокс. Желая иронией снять значительность темы и проблематики произведений молодой писательницы, он дает часть справедливого ответа на вопрос о причине ее популярности. И действительно, интерес к Чарской во многом объяснялся тем, что она вторгалась в заповедный край чувств, переживаний, мыслей, идеалов институтских затворниц, рассказала не только об их внешней жизни, но и потаенной, недоступной чужому взгляду, от лица одной из девочек в нарочито строгих зеленых камлотовых платьях с белыми передниками — Люды Влассовской, дочери русского героя, погибшего под Плевной.
Любимый прием Чарской — прием контраста: богатство и бедность, возвышенно прекрасное и уродливое, жизнь и смерть. По этому же контрасту строилась жизнь институтов, как правило, расположенных в бывших монастырях, хотя воспитанницы жили отнюдь не в кельях, а в просторных дортуарах. Каждый класс, в сорок человек, занимал один общий дортуар с примыкающей к нему умывальней. Для занятий существовали специальные комнаты. Что же касается келий, в каждой из них, именуемой у девочек ‘селюлькой’, стоял рояль, и для занятий музыкой каждая могла выбрать себе комнату. Однако сам факт ‘кельи’ становился для институток неиссякаемым источником преданий о привидениях и страшных случаях из прошлой жизни института, о чем часто вечерами, когда свет в газовых рожках, освещающих дортуары, гасился, девочки рассказывали друг другу. А случалось и проверяли личное мужество, как и честь, высоко ценимые в стенах института. И тогда одна из девочек отправлялась ночью на встречу с ‘привидением’, что обычно служило поводом для различного рода происшествий и недоразумений.
Что же касается контрастов, или, по замечанию критики, ‘трафаретов’, то пространство между ними заполнено событиями и страстями, протекающими в институтских стенах и в сердцах девочек, действительно оторванных от дома (лишь у немногих есть в Петербурге родные), хорошо понимающих, что институт и есть их дом, а подруги — сверстницы и старшеклассницы, которых принято ‘обожать’, — и есть их семья на долгие годы. А в доме как в доме — свои радости и огорчения, взаимопонимание и ссоры, обращение к начальнице-княгине, кавалерственной даме со словом ‘маман’.
В светлые праздники Рождества Христова и Пасхи из покоев ‘маман’ в институтский зал сносились ковры, зеркала, из царских оранжерей привозились экзотические растения, накрывались столы, подавались жареные поросята, дичь, сладости, фрукты, различные морсы. Шло веселье с танцами, для которых специально приглашали кадетов, институтки музицировали, читали стихи, участвовали в драматических действах, а между праздниками тянулись будни со строгим распорядком дня, нарочито грубой пищей, постами и говением. При таком распорядке жизни особенно запоминается бурное горе девочек по поводу смерти подруги или восторг в связи с посещением института августейшей четой.
В институте нет расслоения на более и менее родовитых, богатых и бедных, каждая воспитанница получает строго по личным заслугам. Однако высоко почитается семейная честь, родовая доблесть. Сама ‘маман’, подчеркнуто ровная со всеми, в равной мере строгая и доброжелательная, представляя Люду Влассовскую, непременно упоминает, что она дочь героя, погибшего под Плевной.
Чувство гордости за Россию живет в сердце Люды. И потому так важен для нее разговор с императором, посетившим скарлатинный карантин в институтском лазарете, так сказать, ‘инкогнито’, под видом свитского генерала, чтобы не смущать выздоравливающих девочек.
‘— Твое имя, девочка? — спросил он…
— Влассовская! — отвечала я тихо.
— Славное имя славного героя! — ответил он раздумчиво. — Твой отец был убит под Плевной?
— Да, генерал.
— Заслуга его России незаменима… Государь хорошо помнит твоего отца, дитя, я знал его тоже и рад познакомиться с его дочерью…’
Посещение в один из праздников государем и государыней института, приглашение воспитанниц петербургских институтов на утренник во дворец, прием во дворце по поводу вручения выпускницам медалей описаны Чарской ‘с натуры’, живо и точно, с деталями, передающими атмосферу времени, волнение девочек.
Подруга Люды юная княжна Нина Джаваха, которую любимец институток батюшка Филимон называет ‘чужестраночкой’, возражая ему, говорит: ‘Я, батюшка, русская’. Нина горда тем, что ее отец, князь Георгий Джаваха, — русский генерал.
Род князей Джаваха — один из древнейших в Грузии, знатен и богат князь Георгий Джаваха, и его дочь Нина никому не уступает первенства. ‘Я княжна Джаваха, я должна хорошо учиться’, — говорит девочка с высоко развитым чувством национального и сословного достоинства и с той же гордостью рассказывает, что ее покойная мама была простой лезгинкой, что ‘папа взял ее прямо из аула’. Естественно, из самой жизни вырастала историческая общность народов Российского государства, закрепляясь в сознании институток как повседневная данность.
Маленькая Нина, лишь год проучившаяся в институте, объединяет многих персонажей Чарской как светлое и идеальное начало, хотя это вполне земная девочка, не по годам серьезная и по-детски озорная.
Семье Джаваха посвящено несколько повестей Чарской: ‘Княжна Джаваха’ (1903), ‘Вторая Нина’ (1909), ‘Джаваховское гнездо’ (1912). Кроме того, память о рано умершей грузинской княжне снова и снова возникает в других произведениях Чарской.
Традиционная для русской литературы тема Кавказа привлекает Чарскую и экзотикой, и красотой величественной природы, и свободолюбивыми романтическими характерами. В поле ее внимания Грузия, давно связавшая свою судьбу с Россией, и Дагестан, еще дымящийся после тридцатилетней войны и поражения Шамиля. События показаны через повседневную жизнь людей разных национальностей, на скрещении судеб и дорог русских, армян, лезгин, аварцев. Законы кавказской чести, гостеприимства, куначество отнюдь не снимают сложности межнациональных отношений, не всегда идиллически разрешаются конфликты, но все-таки добро побеждает зло.
Едва не гибнет от кинжала лезгинки Люда Влассовская, заброшенная в пору своего гувернерства в дальний аул с миссией милосердия. ‘Я хочу, чтобы русская девушка помогла Израилу, и я верю, волею Аллаха она поможет ему, потому что вижу печать Аллаха на ее челе, — обращается к Люде с просьбой выходить тяжело больного горца старый бек Хаджи-Магомет. — Аллах один у магометан и русских, и велика сила Его во всякое время’.
Чарская не скрывает, что далеко не всех выпускниц института ждет легкая жизнь. В большинстве это девочки-сироты из обедневших дворянских семей, им предстоит служить в чужих семьях, растить чужих детей, а для этого нужны и сила воли, и душевная щедрость. Умница и красавица Люда Влассовская, круглая сирота, обретает смысл жизни в воспитании детей-сирот джаваховского гнезда. И ее главная воспитанница, ‘вторая Нина’, нареченная княжна Джаваха, обладающая огромным богатством, добровольно выбирает себе судьбу Людмилы Влассовской — служение людям, посвящает себя врачеванию телесных и душевных ран, собирает под кров джаваховского дома детей, оставшихся без родителей. В ее ‘питомнике’ находят приют русские, грузины, дагестанцы, окруженные любовью и заботой.
Дети в произведениях Чарской такие же разные, как и в жизни, — шалуны и смирные, живые как ртуть и увальни, злые, а точнее, обозленные и добрые, но неизменно отзывчивые на сердечность и ласку. Даже испорченные воспитанием, жизненными обстоятельствами, они безошибочно, как и наши ‘братья меньшие’, чувствуют доброго человека, их нельзя обмануть внешней приветливостью. Ребенок интуитивно догадывается, добро или зло скрывается за поступком и словом взрослого.
Одновременно с ‘институтской’ темой в творчестве Чарской развивается историческая тема. Она известна как автор исторических повестей ‘Паж цесаревны’, ‘Грозная дружина’, ‘Царский гнев’, ‘Евфимия Старицкая’, ‘Так велела царица’, ‘Газават’. Увлеченность отечественной историей позволила Чарской запечатлеть некоторые из ее страниц в ярких картинах, живых и непосредственных образах. Думается, что в осмыслении исторической темы ей ближе других А.К.Толстой, автор ‘Князя Серебряного’.
Занимательность сюжета, сложные и рискованные ситуации на грани жизни и смерти, хорошая русская речь и повышенная эмоциональность создают атмосферу очарованного мира исторических повестей Лидии Чарской. Случается, ею в угоду занимательности сюжета нарушается правда факта, что, однако, в целом не нарушает правды истории.
Особенно интересны с точки зрения выбора исторических персонажей и значительности событий повести ‘Смелая жизнь’ (о героине Отечественной войны 1812 года кавалерист-девице Н.А.Дуровой) и ‘Газават’ (о борьбе Чечни и Дагестана за национальную независимость под водительством Шамиля).
Интерес к личности первой женщины — офицера русской армии сопровождал Надежду Андреевну Дурову при жизни и не ослабевает в наши дни. Ей посвящено несколько литературных произведений — роман ‘Двенадцатый год’ (1885) Д.Л.Мордовцева, повесть Я.С.Рыкачева ‘Надежда Дурова’ (1942), пьеса А.К.Гладкова ‘Давным-давно’ (1942), по ее мотивам был позже поставлен популярный художественный фильм ‘Гусарская баллада’. В ряду этих произведений и повесть Чарской ‘Смелая жизнь’, написанная для юношества, прославляющая романтику подвига и славу русского воинства.
После 1917 года Чарскую не печатали. Книги ее были изъяты ‘из библиотек, читален и книжного рынка’. Сегодня ни в одной из библиотек России нет полной коллекции книг Чарской.
Чарская была предана гражданской анафеме, читать ее не только не рекомендовалось, но и запрещалось. Наиболее обидными для девочки в нашей школе надолго стали слова: ‘Ты похожа на институтку из книг Чарской’. Однако мало кому доводилось прочесть хотя бы одну из этих ‘вредных’ книг, узнать, чем же так плохи институтки. Те же, кому все-таки попадали в руки красивые книги в синевато-голубых или красных переплетах, с множеством иллюстраций, чаще всего изображавших этих самых институток — девочек с косами, в длинных форменных платьях с пелеринами и белых фартуках, переносились в таинственный мир, совершенно не похожий на тот, в котором они сами живут. А дальше уже неудержимо хотелось найти и прочесть еще хотя бы одну из этих книг. Случилось, что находили, тайно читали и учились добру, чувству товарищества, сопереживанию чужого горя.
Что же касается шалостей и проказ, порой вовсе не безобидных, хотя виновницам грозили позорные для института наказания — стоять за трапезой без шнурка для волос и фартука, и даже исключение, то ведь во всех школах и во все времена существовали как проказы, так и наказания. Персонажи Чарской, наделенные острым чувством справедливости, обычно раскаивались в содеянном, за что и обвинялись критикой в сентиментальности. Едва ли можно всерьез говорить и о ‘непедагогичности’ повестей, в которых девочки, как правило, ‘обожают’ одних преподавателей и ‘ненавидят’ других. Однако нельзя не признать, что ‘обожаются’ добрые и сердечные учителя и классные дамы, а презираются злые и придирчивые.
Из среды этих девочек-институток, отторгнутых от дома и сбившихся в свою институтскую стайку, сентиментальных и отчаянных, вышла не только детская писательница Лидия Чарская, но и исторический романист Ольга Форш, выпускница Московского сиротского института.
Само определение, название или термин ‘институтка’, получивший уничижительный смысл, сегодня нуждается в пересмотре, в возвращении ему изначального содержания, соответствующего реальности. Выпускница института благородных девиц знала немецкий, французский или английский, музицировала, обладала известной суммой познаний в медицине, могла в любом обществе служить эталоном хорошего тона и воспитания. Многие из них ушли в первую мировую войну на фронт сестрами милосердия.
Лидия Чарская была труженицей, она много сил отдала литературному ремеслу: писала увлекательные повести из жизни институток, исторические повести, стихи и стихотворные драмы, рассказы для самых маленьких (‘Сказки голубой феи’). И все же институт — самая любимая тема Чарской, которая, по-видимому, до конца так и осталась институткой со всем своеобразием этого типа российской жизни конца прошлого — начала нынешнего века.
‘Дама она как дама и, может быть, пречудесная женщина — добрая, щедрая, хорошо воспитанная. Кстати, Вольф нещадно эксплуатировал ее, платил гроши…’ — вспоминал о Чарской уже в советские годы один из петербургских библиофилов — Л.Борисов, возвращаясь к ‘секрету’ ее небывалой популярности у юного читателя. А ведь вольфовский читатель имел или, во всяком случае, мог иметь хороший вкус. Достаточно напомнить, что из книжного товарищества Вольфа впервые пришли к российским детям переводы Жюля Верна, Фенимора Купера, Бичер-Стоу, Свифта, сказки Гауфа, Шарля Перро, гетевские сказки ‘Рейнике-лиса’ и другие произведения для детей, составившие целую ‘Золотую библиотеку’. Притягательность Чарской была не менее сильной, нежели притягательность этих великих имен. Она как-то вписывалась в их круг если не сама по себе, то в соответствии с запросами и вкусами читателя.
Юные души доверчивы, и это влечет их к Чарской. Пусть наши дети, живущие в дни социальных потрясений, не фантастических, а реальных космических полетов, телемостов с Америкой и прочих чудес современного мира, получат возможность прочесть и Лидию Чарскую — ‘добрую, щедрую, хорошо воспитанную’.