Русские символисты, Вольпе Цезарь Самойлович, Год: 1935

Время на прочтение: 31 минут(ы)

Русские символисты

‘Валерий Брюсов. Избранные стихи’. Издательство детской литературы / 1935

В 1894 г. в Москве вышла из печати небольшая книжечка стихов. Называлась она ‘Русские символисты. Вып. 1’. На обложке были напечатаны фамилии двух авторов-поэтов: Валерий Брюсов и А. Л. Миропольский. Ни первая, ни вторая фамилии читателям известны не были. Вслед за тем, в течение года (в 1894 — 1895 гг.) вышло еще два выпуска под тем же названием.
Открывая один из сборников ‘Русские символисты’, читатель натыкался сразу же на стихи о двух лунах:
Всходит месяц обнаженный
При лазоревой луне…
Прочтя эти два стиха, читатель раздражался. Что за вздор?! — говорил он. Как же месяц всходит при луне, когда и месяц и луна это одно и то же. Какая дичь!
В другом месте ему попадалось стихотворение, состоящее всего из одного стиха:
О закрой свои бледные ноги.
Что это значит? — говорил читатель. Кто должен закрыть свои ноги? Почему бледные? Быть может, особа, у которой открыты ноги, страдает малокровием? Может быть, следует прибавить: ибо иначе простудишься?
На современного читателя новые стихи Брюсова производили впечатление патологической галиматьи. Такое впечатление производили они и на критиков. Критики так же издевались над ‘Русскими символистами’, как и обыватели. Даже философ-идеалист и поэт Владимир Соловьев, прямой предшественник русских символистов, и тот напечатал в солидном буржуазно-либеральном толстом журнале ‘Вестник Европы’ три веселые издевательские статьи о ‘Русских символистах’. В одной из этих статей он даже высказывал пожелание ‘высечь’ молодых поэтов.
Свои статьи о русских символистах Вл. Cоловьев заканчивал своими же шуточными стихотворениями в ‘символическом духе’. В этих стихах он пародийно высмеивал также и стиль брюсовских стихов. Я процитирую самую знаменитую из этих пародий:
На небесах горят паникадила,
А снизу — тьма.
Ходила ль ты к нему, иль не ходила?
Скажи сама!
Но не дразни гиену подозренья,
Мышей тоски!
Не то смотри, как леопарды мщенья
Острят клыки!
И не зови сову благоразумья
Ты в эту ночь!
Ослы терпенья, слоны раздумья
Бежали прочь.
Своей судьбы родила крокодила
Ты здесь сама.
Пусть в небесах горят паникадила —
В могиле — тьма.
Прочтя эти пародии, Валерий Брюсов писал: ‘Читая его (Вл. Соловьева) пародии, я искренно восхищался, слабые стороны символизма схвачены верно’. И действительно, пародии Вл. Соловьева очень тонко высмеивают некоторые основные особенности поэзии Брюсова: любовь поэта к красочным, экзотическим словам, к словосочетаниям из редких и нарядных слов (‘леопарды мщенья’, ‘крокодилы судьбы’ — см. например, у Брюсова: ‘Моя любовь — палящий полдень Явы’ и др.), проходящую через всю дальнейшую поэзию Брюсова именами царей, полководцев, героев, географических названий, исторических событий и т. д.
Вторая особенность поэзии Брюсова, также тонко подмеченная Соловьевым, это рассудочность и абстрактность поэтической мысли. Вл. Coловьев в своей пародии подчеркивает этот рационалистический характер брюсовской поэзии при посредстве так называемой аналитической метафоры, то есть иносказания, которое должно быть немедленно раскрыто здесь же: ‘гиена’ — чего? — подозренья! И в самом деле: если не объяснить читателю, какую сову имеет в виду автор — сову благоразумья — то сам читатель никогда не догадается о смысле надуманной метафоры, то есть образы в стихах Брюсова должны быть пояснены в тексте, иносказание должно быть разъяснено. Эта необходимость логического раскрытия образов придает стихам Брюсова отпечаток холодности и сочиненности.
Именно потому, что Вл. Соловьев угадал какие-то еще неокрепшие свойства его индивидуального поэтического голоса, Брюсов и почувствовал меткость пародий Вл. Соловьева.
Следующая книга Брюсова — ‘Шедевры‘, — в предисловии к которой Брюсов писал, что все развитие искусства ведет к ‘постепенному освобождению субъективизма’, встретила такое же издевательское отношение критики. Фельетонисты столичных и провинциальных газет умудрялись поносить Брюсова по самым неожиданным поводам. Однажды Брюсова ухитрились выругать даже в заметке ‘О зоологическом саде’. B своем ‘Дневнике’ в 1895 г. 11 сентября студент Брюсов записывает:
‘Сегодня в университете, когда я вызвался читать Аристофана, везде раздавался шопот, шипение: ‘декадент, декадент’.
А! Так-то! Берегитесь!’
Так имя Брюсова на целый ряд лет становится предметом непрерывных поношений для буржуазно-дворянской печати, и за Брюсовым прочно утверждается кличка: декадент и символист. С этого же времени начинается и история русского символизма, идейным руководителем и вождем которого становится Брюсов, — начинается новая эпоха в истории русской литературы.

От Писарева к декадентам

Что же такое декаденты, почему они появились в русской литературе и каким образом Брюсов стал декадентом?
Валерий Брюсов родился в семье купца (1 декабря 1873 г.). Дед его был крепостным, в 50-х годах XIX века дед выкупился на волю и открыл небольшую торговлю. Торговал он пробками.
Пробки привозились из-за границы. Во время крымской кампании — войны 1854—1855 гг. — южные порты России были блокированы. Подвоз пробок прекратился, пробки страшно вздорожали в цене, и дед Брюсова решился на рискованную спекуляцию: он выписал пробки через Архангельск. Товар дошел, и дед Брюсова крупно разбогател.
Отец Брюсова был уже вполне обеспеченным человеком. Он был не чужд и литературных интересов. Его взгляды сложились под влиянием литературных деятелей 60-х годов, главным образом Писарева. В своей книге ‘1/13 моей жизни’ Валерий Брюсов рассказывает о своем отце:
‘B 70-х годах отец мой был близок с Н. А. Морозовым, будущим шлиссельбуржцем, образ которого я помню из дней моего раннего детства. Над столом отца постоянно висели портреты Чернышевского и Писарева, я был воспитан, так сказать, с ‘пеленок’ в принципах материализма и атеизма’.
В соответствии со своими воззрениями писаревского реалиста отец воспитывал и сына.
‘От сказок, от всякой ‘чертовщины’ меня усердно оберегали, — писал Брюсов в своей ‘Автобиографии’. — Зато об идеях Дарвина и о принципах материализма я узнал раньше, чем научился умножению. Нечего и говорить, что о религии в нашем доме и помину не было, вера в бога мне казалась таким же предрассудком, как и вера в домовых и русалок’.
Брюсову-мальчику дают для чтения научно-популярные книги, которые оказывают влияние на формирование самого характера его сознания. Под влиянием этой литературы у Брюсова вырабатывается стремление к наукообразному освоению мира, стремление систематизировать окружающие его вещи и явления. В книге ‘Из моей жизни’ он пишет:
‘…Проблески любви к систематизму: я давал названия различным местностям вокруг и рисовал карту… Я написал грамматику индейского языка. Хотя не имел для того совсем никаких данных’.
В 1884 г. Брюсова отдали в частную гимназию Креймана, в которой он пробыл до 1889 г.
‘Каковы были —пишет Брюсов в книге ‘Из моей жизни’ — мои взгляды того времени? Воспитание заложило во мне прочные основы материализма. Писарев, a за ним Конт и Спенсер, представляемые смутно, казались мне основами знании. Писаревым я зачитывался. Не мог я у него помириться лишь с одним — с отрицанием Пушкина, которого любил все более и более. Но над Фетом, хотя и скрепя сердце, смеялся.
Под влиянием тех же идей я был крайним республиканцем и на своих учебных книжках… писал сверху стихи из студенческой песни, понимаемой мною буквально:
Vivat et respublica! (Да здравствует и государство!) Брюсов понимал буквально, т. е. ‘Да здравствует и республика!’)
Соответственно этому я считал долгом презирать всякое начальство, от городового до директора гимназии. Мне было 14 — 15 лет’.
В гимназии Брюсов начал издавать рукописную газету. В первом номере он поместил статью: ‘Народ и свобода’, в следующих обличал гимназическое начальство. Газета попала в руки Креймана, и Брюсов был из гимназии исключен.
Ho каким же образом этот мальчик — шестидесятник, материалист и республиканец — превратился к 90-м годам в декадента? Это можно понять, только если представить себе развитие русского общества в 80-е годы.

Декадентство

… В 80-е годы мелкобуржуазная интеллигенция, столкнувшись с политической практикой народовольчества, вытекающей из реакционно-утопических взглядов народников на крестьянство и крестьянскую революцию, и испытав разочарование в народничестве, стала искать путей примирения с русским самодержавным строем. Реакция, ощущая, что революционное движение идет нa убыль, перешла в наступление. Началось глухое время 80-х годов, когда правительство энергически душило всякие остатки революционного и оппозиционного движения предшествующих десятилетий.
Среди передовой интеллигенции этой мрачной и бесперспективной полосы в развитии России получает широкое распространение философия Шопенгауэра, учившего, что в мире всюду страдания преобладают над счастием и радостью. Выразителями этого пессимистического миросозерцания становятся эпигоны народничества, такие как Гаршин или Надсон. Первый — нервнобольной — кончает жизнь самоубийством, бросившись в пролёт лестницы многоэтажного дома, второй — в чахотке — умирает от горлового кровотечения, прочтя о себе ругательную статью в реакционной газете. Эта надломленность людей поколения 80-х годов имеет социальные основания.
Вслед за эпигонами народничества, им на смену пришло в литературу следующее поколение— анемичная молодежь, аполитичная и лишенная всякого вкуса к жизни, — пессимисты и эстеты, отрицающие жизнь и призывающие смерть, предающиеся разным извращенным порокам, курению опиума, гашиша и т. д., — то есть продукты общественного вырождения. В литературе их интересы сосредоточиваются на двух переплетающихся темах: любовь и смерть. Oни прославляют сказочный мир искусства, уводящего от реальности. Они проповедывают в искусстве импрессионизм и субъективный идеализм.
Вот этих представителей болезненной и упадочной интеллигенции конца века и называли декадентами, от французского слова decadence, что значит: вырождение, упадок, разложение.
Воспевая наджизненное искусство, красоту, противостоящую унылой и скудной жизни, декаденты провозглашали целью жизни наслаждение, они провозглашали собственную личность центром мира, выступали с программой крайнего индивидуализма и субъективизма. (Вспомним цитированное замечание Брюсова о том, что развитие человечества — это ‘освобождение субъективизма’) Опору для своих индивидуалистических взглядов они нашли у философа Ницше, в его учении о сверхчеловеке.
В предисловии к первому выпуску ‘Русских символистов’ издатель сборника В.А. Маслов (это был псевдоним, под которым скрывался тот же Брюсов) писал о том, что символизм стремится поэтически выразить ‘тонкие, едва уловимые настроения’.
Тот стиль искусства, при котором все внимание поэта сосредоточивается на передаче ‘тонких, едва уловимых настроений’, мы теперь называем не символизмом, а импрессионизмом. Самое нaзвание импрессионизм происходит от французского слова, impression по-французски значит впечатление.
Импрессионизм — это особое художественное мировоззрение, при котором художник ставит своей задачей изображать не объективную действительность, не реальный мир, как он есть, a субъективное переживание мира, настроение и впечатление воспринимающего субъекта.
Когда y Брюсова спрашивали, почему он в своих стихах говорит, что
Всходит месяц обнаженный
При лазоревой луне,
он объяснял, что ему не важно, что в действительности двух месяцев не бывает, что он хотел внушить читателю определенное настроение.
Возник импрессионизм впервые во Франции. Во Франции он также явился преддверием символизма. Ранние стихи Брюсова написаны под большим влиянием новой французской поэзии, главным образом французского поэта Верлена, и могут быть охарактеризованы именно как импрессионистская лирика.
После ухода из гимназии Креймана Брюсов поступил в гимназию Льва Поливанова. Поливанов был последовательным идеалистом и одним из крупных представителей в русской педагогике классической системы образования. Он умел привить своим ученикам любовь древним — греческому и римскому — искусствам. И обратить их к изучению философского идеализма. Гимназия Поливанова оказала на развитие Брюсова огромное влияние. Однако, Брюсов вскоре перерос своего учителя. Он не удовлетворился отсталым и наивным идеализмом Поливанова и еще в гимназии же начал искать ответа на интересующие его вопросы y классиков философии и y новых писателей.
Так он начал знакомиться с поэзией русских декадентов, со стихами Мережковского, Минского и др., и, наконец, с французскими поэтами — символистами и импрессионистами. Разительная работоспособность Брюсова принесла ему неоцененную пользу. Вскоре он стал заметно выделяться даже между наиболее талантливыми своими одноклассниками огромною и разностороннею образованностью и энциклопедическими познаниям в области философии, литературы, истории. По окончании гимназии он сознательно вступил на дорогу литературного новаторства. В марте 1893 г. он пишет в своем ‘Дневнике’:
‘Талант, даже гений, честно дадут только медленный успех, если дадут его. Это мало! Мне мaло! Надо выбрать иное… Найти путеводную звезду в тумане. И я вижу ее: это декадентство. Да! Что ни говорить, ложно ли оно, смешно ли, но оно идет вперед, развивается, и будущее принадлежит ему, особенно, когда оно найдет достойного вождя. А этим вождем буду я!’
И через две недели: ‘Что, если бы я вздумал на гомеровском языке писать трактат по спектральному анализу? У меня не хватило бы слов и выражений. То же, если я вздумаю на языке Пушкина выразить отношения Fin du slИсLе (конца века). Нет, нужен символизм!’
Ранние книги Брюсова — и ‘Шедевры’, и ‘Ме eum esse’, и ‘Tertia vigilia’ — могyт быть прежде всего охарактеризованы как декадентская поэзия. Здесь мы находим ту же тематику любви и смерти, которая характерна и для поэзии декадентства:
Я бы умер с тайной радостью
В час, когда взойдет луна.
Овевает странной сладостью
Тень таинственного сна.
Здесь мы находим то же воспевание меланхолической романтической любви, полное мистических намеков и недосказанностей:
По аллее прошла ты и скрылась.
Я дождался желанной зари,
И туманная грусть озарилась
Серебристою рифмой Марии.
Находим тот же программный сверхчеловеческий индивидуализм:
И вот стою один, величьем упоен,
Я — вождь земных царей и царь Ассаргадон.
Или в стихотворении ‘Обязательства’:
Я не знаю других обязательств,
Кроме девственной веры в себя.
Этой истине нет доказательств…
Здесь мы находим тот же культ искусства-мечты, противостоящего реальному миру:
Создал я в тайных мечтах
Мир идеальной природы,—
Что перед ним этот прах:
Степи, и скалы, и воды!
В другом стихотворении:
И, покинув людей, я ушел в тишину,
Как мечта одинок, я мечтами живу…
он говорит, что:
Настанет день конца для вселенной,
И вечен только мир мечты
В стихах о назначении поэта мы находим у него утверждение болезненности своего творческого дара:
Мучительный дар даровали мне боги,
Поставив меня на таинственной грани.
И вот я блуждаю в безумной тревоге,
И вот я томлюсь от больных ожиданий…
В соответствии с представлениями декадентов об образе поэта, Брюсов называет своего поэта: ‘юноша бледный со взором горящим’, свою книгу ‘Шедевры’ — ‘ропотом больных искушений’.
Так, целый отдел стихов носит y него название: ‘Веянье смерти’, в стихотворении ‘Я вернулся на яркую землю’ он говорит, что ‘меж людей’ он ‘бродит, как в тумане’, что он ‘грезит’ днем и ночью о своем пребывании в царстве мертвых. Поэтому и окружающую его природу он воспринимает не в обычном, а в ‘декадентском’ аспекте. Кто узнает, например, Москву в его стихах ‘Ночью’, в которых Москва превратилась в какое-то горячечное африканское зловонно дышащее под тропическими созвездиями место пира стервятников? Посылая это стихотворение одному из своих друзей, Брюсов писал: ‘Как странно и как дивно звучат чуждые слова, особенно под рифмой! Неужели вы не знаете наслаждения стихами, как стихами, вне их содержания, — одними звуками, одними образами, одними рифмами?
Дремлет столица, как самка мертвого страуса
Уже одно ожидание рифмы к слову ‘страуса’ навевает мистический трепет’. Превращение Москвы в ‘зловонные тропики’ — в этом нашло выражение декадентское отрицательное отношение к обычным представлениям об окружающей реальной действительности.

Декадентство и символизм

Когда говорят о символистах, то обычно не разделяют понятий: символист и декадент. Говорят: декадент или символист, отождествляя декадентство с символизмом. Между тем, эти понятия обозначают не одно и то же явление и не совпадают по содержанию. Что такое декадентство, об этом я говорил выше. Поэтами, которых мы могли бы назвать прежде всего именно декадентами, могут быть названы далеко не все символисты.
Для Федора Сологуба, Минского, Зинаиды Гиппиус декадентское мироощущение в их творчестве является основным. Брюсов, Белый и Блок могут быть названы декадентами только отчасти.
Перечитывая письма Александра Блока, можно неоднократно заметить, что он отмечает в своем творчестве черты декадентства, как то, чего нужно избегать, от чего нужно освобождаться. В одном письме он пишет: ‘Как только напишу декадентские стихи, так непременно налгу’. И действительно, если русское декадентство есть движение искусства, сложившееся главным образом в эпоху реакции 80 — 90-х годов, то выросший из него символизм есть гораздо более широкое явление, есть стиль нового буржуазного искусства: в Европе второй половины XIX века, а y нас нaчала ХХ века.
Для символистов характерно такое понимание произведения искусства, при котором это произведение ней только содержит свой прямой и непосредственный смысл, но является и символом, иносказанием, то есть содержит в себе возможность более глубокого истолкования. Этот второй, более глубокий смысл, говорили они, не может точно быть установлен. В стихотворении должно быть только нaмечено это более глубокое содержание, a каждый может постигать его в меру собственной душевной глубины. Поэтому в символическом стихотворении, следовательно, заложена возможность не одного, a многих, более глубоких истолкований. Символическое произведение всегда имеет несколько смыслов. Оно многомысленно. Вот пример — стихотворение Федора Сологуба ‘Чортовы качели’:
В тени косматой ели,
Над шумною рекой,
Качает чорт качели
Мохнатою рукой.
Качает и смеется —
Вперед, назад,
Вперед, назад.
Доска скрипит и гнется,
О сук тяжелый трется
Натянутый канат.
Снует с протяжным скрипом
Шатучая доска,
И чорт хохочет с хрипом,
Хватаясь за бока.
Держусь, томлюсь, качаюсь,
Вперед, назад,
Вперед, назад,
Хватаюсь и мотаюсь,
И отвести стараюсь
От чорта томный взгляд.
Над верхом темной ели
Хохочет голубой:
— Попался на качели,
Качайся, чорт с тобой.
В тени косматой ели
Визжат, кружась гурьбой:
— Попался на качели,
Качайся, чорт с тобой.
Я знаю, чорт не бросит
Стремительной доски,
Пока меня не скосит
Грозящий взмах руки,
Пока не перетрется,
Крутяся, конопля,
Пока — не подвернется
Ко мне моя земля.
Взлечу я выше ели,
И лбом о землю трах!
Качай же, чорт, качели,
Все выше, выше… ах!
‘Чортовы качели’ Сологуба могут быть названы показательным, хрестоматийно-образцовым примером символического стихотворения. В caмом деле, о каких качелях говорит автор? Как будто об обыкновенных. А, с другой стороны, это какие-то качели в переносном смысле — качели человеческой судьбы. Вот человек всю жизнь, как на качелях, ‘вперед, назад’,
Пока не перетрется,
Крутяся, конопля
и пока он не упадет мертвым на землю. При проникновении в символический смысл этого стихотворения мы не можем поставить знак равенства между прямым и символическим смыслом стихотворения: качели равны жизни человека, или кaчели равны судьбе в руках злого чорта, или качели равны лёту человеческой жизни, ибо верно и то, и другое, и третье. Стихотворение символично по самому своему построению. В самом стихотворении задано это стремление к символическому перетолкованию содержания.
Символисты были идеалистами. Теоретик русского символизма, Вячеслав Иванов, вслед за греческим идеалистюм-философом Платоном, учил, что подлинная родина человеческой души находится в ином мире, а не в земной жизни, что об этой иной жизни точно знать невозможно, о ней можно только догадываться, что символистическое произведение и должно быть таким намеком на подлинный идеальный мир, о котором человек позабывает нa земле. Вячеслав Иванов сформулировал основной принцип символического искусства. Формула эта написана им по латыни. Гласит она следующее: ‘А realibus ad realiora’, то есть от реального мира к еще более реальному, к идеальной реальности.
Таким образом, заканчивая эту главу, следует подчеркнуть, что русский символизм, выросший из декадентства и тесно с ним связанный, однако, с декадентством не может быть отождествлен. И, обращаясь к Брюсову, следует поставить вопрос: если очевидно, что ранний Брюсов представляет собой поэта, отчетливо отвечающего признакам декадентской поэзии, то в какой же мере он может быть назван символистом? В какой мере Брюсов может быть отнесен к идеалистам — последователям Платона?
Ответ на эти вопросы мы найдем ниже, сейчас же обратимся к вoпрocy об историческом значении символизма и к вопросу о месте символистов в классовой борьбе в России эпохи империализмa, то есть в период с 90-х годов по 1917 г. Только ответив на этот вопрос, мы поймем роль Брюсова как вождя русского символизма.

Классовая природа русского символизма

При попытке определить классовое содержание русского символизма исследователь сталкивается сразу же со своеобразием социально-политической борьбы B России, которое объяснялось русскими историческими условиями.
В.И. Ленин показал в своих работах, что в Роcсии в эпоху империализма политическая власть оставалась все так же в руках помещичьего класса, у феодалов, которые мешали капитализму развиваться, упорно отстаивая свои феодальные привилегии. Русская буржуазия желала смены феодальной монархии буржуазным строем. Но русской буржуазии, молодой и неокрепшей, пришлось выступить со своими притязаниями на власть, когда уже в России сложилось движение рабочего класса, когда пролетариат выступил как действенная политическая сила. Боясь рабочей революции, буржуазия пугала ею царизм, сама всячески стремясь не допустить до революции. То есть историческая судьба русской буржуазии, ее страх перед социальной революцией делали ее контрреволюционной силой, обрекая ее на вымаливание y самодержавия отдельных уступок. Этим объясняется связанность русской буржуазии с дворянским государством и дворянской культурой, объясняется, почему во главе символизма —буржуазного движения — стояло много поэтов, вышедших из русского дворянства.
Исторически жалкое положение своего класса, ублюдочность его исторической судьбы — все это заставляло лучших представителей дворянско-буржуазной интеллигенции тяготиться своей социальной судьбой, предчувствовать неизбежность социальной революции, понимать ее историческую справедливость (см., например, стихи Брюсова в сборнике ‘Stephanos’, о котором см. также ниже, в гл. VII), вступать в противоречие со своей средой. Пресмыкательство русской буржуазной интеллигенции перед царизмом заставляло отдельных представителей этой интеллигенции понимать, что революцию в стране будет осуществлять не буржуазия, a ‘народ’, который превратит эту революцию, как они говорили, в ‘начало новой жизни’. Отсюда особенный интерес этих людей к ‘народным движениям’ и к ‘рабочему вопросу’, отсюда попытки вырваться из ограниченного собственным социальным бытием круга представлений, и отсюда, с другой стороны мироощущение катастрофы 9(‘Мы еще не знаем точно, каких нам ждать событий, но в сердце нашем уже отклонилась стрелка сейсмогр a ф а’ — Ал. Блок, ‘Конь Блед’ Брюсова) эсхатологические (гибель мира) апокалиптические настроения. Без понимания этого основного обстоятельства невозможно понять, почему культура русского символизма, выраставшая в условиях русского империализма и осуществлявшаяся, конечно, как буржуазная идеология, оказалась сосуществованием дворянской и буржуазной культур, во-первых, и, во-вторых, не сделалась окончательно и целиком признанной культурой господствующего класса.
Этим, в частности, объясняется сложность и противоречивость символизма, как движения в искусстве, движения, в котором были объединены дворянские мистики-новоплатоники последователи Вл. Соловьева (Белый, Блок и, др) и буржуазные рационалисты брюсовского типа..
Руководящая роль в движении оказалась в руках Брюсова, этого наиболее крупного представителя буржуазной стороны символизма.

Брюсов — новатор

Книга стихов Брюсова ‘Tertia vigilia’ (‘Третья стражa’) продолжает разработку тех же настроений, которые я отмечал и по предыдущим книгам поэта. Однако, в этой книге уже заметно, насколько расширился исторический кругозор поэта. Мировая культура, история человечества — вот откуда черпает Брюсов материал для своей поэзии. Данте, скифский вождь, славянин, спасшийся от разгрома Киева Батыем, ассирийский царь Ассаргадон, Дон-Жуан, будущая гибель человечества на земле и т. д. — сквозь это сочетание разноплеменных и разновременных исторических деятелей и событий слышен индивидуальный голос самого Брюсова. Oн пытается проникнуть своим сознанием и в будущее, в те времена, когда нaступит конец человечества, и тогда, среди всеобщих запустений Брюсов ‘знает’, появится человек:
Прочтя названье торжищ и святилищ,
Узнав по надписям за ликом лик,
Пришлец проникнет в глубь книгохранилищ,
Откроет тайны древних, наших, книг.
Желанный друг неведомых столетий!
Ты весь дрожишь, ты потрясен былым!
Внемли же мне, о, слушай строки эти:
Я был, я мыслил, я прошел, как дым.
В своем стремлении постигнуть все, что знало человечество, совместить в себе всё, что может воспринять душа человека, Брюсов изображает в своих стихах себя-поэта единством, в котором совмещено и добро и зло человеческого духа. В стихотворении ‘Я’ он пишет:
Мой дух не изнемог во мгле противоречий,
Не обессилел ум в сцепленьях роковых.
Я все мечты люблю, мне дороги все речи,
И всем богам я посвящаю стих.
В стихотворении из ‘Urbi et orbi’ к ‘3. Н. Гиппиус’ Брюсов в своем стремлении ‘служить всем богам’ сознательно подчеркивает эту надморальность своего искусства:
И господа и дьявола
Хочу прославить я.
Из стихов ‘Третьей стражи’ встает образ поэта-ученого, книжника, который в старых хартиях, пергаментах, папирусах и инкунабулах ищет философского смысла жизни. В этой книге Брюсов— уже подлинный поэт, со своим кругом тем и интересов и со своим индивидуальным поэтическим голосом. И критика впервые почувствовала, что брюсовская поэзия заслуживает не только издевательств. Следующая книга, ‘Urbi et orbi’, показавшая Брюсова уже вполне сложившимся мастером, привела к признанию его поэзии критикой.
Символисты восприняли эту книгу как крупнейшее событие эпохи. То, что в ‘Tertia vigiIi-a’ было намечено, в ‘Urbi et orbi’ предстало как осуществленная программа. Поэтам-символистам, современникам Брюсова, казалось, что ничего похожего на ‘Urbi et orbi’ никогда в истории поэзии не бывало, они услышали в этой книге настоящее новое слово поэзии. В самом деле. Возьмем из этой книги стихотворение 1901 г. ‘Прохожей’. Читаем:
Она прошла и опьянила
Томящим запахом духов
И быстрым взором оттенила
Возможность невозможных снов…
Мы узнаём в этих стихах как бы слабую копию, как бы макет замечательных стихов Блока из III тома его лирики (1908—1909 гг.). Но этот голос блоковских стихов восьмого и девятого годов мы находим у Брюсова уже в 1901 г. Именно потому, что в брюсовских стихах из ‘Urbi et orbi’ Блок почувствовал много новых и замечательных путей для поэзии, он и писал об ‘Urbi ет огbі’ как о гениальной книге своего времени.
В своих статьях о Брюсове А. Белый уже прямо пишет, что ‘Брюсов крупнейший поэт современности’, что Брюсов должен быть поставлен на однy доску с Пушкиным. Так же оценивает Брюсова и Ал. Блок. Он пишет одному из своих друзей: ‘Читать стихи Брюсова вслух в последнее время для меня крайне затруднительно, вследствие горловых спазм. Приблизительно как при чтении пушкинского ‘Ариона’ или ‘Ненастный день потух’.
Прочтя ‘Urbi et orbi’, Блок написал Брюсову следующее письмо (26 ноября 1903 r.): ‘Глубокоуважаемый Валерий Яковлевич! Каждый вечер я читаю ‘Urbi et orbi’. Так как в эту минуту одно из таких навечерий, я, несмотря на всю мою сдержанность, не могу вовсе умолкнуть. Что же Вы еще сделаете после этого? Ничего ли? У меня в голове много стихов, но этих я никогда не предполагал возможными. Все, что я могу сделать (a делать что-нибудь необходимо) — это отказать себе в чести печататься в Вашем ‘альманахе’, хотя бы Вы и позволили мне это. Быть рядом с Вами я не надеюсь никогда. То, что Вам известно, не знаю, доступно ли кому-нибудь еще и скоро ли будет доступно. Несмотря на всю излишность этого письма, я умолкаю только теперь’.
Это письмо Блока может служить ключом к пониманию того, каким образом Брюсов сделался общепризнанным вождем русского символизма.
Брюсов в своих книгах стихов выступал как вполне сознательный новатор. Каждое его стихотворение может быть названо экспериментом. Он испытывает новые способы сочетания слов, новые способы рифмовки, новые размеры, тщательно для себя замечает все достигнутые успехи для того, чтобы использовать их в своей дальнейшей работе. Именно потому, что Брюсов сознательно работал над созданием новой техники стиха, он в предисловии к ‘Urbi et оrbі’ специально говорит читателю о своих попытках реформировать русский стих. Язык поэзии представляется ему ‘наиболее совершенною формой речи’, которому принадлежит будущее и который впоследствии вытеснит прозу. Свой поэтический труд Брюсов расценивает именно как сознательную, тяжелую, упорную работу:
Вперед, мечта, мой верный вол!
Неволей, если не охотой!
Я близ тебя, мой кнут тяжел!
Я сам тружусь, и ты работай!
Эта позиция поэта-труженика вызвала в свое время ряд статей буржуазных критиков, B которых они отрицали право Брюсова называться истинным поэтом. Так, критик Айхенвальд писал o Брюсове: ‘Брюсов — далеко не тот раб лукавый, который зарыл в землю талант своего господина, напротив, от господина, от господа, он никакого таланта не получил и сам вырыл его себе из земли упорным заступом своей работы. Музагет (бог покровитель муз) его поэзии — вол, на него променял он крылатого Пегаса, и ему сам же правильно уподобляет свою тяжелую мечту. Его стихи не свободнорожденные. Илот (греч. — раб) искусства, труженик литературы, он, при всей изысканности своих тем и несмотря на вычуры своих построений, не запечатлел своей книги красотою духовного аристократизма и беспечности. Всегда на его челе заметны неостывшие капли трудовой росы… Если Брюсову с его тяжелой поэзией не чуждо некоторое величие, то это именно величие преодоленной бездарности’.
Таким образом, критик называет Брюсова гениальной бездарностью, человеком, который трудом, a не вдохновением превращает свои стихи в искусство.
В то время как остальные декаденты предавались мистике, проповедовали демонизм или новое христианство, искали путей к превращению искусства в орудие новой религии, для Брюсова с его трезвым умом все это служило средством искания новых поэтических приемов. Посреди всеобщего беснования истерических интеллигентов Брюсов — строгий мастер, с академическим спокойствием работающий над отделкой своих стихов, — выделялся на общем фоне трезвым деловым своим обликом, который своей прозаической деловитостью как бы еще более подчеркивал ‘декадентское безумие’ его стихов. В своей статье ‘Поэт мрамора и бронзы’ Андрей Белый описал Брюсова именно таким, каким он ему зaпомнился в это время. Белый писал: ‘Когда я вспоминаю образ В. Брюсова, этот образ неизменно предстает мне со сложенными руками. Застывший, серьезный, строгий, стоит одиноко Валерий Брюсов среди современной пляски декаданса… Здоровое насмешливо-холодное лицо, с черной заостренной бородкой, лицо, могущее быть бледным, как смерть, — то подвижное, то изваянное из металла. Холодное лицо, таящее порывы мятежа и нежности. Красные губы стиснуты, точно углем подведенные ресницы и брови. Благородный высокий лоб, то ясный, то покрытый легкими морщинами отчего лицо начинает казаться не то угрюмым, не то капризным. И вдруг детская улыбка обнажает зубы ослепительной белизны… Не знаете, что сказать: вдруг кажетесь самому себе глупым, глупее, чем до сих пор себя считали. Просто вас поразила деловитая серьезность поэта безумий — Валерия Брюсова’.
В 1905 г. гениальный русский художник Врубель, уже душевнобольной, начал писать портрет Брюсова. ‘Портрет, — писал Брюсов впоследствии, остался неоконченным, с отрезанной частью головы, без надлежащего фона… После этого портрета мне других не нужно, я часто говорю, полушутя, что стараюсь остаться похожим на свой портрет, сделанный Врубелем’. Один из современников Брюсова писал: ‘Это портрет не Брюсова вообще: это портрет Брюсова-поэта’.
‘Время ‘расцвета’ Брюсова, — пишет другой его современник, — я хорошо помню. Это было в 1908—1904 гг. Тогдашний Брюсов, в застегнутом наглухо сюртуке, со скрещенными руками, как изобразил его на портрете сумасшедший Врубель и описал Андрей Белый… Не я один находился в те дни под непобедимым обаянием умственной его силы: многие поэты… сознавались, что с присутствием ‘мэтра’ (учителя) они теряются как бы сразу глупеют. Один поэт-демонолог уверял даже, что дело тут не обходится без чертовщины, что Брюсов владеет дьявольской силой, подчиняющей ему людей’.
Все, кто писал о Брюсове, отмечали эту присутствующую в его облике противоположность: декадент одновременно трезвый ум, позитивист. Это отмечал и Бальмонт, когда с упреком назвал Брюсова ‘делопроизводителем собственной славы’. Это сочетание ‘дисциплины’ ума и ‘касса’ декадентства отметил в своем стихотворении к Брюсову и Пастернак, говоря ему: Вы ‘линейкой нас не умирать учили’.
Это же сочетание проходит и через всю книгу ‘Urbi et orbi’. Сквозь эротику, мистику и декадентские демонические настроения все время проглядывает лицо умного и трезвого рационалиста, представителя городской, буржуазной культуры.
Уже в ‘Tertia vigilia’ можно было заметить, что автор — поэт-декадент, книжник, индивидуалист и волхвователь, человек, органически связанный с новой, индустриальной эпохой. Он любит город, его шумы, темп городской жизни.
Я люблю большие дома
И узкие улицы города,—
пишет он.
Пространства люблю площадей…
…Город и камни люблю,
Грохот его и шумы певучие…
В стихотворении из ‘Urbi et orbi’ ‘Париж’ он говорит:
И я к тебе пришел, о город многоликий,
К просторам площадей, в открытые дворцы,
Я полюбил твой шум, все уличные крики:
Напев газетчиков, бичи и бубенцы,
Я полюбил твой мир, как сон, многообразный
И вечно дышащий, мучительно живой…
Твоя стихия — жизнь, лишь B ней твои соблазны.
Ты на меня дохнул — и я навеки твой.
Новый город с его фабриками и фабричными частушками, с его классовыми противоречиями входит в стихи Брюсова, и Брюсов впервые в русской поэзии создает образцы поэзии городской жизни, так называемую урбанистическую (urbi —по-латыни город) лирику. Впервые перед Брюсовым в его стихах о городе встает и проблема социальных противоречий. Он пишет стихотворение ‘Каменщик’, которое сделалось одним из наиболее популярных стихотворений русской поэзии ХХ века.
В эти годы Брюсов знакомится с творчеством бельгийского поэта Верхарна, поэта ‘души’ городов и индустриализма. Переводя Bepxapнa в России, Брюсов учился у него строить ритмы стихотворений, выражающие новое, городское жизнеощущение.

Революция 1905 г. И философия культуры

Война русского империализма с Японией была встречена Брюсовым восторженно. Разделяя взгляды монархистов и националистов, Брюсов приветствовал маньчжурскую авантюру Романовых как начало наступления всемирного владычества России как наступление царства третьего Рима.
Oн откликнулся на эту войну программно-империалистическим стихотворением ‘К Тихому океану’:
Снилось ты нам с наших первых веков
Где-то за высью чужих плоскогорий,
В свете и в пеньи полдневных валов,
Южное море.
Этот ‘скифский’ империализм Брюсова в процессе войны подвергся сильным испытаниям. Поражения русского царизма на суше и на море, особенно цусимский разгром русской эскадры, заставляют Брюсова пересмотреть свои политические взгляды. После Цусимы он писал в одном письме: ‘Полагаю, что в дни, когда погибла эскадра Рожественского… с нею пошла ко дну вся старая Россия (ныне и я должен признать это)’. Это же ощущение крушения замыслов русского империализма проходит и в стихотворении Брюсова ‘Цусима’:
Да вместе призрак величавый,
Россия горестная, твой
Рыдает над погибшей славой
Своей затеи роковой!
И снова все в веках далеко,
Что было близким наконец:
И скипетр Дальнего Востока,
И Рима Третьего венец.
Начавшаяся революция становится центром его интересов. В октябре 1905 г. Брюсов писал одному писателю: ‘Приветствую Вас в дни революции. Насколько мне всегда была (и остается теперь) противна либеральная болтовня, настолько мне по душе революционное Действие. Впрочем, пока я не более, как наблюдатель, хотя и попадал под полицейские пули… Умоляю, воспользуйтесь свободой, чтобы напечатать мои переводы из Верхарна. Этого очень хочу. Верхарн воистину революционный поэт, и надо, чтоб его узнали теперь’.
А. B. Луначарский, говоря о значении революции 1905 г. для развития идеологии и творчества Брюсова, указывает: ‘Первый раз выступили черты общественности в Брюсове B 1905 году. Не сразу разобрался он в явлениях японской войны, в явлениях революции. Его песни того времени далеко не совсем чисты, они отнюдь не приемлемы для нас…
Во-первых, Брюсов чувствует, что старая культура закатывается… Oн предчувствует обновление… Сам он еще относит себя к нему скорбно. Oн приветствует победителей, обновителей, он призывает их сокрушить старую культуру и его самого, поэта, вместе с нею и не боится варварских горизонтов, которые раскроются перед человечеством, когда падут старые храмы.
Второй его нотой было презрение к либерализму, к половинчатой полуреволюции’. В стихотворении ‘Довольным’ Брюсов писал:
Прекрасен, в мощи грозной власти,
Восточный царь Ассаргадон,
И океан народной страсти
В щепы дробящий утлый трон!
Но ненавистны полумеры,
Не море, a глухой канал,
Не молния, a полдень серый,
Не aгopa, a общий зал.
Ha этих всех, довольных малым,
Вы, дети пламенного дня,
Восстаньте смерчем, смертным шквалом,
Крушите жизнь — и с ней меня!
Сборник Брюсова ‘Stephanos’, составленный из стихов 1904—1905 гг., отражает всю эту политическую эволюцию Брюсова. Многое написанное за год до подготовки сборника к печати уже не выражает его новых воззрений. В предисловии к ‘Stephanos’ Брюсов пишет о том, что его книга ‘не для сегодняшнего дня’, дня революционной борьбы и сражений. Предисловие к ‘Stephanos’ Брюсов открыл эпиграфом из Тютчева:
Теперь тебе не до стихов,
О слово русское, родное!
Вслед за тем Брюсов писал:
‘Бедная моя книга! Я отдаю тебя читателям в дни, когда им нужен не голос спокойных раздумий, не напевы извечных радостей и извечных страданий, но гимны борьбы и бой барабанов. Ты будешь похожа, моя книга, на безумного певца, который вышел на поле битвы, в дым, под выстрелы, — только с арфой… Одни, пробегая, не заметят тебя, другие оттолкнут со словами ‘не время!’, третьи проклянут за то, что в руках у тебя не оружие. Не отвечай на эти упреки. Они правы: ты не для сегодняшнего дня. Проходи мимо, чтобы спокойно ждать своего часа. Прощай, моя бедная книга! Ты уже далеко от меня. Да, настало время военных труб и песен сражений. Валерий Брюсов. 21 ноября 1905′.
Перепечатывая в ‘Stephanos’e’ стихотворение ‘К Тихому океану’, Брюсов сделал к стихотворению примечание: ‘Будущее, уже пережитое нами, жестоко опровергло последние слова стихотворения. Я не счел, однако, необходимым исключить его из сборника и должен сознаться, что, подобно многим, ошибался, ожидая конечного торжества России B этой войне’.
Таким образом, сборник ‘Stephanos’, выражая всю противоречивость позиции Брюсова 1903—1905 гг., представляет и брюсовскую лирику, складывающуюся под отчетливым влиянием Тютчева, Фета, Жуковского и Боратынского:
Поблек предзакатный румянец.
На нитях серебряно-тонких
Жемчужные звезды повисли,
Внизу—ожерелье огней,
И пляшут вечерние мысли
Размеренно — радостный танец
Среди еле слышных и звонких
Напевов встающих теней.
Полмира, под таинством ночи,
Вдыхает стихийные чары
И слушает те же напевы
Во храме разверстых небес.
Дрожат обессилевши, девы,
Целуют их юноши в очи,
И мучит безумных кошмары
Стремительным вихрем чудес.
Вам всем, этой ночи причастным,
Co мной в эту бездну глядевшим,
Искавшим зa поясом млечным
Священным вопросам ответ,
Сидевшим на пире беспечном,
На ложе предсмертном немевшим,
И нынче, в бреду сладострастном,
Всем зачатым жизням —привет!
(‘Приветствие‘, 17/18 февраля 1904 г.).
Он также представляет и политические его стихи, в которых нашла выражение его философия истории и философия культуры (‘Грядущие гунны’ и др.):
Свершатся сроки: загорится век,
Чей луч блестит нa быстрине столетий,
И твердо станет вольный человек
Пред ликом неба на своей планете…
Теперь, как я уже говорил, обогащенные изучением творчества Верхарна, они вырастают до масштаба общей философии города-спрута. Таково, например, эсхатологическое и апокалиптическое стихотворение ‘Конь Блед’ (см. к нему примечание):
Улица была — как буря. Толпы проходили,
Словно их преследовал неотвратимый Рок.
Мчались омнибусы, кэбы и автомобили,
Был неисчерпаем яростный людской поток.
Вывески, вертясь, сверкали переменным оком,
С неба, с страшной высоты тридцатых этажей,
В гордый гимн сливались с рокотом колес и скоком
Выкрики газетчиков и щелканье бичей.
‘Stephanos’ может быть назван вершиной поэтического пути Брюсова. Ha эту книгу писали уже не издевательские, a почтительные пародии, в которых подчеркивалась историческая эрудиция Брюсова. Вот одна такая пародия:
Дрожи, бесславный Иловайский,
Чеканной песней побежден.
Малайский рифма для Бискайский
Поэт идет дорогой райской
В леса исчезнувших времен.
Я в кликах римского разгула.
Мне близок твой, Петроний, бред.
На что мне Тула?.. Марий, Сулла?
Я друг эдильного курула,
О, Ганимед… O, Архимед!
Мне близки фивские равнины,
До самых нежных дальних Фибр.
Мои прадеды Антонины,
Друзья — Теоны и Эсхины,
И вместо Волги — блещет Тибр.
B Понтиде сослан был Овидий.
Под всплески весел у трирем
Мою статую делал Фидий…
Пишу на память об Эвклиде
В стихах собранье теорем.
Я вижу каменные лики.
Копьем блестит легионер,
И плачет стих об Андронике.
К тебе иду, Катон Великий,
Сульпиций Гракхович Север.
‘Stephanos’ (‘Венок’) принес Брюсову всеобщее признание. В своей ‘Автобиографии’ Брюсов об этом пишет: ‘Венок’ был моим первым сравнительно крупным успехом. Издание (1200 экз.) разошлось в 13/2 гола, тогда как прежние мои Книги едва расходились в 5 лет. После ‘Венка’ я уже стал получать приглашения участвовать в наших ‘толстых’ журналах’.

Брюсов — организатор и вождь символизма

Вскоре после выхода ‘Stephanos’ Брюсов издал все свои стихотворения в трех томах под заглавием ‘Пути и перепутья’. В третий том он включил стихи, написанные им с 1906 по 1909 г. Назвал он этот третий том ‘Все напевы’. Этот том завершал для Брюсова целый период его поэтического развития. В предисловии ко ‘Всем напевам’ Брюсов писал: ‘В стихотворениях этого тома те же приемы работы, может быть несколько усовершенствованные, тот же круг внимания, может быть несколько расширенный, как и в стихах двух предыдущих томов (то есть в лирике 1894—1905 гг.)… Я решился даже сохранить для некоторых циклов стихотворений заглавия, уже знакомые моим читателям… Этим я хотел указать, что во многом этот сборник завершает мои прежние начинания… Во всяком случае, третий том я считаю последним томом ‘Путей и перепутий’. Эти пути пройдены мною до конца, и менее всего склонен я повторять самого себя’.
И неслучайно ‘Все напевы’ заканчиваются отделом ‘Заключение’, где в стихотворении ‘Сеятель’ Брюсов писал:
Я сеятеля труд, упорно и сурово,
Свершил в краю пустом,
И всколосилась рожь на нивах, время снова
Мне стать учеником.
1909 год, когда вышли ‘Все напевы’, в истории русского символизма дата знаменательная. В этом году начался тот кризис внутри русского символического движения, который обозначают обычно как конец русского символизма.
То обстоятельство, что Брюсов подытожил свой путь именно в это время, очень характерно. И здесь нужно, наконец, ответить нa тот вопрос, который был задан в одной из первых глав: каково же место Брюсова в русском символистическом движении и в какой мере Брюсов в своем творчестве осуществлял принципы символистического искусства? Для ответа на этот вопрос нужно вернуться к роли Брюсова как организатора символизма.
В 1894 г. Брюсов выступил почти один с проповедью нового искусства, со сборником ‘Русские символисты’. Во втором и третьем выпусках сборников был ряд новых фамилий. У критиков создавалось впечатление, что количество символистов сильно увеличивается, между тем, почти все эти фамилии были псевдонимами Брюсова.
Уже в самом начале символистического движения выяснились исключительные способности Брюсова быть руководителем и организатором, и, когда возникло большое издательство символистов ‘Скорпион’, Брюсов сделался его главой руководителем. Вскоре это издательство стало издавать журнал ‘Весы’, который выходил с 1904 года. В этом журнале главою и руководителем стал также Брюсов. Сразу же ‘Весы’ сделались основным органом русского символизма. Брюсов умел вести журнал. Андрей Белый так рассказывает в своих воспоминаниях о Брюсове-редакторе: ‘Вожаком признавали мы Брюсова, мы почитали слияние поэта с историком, с техником… Брюсов для нас был единственным ‘мэтром’, бойцом за все новое, организатором пропаганды… Миноносец ‘Весы’ пускал мины в эскадру журналов, я был офицером команды его, Брюсов был Kaпитаном… Он являл в эти годы удивительное paвновесие… Нас пленял своим мужеством, стойкостью и остротою подгляда в феномен искусства и трезвою практикою, позволявшей ему управлять миноносцем ‘Весы’… Бывало Брюсов, пуская дымок, начинал ворковать, он представлялся обиженным и безоружным:
— Они обо мне вот что пишут.
‘Они’ — петербуржцы… Айхенвальд и др. Посмотреть, так мороз продирает по коже: такою казанскою сиротою представится он, что его оскорбивший Ю. А. Айхенвальд, если б видел его? B этой позе, наверное б кинулся, став ‘Красной шапочкой’, слезы его утирать, и тогда бы последовало: рргам! И — где голова Айхенвальда? Съел ‘Красную шапочку’ волк, это все знали мы, но вид Брюсова, жалующегося на беспомощность, в нас вызывал потрясение, и вызывал механическое возмущение, мы, потрясая руками, громили обидчиков Брюсова, он, изменяясь в лице, нам внимал во все уши, и выражение обиды сменялось в нем выражением радости… Он начинал нам показывать зубы, и даже, став красным, как рак, начинал он давиться своим жутким кашлем, схватясь за коленку, и после с блистающими, бриллиантовыми, какими-то огнями больших черных глаз он выбрасывал руку от сердца:
— Вот бы это вы и написали в ‘Becax’, мы отложим весь материал, пустим в первую очередь вас: превосходно, чудесно.
И мы обещаем, бывало: a в результате — Иванов скрежещет зубами: пять месяцев, Блок же заносит в своем ‘Дневнике’: ‘Отвратительно, точно клопа раздавили’.
Так умело, говоря с каждым сотрудником понятным ему языком, Брюсов вел журнал. А. B. Луначарский в своей статье о Брюсове так характеризует журнал ‘Весы’:
‘У меня было — пишет он, — двойственное чувство к Брюсову как к писателю. Мне не нравился его журнал ‘Весы’, с его барско-эстетским уклоном и постоянной борьбой против остатков народничества и зачатков марксизма в тех областях литературы и искусства вообще, какие этот журнал освещал… Но многое и привлекало меня к Брюсову. Чувствовалась в нем редкая в России культура. Это был, конечно, образованнейший русский писатель того времени’.
Наибольшего значения ‘Весы’ достигли после революции 1905 г. Они выросли, окрепли и обеспечили символизму победу. Противники русского символизма — буржуазные журналисты и фельетонисты—вынуждены были признать символизм и изменить тон. Брюсов сделался законодателем литературных вкусов. В это время московские купцы-миллионеры всячески стремятся сблизиться с представителями нового искусства, они бросают десятки тысяч рублей на покупку картин художников нового направления, десятки тысяч на субсидирование символистических изданий.
В эти годы, годы превращения русского символизма в господствующее искусство русской буржуазии, внутри русского символизма наметилось несколько течений. Часть символистов, не приемля буржуазной общественности, ищет сближения с левыми политическими партиями, ищет ответа на политические свои сомнения в ‘народных движениях’ (Блок, Белый и др.). Другая часть требовала, развивая принципы символизма, чтобы искусство стало орудием религиозной проповеди. В эти именно годы Вячеслав Иванов, поэт и теоретик символизма, обосновал теорию символизма как христианскую переработку Платоновых воззрений на искусство.
Брюсову эти религиозные устремления символизма были чужды. (Даже его мистический роман o средневековой колдунье — ‘Огненный ангел’, — как теперь выясняется, есть искусная мистификация.) В своем ‘Дневнике’ в 1910 г. Брюсов записал: ‘В Москве был Вяч. Иванов. Сначала мы очень дружили. Потом Вяч. Иванов читал доклад о символизме. Его основная мысль — искусство должно служить религии. Я резко возражал. Отсюда размолвка. За Вяч. Ивановым стояли Белый и Эллис. Расстались с Вяч. Ивановым холодно’.
Христианский платонизм, который лежал в основе символизма, как мировоззрение был для Брюсова неприемлем. Вот как говорил о своем отношении к символизму как мировоззрению сам Брюсов в своей ответной речи, которую он произнес 16 декабря 1923 г. на своем юбилее:
‘Павел Никитич Сакулин сказал — я записал его слова точно,— обо мне: ‘Среди одержимых,— я не думаю, чтобы мои товарищи символисты были одержимые — он был наиболее трезвым, наиболее реалистом’. Это правда. И он еще добавляет: ‘Он,— то есть я,— был и среди символистов утилитаристом’. И это верно. Я помню, отлично помню, наши очень бурные споры с Вячеславом Ивановым, который жестоко упрекал меня за этот реализм в символизме, за этот позитивизм в идеализме… Сквозь символизм я прошел с тем мировоззрением, которое с детства залегло в глубь моего существа’.
И действительно, вскоре после невиданного успеха ‘Urbi ет orbi’ y символистов начинает складываться переоценка брюсовской поэзии, начинают появляться сомнения в подлинности брюсовского символизма. Вот, например, письмо Блока, в котором он отказывается от своей первоначальной оценки брюсовской поэзии. Блок писал одному московскому символисту:
‘Почему ты придаешь такое значение Брюсову? Я знаю, что тебя несколько удивит этот вопрос, особенно от меня, который еле выкарабкивается из-под тяжести его стихов. Но ведь ‘что прошло, то прошло’. Год минул как раз с тех пор, как ‘Urbi et orbi’ начало нас всех раздирать пополам. Но половинки понемногу склеиваются, раны залечиваются, хочешь другого. ‘Маг’ ужасен не вечно, а лишь тогда, когда внезапно в ‘разрыве туч’ появится его очертание. В следующий раз в очертании уже заметишь частности (‘острую бородку’), а потом и пуговицы сюртука, a потом, наконец, начнешь говорить: ‘А что, этот черноватый господин все еще там стоит?’
Впоследствии Белый писал: ‘Блок первый Брюсова понял: он лишь — мататематик, он — с ч е т ч и к, номенклатурист, и никакого серьезного мага в нем нет’.
Эти замечания Белого и Блока о том, что в Брюсове ‘никакого серьезного мага нет’ и выражают новую оценку символистами брюсовского мировоззрения, отличного от идеологии символизма: Брюсов только говорит на языке символизма, но это ‘номенклатуризм’, стилизатортство, a нe подлинное волхвование искусством, то ‘a realibus ad realiora’, o котором писал Вяч. Иванов.
И действительно, в сущности говоря, Брюсов не столько был связан с символизмом как миросозерцанием, сколько пользовался в своей творческой работе приемами символизации. Те исторические деятели и события, которыми полны брюсовские стихи, — все эти Помпеи, Цезари, Бил-Ибусы, Астарты и Ассаргадоны — Брюсовым превращены в символы, они модернизованы, индивидуалистически переработаны и психологизованы. Но именно потому, что за этой символизацией стоит точное и рационалистическое сознание Брюсова, брюсовская символика не содержит в себе основного принципа символистического мировоззрения — бесконечной многозначности смысла. У Брюсова возможности символических истолкований заключены в определенные пределы, символизация у него носит характер, близкий к аллегории, то есть у Брюсова можно ставить знак соответствия между прямым и символическим смыслом стихотворения, тот знак, который для подлинных символистов-платоников неприемлем как вульгаризация, ибо человечеству, с их точки зрения, недоступно полное постижение второй, идеальной реальности, на которую искусство может только н а м е к а т ь.
Это отличие мировоззрения Брюсова от основных философских устремлений символизма сказывается и в противоречивой структуре стиле брюсовской поэзии. Его символизм был позицией эстетизма. Эстетизм этот накладывает на всю его поэзию отпечаток литературности, книжности.
В этой книжности брюсовской лирики лежит основание того, что брюсовское проникновение в историю заклеймено пороком стилизаторствa, поддельности разнообразной и богатой исторической панорамы, воскрешаемой Брюсовым в его стихах. Это и есть тот ‘номенклатуризм’ — схоластика называния, поименовывания, о которой говорит Белый. Брюсовская история — неподлинна, ибо она — расстановка художественных чучел исторических людей, a не оживление героев и событий прошлого.
Питаемые с одной стороны, эстетизмом Брюсова, его стихи в то же время отражают и позитивистичность его мировоззрения. Позитивизм Брюсова часто находит себе выражение в натуралистической разработке Брюсовым поэтического замысла стихотворения, в грубой, прозаической точности описания мира. Так символический эстетизм, сочетаясь с натуралистической манерой описания явлений, создает тот особый стиль внутренних срывов эстетизма в прозаичность, который может быть oxaрактеризован как особая присущая Брюсову рождаемая эстетическим натурализмом безвкусица стиля. (см., например, стихотворение Брюсова ‘Женщина’ из ‘Urbi ет orbi’.)
Впоследствии футуристы, издеваясь над эстетизмом Брюсова, переделали его нарядное имя Валерий в прозаическое Василий. В своем манифесте против дофутуристической поэзии ‘Идите к чорту’ они издевались и над эстетизмом брюсовского имени и над брюсовской буржуазностью (намекая нa связь Брюсова с ‘пробочным делом’): в ответ нa его сочувственные статьи о поэзии футуристов они написали одну грубую и озорную строчку: ‘Брось, Вася, это тебе не пробка!’

Война и революция

В 1914 г. началась империалистическая война. Брюсов отправился военным корреспондентом нa фронт. Националистические и патриотические чувства вызывают у него ряд стихотворений, напечатанных в его книге ‘Семь цветов радуги’. В начале 1917 г. он выпускает брошюру: ‘Как прекратить войну’. В этой брошюре он еще требует ‘войны до победного конца’. Однако, новые поражения русских войск и гибель десятков тысяч людей переубеждают его. В своей ‘Автобиографии’ он пишет: ‘После занятия немцами Варшавы я вернулся в Москву (с фронта), глубоко разочарованный войной’.
Изменение политической позиции Брюсова выразилось в его стихотворении ‘Тридцатый месяц’, которое Брюсов напечатал в феврале 1917 г. в газете Максима Горького ‘Новая жизнь’. Привожу это стихотворение:
Тридцатый месяц в нашем мире
Война взметает алый прах,
И кони черные валькирий
Бессменно мчатся в облаках!
Тридцатый месяц Смерть и Голод,
Бродя, стучат у всех дверей:
Клеймят, кто стар, клеймят, кто молод,
Детей в объятьях матерей
Тридцатый месяц бог Европы
Свободный Труд — порабощен:
Oн poeт для войны окопы,
Для смерти льет снаряды он!
Призывы светлые забыты
Первоначальных дней борьбы:
В лесах грызутся троглодиты
Под барабан и зов трубы!
Достались в жертву суесловью
Мечты порабощенных стран:
Тот опьянен бездонной кровью,
Тот золотом безмерным пьян…
Борьба за право стала бойней,
Унижен, Идеал поник…
И все нелепей, все нестройней
Крик о победе, дикий крик!
А Некто темный, Некто властный,
Событий нити ухватив,
С улыбкой дьявольски-бесстрастной
Длит обескрыленный порыв.
O Горе! Будет! будет! будет!
Мы Хаос развязали. Кто ж
Решеньем роковым рассудит
Весь этот ужас, эту ложь?
Пора отвергнуть призрак мнимый,
Понять, что подменили цель…
O, счастье,—под напев любимый,
Родную зыблить колыбель!
Наступившую Февральскую революцию Брюсов приветствует. Большое сочувствие в эти дни у него вызывает позиция Максима Горького. В ответ на кампанию, поднятую буржуазной печатью против Горького, Брюсов посылает Горькому стихи и дружеское письмо. Получив стихи и письмо, Горький писал Брюсову:
‘Вы очень тронули меня за сердце, Валерий Яковлевич, — редко случалось, чтоб я был так глубоко взволнован, как взволновало меня ваше дружеское письмо и милый ваш сонет. Спасибо вам. Вы — первый литератор, почтивший меня выражением сочувствия, и совершенно искренне говорю вам: я хотел бы, чтоб вы остались и единственным. Не сумею объяснить вам, почему мне хочется, чтоб было так, но вы можете верить — я горжусь, что именно вы прислали мне славное письмо. Мы с вами редко встречались, вы мало знаете меня, и мы, вероятно, далеки друг другу по духу нашему, по разнообразию и противоречию интересов, стремлений. Тем лучше. — Вы поймете это, — тем ценнее для меня ваше письмо. Спасибо. Давно и пристально слежу я за вашей подвижнической жизнью, зa вашей культурной работой, и я всегда говорю о вас: это самый культурный писатель на Руси! Лучшей похвалы не знаю: эта — искренна’.

Октябрь

Октябрьская революция расколола русских символистов на два резко враждебных лагеря. Вот как пишет через несколько времени после Октября в своем ‘Дневнике’ Александр Блок о своих бывших друзьях и единомышленниках: ‘Происходит совершенно необыкновенная вещь (как все): ‘интеллигенты’, люди, проповедовавшие революцию, ‘пророки революции’, оказались ее предателями. Трусы, натравливатели, прихлебатели буржуазной сволочи’.
Александр Блок, Андрей Белый и Валерий Брюсов, три крупнейших вождя русского символизма, оказались в том крыле символизма, которое приняло и приветствовала октябрьский переворот. Благодаря этому порвались их связи с широкой символистской общественностью, с тою буржуазно-дворянской средой, которая в годы реакции признала символизм. В ‘Записных книжках’ Блока читаем: ‘Звонил Есенин, рассказывал о вчерашнем ‘Утре России’ в ‘Тенишевском зале’. Икс и толпа кричали по адресу его, А. Белого и моему: ‘изменники’. Не подают руки’.
Сам Брюсов об этом времени писал в своей автобиографии. ‘После Октябрьской революции я еще вначале, в 1917 году, начал работать с Советским правительством, что навлекло нa меня некоторое гонение со стороны моих прежних сотоварищей (исключение из членов литературных обществ и т. п.)’.
Брюсов начал работать в Наркомпросе. Oн был сначала назначен заведывать отделом научных библиотек. Блестящие организаторские способности Брюсова необыкновенно пригодились в эти дни зарождения революционного строительства. Сотрудники Брюсова разъезжали с его мандатами по стране и конфисковывали ценнейшие книжные и рукописные собрания. Огромные накопленные культурные ценности Брюсов спас от гибели и сохранил для трудящихся Советской республики.
Вскоре он перешел на работу в Главпрофобр, где получил в свое ведение вопросы художественного образования страны. Параллельно с этой большой работой он отдает массу времени воспитанию кадров молодых пролетарских поэтов, пришедших в литературу после Октября. Брюсов обучал поэтическому мастерству это поколение пролетарских поэтов и оказал на характер пролетарской поэзии первых лет революции заметное влияние.
Его литературно-педагогическая работа увенчалась организацией в 1921 г. в Москве Высшего литературно-художественного института (в 1924г. наименованного институтом имени Брюсова).
В 1919 г. Брюсов вступил в ряды ВКП(б).
Брюсов, единственный из символистов, продолжал работать в советской литературе как поэт революционной современности. После Октября он выпустил ряд книг стихов: ‘Последние мечты’, ‘В такие дни’, ‘Миг’ и ‘Дали’. (Книжка ‘Меа’ вышла уже после его смерти.)
O своей поэтической работе после Октября Брюсов писал в своем ответе одному критику: ‘Оценивая поэзию символистов (за годы с 1917 по 1922-й), я должен, по крайнему моему разумению, отнестись отрицательно к их деятельности за последние годы. Между тем, я сам, как поэт, теснейшим образом связан с движением символизма… признаю… и свои стихи 1912 — 1917 годы не свободными от общих недостатков символической поэзии того периода. Но, продолжая столь же откровенно, думаю, что некоторых, роковых для символизма, путей мне удалось избежать и что мои стихи следующего пятилетия (‘В такие дни’ — 1920, ‘Миг’ — 1922, ‘Дали’ — 1922) выходят на иную дорогу’.
Приняв Октябрь, Брюсов выразил свою новую позицию в ряде революционных стихотворений: ‘Третья осень’ и др. В этих стихотворениях, из которых некоторые удачны, новое революционное содержание еще заметно сочетается со старой символистскою фразеологиею и даже иногда с остатками религиозно-националистических представлений.
Наряду с этим Брюсов все время ищет новых путей поэтической работы. Наиболее характерными B этом смысле мне представляются сборники ‘Дали’ и ‘Меа’, где Брюсов выступил с программою стихов, в которых предметом лирики является современная наука. ‘Вообще,—говорит он в предисловии к ‘Далям’,—можно и должно проводить полную параллель между наукой и искусством. Цели и задачи у них одни и те же, paзличны лишь методы’. `
Интерес к разработке в поэзии научной тематики у Брюсова возник еще задолго до революции. Уже в 1904 г. он обратил внимание на современные ему опыты создания так называемой ‘научной поэзии’. Опыты эти делал французский поэт Рене Гиль. Брюсовское тяготение к точному знанию побуждало его с особенным интересом присматриваться к попыткам Рене Гиля сочетать символизм с современным научным мировоззрением.
Рене Гиль выступил со своими книгами в 80-х годах XIX столетия. Он принадлежал к младшему поколению французских символистов. Собственно, теория ‘научной поэзии’ Рене Гиля (так же как и его стихи) в развитии русского символизма сыграла более чем скромную роль. В России Брюсов пропагандировал теорию ‘научной поэзии’ Гиля тогда, когда творчество Гиля, по словам caмого Брюсова, уже было ‘как бы совсем забыто’. Дело вовсе не в Гиле. Андрей Белый справедливо писал: ‘Проповедь Гиля в России — Гиль не без задней мысли’. Дело в стремлении Брюсова соединить данные опытных знаний с достижениями символической поэзии, создать новую стиховую культуру, которая не была бы враждебна современному научному сознанию.
To, что новая поэзия не должна находиться во вражде с научным мировоззрением, — это еще не определяет, какою она должна быть. Поэтому говорить об особой ‘научной поэзии’ нет оснований, ибо писать стихи на темы, связанные с нayкой — это не значит создать новое направление или новый вид в поэзии. Брюсов это чувствовал и сам. Он внимательно присматривался ко всякому заметному новому явлению в поэзии, стараясь испробовать его в своих поисках новой поэтической техники, ревниво относясь ко всякой удаче молодого поэта. После 1910 г. можно заметить, что Брюсов подражает очень многим поэтам самых разных значений и направлений: и Игорю Северянину, и Маяковскому, и Пастернаку. В стихах из 9Меа’ ‘Штурм неба’ есть, например, куски, как будто прямо вынутые из сборника Пастернака:
И вдруг — открой балкон. Весь день
Пусть хлынет, ранней мглой опудренный:
Трам, тротуар, явь, жизнь везде,
И вот — биплан над сквером Кудрина …..
Таким образом, и послеоктябрьские стихи показывают нам Брюсова все тем же неустанным искателем новой техники поэтического искусства. Об этом сам Брюсов сказал нa своем юбилее.
Юбилей этот был чествованием не представителя символизма, а одного из крупнейших деятелей современной литературной культуры. От имени президиума ВЦИК Брюсова приветствовал товарищ Синдович.
‘Когда мы работали в подполье, — сказал он, — когда мы разрушали фундамент самодержавия… мы слышали тогда приветствующий нас голос Брюсова. Когда мы вышли из подполья, то мало слышали сочувствия в той среде, к которой принадлежал Брюсов, но его голос по-прежнему звучал согласно с нами. И, наконец, когда мы приступили к строительству новой жизни, то увидели, что Брюсов работает с нами. Вот почему ВЦИК поручил мне крепко пожать руку Брюсова и просил передать ему грамоту’.
9 октября 1924 г. Брюсов умер.

Цезарь Вольпе

——————————————————————-

Источник текста: За марксистское литературоведение: сборник статей А.Н. Андрусского, Ц. Вольпе, Г. Горбачева, Е. Мустанговой под ред. Г.Е. Горбачева’, Academia, Ленинград / 1930.
Исходник здесь: https://www.chukfamily.ru/vople/volpe-proza/cezar-volpe-russkie-simvolisty.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека