Писатели чеховской поры: Избранные произведения писателей 80—90-х годов: В 2-х т.— М., Худож. лит., 1982. Т. 2.
Вступит. статья, сост. и коммент. С. В. Букчина.
I
Анну Тимофеевну приехали проводить три-четыре товарки по институту и обе барышни Ставроковские. Она была взволнована. Ей хотелось горячо поблагодарить новых друзей, но удерживала боязнь употребить какое-нибудь неловкое ‘нелитературное’ выражение. У нее уже вошло в привычку сдерживать свои порывы и произносить только фразы строго обдуманные. Она и не подозревала, что эта манера, которую Ставроковские называли ‘тактом’, еще больше привлекала к ней образованных девушек.
Па дебаркадере Николаевского вокзала было тихо. Пассажирский поезд почти весь состоял из вагонов третьего класса. Один — микст1, выкрашенный наполовину в синюю, наполовину в коричневую краску, один — специально второго класса, весь коричневый, все же остальные — длинные ярко-зеленые, с маленькими окошечками.
Из всех пассажирских поездов Николаевской дороги это — самый тихий. Поэтому Ставроковские и рекомендовали его Анне Тимофеевне.
— Едет все народ неторопливый, собирается не спеша!— говорила ей вчера младшая Ставроковская.— Не кричит, не предъявляет никаких требований…
По платформе редко раздаются шаги. Артельщиков почти нет. Не видать и никаких мундиров или вообще лиц, имеющих начальствующий вид. Только там, далеко впереди, около багажного вагона, мелькает красный околыш ‘помощника’. Кондукторы спокойно стоят у вагонов. Беспрерывное шипение паровоза да изредка чьи-то голоса гулко раздаются в разреженном утреннем воздухе.
Когда раздалась мелкая дробь второго звонка, небольшая компания задвигалась. Анну Тимофеевну осыпали всевозможными пожеланиями. Она крепко перецеловалась со всеми.
— Не забывайте же нас,— сказала старшая Ставроковская.— Напишите обо всем, как уладите ваши дела, как устроитесь.
— Что вы, Надежда Ивановна! Я вашу ласку до гроба не забуду. Вы человека подняли во мне.
— Напишите непременно,— прибавила младшая.— Кто знает? Может быть, еще увидимся.
— Все подробно отпишу.
Прощание с товарками было несколько проще, но, пожалуй, еще горячее.
— Спасибо вам за все,— говорила Анна Тимофеевна каждой.
— Дай вам бог всяких благополучии!
— Вы счастливая! Уезжаете на родину,— сказала одна.
— Мне с вами так хорошо было,— ответила Анна Тимофеевна,— что, кажется, век бы не расставалась!
Из-за окошечка она ласково кивала своим друзьям и старалась крепко запомнить их лица. Те стояли перед вагоном, и так как разговаривать было нельзя, то испытывали чувство неловкости.
Наконец, раздался третий звонок, обер-кондуктор и паровоз обменялись своими свистками, и поезд двинулся. Когда он вышел из-под навеса и перед глазами Анны Тимофеевны вдруг светло раскинулось широкое пространство, наполненное высокими зданиями,— она прошептала:
— Прощай, Петербург! Должно, уж никогда не увидимся.
Темная боковая стена какого-то высокого дома долго еще мелькала перед глазами. По ней снизу доверху тянулись грязноватые полосы труб. Появлялись и исчезали длинные фабричные строения. Там и сям повисла в воздухе широкие ленты дыма. Несмотря на ясное, солнечное утро, городская даль была окутана легким туманом. Кое-где выскакивал из него блестящий шпиц. На ближайших церквах дрожали золоченые купола. Панорама города иногда вдруг пряталась за цепью товарных вагонов и только мелькала между ними. Тогда перед глазами Анны Тимофеевны проскакивали какие-то большие буквы и цифры, которых она не умела разбирать. Но скоро вагоны исчезали, и снова покойно расстилалась городская ширь.
Анна Тимофеевна долго стояла у окна. Ей хотелось навсегда запомнить все, что она увидит. Она знала, что никогда не вернется сюда. Хотелось высмотреть то ‘у взморья’, где она прожила почти два года, но туман скрывал от нее даль, да к не умела она ориентироваться. Оставалось следить за попадавшимися по пути одноэтажными бревенчатыми строениями, имевшими вид не то больницы, не то богадельни, за фабриками с рядом небольших домов на фабричном дворе, огороженном деревянным забором, за кладбищами, ютившимися в небольших и еще не особенно тенистых, но высоких рощицах.
А город все уменьшался и все круче заворачивал влево.
Поезд как будто остановился раза два еще до первой станции. Анна Тимофеевна запомнила, что ее зовут ‘Колпино’. Почему-то название первой станции нередко упоминалось во время разговоров в Петербурге,— чуть ли не чаще, чем даже Москва, которая в Петербурге считается провинцией.
Было начало июня, и пассажирский поезд исполнял все функции дачных поездов. Он не пропустил ни одной платформы.
Дачи выглядывали из зелени, одноэтажные с мезонинами, незатейливой архитектуры. От них к платформам вились дороги. Дневная сутолока заметно начиналась повсюду. По дорогам мелькали телеги, по линии то и дело попадались рабочие…
Пора было устроиться, и Анна Тимофеевна огляделась. Она сидела на самой крайней скамейке. Длинный вагон третьего класса был наполовину пустой, и скамейка вся целиком была предоставлена в ее распоряжение. Анна Тимофеевна подумала, что это, может быть, хорошее предзнаменование. Она суеверно считала, что если везет, так уж во всем, и по мелочам можно догадаться, ‘на какой линии ее счастье’.
Перед нею сидел старик лет шестидесяти, ‘купеческого облика’,— мысленно определила она. Небольшой, худощавый, с седой круглой бородкой, в картузе, низко надвинутом на глаза, он сидел опираясь на палку. Рядом с нам — сын или внук, франтовато одетый в купеческий кафтан. У него было немножко скучающее, немножко сконфуженное лицо.
Анна Тимофеевна взглянула под свою скамейку — на месте ли ее чемодан, небольшой, старый, но из отличной черной кожи и прекрасной работы. В углу на скамейке лежал ее узел, тоже затянутый кожей и ремнями. Оттуда выглядывала подушка в пестрой, совсем простецкой наволочке. Багаж ее довершала корзина, очевидно с провизией.
Она попыталась уже во второй раз спустить окно. В первый раз она хотела открыть его еще на дебаркадере. Окно не поддавалось.
— Пётра! Помоги им! — приказал старик молодому. Тот галантно сорвался с места и после небольших усилий спустил окно.
— Пожалуйте-с,— проговорил он и отошел на свое место.
— Благодарю вас. А я еще в Петербурге старалась, да так и не смогла открыть.
Она высунулась в окно, но ее скоро потянуло на разговор. Она ощущала то доброе настроение, когда хочется говорить много и когда все люди кажутся симпатичными. Старик предупредил ее:
— Чемоданчик, видимое дело, по случаю купили?
Он мотнул головой под ее скамейку.
— Какой? Этот? Нет. Свой.
— Дорого дали? Заграничной работы. Хорошая вещь.
— Не знаю. Это, видите ли, барина одного… Там далеко, на юге.
— Так-с.
Он, прищурившись, посмотрел на Анну Тимофеевну и, по-видимому, соображал, ‘из каких она будет’.
Вряд ли ему удалось решить это. Анне Тимофеевне было на вид лет за тридцать. Бодрое напряженное состояние делало ее несколько моложе. Но меньше тридцати ей не могло быть. Одета не то чтобы очень просто, но и не по-барски. В шляпе. Едет в третьем классе, а чемодан богатый, хотя и старинный. Решил бы старик, что это горничная ‘больших господ’, но он видел, кто ее провожал и как она с ними целовалась и руки им пожимала.
— Далеко едете? — спросил он.
— Далеко. В Полтавскую губернию.
Она говорила медленно, точно стараясь выговаривать слова особенно чисто, но южный акцент был слишком резок, чтобы его не заметить. И ‘губернию’ она произнесла с тем г, которое свойственно малороссам и которого не существует в русской азбуке.
— И сами оттуда,— сказал он полувопросом.
— Да. А что? Слышно?
— Слыхать.
— Вот не могу отделаться. А уж как стараюсь,— сказала она с улыбкой.— Да и, знаете ли, здесь, в Петербурге, еще не так, а вот с московскими так вовсе вразрез моя речь.
— Нешто московские иначе говорят, чем у нас?
— Разница. Например, вы как говорите? ‘Первый’?
— Первый,— повторил старик.
— Ну, вот. А московские — ‘перьвый’. Или еще слово — кровь. И в Петербурге и у нас говорят ‘кров’, а в Москве чисто: кровь.
— Это вернее, что ли?
— Вернее.
— И пишется через мягкую ерь,— вставил молодой.
Анна Тимофеевна вспомнила, что речь о южном говоре шла с год назад у Ставроковских, когда она была там в первый раз, и тогда ей самой подобные замечания были внове. Теперь ей стало приятно, что она не забыла: так хотелось крепко сохранить в памяти все, что она видела и слышала за эти два года…
— Выходит, надо и перь… Как вы сказали?
— Перьвый?
— Так тоже правильнее?
Молодой с любопытством, но исподтишка ждал ответа соседки. Сам он не мог припомнить, есть здесь ‘мягкая ерь’ или нет.
— Нет, теперь уж правильнее по-нашему — ‘первый’.
Молодой чуть кивнул головой: я, дескать, так и знал.
Старик повернул к нему голову:
— Тут, стало быть, без ери пишется?
— Видимое дело,— ответил тот.
‘Лавочники’ — подумала о них Анна Тимофеевна.
— А вы что же, торговлей занимаетесь? — спросила она.
— Торгуем,— ответил старик.— Лесная торговля у нас.
— И далеко едете?
— Тут сейчас и сойдем. Дельце тут есть. А вы, стало быть… за Москву?
— Ох, мне долго ехать. И за Москвой-то еще тысячу верст.
— О!
— Да.
— В Москве, стало быть, отдыхать будете?
— Нет, не до отдыха мне. Тороплюсь.
Она чуть не прибавила ‘дети у меня там’, но удержалась. Старик, наверное, спросил бы: ‘Стало быть, замужем?’, и ей пришлось бы или солгать, или посвящать его в свою жизнь. Краска выступила на ее лице, она беспокойно подвинулась, но бодрая мысль снова овладела ею: скоро конец этому!
— К месту, что ли, спешите? Чем изволите заниматься?
— Фельдшерица я. Только что окончила экзамены на фельдшерицу-акушерку.
Старик посмотрел как-то подозрительно.
— Это, стало быть… повитуха, что ли?
— Да, и повитуха. Ученая повитуха, если хотите.— Она рассмеялась. Ей вдруг стало весело.
— Так-с. А эти, что провожали вас, в том же роде, к примеру, будут?
— Некоторые. А две из них… Может быть, заметили,— тут стояли полевее?
— Приметил.
— Да. Это дочери одного генерала, штатского. Ставроковский — не слыхали?
— Не приходилось.
— Одна — женщина-врач, старшая. Понимаете?
— Понимаем. По медицинской части.
— Да. Со всеми правами доктора. Очень образованная девушка. А другая сестра заведует городской библиотекой. Тоже ученая.
— Какая же им охота?
Анна Тимофеевна переспросила его и наклонилась, чтобы лучше слышать.
— Ведь вы, кажись, сказали,— генеральские дочки, мол?
— Да. И дом свой у отца ихнего, и состояние имеет.
— Ну, вот-с. Стало быть, зачем же барышням по ученой части? Или в законе счастья не было?
— Это что такое — в законе?
— То есть по части законного брака. Я и говорю, какой же резон? Ну, которая девушка из нужды или так… родителей поддержать. Это понять можно, отчего не понять. И даже, в случае чего, похвально. А ежели у них дом свой и при капитале, так… и выходит, не к чему.
Старик говорил медленно, часто запинаясь и подбирая слова. Его маленькие глаза строго смотрели из-под широкого козырька фуражки.
Анна Тимофеевна с трудом понимала его. Он упорно отказывался возвышать голос, а колеса шумно тарахтели по связкам рельс.
— Так в этом же худого ничего нет! — сказала она и вдруг почувствовала, как у нее к горлу подступило раздражение. Даже не сразу поняла, откуда оно, это ощущение.
— Кто говорит! Худого нет, а… лишнее. К чему?
Анна Тимофеевна откинулась.
— Вот странный взгляд! Я думала, что в Петербурге никто уж так не смотрит.
Тот, по-видимому, не понял ее, но смотрел на нее уже с явным недружелюбием. Раздражение все сильнее овладевало Анной Тимофеевной, так что она едва сдерживалась.
— Если бы я услыхала такое…— ей хотелось сказать ‘невежество’,— такое понятие у нас в глуши — не удивилась бы. А тут!..— Она пожала одним плечом и повернулась к окну.
— Старики все так рассуждают,— заметил Петр.
— Ты куда? — грозно окликнул его старик.
Тот равнодушно отвел взгляд на потолок.
— Не к чему это, выходит, не к чему,— пробормотал старик и смолк.
Анна Тимофеевна подумала о старшей Ставроковской. Будь та на ее месте — сумела бы ответить, а она не находит слов. Только сердце у нее сильно бьется, и как-то особенно неприятно бьется, точно дурное предчувствие охватило ее. ‘Лучше помолчу’,— подумала она.
Скоро ее соседи вышли, и она осталась одна. Где-то в конце вагона кричал грудной ребенок. А через одну скамейку тянулась спокойная беседа двух голосов. Слышались слова ‘протест’, ‘вексель’…
Неудовлетворенное чувство не покидало Анну Тимофеевну. На душе было смутно, мысли путались. То вспоминались ей оборванные фразы, слышанные в Петербурге от товарок, от профессоров, от Ставроковских. То вдруг охватывало желание помечтать, как она приедет домой, как встретится с детьми. Но не могла она сосредоточиться ни на воспоминаниях о пережитых двух годах, ни на ожидании предстоящих встреч.
‘Должно быть, не выспалась,— подумала она,— оттого и голова такая тяжелая’.
Она расстегнула ремни узла. Движения у нее были решительные, энергичные. Пухлые пальцы широких рук распоряжались быстро и ловко.
Кроме подушки, в узле было теплое пальто с барашковым воротником и два мягких шерстяных платка. Сначала она повесила пальто, потом подумала, что его могут украсть, и разложила вдоль скамейки. Платки положила под голову. Сняла с себя летнее пальто и, свернувши его, тоже положила под подушку. Шляпу повесила.
Анна Тимофеевна прилегла и попробовала заснуть, но ей не спалось. Все последние дни оставили в ней такое глубокое впечатление, что казалось — она еще не совсем пережила их. Воспоминание о них наполняло ее душу гордостью, какой она не испытывала никогда в жизни. Да, она твердо помнит, что никогда так сознательно не ощущала в себе человеческого достоинства. Меньше двух лет провела она в Петербурге, приехала сюда полуграмотная, едва умела читать и писать, с множеством орфографических ошибок. И вот она едет домой с дипломом на городскую фельдшерицу. Она блестяще сдала экзамены, пройдя в два года то, что другие проходят в три. Из тридцати с лишком ее товарок только четверым удалось сделать то же. Да и те не слыхали от профессоров так много комплиментов, как она. Ее захвалили публично. У нее и сейчас радостно сжимается сердце!..
II
Она помнит себя еще девчонкой Анюткой в маленькой малороссийской деревне дворов в восемьдесят. Их хата и сейчас стоит на краю деревни, одним окошечком прямо против большой барской усадьбы. Это было лет двадцать пять назад. Фигура отца едва мелькает в ее воспоминаниях — маленькая, худощавая, с нерасчесанной копной черных волос, такой же всклоченной бородкой, с больными, всегда воспаленными и гноившимися глазами. У него была болезнь, от которой никто не мог вылечить: ресницы росли внутрь, под веки. Доктор давал какую-то примочку, от которой ему сначала становилось легче, а потом еще хуже.
Фигура отца представляется ей не иначе как на крылечке, где он жался в углу, чтобы не мешать входившим выходившим из хаты. Он сидел всегда точно свернувшись в маленький комочек, облокотившись о колени и зажав лицо обеими руками. Он уже почти ничего не видел и не мог работать. Мать постоянно грызла его и в минуты наибольшего раздражения говаривала:
— Ишь, смерть тебе не берет.
Только когда веяли хлеб, то его ставили около веялки крутить рукоятку, но от пыли он чувствовал себя потом еще хуже.
А во дворе работа кипела. Ввозили арбы хлеба, складывали его в красивые стоги, со звездой наверху, потом молотили катком, работали день и ночь…
Анютку с восьми лет уже начали отдавать ‘в няньки’, Сначала в какую-то еврейскую семью. Она даже не может хорошенько припомнить, где это было. Во всяком случае, верст за двадцать от их деревни. Она должна была таскать на руках какого-то хотя и не тяжелого, но противного ребенка, и она ненавидела его, втихомолку часто же била. Но били и ее не реже, иногда за оплошность, а иногда и без всякой причины. Жили там грязно, гораздо хуже, чем у нее дома. Кормили невкусно и впроголодь.
На лето ее взяли домой. Здесь работы оказалось нисколько не меньше, но Анютке было веселее. Она охотно вскакивала ‘до солнца’, выгоняла овец к тому месту, откуда слышалась свирель чабана, сыпала зерна курам и уткам, а когда зерна не было, то просто гнала их подальше от дома, чтобы они сами отыскивали себе пищу, прибирала хату, носила топливо, зажигала печь, варила даже борщ или картофель, бегала за водой к колодцу, куда один раз полетела совсем, так что ее едва вытащили и едва привели в чувство, нянчила своего братишку. Зато вечерком она бегала с другими девчонками по улице, а в свободный час, когда все в доме, пообедавши, заваливались отдохнуть, Анютка забиралась в крохотный вишневый садик, укладывала спящего братишку в корыто под тенью деревца, а сама вскарабкивалась на загату {изгородь (укр.).} и наблюдала туда, что делается в ‘панской’ усадьбе.
Там в это время тоже обедали. Анютка видела, как дивчата, то одна, то другая, перебегали по солнцу из дома во флигель, где помещалась кухня, а возвращались оттуда с большой белой миской или с блюдом… Она знала этих дивчат — из ее же деревни были. Но они всегда так чисто одевались! Старая барыня была, говорят, строгая, но добрая. Анютка слышала от кого-то, что у дивчат в сундуках копилось отличное приданое. И деньги они получали. Не то что Анютка, которую отдавали в няньки только за харчи да за одежу. Когда ‘панские дивчата’ появлялись зачем-нибудь на деревне, Анютка бросала все дела и выбегала на улицу ‘подивиться’ на широкие ленты, вплетенные в их косы. И ее грызли чувства удивления и зависти.
Даже с загаты, за полтораста сажен, Анютка старалась рассмотреть, как одеты дивчата. Но те проходили быстро. Анютка ждала их возвращения, а пока наблюдала, как собирались около кухни три страшных черных собаки, как они иногда входили во флигель, как с визгом выбегали оттуда, как кухарка Прихитчиха, с вечно подоткнутым платьем, выливала тут же около кухни помои, как собаки бросались к ним, рассчитывая найти там что-нибудь съедобное…
А за усадьбой тянулся длинный темный сад, воздух перед ним дрожал, как будто там волновались какие-то блестки.
Братишка начинал орать. Солнце вышло из-за дерева, и его лучи упали прямо на лицо мальчишки. Приходилось покидать загату и спешить к обязанностям няньки.
Во второй раз Анютку отдали к немцам. Здесь ей было несравненно лучше, чем у евреев. И били ее мало, и кормили хорошо. Зато работать заставляли больше. Но и здесь она с чувством горечи вспоминала о своей родной хате, которая всегда казалась ей окутанною солнцем и летним зноем. В длинные зимние вечера чаще всего вспоминала она день под Ивана Купала2. Он оставил в ней особенно сильное впечатление.
Это было уже под вечер. Паны вышли за деревню погулять. Много их было, или ей от удивления показалось, что их так много. Дивчата с мальчишками собирались прыгать через огонь, и каждый нес свою долю соломы. На Анютке был венок из мальвы. Когда она с любопытством глядела на панов, старая барыня обратила на нее внимание, подозвала ее к себе и спросила, чья она. Анютка отвечала ‘батькина’. Те чего-то расхохотались. Что еще говорили, она не помнит или не поняла, но одна фраза плотно засела у нее в памяти.
— Ах, какая хорошенькая девочка! — сказала старая барыня.— Тебя бы, дурочку, умыть да принарядить, ты была бы красавица!
С этих пор Анютка всегда старательно умывалась несколько раз на день, терла себе мылом и руки и щеки, за что часто получала пинки и от своих и от немцев.
Она прожила у немцев два года и немножко научилась говорить ‘по-ихнему’. Когда вернулась домой, ее отдали в школу, в деревню за полторы версты. Училась она нехотя, однако курс кончила. Учитель называл ее способной, но лентяйкой и часто трепал ее за уши.
Кончив школу, она в продолжение четырех лет вела вольную жизнь дивчины. Хозяйство у них было бедное, отец к этому времени совсем ослеп, мать начала хворать ногами. Работниками были ее старший брат, жена его да она. Брат Василий был очень ‘жадный до земли’ и снимал в аренду где только мог. Душевого надела у них оставалось семь с половиной десятин. Был еще брат Самсон, но тот рано ушел из дому и поступил где-то в школу агрономов. О нем в то время Анютка едва помнила. К каждому августу Василий брал то в одном месте четыре десятины в товариществе, то в другом, верст за пятнадцать, еще десятин восемь. И всюду надо было поспевать. В неурожайный год было скверно, а в урожайный и еще хуже. Приходилось убирать пятнадцать — двадцать десятин, разбросанных в разных местах. Бывало, конца нет уборке. Возят-возят, молотят-молотят, а хлеб все лежит на поле в копицах. Того и гляди, переменится погода, хлеб и вовсе пропадет. А тут надо коноплю мочить, картофель копать, за огородом следить, за бахчой цеглы {кирпичи (укр.).} лежат, с весны приготовленные,— думали хату перестраивать… Об найме рабочих и думать нечего. Рабочих нет, да и денег нет. А хоть бы и были деньги — у Василия не много вытянешь. На платье взять — так и то две недели надо ругаться так, что соседи слышат.
Сама она себе хозяйка, Анютка, а ничего у нее нет. Начиная с конца июня работает, не разгибая спины, недосыпая и недоедая. С невесткой то и дело грызется. Только и отведет душу, что в субботу, когда всю ночь прогуляет с другими дивчатами или с парнями около млина {мельницы (укр.).}. Тогда в хоровых песнях ее голос, бывало, раздается звончее других, ее смех заразительнее, усталость как рукой снимет и парни наперебой льнут к ней.
Зимой легче. Пойдут вечерницы. Весело по крайней мере. А впереди грозный призрак — замужество. Воли не будет, работа удвоится, пойдут дети, и через три-четыре года, в двадцать лет — она старуха. Хорошо еще, что Василию не расчет выдавать ее замуж…
Ей пошел восемнадцатый год. Управляющий панской усадьбы позвал дивчат с деревни чистить дорожки сада — работа знакомая. Анютка любила ее, в особенности в мае, когда сад полон жизни, пения птиц…
На зов посланного из усадьбы шел кто хотел. Платили двадцать копеек в день. Собиралась гурьба дивчин в пятнадцать. Бабам уж не полагалось идти с ними. Дивчата чистили дорожки — на это в усадьбе им раздавали такие ‘скобочки’,— шутили, болтали и целый день распевали.
Анютка входила сюда постоянно с душевным замиранием. Даже не скрывала этого от подруг. Она часто заглядывалась на окна усадьбы и, казалось, хотела воображением проникнуть внутрь ее. А если кто из панов подходил ‘подивиться’ на работу дивчат, она, нимало не конфузясь, оглядывала всякого с ног до головы.
Это было семнадцать лет тому назад.
Анна Тимофеевна не может припомнить подробностей, как она очутилась в услужении на хуторе у Александра Георгиевича Вилейкина. Помнит только, что в первый раз она увидела его именно во время чистки сада. У него было такое лицо, ‘мабуть кисленького богато поив’,— тогда же определила она своим подругам, на что те громко расхохотались. Его брезгливая, недовольная гримаса особенно осталась у нее в памяти. Но было в нем и что-то привлекательное. Какой-то задумчивый налет на глазах, молодое лицо с темноватой бородкой…
Александр Георгиевич был сын той старой барыни, которая первая сказала Анютке об ее красоте. Барыня умерла несколько лет назад, а в усадьбе хозяйничала ее сестра, тетка Александра Георгиевича, вдова, лет сорока пяти. До того Вилейкин жил в Москве, а с этих пор решил поселиться на своем хуторе и хозяйничать.
Помнит Анна Тимофеевна первое время своей новой службы. Она страшно робела. Все боялась, что не так подаст кушанье, нехорошо вычистит сапоги, дурно приготовит постель. Командовала ею жена приказчика Попелюхина, женщина лет под пятьдесят. До появления Александра Георгиевича дом занимала семья приказчика. Теперь он выстроил для нее другой, попроще, лимпачевый3. Мебель к себе частью привез из Москвы, частью перетащил из большой усадьбы. Из Москвы же он привез громадный шкаф с книгами. Анюта тогда должна была вытереть каждую книгу тряпкой. Она сразу заметила, что Александр Георгиевич особенно ценил из своей обстановки этот шкаф.
Когда наступила зима, Анюта уже немного свыклась с своей работой и могла присмотреться к тем, кто ее окружал.
Сам Александр Георгиевич — Анюту не сразу приучили называть его барином — сначала взялся за дело горячо. Целые вечера беседовал с приказчиком, учился… смешно ей тогда было — учился тому, что так всем известно: когда косить, когда молотить, когда сеять,— словом, он ничего не понимал в самом простом крестьянском хозяйстве. Но, кажется, скоро понял.
Любил он съездить на охоту за дрофой, а позже и за зайцем и даже за лисицей. Сколько ии присматривалась Анюта — охота, по-видимому, была самым любимым занятием барина. Книжек он что-то мало читал. Только после обеда, и то через четверть часа засыпал. Часто он уезжал в усадьбу к тетке. Усадьба была в семи верстах. Иногда за ним присылали — это значило, что там собрались гости. Раза два до зимы наехали гости и к нему. Пробыли несколько часов, пили чай, ели арбузы и посмеивались над ним. Одна барышня, Марья Васильевна, все звала его в Москву. ‘Бросьте,— говорила,— эту затею’. Марья Васильевна была с отцом. Фамилия — Шпалковские.
Анна Тимофеевна не понимала, о какой затее говорила светская барышня.
Марья Васильевна обратила тогда внимание и на нее. Сказала что-то по-французски и расхохоталась…
Приказчиком был у барина Григорий Гаврилович Попелюхин, лет пятидесяти пяти, небольшой, но сильный, коренастый старик. Все, что от его фигуры осталось в памяти у Анны Тимофеевны,— это ноги в виде двух скобок, кривые. Однако это не мешало ему ходить очень быстро.
Анюта скоро заприметила, чуть ли не прежде всего, что Попелюхин собирался хозяйничать по-прежнему, забрать в руки барина и только в глаза льстил ему. Попелюхин с барином за самоваром и он же у себя дома — были два разных человека. Анюте стало жаль барина, и она надеялась, что когда-нибудь выдаст приказчика с головой.
Жена Попелюхина тоже считала себя хозяйкой на хуторе и распоряжалась всем решительно как своим достоянием. Ключи от кладовой были у нее. Она покупала поросят, откармливала их панским добром, а продавала в свою пользу. То же проделывала она и с птицей.
Детвора росла у них как и обыкновенная крестьянская, несмотря на достаток. Бегала босая, никто за ней не следил. Точно чуяли Попелюхины, что приходил конец их царствованию, и торопились позаботиться о черном дне.
У приказчика была только одна прислуга — кухарка. В доме же барина, кроме Анюты, была тоже кухарка, ее помощница, кучер и мужик. Кучер, молодой парень ‘из русских’, с первых же дней начал ловить Анюту, хватать ее при всякой встрече, но она раз закатила ему затрещину…
Полное сближение между Александром Георгиевичем и Анютой произошло быстро и для нее почти неожиданно. Даже за неделю ей и в голову не приходила возможность этой близости. Она тогда вся была поглощена усовершенствованием себя в качестве слуги.
Но, несмотря на такую внезапную перемену в отношениях между ним и Анной Тимофеевной, она и теперь, спустя семнадцать лет, не может упрекнуть себя в безнравственности. Это был такой горячий, охвативший их обоих любовный пыл, что даже долго спустя он ей казался сном.
Она уже замечала, что он заглядывается на нее, но не придавала его взглядам значения — так далека была она от мысли обратиться в любовницу барина. Но после одного короткого разговора ей стало ясно, на что он ее увлекает. Сначала ей стало стыдно. Однако у нее почти не хватило времени размышлять. В то же время Александр Георгиевич решал трудный вопрос. Видимое дело, он серьезно обдумывал предстоявшую связь. Но он так искренно увлекался Анютой, притом же связь с простой девушкой казалась ему до такой степени ‘в тоне’ его новой жизни, что, обдумывая, он только торопил развязку.
Они сошлись как пламенные любовники. Рассуждать они начала уже после.
Попелюхин уезжал в это время в город. Жена сообщила ему об этой новости, когда он еще стоял в шубе в передней, весь занесенный снегом.
Анне Тимофеевне трудно и лень припоминать все, что последовало вслед за тем. В особенности противно вспоминать приказчика с его женой. Те, по-видимому, растерялись и круто переменили свое отношение ж ‘Анютке’. Какие-то советы, подходы, зазывания — все это тогда только пугало ее. Она не думала о будущем и уж меньше всего о том, чтобы иметь на барина влияние. Она продолжала свое дело точно в бреду, но ей не хотелось бы приходить в себя.
Самое счастливое время наступало для нее вечером, после ужина, когда она оставалась с Александром Георгиевичем одна во всем доме и когда они знали, что им никто не помешает. Сколько тут было хохота, поцелуев, ласк! Он принимался учить ее. С выхода из школы она не прочла ни одной книжки и все перезабыла. Эти уроки не приносили ей почти никакой пользы, но они так часто прерывались поцелуями!
Александр Георгиевич привязывался сильнее с каждым днем. Он сам никак не ожидал, что эта яростая крестьянская девушка обнаружит так много огня, красивых порывов…
Ему было уже под тридцать. Бездельная жизнь в Москве научила его искать интереса только среди женщин. Он мог насчитать в своем прошлом с десяток истрепавших его связей, но ни одна не отуманивала его головы. Кроме разве первой. Он считался знатоком-женолюбом среди своих приятелей, но относился к женщинам только цинично. И вдруг на него пахнуло такой свежестью, такой нетронутой чистотой!
Рассказы о себе, о том, как он износился душой и как потянуло его к простой деревенской жизни, доставляли ему удовольствие. А Анюта с жадностью слушала его, стараясь понять хоть что-нибудь.
Незаметно для себя и без всякого плана Анюта начала занимать в доме положение. Уже через месяц он сам настоял, чтобы она наняла девчонку, которая бы исполняла часть ее работ. Понтюхины постепенно отодвигались.
Невозмутимое счастие продолжалось месяца четыре.
III
Была распутица. Выезжать куда-нибудь можно было только по очень важному делу. Грязь так липла к колесам, что на третьей версте лошади останавливались.
В вдруг в такую дорогу на хутор приехала сама Bapвара Дмитриевна, тетка Александра Георгиевича. Это было так неожиданно и так странно, что Александр Георгиевич даже испугался. Но Варвара Дмитриевна успокоила его, сказала, что ничего нет важного, а просто приехала посмотреть, как он живет.
За чаем она внимательно оглядела Анюту, которая скромно прислуживала, и, конечно, заметила, что та в ‘таком положении’.
Она долго беседовала наедине с племянником, сначала тихо, потом все громче, наконец, их беседа перешла в явную ссору. В результате она поднялась и уехала, почти не простившись с племянником. Александр Георгиевич был страшно возбужден. Анюта взволновалась за него, спросила, что случилось, но он не сказал ей. Приставать с допросом она не посмела.
Только долго спустя поняла она, в чем было дело. Оказалось, что тетка барина приехала с двумя требованиями: во-первых, и прежде всего, прогнать ее, Анюту, а во-вторых, ввести вновь в управление хозяйством жену приказчика. А Александр Георгиевич не сумел категорически оградить себя от вмешательства тетки в его жизнь. Он волновался, сердился, но настоящей храбрости мужчины в нем не было.
В продолжение многих лет Анюта не могла понять, по какому праву тетка барина могла предъявлять к нему какие бы то ни было требования. Хутор с землей около семисот десятин принадлежали ему. Правда, они достались ему от матери, а не от отца, но тем не менее он был единственным владельцем. Чем же Варвара Дмитриевна приобрела какую-то странную власть над племянником?
И ничем другим не могла объяснить Анюта, как страшной бесхарактерностью молодого пана. Он воспитывался и жил в Москве в доме тетки, вместе с ним воспитывались у нее же его две сестры, тогда уже барышни, и Варвара Дмитриевна приобрела такое влияние над ними, какому позавидовала бы и родная мать. Оказалось, кроме того, что по завещанию матери Вилейкина ему, Александру Георгиевичу, был отказан хутор с землей, а его сестрам — усадьба, при которой было не более трехсот десятин земли, с тем, однако, чтобы до выхода замуж сестры пользовались от брата ‘всяческим содействием’. Наконец, Варвара Дмитриевна была когда-то очень богата и все свои средства убила на племянников и племянниц. Теперь у нее оставались только какие-то крохи, но и те она собиралась выбросить на жизнь в Москве, чтобы получше ‘пристроить’ племянниц.
Обе сестры — и Варвара Дмитриевна, и мать Александра Георгиевича — вышли замуж несчастливо. Муж Варвары Дмитриевны застрелился после какой-то истории в полку, а Вилейкин страдал наследственным алкоголизмом, отчего жена и спряталась с ним в деревню, предоставив воспитание детей своей сестре.
И вот Варвара Дмитриевна не переставала смотреть на Александра Георгиевича как на мальчика, которого ‘надо водить на помочах’, как он выражался в азарте.
Так или иначе, между теткой и племянником произошла крупная ссора, грозившая полным разрывом.
Это была первая история, омрачившая счастье Анюты. Жена приказчика, госпожа Попелюхина, призвала ее к себе и начала уговаривать уйти от Александра Георгиевича. Барин, мол, ссорится из-за тебя с родными, на твою душу падет грех, а за будущего ребенка не беспокойся: барин его обеспечит.
Но Анюта не поддалась. Вся в слезах она обратилась с расспросами к барину. Тот вспылил еще пуще и заявил приказчику, что он может искать себе место, а ключи велел передать Анюте. Однако приказание не сразу было исполнено. Появился еще брат Анюты, Василий. Между ними произошла сцена — почище, чем между теткой и племянником.
Брат потребовал возвращения Анюты домой, грозил ей наказанием в волости, проклятием. От угроз переходил к ласкам и обещаниям тихой жизни. Анюта поняла, что ‘там, в усадьбе’, брату Василию пообещали хорошую плату за такое дело, и наотрез отказалась следовать за братом. Сцена кончилась тем, что Василий ударил сестру, а Александр Георгиевич велел Василия вытолкать.
Словом, завязалась жестокая борьба. Но хотя победа оказалась, по-видимому, и на стороне Александра Георгиевича, тем не менее нельзя было сказать, что он добился ее своей энергией. Он ездил мириться с теткой и, как рассказывала Попелюхина, ‘на коленях вымаливал право жить с своей милкой’.
Ключи остались за женой приказчика. История стихла, но прежде того Анюта должна была еще съездить с братом Василием к Варваре Дмитриевне и повиниться перед нею. В чем — она не понимала, но на этом настаивал и Александр Георгиевич.
Этой унизительной сцены, разыгранной Варварой Дмитриевной как ловкой комедианткой, Анна Тимофеевна не забудет ‘по гроб своей жизни’. Во-первых, ее заставили прождать барыню часа два. За это время ее осматривала вся прислуга в усадьбе. Нашлись, конечно, и добряки, принявшие в ней участие, но эта жалость к ней только усиливала тяжесть положения.
Потом Анюту позвали в дом. Она вошла вместе с братом Василием. Варвара Дмитриевна называла ее ‘потаскушкой’, заставляла Василия читать ей какие-то нотации и несколько раз подчеркнула, что готова терпеть ее в доме племянника, если она ‘не зазнается’, но что если она ‘только подумает’ женить на себе мальчика, то она, Варвара Дмитриевна, найдет против нее ‘управу’ и сживет ее со света. Затем заставила ее два раза стать перед нею на колени и дала поцеловать свою руку.
Василий довез свою сестру до хутора почти в обморочном состоянии. Он сам был как в воду опущенный и всю дорогу оправдывался своей бедностью и панской силой.
С этого дня он жестоко запил и, как работник, испортился навсегда.
Александр Георгиевич ждал Анюту ‘бiлый, як крейда’ {Как стена. (Примеч. Вл. И. Немировича-Данченко.).},—это она запомнила. Но когда он подошел к ней, она оттолкнула его и ушла в свою комнату. Две недели она не только не входила к барину, но когда ей говорили, что барин сам просится к ней, то она резко кричала: ‘Нехай ему бiс, не хочу его бачить!’ Это было скандально, но Александр Георгиевич терпел. Попелюхина один раз попробовала войти к Анюте с целью подействовать на нее словом убеждения, но та при первом звуке ее голоса схватила со стола стакан, который и разлетелся вдребезги об стену. Одно время побаивались за ее мозг.
За это время одиноких дум Анюта стала другим человеком. Брата Василия она возненавидела больше всех. Но она уже не испытывала и к барину прежней любви. Она смотрела на него теперь как на свою неотъемлемую собственность, но без увлечения его личностью. В ее главах он остался барином по положению — и только. В этом смысле она еще могла относиться к нему с некоторым почтением. Личность же его она бесповоротно определила мелкою, ничтожною. Ей казалось чудовищным, что человек после таких зимних вечеров, какие они пережили, довел ее до унизительной сцены уВарвары Дмитриевны.
Тем не менее уходить она не желала. До истории с теткой Александра Георгиевича она ни разу не задумывалась о замужестве, теперь же эта мысль кремнем засела ей в голову. А отмстить когда-нибудь Варваре Дмитриевне стало ее заветной мечтой. Уйти же вовсе — значило бы сдаться окончательно. Скорее она руки на себя наложит.
Мало-помалу она успокоилась и вернулась к своим обязанностям. Александр Георгиевич при первой встрече попросил у нее прощения, обещал никогда не покидать ее и утешал тем, что Варвара Дмитриевна уедет на зиму в Москву.
Уже после первого ребенка положение Анюты стало прочнее. Когда сыну минуло десять месяцев и Анюта передала его няньке, Попелюхины были наконец удалены. Анюта добилась-таки ключей от всего хозяйства. Новый приказчик уже называл ее Анной Тимофеевной. В тот же год Александр Георгиевич был выбран мировым судьей. Круг его уездных знакомых расширялся. Его часто навещали соседи. Анюта ласково принимала их, угощала хорошими обедами, вкусными наливками. И гости барина спустя год-другой звали ее Анной Тимофеевной. Скоро более частые посетители начали подавать ей руку. Но она не увлекалась и продолжала держать себя на положении ‘экономки’.
Из всевозможных посещений одно оставило в ней глубокий след.
Как-то летом приехали Шпалковские — отец с дочерью, той самой Марьей Васильевной, которая чуть ли не первая предсказала Александру Георгиевичу сближение с Анютой.
Девушка была уже в годах и поблекла. Анюта перед нею казалась пышной красавицей. Александр Георгиевич был смущен приездом Марьи Васильевны. Анюта заметила и начала внимательно следить за ними.
На этот раз Марья Васильевна делала вид, что вовсе не замечает ‘экономки’, а Александр Георгиевич как-то обидно ‘заважничал’ перед Анютой, точно нарочно все отдавал приказания, когда она и без его требований аккуратно исполняла свое дело. Это раздражало в ней ревнивое чувство. Она и без того не очень-то уважала его, а тут он показался ей совсем мальчишкой.
Старик Шпалковский пошел с приказчиком на ток, а Александр Георгиевич с Марьей Васильевной уселись в кабинете около книжного шкафа и заговорили о разных ‘ученых вещах’. Говорили они много и горячо, но Анна Тимофеевна не верила в искренность этой беседы. Ей казалось, что барышня просто ‘ловит’ жениха. Она находила нужным несколько раз заходить в кабинет. Ревнивое чувство росло. Когда Шпалковские уезжали, Анна Тимофеевна слышала, что Александр Георгиевич обещал барышне скоро приехать, чтобы поговорить о какой-то книге. По отъезде гостей Анюта закатила ему ревнивую сцену. Тут она в первый раз услыхала от него такую резкую фразу:
— Неужели ты думаешь, что я век буду довольствоваться такой необразованной дурой, как ты?
Она вспыхнула и сказала, что образование тут ни при чем, а что барышня просто ‘засиделась’ и хочет женить его на себе.
— Может быть! И все-таки она читает и думает. Она мыслящее существо, а ты просто самка!
Слова ‘мыслящее существо’ были незнакомы Анюте, но она отлично поняла их смысл.
Странный, однако, результат получился от этой сцены. Анна Тимофеевна не только заглушила в себе ревность, но даже ощутила чувство зависти к той барышне. Словно что-то новое ворвалось в ее душу и обнаружило в ней какой-то важный пробел. Она сознательно стремилась занять в жизни Александра Георгиевича первенствующее место и делала для этого все, что могла. Аккуратно хозяйничала, берегла его добро, кормила его прекрасно и на убой, устраивала ему покой, заботилась, чтобы он много спал и много ел. Теперь ей вдруг стало ясно, что всего этого еще недостаточно, что в его душе есть еще какой-то уголок, чуждый ей, и что ей никогда не завладеть этим уголком, что в продолжение всей жизни будут являться вот такие, как эта насидевшаяся барышня, и хотя на час, да отнимать Александра Георгиевича у нее. И с этим бы еще можно было примириться, но горе в том, что после такого часа она, Анюта, теряет, по-видимому, всякое обаяние в его глазах. Он называет ее необразованной дурой и самкой!
Анна Тимофеевна заставила себя посмотреть на него немножко с другой стороны и вспомнила образ того молодого человека, которого видела в первый раз, когда, босоногая, чистила дорожки сада. Сама она с тех пор несомненно стала лучше. Не только одевается в ситцевые и шерстяные платья, но и понимает гораздо больше. А он, наоборот, как будто помельчал. Правда, он — мировой судья, но все-таки весь он какой-то не такой ‘пан’, каким казался прежде. Все это произошло уже пять лет спустя после их сближения, а между тем мысль о необразованности впервые больно задела Анну Тимофеевну.
Совершенно обратное действие произвела эта сцена на Александра Георгиевича. Анюта ждала, что вот-вот он прикажет запрячь лошадей и поедет к Шпалковским, и еще скорее, чем предполагал, чтобы ‘экономка’ почувствовала, как он дорожит беседами с умной и образованной барышней. А между тем он точно и забыл про бывших у него гостей. Прошли дни, недели и месяцы, а Александр Георгиевич и не вспомнил о них. По-видимому, обругав Анюту, он излил всю жажду встречи с интеллигентной девушкой.
Прошел еще год. Варвара Дмитриевна возвратилась из Москвы в усадьбу. Обе племянницы приехали вместе с нею. Одной было уже под тридцать, другой за двадцать пять. Все ресурсы были израсходованы. Ясно стало, что тетка и сестры ‘садились на шею’ Александру Георгиевичу.
Первая встреча между Варварой Дмитриевной и Анной Тимофеевной произошла спустя, по крайней мере, полгода после приезда. За это время Анна Тимофеевна успела оказать старой барыне несколько знаков внимания. Она посылала в усадьбу отличного масла, квасу, разных овощей и всего, что находилось на хуторе лучшего. При этом она учила послов, как и с какими словами следовало передавать. Старуха была смягчена, и когда появилась на хуторе, то назвала Анюту Анной Тимофеевной и говорила ей ‘вы’. Когда же они остались наедине, Варвара Дмитриевна сказала:
— Я вами довольна. Вы хорошо себя держите. Alexandre, конечно, не оставит вашего сына и даст ему приличное образование, если бы даже он и женился теперь на какой-нибудь из соседних дворянок.
Анна Тимофеевна закусила губу и промолчала. Варвара Дмитриевна заметила, какое впечатление сделали ее слова на ‘экономку’, и прибавила:
— Да, ему пора жениться. Я об этом похлопочу.
И затем, как ни в чем не бывало, перевела разговор на хозяйственные вопросы.
Вражда между этими двумя женщинами обещала быть глухой, но беспрерывной. Александр Георгиевич занял между ними довольно комическое положение, но так как о женитьбе его на Анне Тимофеевне не могло быть и речи, то до поры до времени не ожидалось и никаких тисков, в которых бы застряла его тощая фигурка.
В первое время после приезда Варвары Дмитриевны Анна Тимофеевна относилась тревожно ко всякому экипажу, даже к простой бричке, подъезжавшей к хутору. Ей все казалось, что вот-вот начнется ‘сватание’ Александра Георгиевича и ей наконец придется вступать в отчаянную борьбу с врагом. Она находилась в постоянно напряженном состоянии и решила без боя не уступать. Она не могла себе отчетливо представить, какие меры примет она, но знала, что не остановится ни перед чем. Если она не ушла от него добровольно ‘тогда’, то теперь это было бы уже просто глупостью.
А он становился все бесхарактернее. Стоило ему съездить в усадьбу к сестрам и тетке, как он возвращался другим человеком. Ходил по комнате каким-то ‘петухом’, важничал, ‘ломал из себя барина’. Через день-два он снова становился ласков к Анне Тимофеевне, на третий сам посмеивался над ‘женским монастырем’, как он называл теперь усадьбу, говорил, что там чересчур пахнет деревянным маслом и нигде он не зевает так много, как там. Неделя-другая проходили мирно. Но поедет он навестить своих — и снова в нем проснется страх за то, что Анна Тимофеевна прибирает его к рукам, лишает его самостоятельности. Иногда по возвращении ‘оттуда’ он начинал заигрывать с дворовыми дивчатами, стараясь показать Анне Тимофеевне, что не связан с нею никакими узами.
Анна Тимофеевна поняла, что ‘там’ его всегда ‘науськивают’ против нее. Вот-вот женят. Но страх ее прошел внезапно.
Приехал другой брат ее — Самсон. Никогда еще ни один человек не возбуждал в ней столько симпатий. Она не видела его с детства и, конечно, не признала сразу. Вошел к ней какой-то красивый, славный, высокий, с добрыми, синими глазами, совсем белокурый, в купеческой поддевке и больших сапогах, снял шапку, тряхнул волосами и сказал,
— Не признаешь? Али зазналась, сестрица? Не хочешь брата приласкать?
А у самого все лицо так и смеется.
Кинулась она к нему на шею, конечно, заплакала и тут же подумала: осудит или нет?
Но он не осудил, обошелся с сестрой ласково, подал ей платок шерстяной ‘в гостинец’ и долго с нею пробеседовал за самоварчиком. Он вовсе не был похож на мужиков из ее деревни. Прежде всего, говорил не так, как они, а почти без всякого акцента. В разговоре употреблял много книжных выражений. О себе он рассказал, что служит огородником и садовником в большом ‘княжеском’ поместье, получает шестьсот рублей в год, присматривается к хозяйству и метит в старшие приказчики по имению, а имение у князя — около восьми тысяч десятин. Сюда он приехал, чтоб справить свои бумаги в волости. Ругал мужиков, говорил:
— Без ведра водки не обойдется дело, хоша и совсем чистое. И что за напасть эта мужицкая доля! Веришь ли, сестра? Гляжу я на себя и думаю: вот образовался, человеком стал. А поглядел на наших деревенских: ни его солдатчина, али бо школа,— как был ничего-незнайкой, так и помрет.
Анну Тимофеевну попросил он рассказать про себя все не спеша.
— Ты не торопись, а так меня познакомь, как будто бы я у тебя в душе сидел.
Она и рада была выложить перед ним все свои мечты и горести.
Он выслушал ее внимательно и сказал:
— Думаешь, барин женится на какой-нибудь барышне? Не-ет! Не туда дело клонится. Женитьба его — это только чтоб тебя попугать. Я так понимаю, что тетка эта самая очень даже довольна твоей судьбой. Дитятко неразумное! Как же ты это сама не видишь? Видимое дело, ежели бы твой-то задумал жениться на какой-нибудь барышне, так это и тетке, и сестрам его — зарез. Они теперь на его счет пользуются, он их кормилец, а женись он — законная-то жена все в руки заберет. А такая, как ты, без ‘претензий’ самая для них подходящая. А попугать тебя — это они считают не лишним. Эх ты, простота!
И в самом деле, как такая совершенно простая логика не приходила ей в голову!
— А хозяин-то твой, должно, из мокрых птиц, как я подумаю.
— Бесхарактерный он, это правда.
— Видимое дело! Ну, да ничего! Обойдется, бог даст. Придет время — и в законный вступит с тобой, а не будет этого — ну, что делать! Все же лучше, нежели чем бросила бы его, да с детьми.
Так полюбился Анне Тимофеевне брат Самсон, что и не отпустила бы его. Ей даже пришла в голову мысль устроить его приказчиком у Александра Георгиевича. Но Самсон отверг.
— Вот это уж не гоже. Этак бы на меня пальцами показывали. Через сестру, мол, вылез. Да и корысть не велика.
На прощание он сказал ей:
— А главное, сестра, совесть свою соблюдай. И поучайся всему, что ни услышишь хорошего. Ежелиу тебя сидит в мыслях стать его законной, так ты приготовь себя. Что и за жена, коли она душой все та же судомойка! К этому делу надо подходить со старанием да с совестью.
С тем он и уехал, оставив ей свой адрес.
Когда Варвара Дмитриевна приехала на хутор, Анна Тимофеевна, чтоб ‘поддеть’ ее, улучила минуту и сказала:
— Что же, барыня, нашли вы невесту Александру Георгиевичу? Пора бы. Ему уж тридцать пятый годок пошел.
Риск был страшный, и присутствие духа требовалось огромное. Но зато, в случае победы, Анна Тимофеевна должна была оказаться в сильном выигрыше.
Варвара Дмитриевна не предвидела никаких подходов и невозмутимо заметила:
— Есть тут у меня кое-кто на примете, да все недостойные.
Еще маленькое усилие — и Анна Тимофеевна смело выговорила:
— Да-с. Только не опоздать бы вам.
Та подняла на нее испуганный и вместе строгий взгляд.
— Вы, може, думаете — я про себя? Нет. А заметила я, что Александр Георгиевич часто стал ездить к Шпалковским. Чуть что не каждый день. И от той барышни все записочки получаются. Вот я и подумала: як же це без вас обойдется?
Анна Тимофеевна даже не рассчитывала на такой эффект: Варвара Дмитриевна побледнела, вскочила с места, оглянулась, взяла ее за рукав, приблизила к себе и засыпала вопросами: ‘Как? когда? отчего ж я этого не знала?’
Анна Тимофеевна решила еще немного продолжить свою выдумку.
— Но о чем же вы думаете? Ведь если он женится на той девушке, он вас прогонит? — шептала Варвара Дмитриевна.
— Что ж, и сама уйду. Не буду дожидаться, пока прогонят.