Русские Фра-Дьяволы, Соколовский Николай Михайлович, Год: 1869

Время на прочтение: 36 минут(ы)

РУССКІЕ ФРА-ДЬЯВОЛЫ

(H. И. Щ—вой).

Латышевъ.— Зяблицынъ.— Рузавинъ.

По обыкновенію мертво-пустыя улицы города Владиміра на Клязьм оживились въ ‘одно утро’ 1867 года. До свту поднимались Владимірскіе ‘граждане’ старъ и младъ, богатые, бдные, мужчины и женщины валили густыми толпами въ поле. Центромъ притяженія толпы служили пять высокихъ столбовъ и пять могилъ, вырытыхъ подъ ними.
Часу въ восьмомъ утра, въ сторон Владиміра послышался глухой барабанный бой, показались высокія, черной красной окрашенныя дроги. Толпа заколыхалась. ‘Везутъ! везутъ!’ гуломъ пронеслось съ одного конца поля до другого.
Взводъ солдатъ съ примкнутыми штыками, жандармы верхомъ и пестрая толпа окружали погребальную процессію. На самомъ высокомъ мст дрогъ сидлъ тотъ, чье имя приводило въ ужасъ цлые узды: знаменитый разбойникъ Латышевъ (извстный въ народ подъ именемъ ‘Ганьки’). Латышева окружали товарищи, всмъ имъ готовилась одна чаша: чаша смерти.
По выраженію лицъ товарищей Латышева видно было, что ужасъ могилы оледнилъ имъ кровь, что впечатлнія вншняго міра проходили, не отражаясь на организм, что нервы, мускулы утратили свою подвижность. Широко-открытые, тусклые глаза приговоренныхъ къ смерти странно, почти безумно смотрли куда-то въ даль, опустившіеся углы полураскрытыхъ губъ выражали безсознательное, чисто физіологическое страданіе. При каждомъ толчк траурныхъ дрогъ головы наклонялись то въ ту, то въ другую сторону.
Одинъ только ‘Ганька’ былъ сосредоточенно спокоенъ, немного рисуясь, онъ смло смотрлъ на волнующуюся толпу, близость смерти ни на одну іоту не измнила молодого лица, глядя на это смлое лицо, не врилось, что ждетъ ‘Ганьку’ черезъ нсколько мгновеній.
Процессія приблизилась къ мсту казни, приговоренныхъ къ смерти привязали къ столбамъ, прочитали указъ… Вышелъ взводъ солдатъ, скомандовали… Пронесся по мирнымъ полямъ гулъ и пять жизней были мгновенно прерваны.
Громадная толпа молчаливе, чмъ валила на мсто казни, расходилась по домамъ, выраженіе лицъ казненныхъ, гулъ выстрловъ и предсмертныя судороги заставили на нсколько минутъ прикусить языки.
По всей вроятности, пять свжихъ могилъ, оставленныхъ въ это утро, сравнены уже и теперь съ землею, во всякомъ случа ихъ не найдти черезъ годъ или два. Забудутся и схороненные въ этихъ могилахъ, народная молва сдлаетъ исключеніе только для ‘Ганьки’. Страшныя преступленія, совершаемыя ‘Ганькой’, долго останутся.въ народной памяти, псни, сложенныя имъ, долго будутъ распваться но острогамъ, лснымъ трущобамъ и деревнямъ.
Настоящее имя Ганьки — Гаврило Матвевъ Латышевъ.
Я сообщаю только не полныя, отрывочныя свденія объ этомъ замчательномъ убійц, составить его ‘типъ’, во всей законченности, по этимъ свденіямъ, конечно нельзя. Вдомство, въ рукахъ котораго находится производство о Ганьк и его товарищахъ, принесло бы не малую пользу напечатаніемъ если не всего дла — такъ какъ оно слишкомъ велико, — то, по крайней мр, главнйшихъ актовъ его. Подобнаго рода напечатаніе дла мы считаемъ полезнымъ не въ видахъ удовлетворенія нашей публики, чуткой и страстной до всего, что ‘отдаетъ’ ужасами и кровью, но въ интерес разршенія вопросовъ, невольно возникающихъ при каждомъ преступленіи, а тмъ боле при цломъ ряд преступленій, совершенныхъ личностью. Шайка Ганьки имла организованный характеръ, отличалась неумолимой жестокостью: подъ какими же вліяніями сложилась она? При какихъ условіяхъ росли люди, вошедшіе въ состань ея? Что именно придавало преступленіямъ этой шайки неумолимо-жестокій характеръ? Заключался ли въ природ Ганьки кровожадный элементъ — такіе люди есть, — или въ его преступленіяхъ звучали другіе, боле осмысленные мотивы, и если это такъ, то что же это за мотивы? Что зародило и развило ихъ?
На свобод шайка состояла къ Ганьк въ отношеніяхъ безусловнаго повиновенія, начало подчиненія между главой и остальными членами проведено было строго: воля Ганьки санктировала преступленія, он совершались подъ его непосредственнымъ надзоромъ. Эти отношенія главенства и подчиненности нисколько не измнялись въ острог, шайка также тсно держалась около Ганьки, какъ и въ то время, когда ея преступленія поселяли ужасъ на далекое пространство, слово Ганьки и здсь, въ каменномъ мшк, служило закономъ для товарищества. Шайка говорила своимъ языкомъ, имла нсколько своихъ псенъ: эти псни до сихъ поръ извстны подъ именемъ ‘ганьковскихъ’.
Утромъ, когда арестантовъ выпускаютъ изъ камеръ, вся шайка сгрупировывалась около Ганьки. До тхъ поръ пока смертный приговоръ не сдлался извстнымъ, шайка употребляла вс усилія, чтобы ‘угодить’ своему атаману, развлечь его. Въ шайк находился нкто Телгинъ,— юноша лтъ двадцати, до поступленія въ шайку онъ былъ странствующимь комедіянтомъ, съ поступленіемъ же въ шайку этотъ комедіантъ выдвинулся противу всхъ особенной характерностью при совершеніи преступленій: Телгинъ ломался и буфонилъ, когда убивалъ, онъ скалилъ зубы, занося топоръ, кривлянье вошло ему въ плоть и кровь. Этотъ-то не совсмъ обыкновенный юноша-комедіянтъ лзъ обыкновенно изъ кожи, чтобы заслужить благосклонную улыбку Ганьки, комедіантъ и убійца, сосредоточенные въ лиц Телгина, соперничали другъ съ другомъ, помогали другъ другу. Телгинъ отличался замчательной способностью передразниваньи и эту способность онъ переносилъ на кровавыя тни погибшихъ отъ руки шайки… Телгину иногда удавалось развеселить ровнаго, всегда спокойнаго Ганьку, иногда же, вмсто поощренія, брови Ганьки угрюмо сдвигались, и вырывалось немногосложное, но много говорящее слово.
Чаще всего въ эти, неподдающіяся ‘на веселье’, минуты, арестантамъ и приходилось учиться ‘ганьковскимъ’ пснямъ.
Любимой псней Ганьки считалась одна изъ староразбойничекихъ лсовъ, въ нее-то именно Ганька вставилъ ту мстность, которой больше всего пришлось перенести отъ преступленій шайки.
‘Любимая’ пвалась иногда хоромъ, запвалой былъ Ганька, темпъ хора усиливался по мр одушевленія лица Ганьки, по мр того, какъ образы прошлаго принимали въ этой страшной душ все боле и боле опредленныя формы.
На острожномъ двор смолкало все, когда въ одномъ изъ угловъ тихо раздавалось сначала:
Не шуми ты дубровушка,
Дубрава моя зеленая,
Не мшай ты мн добру-молодцу
Думу думати…
Запвалу судьба наградила задушевнымъ голосомъ, тмъ голосомъ, что неотразимо дйствуетъ на человка, заставляетъ слушать себя, проникать во внутренній міръ пвца, самому переживать все, что переживаетъ пвецъ. Шайка давно уже сплась, смыслъ псни передавалъ все, что думалось въ настоящемъ, что грезилось впереди: въ псн была и гульба въ Марьинской рощ, и разбой по дорожк троицкой, и судья непреклонный за удалую гульбу, за кровавый разбой. Понятно, какъ эта псня дйствовала на арестантовъ, изъ которыхъ, быть можетъ, у многихъ изъ прошлаго возставали такія же кровавыя тни, въ будущемъ — разстилалась таже перспектива,— понятно, какъ отчетливо въ острожныхъ душахъ запечатлвалось каждое слово многоговорящей псни.
Когда отъ Ганьки только и осталось сказаніе о кровавыхъ длахъ, да дв три псни, арестанты вспоминали про страшную шайку:
‘И мастера же, дуй ихъ горой, пть были. Бывало разведутъ это свою исторію, какъ нашего брата къ допросамъ, значитъ, водитъ, какъ это мы отвты держимъ, такъ не наслушаешься. Хлбомъ не корми! Въ другорядь плакать т хочется, а въ другорядь, такъ бы, значитъ, все и сокрушилъ’.
Рже пвалась Ганькой псня, сложенная — по крайней мр и онъ самъ и другіе такъ говорили,— самимъ же Ганькой. Эта псня, какъ и первая, вышла изъ острожныхъ стнъ, подъ вдохновеніемъ которыхъ, а также возмездія, ожидавшагося впереди, она сложилась. Въ ней попадается нсколько очень поэтическихъ строфъ, хотя мотивъ ея довольно обыкновенный
Меня моя доля
Въ острогъ привела,
И ножикъ булатный
Изъ рукъ отняла —
вотъ главнйшее ея содержаніе. Разбойникъ поетъ дале, что ему хотлось бы взглянуть на родную сторонушку, но на ногахъ висятъ тяжелыя цпи, изъ которыхъ только казнь освобождаетъ его.
Благодаря этой псн, имя Ганьки живетъ въ народ, окруженное поэтическимъ ореоломъ. Благодаря этой же псн, народъ начинаетъ забывать, что отъ Ганьки тяжеле всхъ доставалось ему же, что Ганька не давалъ пощады всмъ, попадавшимся ему подъ руку. Быть можетъ, пройдетъ тридцать, сорокъ лтъ, когда современники Ганьки сойдутъ въ могилы и Ганька сдлается народнымъ героемъ, народная фантазія надлитъ его всми качествами своихъ героевъ: Ганька также будетъ заговоренъ отъ вражей пули, также полетитъ на ковр-самолет, также будетъ морочить своихъ приставленниковъ и уходитъ отъ нихъ на новые подвиги, благодаря шапк-невидимк.
Во всякомъ случа, псни Ганьки, длинный перечень преступленій, совершенныхъ имъ, вліяніе, которое онъ имлъ надъ шайкой, ужасъ, внушаемый его именемъ, даютъ чувствовать, что это натура не изъ дюжинныхъ. Ненадо забывать, что Ганьк, когда покончились его подвиги, когда онъ сидлъ уже въ острог, было всего на всего только двадцать семь лтъ, стало быть онъ едва вышелъ изъ юношескаго возраста.
Первымъ узналъ о состоявшемся смертномъ приговор Ганьна. Кто принесъ ему эту страшную всть — неизвстно, до поры, до времени ее старались скрыть изъ опасенія какихъ побудь отчаянныхъ усилій шайки избжать кары, или новымъ преступленіемъ, по крайней мр, продлить на нсколько дней, а можетъ быть и мсяцевъ, жизнь. Отъ шайки Ганьки, не останавливавшейся ни передъ чмъ, можно было ожидать всего. Первое, конечно самое сильное, впечатлніе, произведенное на Ганьку встью о ‘разстрл’, не подмчено, онъ старался скрыть извстіе до послдней возможности отъ своихъ товарищей: незная о готовящейся участи, они старались по прежнему ‘занимать’ и ‘забавлять’ своего вожака. Но слухъ о приговор сдлался, наконецъ, достояніемъ всего острога, узнала его и вся шайка. Лица, составлявшія шайку Ганьки, были отчаянныя головы, по всей вроятности, жизнь каждаго изъ нихъ не разъ висла на волоск, но тамъ была борьба, ставка, возможность выиграть или проиграть, здсь же, сложа руки, слдовало ожидать и ожидать долго приближенія послдней развязки. Инстинктъ самосохраненія взялъ свое, приговоръ сломилъ шайку. Она ждала каторжной работы, и ошиблась. Съ первой минуты, когда до шайки дошло извстіе о состоявшемся ршеніи, члены шайки стали неузнаваемы, впечатлніе готовящейся смерти поглотило ихъ сполна, они не въ силахъ были освободиться изъ подъ него. Приходилось уже не шайк ‘занимать’ Ганьку, а Ганьк быть пстуномъ своихъ товарищей. Роль эту онъ велъ ни разу не измнивъ себ. Какъ человкъ слишкомъ непосредственно жившій, Ганька не старался поддержать мужество своихъ товарищей ‘бесдами’ о ничтожеств жизни и смерти, онъ выбралъ другую методу утшенія: онъ старался всми силами доказать, что состоявшійся приговоръ есть не боле, какъ средство ‘попугать’ ихъ, что если даже ихъ и ‘поведутъ на разстрлъ’ такъ тамъ же объявятъ прощеніе. Главной аргументаціей Ганьки служило то обстоятельство, что безъ подобной милости самый приговоръ былъ бы несправедливъ, ибо въ немъ отсутствовала бы соразмрность отвтственности съ виной. Если онъ, атаманъ Ганька, ведется къ ‘разстрлу’, такъ только потому, что никто другой, какъ онъ же, былъ атаманомъ, какимъ же образомъ одну чашу съ нимъ могутъ пить его пособники, часто, только слпо исполнявшіе его приказанія, гд же тогда справедливость? Эта аргументація производила свое дйствіе на шайку, но не долго, она снова впадала въ то состояніе, которое нельзя назвать смертью, но также нельзя сказать, чтобы человкъ и жилъ во время его,
Ганьк, повторяемъ, было всего 27 лтъ, когда онъ въ послдній разъ попалъ въ острогъ, и отсюда перешелъ въ могилу, въ первый же разъ Ганька содержался въ острог въ 1861 году за какую-то кражу. Впослдствіи, когда имя Ганьки покрылось страшной славой, про него начали толковать, что онъ и до перваго содержанія своего въ острог совершилъ уже нсколько убійствъ, но, по всей вроятности, эти слухи сложились подъ впечатлніемъ послдующихъ подвиговъ Ганьки, по крайней мр, кром этой кражи имя Ганьки не упоминалось ни въ одномъ дл. За совершеніе кражи Ганька отдлался тюремнымъ замкомъ. По разсказамъ самого Ганьки, острогъ былъ исходнымъ пунктомъ всей послдующей кровавой исторіи, состоящей изъ длиннаго ряда убійствъ. Ганька говоритъ, что изъ острога его выпустили съ ‘волчьимъ билетомъ’ и, благодаря этому билету, онъ самъ превратился въ волка. Отъ Ганьки, по выход изъ острога, вс отшатнулись, кличка ‘острожный’ запирала ему повсюду дверь, не смотря на сбавку, онъ нигд — ни на фабрикахъ, ни у крестьянъ не могъ найдти себ работы: боялись растлвающаго вліянія, которое долженъ внести ‘острожный’ въ окружающую среду, боялись повторенія имъ преступленій. Какъ рабочая сила, Ганька сталъ безполезнымъ и себ и другимъ. Невозможностью найдти примненіе своимъ силамъ и честно заработать кусокъ хлба, Ганька старался объяснить свои послдующія злодянія. Знающіе требованія голода, найдутъ въ этихъ объясненіяхъ Ганьки много правдоподобнаго. Конечно, къ основной причин, толкнувшей Ганьку на. кровавый путь, присоединялись и другія: прежде всего — вліяніе острога… Намъ неоднажды приходилось наблюдать, что т преимущественно идутъ crescendo въ совершеніи преступленій, кто побывалъ въ острог, острожное ‘ученье’, въ связи съ ежеминутными, непосредственными столкновеніями съ бывалыми людьми, оказываетъ почти на каждаго, попавшаго въ замуравленную среду, громадное вліяніе. Человку, побывавшему разъ въ острог, всегда гораздо легче найдти пособниковъ на самое кровавое, самое отчаянное дло, за нимъ остаются связи, своего рода авторитетъ. Наконецъ, трудно ожидать, чтобы при условіяхъ острожнаго быта, выработывадлась любовь къ ближнему, напротивъ, какъ доказываютъ факты, чаще всего послднія искры этой любви тухнутъ, благодаря все тмъ же острожнымъ стнамъ.
Ганька былъ крестьянинъ Владимірскаго же узда, села Ратмирова. Матери своей Ганька вовсе не зналъ. Весьма можетъ быть, что отсутствіе вліянія матери на первоначальное развитіе составляло одну изъ причинъ дальнйшаго склада и образованія этого характера.
Ганька, какъ, по крайней мр, самъ онъ говорилъ, не найдя себ работы честной, набралъ шайку и началъ разбойничать. Шайка Ганьки состояла изъ шести человкъ, но это было, такъ сказать, только ядро, главная сила. Шайка, сама, по себ, не могла просуществовать мсяцъ, она должна была знать гд грабить и кого убивать, должна была находить мсто сбыта награбленнаго, имть лицъ, исполняющихъ ‘комерческую’ часть ‘работы’, наконецъ должна были заручиться мстами, гд, въ минуту опасности, могла бы укрыться отъ зоркихъ глазъ. Всего пособниковъ (по крайней мр, по показаніямъ главныхъ преступниковъ) у шайки было до 60 человкъ, но надо предполагать, что не вс выданы разбойниками. Насколько сильно участіе притонодержателей и укрывателей въ преступленіяхъ, совершенныхъ шайкой Ганьки, достаточно указываетъ одно только то обстоятельство, что изъ 60 человкъ этихъ притонодержателей, восемнадцать сосланы въ каторжную работу.
Собственно говоря, при длеж награбленнаго, шайк Ганьки доставалась далеко не львиная часть. На ея долю выпадала самая страшная часть работы, на ея же долю палъ и самый страшный жребій. Вообще же Ганька съ товарищами были только ‘рабочіе’,— рабочіе, конечно, ужасные, но тмъ не мене подчиненные общимъ экономическимъ законамъ: ихъ эксплуатировали до послднихъ степеней. Даже у Ганьки, которому доставалась самая большая часть добычи, найдено при поимк всего только нсколько цлковыхъ. Главными притонодержателями и комерсантами состояли содержатели постоялыхъ дворовъ и кабаковъ, въ числ лицъ, знавшихъ о кровавыхъ длахъ шайки Ганьки и принимавшихъ непосредственное участіе въ выгодахъ, доставляемыхъ этими длами, была жена одного изъ содержателей постоялыхъ дворовъ, молодая, лтъ 26, купчиха, очень красивая. Эти-то постоялые дворы и кабаки вытягивали вс соки изъ шайки Ганьки, награбленное отдавалось за бездлицу, бездлица же пропивалась въ тхъ же кабакахъ, и у двокъ. Почти вся шайка отличалась самымъ широкимъ разгуломъ, послдняя, кровью пріобртенная, копйка ставилась ребромъ. Вино, двки и убійства шли непрерывной чередой, когда въ карман были деньги — пилось и гулялось, когда изсякалъ послдній грошъ — убивали и убивали. У одной изъ двокъ накрыли Ганьку. Онъ пойманъ однимъ изъ самыхъ послднихъ, и то благодаря измн своего ‘сподручнаго’ — кажется, Телгина. Каждый разъ Гапьк удавалось ускользать изъ рукъ, несмотря на то, что судьба отмтила его примтой, по которой его могъ узнать каждый и по которой за нимъ легче, чмъ за другими, можно было слдить. У Ганьки былъ ‘кабаній клыкъ’, высовывавшійся изо рта. Этотъ ‘клыкъ’ и глубокіе, неумолимо-холодные глаза, производили, говорятъ, такое впечатлніе, что разъ увидавшіе лицо Ганьки, даже при спокойномъ выраженіи, долго уже не забывали его.
Исчислять вс убійства, совершенныя шайкой Ганьки, было бы слишкомъ долго, чтобы дать понять сколько крови, въ непродолжительное существованіе, пролито этимъ ужаснымъ товариществомъ, достаточно сказать, что въ первый мсяцъ по организованіи шайки совершено ею тринадцать убійствъ. Шайка била огуломъ, по нскольку человкъ за разъ, не разбирая пола, возраста, кровныхъ связей намченныхъ жертвъ съ нкоторыми изъ членовъ шайки, каждый щеголялъ другъ передъ другомъ своей закаленностью въ пролитіи крови, хотя нкоторые члены шайки, какъ напримръ тотъ же Телгинъ, едва вышли изъ дтскаго возраста. При поступленіи въ шайку каждый связывался особо сочиненной Ганькой клятвой не давать никому пощады, не выдавать товарищество, быть глухимъ къ узамъ родства. Эта страшная клятва завершалась довольно страннымъ обрядомъ: каждый поклявшійся, въ знакъ безпрекословнаго принятія на себя условія, въ томъ, что онъ вполн подчиняется вол товарищества, цловалъ членовъ шайки пониже спинной кости… Когда припомнишь, какъ крпко держалась шайка этой клятвы, когда подумаешь, что только благодаря этой клятв, проливалась нердко кровь, тогда странная пародія на клятвенные обряды принимаетъ своеобразный букетъ.
Цль убійствъ заключалась, конечно, главнымъ образомъ въ грабеж, но иногда шайка, во имя данной клятвы, просто ‘потшалась’ кровью, такъ, застигнувъ однажды въ пол женщину, шайка изнасиловала ее, а потомъ зарзала. Это убійство, кром своей жестокости,— женщина была беременна, — замчательно по той дерзости, съ которой шайка совершала свои кровавые подвиги, и по тому ужасу, который наводила она.
Изнасилованіе и убійство женщины происходило въ пятнадцати, двадцати саженяхъ отъ прозжей дороги, по дорог же тянулся въ это время обозъ. Несчастная женщина, какъ передавали потомъ убійцы, громко молила о пощад… Но обозчики знали или, по крайней мр, догадывались, что это Ганька съ товарищами чинитъ кровавую потху.
Насколько дешево цнила шайка Ганьки человческую жизнь, съ какимъ презрніемъ относилась она къ ней, показываетъ слдующій случай.
Шайка Ганьки сговорилась убить и ограбить одного купца, на сундуки котораго давно уже скалила зубы. Раза два шайка пыталась привести въ исполненіе свое намреніе, но намченный былъ остороженъ, тяжелый замчище вчно вислъ на воротахъ, псы зорко стерегли хозяйское добро. Мстомъ соединенія шайки въ послдній разъ — откуда она должна была отправиться на разбой, — избранъ одинъ изъ глухихъ постоялыхъ дворовъ. Шайка собралась въ полномъ состав и начала пить,— благо ночь еще была далека и времени оставалось довольно. Во время этой попойки, хозяинъ указалъ шайк, что на его постояломъ двор укрываются еще три паренька, тоже изъ дошлыхъ. ‘Рыбакъ рыбака видитъ издалека’ — об партіи дошлыхъ снюхались скоро. Оказалось, что три паренька служатъ по мазурнической части: странствуютъ по ярмаркамъ и базарамъ, обшариваютъ у ротозевъ карманы, гд можно лошаденку съ поля статутъ, подъ пьяную руку армякъ съ мужика сдерутъ.— Словомъ, не брезгаютъ никакой работишкой… Мазурики въ особенности хвастались своимъ умньемъ отпирать всякіе замки и запоры, ‘у насъ-де такое снадобье есть, разрывъ-трава называемое, этой травы никакой замчище на свт подержитъ, приложимъ значитъ, и тою же минуточкой настежъ ворота: милости просимъ, гости дорогіе!’ Шайк Ганьки, хоть и гнушавшаяся мелкой, мазурнической работишкой, не безъинтересно было узнать, что это за талисманъ разрывъ-трава. Мазурики сначала ломались, а потомъ открыли секретъ: разрывъ-трава оказалась возросшей въ кузницахъ и заключалась въ большомъ выбор коловоротовъ, ключей, долотъ, винтовъ и другихъ боле или мене хитрыхъ инструментовъ, необходимыхъ для ближайшаго ознакомленія съ тмъ, что хранится въ чужихъ сундукахъ. Разрывъ-трава былъ единственный, если не считать трехъ четырехъ рублей, оставшихся непропитыми, капиталъ мазуриковъ.
Свечерло. Шапк Ганьки пора было отправляться на кровавую работу. Зная по опыту, съ какой острасткой живетъ намченная жертва, какіе хитрые замчища висятъ у ней на каждой двери, Ганька и, съ его голосу, остальные члены шайки, пришли къ заключенію, что имъ очень выгодно взять въ товарищество встртившихся мазуриковъ, во 1-хъ, какъ счастливыхъ обладателей разрывъ-травы,— шайка Ганьки знала одинъ только видъ этой травы: топоръ, и во 2-хъ, какъ людей боле дошлыхъ, въ микроскопической, тонкой работ. Общество мазуриковъ уже слышало о Ганьк, какъ искусившееся только въ мелкомъ мазурипчеств и воровствахъ, ему было не по себ слдовать за облитой кровью шайкой Ганьки,— дло шло уже не о воровств. Сначала мазурики не приняли обязательнаго приглашенія Ганьки, отказались сопутствовать ему. Но съ Ганькой шутить и несоглашаться было невозможно, сила и численность находилась на сторон Ганьки, мазурики обладали только инструментами годными для тонкой работы, въ рукахъ же Ганьки и товарищества находились такого уважительнаго вида инструменты, которые годны для всякой работы… Мсто дйствія глухое, прижато къ самому лсу, хозяинъ свой братъ… Вс эти аргументы выставилъ Ганька на видъ мазурикамъ, выбирай любое: или иди съ нами и получай, что достанется на долю, или не гнвайся за послдствія отказа. Волей неволей мазурики согласились пристать къ шайк Ганьки, выговоривъ себ: ‘насчетъ всякаго замка — наше дло, это мы сможемъ, а ужь насчетъ чего другого — увольте, почтенные господа, потому грхъ это тяжелый, и отъ него насъ Господь Богъ доселева миловалъ’. Шайка согласилась ‘на увольненіе’ мазуриковъ ‘насчетъ чего другого’, ей всякіе счеты были дломъ привычнымъ.
Дорога къ мсту предназначеннаго грабежа и убійства вела лсомъ.
Сначала вся компанія шла кучей вмст, дружески разговаривая. Отсталъ первымъ на нсколько шаговъ Ганька, зная атаманскія привычки, Телгинъ незамтно присталъ къ нему.
Ганька въ трехъ словахъ передалъ на ходу задуманное преступленіе.
‘Поршить ихъ надоть!’
Телгинъ передалъ приказаніе Ганьки остальнымъ членамъ шайки. Конечно экспромтомъ сложившійся вызовъ на новое преступленіе ни въ комъ не встртилъ протеста, несчастные мазурики шли, нисколько не подозрвая горькой участи, приготовленной для нихъ новымъ страшнымъ товариществомъ.
Компанія достигла середины лса: это было самое глухое мсто… Съ крикомъ: ‘бей, робя!’ Ганька первый ударилъ можемъ рядомъ шедшаго съ нимъ мазурика, въ тоже мгновеніе таже участь постигла и другихъ его товарищей. Несчастные даже не вскрикнули.
Три свжихъ трупа оставила шайка на пути къ предполагаемому убійству.
Ганька разсчиталъ по дорог, что имть въ рукахъ разрывъ-траву весьма полезно, что, имя это снадобье, можно обойтись безъ излишнихъ пособниковъ.
Результатомъ дьявольскаго соображенія были три убійства. А разрывъ-трава стоила рубля три или ужь много много рублей пять.
Разскажу другое преступленіе шайки, гд главнымъ дйствующимъ лицомъ является ‘комедіянтъ’ Телгинъ.
Ганька намтилъ, какъ жертву, своего родного дядю. У Ганьки съ дядей велись давнишніе счеты, онъ, во-первыхъ, хотлъ разомъ подвести ихъ,— а во-вторыхъ, дядя считался зажиточнымъ мужикомъ, слдовательно, хорошая выручка должна была служить наградой подведенію родственныхъ счетовъ. Дядя зналъ, что Ганька точитъ на него зубы, объ этомъ до него не разъ доходили со стороны слухи, — но онъ не даромъ состоялъ въ близкомъ родств съ Танькой. ‘Пущай, окаянный, сунется, я ему носъ-то по своему утру!’ говорилъ онъ тмъ, кто предостерегалъ его отъ замысловъ Ганьки. Старичина надялся на свою храбрость, да на свою громадную силищу. Это былъ ломовикъ и теперь еще ходившій подъ пьяную руку на цлую ‘стну’, сокрушались попадавшіеся подъ его десницу зубы и челюсти, ‘аки былінки’.
Дядя жилъ съ двумя женщинами, родственницами своими, псы сторожили стараго силача.
Подломавъ соломенную крышу, въ глухую полночь ворвалась шайка въ домъ старичины.
Дядя спалъ на печи, Ганька, надясь тоже на свою силу, да на кистень, взялъ на себя обязанность расправиться съ родственникомъ, другимъ членамъ шайки онъ веллъ ‘отправить на тотъ свтъ’ бабъ и осмотрть дядино добро. Гд кто спалъ, Ганьк было очень хорошо извстно.
Въ чулан, въ сняхъ, спала одна изъ женщинъ, ея судьба выпала на жребій Телгина.
‘У меня, значитъ, фонарикъ имлся’, передавалъ потомъ съ обезьянными ужимками и смхомъ юноша-разбойникъ. ‘Гляжу: баба спитъ… Въ другорядь, кабы не такая экстра, согршилъ бы шельмецъ, потому, коли баба, — хлбомъ не корми, припасай, что мягче, да слаще. А тутъ ни-ни, батька, у насъ строгій, насъ онъ, дточекъ своихъ милыхъ, такъ училъ: коли дло не спшное — балуйся, запрету отъ меня нтъ, а коли дло есть, да прохлаждаться съ бабой сталъ — башку на прочь снесу. У-ухъ, онъ у насъ какой… Воззрлъ я значитъ на красу, да думаю: шалишь малецъ! Тою минуточкой, значитъ, за горлошко-то блое, какъ копчикъ, {Такъ ястреба называются.} ее цапъ!.. Бабенка моя и язычекъ высунула,— ноженьками начала выплясывать. Глаза тоже открыла, а я возьми да горлышко-то ей поверни,— Ганька насъ этой штук выучилъ: недохнетъ человкъ! Бабенка моя ноту сичасъ взяла, захрипла. Туда, думаю, теб и дорога! нашему брату отъ твоего тла благо много скорби пришлось!..’
Въ то время когда, какъ копчикъ голубя, душилъ женщину юноша-комедіантъ, въ изб шла борьба на жизнь и смерть между дядей и племянникомъ. Старичина спалъ чутко, — его не удалось устигнуть въ расплохъ, спящаго: онъ слышалъ, какъ разбойники ворвались въ сни и бросился къ лавк, гд лежалъ топоръ, но въ торопяхъ ли или переложилъ дйствительно топоръ на другое мсто, только на лавк онъ не нашелъ его: старикъ бросился къ столу за ножомъ… Но въ это время встртился лицомъ къ лицу съ своимъ страшнымъ племянникомъ, Ганька не усплъ еще замахнуться кистенемъ, какъ старый медвдь ‘сгребъ’ его въ свои лапы. Дядя оказался сильне племянника, онъ смялъ подъ себя Ганьку. Разбойнику приходилось совсмъ плохо, желзные клещи душили его… Въ смертельной борьб фонарь Ганьки потухъ, въ темнот шелъ смертельный бой между кровными.
Въ эту минуту, совершивъ убійство женщины, ворвался въ избу комедіянтъ Телгинъ.
‘Фонарикъ-то наставилъ, гляжу’, разсказывалъ Телгинъ, ‘а нашего тятиньку дорогова старый чортъ подъ себя сгребъ! Ахти мои свтики, — у меня и ноженьки подкосились, я туда, сюда, анъ топоръ-то у красы забылъ. Только на мое сиротское счастье, молоточекъ на лавк лежитъ. Получивши молоточекъ, я кошечкой, кошечкой къ старому чорту, да какъ вдоль спинки-то его ляпну! Зарычалъ звремъ старый чортъ. Что, говорю, ддушка капустку любишь?.. Однако живучъ домовой, все нашего тятиньку обнимаетъ, да ласкаетъ. Ну, думаю, ддушка, теперь ужь я фальши не дамъ, я т ко братцу твоему сатан отправлю. Прицлился, и, что ни есть въ самую шишечку, да какъ опять трахну!.. Ддушка мой со смху по полу и покатился. Всталъ это Ганька съ полу, блдный изъ себя, точно болсть съ нимъ приключилась, косточки свои расправилъ, да и говоритъ: ‘ну, спасибо теб, Телгинъ, кабы не ты, поршилъ бы дядя меня, въ глазахъ инда стало зелнть’. То-то, говорю, ваше степенство, и нами, первоученьками, брезговать не извольте, свое дло на чистоту справляемъ’.
Другую женщину поршилъ одинъ изъ членовъ шайки. Совершивъ это троекратное убійство, шайка разграбила все, что могла увести. Телгинъ въ особенности любилъ вспоминать объ этомъ преступленіи.
‘И ужь пили мы посл того — страсть!’ похвалялся юноша. ‘Добрища этого много, бабы льнутъ, величаютъ, зелье кабацкое въ душу даже нейдетъ. Схватитъ штофъ сладкой, объ стну… Ходи круто!..’
Длинный перечень остальныхъ преступленій Ганьки и его шайки отличался такимъ же характеромъ: все, что попадалось подъ ножъ, подъ кистень не получало пощады.
Часть шайки попалась на убійств кабачника съ семьей: удалось только скрыться Ганьк съ однимъ товарищемъ. Убійства, безпрерывно совершаемые шайкой, ея дерзость, ужасъ, наведенный подвигами на цлые узды,— заставили энергично взяться, какъ за производство слдствія, такъ и за розысканія Гапьки и всхъ притонодержателей шайки. Вс мстопребыванія Ганьки были выданы, въ новую мстность Ганька почему-то не ушелъ. Ганьку накрыли у одной изъ его любовницъ, Ганька спалъ, проснулся же тогда, когда было поздно, скрутили могучія руки…
При производств слдствія въ характер Ганьки обнаружилась новая черта.
Желаніе властвовать и страшное самолюбіе, какъ основаніе этого желанія, были преобладающими элементами въ натур Ганьки, онъ не могъ выносить, когда его ставили на одну доску съ обыкновенными убійцами, съ мошенниками, онъ требовалъ, чтобы его признавали выходящимъ изъ уровня преступникомъ, разбойникомъ pur sang… Увидавъ себя ‘въ рукахъ правосудія’, Ганька не унизилъ себя ни одной мольбой, ни одной ложью… Выходящее изъ чувства самосохраненія вилянье при слдствіи, стремленіе замести слды, отвести глаза отъ своихъ преступленій, а тмъ боле свалить ихъ на другихъ — было совершенно чуждо Ганьки, напротивъ, если онъ лгалъ, то только съ единственной цлью: выгородить по возможности своихъ сообщниковъ. Иниціатива въ каждомъ преступленіи, по словамъ Ганьки, принадлежала ему: приказамши, задумамши и т. п. были любимыми фразами Ганьки, всхъ остальныхъ, какъ членовъ шайки, такъ и притонодержателей, онъ старался выставить нмыми исполнителями его велній, даже по возможности онъ старался брать на себя и отвтственность въ исполнительной части. Только тамъ, гд размры преступленія являлись вн силы единичной личности, онъ и то полусловами, чаще всего недоговаривая, указывалъ на сообщниковъ. Словомъ, Ганька старался доказать, что не даромъ онъ удостоился избранія въ атаманы.
Ганька обладалъ, назовите конечно это своеобразной, но все же честностью: слово для Ганьки считалось закономъ, на это слово можно было положиться, какъ на каменную стну, Ганька признавалъ позоромъ не исполнить разъ сказаннаго, если бы ему дали на выборъ: измнить слову или повситься, онъ незадумался бы и ползъ въ петлю. Ганька лучше всего доказалъ это при производств надъ нимъ слдствія, ему конечно представлялось невозможнымъ разсчитывать на снисхожденіе: самое меньшее, что грозило ему — это безсрочная каторжная работа, слдовательно, для Ганьки было весьма пріятно ускользнуть изъ рукъ правосудія и снова, начать длинную эпопею кровавыхъ подвиговъ, тмъ больше потому, что отъ совершенныхъ уже, онъ не чувствовалъ ни усталости, ни раскаянія. Знающіе наши уздныя средства охраненія преступниковъ, наши ‘становыя квартиры’, нашихъ блюстителей тишины и порядка, знаютъ конечно очень хорошо, что ‘учинить побгъ’, особенно при пересылк съ мста на мсто, дло далеко не трудное, особенно для такихъ артистовъ, какъ Ганька: два, три рубля денегъ, въ крайнемъ случа ножъ въ бокъ и дорога въ темный лсъ открыта. Но для Ганьки имлась узда крпче всякихъ запоровъ, зорче всякихъ десятскихъ: это довріе къ нему, а потомъ довріе къ полученному отъ него слову. Этой чертой Ганьки воспользовались, какъ для отысканія награбленнаго, такъ и для удержанія его отъ побга. Разъ сказавши: ‘я не убгу, коли буду проситься — пустите, безъ приставленниковъ только, увидите, самъ приду, да приду-то не съ пустыми руками’. Ганька уже ни разу не измнилъ своему слову, мало того: онъ держалъ себя такимъ образомъ, что отстранялъ даже всякое подозрніе, что мысль ‘учинить побгъ’ могла хотя случайно запасть ему въ голову.
Слухъ о поимк Ганьки не тотчасъ распространился но закоулкамъ, до нкоторыхъ и достигалъ онъ, но не хотли врить, чтобы такой человкъ, какъ Ганька, такъ скоро попался въ разставленныя сти. Это послужило причиной, что торгъ награбленнымъ шайкой Ганьки шелъ довольно открыто по деревенскимъ базарамъ. Ганька очень хорошо зналъ, въ какихъ именно закоулкахъ сбываются пріобртенныя кровью вещи. Слдователь усплъ пріобрсти довріе къ себ Ганьки, Ганька открылъ ему механизмъ торговли. Возникалъ вопросъ: какимъ образомъ захватить награбленное и возвратить его оставшимся въ живыхъ хозяевамъ? Какъ предупредить ‘сокрытіе’ награбленнаго? Вещи, отъ первоначальныхъ, посл шайки, пріобртателей перешли уже черезъ нсколько рукъ, такъ что послднихъ хозяевъ не зналъ самъ Ганька, слдовательно ихъ надлежало прежде всего ‘опознать’, но если для этого ‘опознанія’ привести на базаръ Ганьку въ сопровожденіи караульныхъ, то ясно, что явленіе его съ такимъ тріумфомъ не приведетъ ни къ какимъ практическимъ результатамъ, прежде чмъ Ганька начнетъ ‘опознавать’, весь базарь узнаетъ, что онъ пойманъ, а т, кому больше всего ‘вдать о томъ надлежало’, не останутся конечно настолько глупыми, чтобы ждать, сложа руки, прибытіи незванныхъ гостей. Оставалось одно: ограничиться исполненіемъ однихъ законныхъ формальностей, махнувъ рукой на матеріальную сторону дла. Выходъ изъ этого довольно затруднительнаго, въ особенности для слдователя добросовстнаго, положенія найденъ былъ самимъ же Ганькой, онъ предложилъ отпустить его одного на базаръ, чтобы тамъ онъ могъ увидаться съ кмъ слдуетъ и найдти, что искалось. Слдователя сначала это предложеніе удивило, Ганька уврялъ, что на этотъ разъ онъ не убжитъ, что если ему и придетъ охота снова гулять на свобод, то онъ незатруднится привести намреніе въ исполненіе тогда, когда ему не жалко будетъ подвести за себя подъ отвтственность ‘начальство’ Слдователь, узнавъ гордо-самолюбивый характеръ Ганьки, рискнулъ: взявъ съ Ганьки слово, что онъ возвратится къ извстному времени, слдователь отпустилъ его одного на базаръ. При прощаніи Ганька снова заявилъ, что онъ не обманетъ доврія, не введетъ въ бду:
‘Коли Ганька, что сказалъ — такъ врьте, честь тоже и у разбойниковъ бываетъ!’
Часа черезъ четыре, Ганька возвратился съ подробнымъ описаніемъ: что именно изъ награбленнаго привезено на базаръ и у кого можно отыскать чужое добро.
Однажды привелось вести Ганьку въ село, гд, по его показанію, должно было скрываться награбленное добро. Дорога была зимняя, лсная, узкая, такъ что едва, едва могла пройдти однопряжка, громадные сугробы длали эту дорогу еще боле трудной. Пришлось хать на нсколькихъ саняхъ, гуськомъ другъ за другомъ. Впереди халъ Ганька съ чиновникомъ, на. бговыхъ саняхъ. Лошадь у нихъ зарвалась и понесла, остальные спутники давно уже потерялись изъ виду. Темной стной, почти рядомъ съ полозьями, поднимался лсъ, снгъ валилъ хлопьями и залипалъ глаза. Мсяцъ скрылся за облаками. Въ лсу удалось остановить лошадь общими усиліями, она пошла шагомъ. Чиновникъ оглянулся: кром лса, да Ганьки съ странной усмшкой на губахъ, ничего не видно, сталъ прислушиваться: только втеръ воетъ по лсу. Тутъ только онъ понялъ весь ужасъ своего положенія: у Ганьки руки оставались свободны, при его силищ онъ въ минуту могъ задушить своего спутника, быть снова вольной птицей, грозой того же лса…
Странная усмшка не сходила съ губъ Ганьки.
‘Что, ваше благородіе, чай страшно со мной съ глазу-то на глазъ быть? Вдь дубравушка по лицу бьетъ… Да вы-то добрый человкъ…’
Лошадь сдлала нсколько шаговъ. Минуты дв продолжалось молчаніе. Ганька вздохнулъ:
— ‘И много же въ теб, дубравушка, грховъ схоронено!’ какъ бы невольно, подъ впечатлніемъ окружающаго и думъ, возбужденныхъ имъ, вырвалось у Ганьки…
Еще прохали въ молчаніи нсколько сажень, Ганька поднялъ голову…
‘Гоните-ка лошаденку, ваше благородіе, грться пора…’
Минутъ черезъ пятнадцать въхали въ околицу… Ганька, смясь, разсказывалъ своему спутнику о своихъ кровавыхъ похожденіяхъ.
Таковы отдльные поступки того страшнаго человка, что, слагая предсмертную псню, самъ охарактеризовалъ свою молодость такимъ образомъ:
Я въ пол былъ воинъ,
Рубилъ и губилъ,
Въ лсахъ и дубравахъ
На всхъ нападалъ,
Какъ воропъ на птицу,
На всхъ налеталъ…
‘Меня моя доля въ острогъ привела’, пвалъ Ганька. Что же это за доля, вырвавшая изъ души Ганьки вс человческія чувства, сдлавшая ее глухой къ крови, слезамъ, страданіямъ и оставившая ее настолько чуткой, что въ предсмертныя минуты она съумла сказаться псней?
Страннымъ мотивомъ врываются псни Ганьки въ кровавую повсть его преступленій, что-то неразгаданное лежитъ въ этомъ человк, недававшемъ никому пощады, незнавшемъ, что такое состраданіе, и, въ тоже время, какъ сентиментальный юноша, прощавшемся передъ смертью ‘съ родными дубравами и степью’. Благодаря этимъ противорчіямъ, Ганька является въ воспоминаніяхъ знавшихъ его не иначе, какъ сопутствуемый кровавыми тнями, но въ тоже время помнятъ и долго будутъ помнить острожные, когда тотъ же неумолимый Ганька, окруженный страшнымъ товариществомъ, пвалъ своимъ въ душу льющимся голосомъ:
Не шуми ты дубравушка,
Дубрава моя зеленая,
Не мшай ты мн добру-молодцу
Думу думати….

——

Ганька современный типъ, дятельность же Зяблицына относится къ сороковымъ годамъ, Ганька принадлежитъ Владимірской губерніи, Зяблицымъ — вятской, онъ былъ мщанинъ узднаго города Нолинска: ‘изъ Нолей’, какъ говорятъ пвучіе вятчане.
Зяблицынъ нсколько разъ бгалъ изъ каторги и постоянно возвращался на свою родину, здсь онъ занимался грабежомъ и разбоемъ, товарищества себ подобныхъ Зяблицынъ не любилъ, онъ выходилъ на большую дорогу только самъ другъ съ ножемъ. Страхъ, наведенный Зяблицынымъ на мстное народонаселеніе, былъ таковъ, что онъ являлся среди благо дня въ то время, когда вся полиція поднималась на ноги и розыскивала его, въ большое село, заходилъ въ любую избу, требовалъ себ угощенія, ищъ, лъ, спалъ тутъ же и никто не посмлъ шевельнуть пальцемъ, никто не смлъ шепнуть кому подобаетъ, гд и какимъ образомъ прохлаждается Зяблицынъ. Забравшись въ избу, — особенно когда дло было вновь, когда хозяева еще неудостоивались прежде чести принимать опаснаго гостя,— Зяблицинъ обыкновенно держалъ ко глав семейства такого рода внушительныя рчи:
‘Ты меня выдашь, пущай такъ, да вдь ты объ Зяблицын кое-что чай и слыхалъ. Въ каторг мн быть не въ первой, дорожка знакомая. Я убгу. Ну ужь и ты же береги свою голову: на предки говорю: не сдобровать ей’.
Впрочемъ къ страху одного имени Зяблицына, заставлявшаго мстное народонаселеніе не особенно способствовать къ поимк его, присоединялись и другія обстоятельства: во-первыхъ, изъ практическаго ли разсчета — имть всегда пріютъ и кусокъ хлба, или изъ какихъ либо симпатій. Зяблицынъ весьма рдко грабилъ крестьянство, особенно бдное, такъ что, собственно говоря, крестьянство, даже безъ угрозъ Зяблицына, не имло достаточнаго повода ловить его, не подвергаясь особеннымъ бдамъ отъ появленій Зяблицына, крестьянство не находило особеннаго счастія, рискуя собственной головою, изъ одного угожденія начальству выдать ему разбойника. Во-вторыхъ говоримъ, Зяблицынъ нсколько разъ бгалъ изъ острога, и каторги, снаровка, смлость Зяблицына приняли, конечно, въ глазахъ народа видъ волшебства, Зяблицына считали за великаго знахаря, заговаривавшаго кнутъ, отпирающаго однимъ словомъ вс замки и запоры, поврье народа, почти относящееся къ каждому изъ боле или мене извстныхъ народныхъ героевъ: ‘что ему-де достаточно нарисовать на полу лодку, плеснуть водой, и изъ этого глотка вода превратится въ рку, а удалая голова уплыветъ въ своей импровизированной лодк на ‘вольную волюшку’ — было перенесено народомъ всецло и на Зяблицына. Когда изловили Зяблицына и везли въ острогъ города Нолинска, то масса жителей, бжавшая за телгой, предвидя новое и, быть можетъ, весьма скорое появленіе его въ другомъ, боле самостоятельномъ положеніи, кричала только одно:
‘Воды-то ему не давай! Батюшка не давай. Убжитъ опять, окаянный.’
Больше всхъ возни съ Зяблицынымъ выпадало на долю ‘начальства.’ Вы увидите дальше, что эта была за закаленная, желзная натура, смлость же, дерзость Зяблицына равнялась его закаленности, Зяблицынъ мало того, что грабилъ и воровалъ,— онъ еще потшался, смялся надъ ‘начальствомъ’. Для Зяблицына величайшее удовольствіе составляло оставить начальство въ дуракахъ, блеснуть передъ нимъ своею удалью, показать, какъ мало цнитъ онъ начальническую смтку. Для поимки Зяблицына послали одного изъ самыхъ ловкихъ, искусныхъ полицейскихъ чиновниковъ. Созерцая полнйшее фіаско, претерпнное его сотоварищами въ игр съ Зяблицынымъ, и надясь на свое умнье, новый сыщикъ далъ слово, что онъ привезетъ въ городъ Зяблицына черезъ мсяцъ живого или мертвого, похвальба достигла до ушей Зяблицына. Об стороны приготовились дйствовать, встали на сторож: полицейскій чиновникъ остановился въ самомъ центр обыкновеннаго пребыванія Зяблицына, ‘сбилъ народъ’ чуть ли не съ цлаго узда, длалъ облавы по лсамъ, какъ за краснымъ звремъ. Все было напрасно. Мало того, въ то время, когда полицейскій чиновникъ обшаривалъ въ лсу каждый кустъ, у него на стол, или на крыльц лежала уже, подброшенная неизвстно кмъ, записка, въ которой Зяблицынъ извщалъ, что въ такой-то день онъ будетъ тамъ-то, эта записка сопровождалась обыкновенно боле или мене остроумными насмшками на счетъ ‘начальства’: ждемъ-де съ превеликой радостью вашего посщенія, умомъ-разумомъ только запаситесь на дорожку, а то какъ разъ съ пути собьетесь, звря краснаго слдъ потеряете и т. п. Полицейскій чиновникъ, измученный прежними поисками, бросался въ указанное мсто,— но уже тамъ слдъ Зяблицына простывалъ, окольные люди, баба или нищій какой нибудь, случайно попадавшіеся на дорог, доносили, что точно издали видли человка, судя по указаннымъ примтамъ, полагать надо Зяблицына, и видли передъ самымъ тмъ временемъ, какъ придти начальству, только куда скрылся онъ, имъ неизвстно… Понятно, какъ раздражала начальство эта выходка Зяблицына, кидаясь во вс стороны, оно получало только одинъ шишъ, съ приправой руготни и насмшки. Но этимъ не ограничивались потхи Зяблицына надъ ‘начальствомъ.’ Однажды вечеромъ у полицейскаго чиновника собрались гости, разговоръ вертлся на геро дня — Зяблицын, расходившееся начальство снова похвалялось, что не уйдти изъ рукъ его Зяблицыну, что отыщетъ оно, начальство, его, окаяннаго разбойника, на дн морскомъ. Въ самый разгаръ похвальбы, вбгаетъ, блдный какъ мертвецъ, разсыльный, съ крикомъ: ‘Зяблицынъ здсь!’ У всхъ, конечно, физіономіи вытянулись, зубы начали выбивать трели. Меньше другихъ струсило одно начальство, на вопросъ: гд Зяблицынъ? разсыльный едва только могъ проговорить со страху: на коньк. Начальство схватило пистолетъ и бросилось на дворъ. Ночь была лунная, какъ день… Точно, на коньк крыши, съ ружьемъ въ рук, возсдалъ, хохоча во все свое широкое горло, самъ Зяблицынъ. Начальство выстрлило, на выстрлъ Зяблицынъ отвтилъ смхомъ. Брать его приступомъ, одинъ на одинъ, представлялось, конечно, неудобнымъ, подняли тревогу, начали ‘сбивать’ народъ… Но пока народъ сбивался, Зяблицынъ, вдоволь натшившись, скрылся въ страны только одному ему доподлинно извстныя.
До какой степени вообще элементъ потшаться надъ всмъ, даже надъ самыми страшными, невыносимыми муками, былъ развитъ въ Зяблицын, вы опять увидите ниже.
Всему бываетъ конецъ, пришелъ конецъ и шуткамъ Зяблицына надъ начальствомъ: долго промаявшись, долго созерцая, какъ воровалъ и грабилъ онъ подъ самымъ носомъ, изловили Зяблицына и привезли въ Нолинскъ.
Въ Нолинск острогъ старый, втхій, какимъ образомъ удерживалъ онъ въ своихъ стнахъ буйныя головы, какъ он его стнъ не разнесли, одному только Богу извстно. Начальство знало, что посадить въ эту втошь такого звря, какъ Зяблицынъ, значитъ доставить ему въ самомъ непродолжительномъ времени новое удовольствіе — оставить свое начальство опять въ дуракахъ. Подъ острогомъ была вырыта неизвстно зачмъ какая-то нора, лазейкой въ нее служила дыра, какъ въ собачью конуру, въ эту-то пору замуравили Зяблицына. Входъ въ нору заставили толстыми желзными брусьями, солнечные лучи, проникавшіе черезъ щели между брусьями, освщали дйствительно звриное логовище… Черезъ эти же щели ежедневно приходили толпы народа смотрть на страшнаго звря.
Въ Нолинскъ пріхалъ губернаторъ, хотя и скованъ былъ изъ желза организмъ Зяблицына, но все же требовалось расправить кости… Зяблицынъ заявилъ, что онъ желаетъ передать губернатору нчто особенное, важное, губернаторъ отвтилъ на это, что заявленіе можетъ быть передано пріхавшему со мною чиновнику, а тотъ уже ‘доложитъ’ все ему, губернатору. Зяблицынъ вновь, настоятельне, потребовалъ личнаго свиданія съ губернаторомъ, наконецъ губернаторъ согласился. Зяблицына вывели изъ логовища на свтъ божій.
Назадъ тому лтъ четырнадцать или двнадцать, въ Нолинск у секретаря изчезла шкатулка съ деньгами и съ цнными вещами, вмст съ этими деньгами пропалъ и братъ секретаря — юноша лтъ семнадцати. Въ тотъ вечеръ, какъ изчезнуть навсегда, юношу видли въ трактир,— а потому подозрніе въ его убійств пало на трактирщика, началось слдствіе, трактирщика засадили въ острогъ, раззорили, дло по обыкновенію тянулось лтъ пять, въ результат же получилось стеоретипная фраза: за нсоткрытіемъ виновныхъ случай сей передать судьб и вол Божіей.
Зяблицинъ при личномъ свиданіи съ губернаторомъ сообщилъ, что онъ убилъ юношу, и въ доказательство, что это преступленіе дйствительно совершено имъ, пожелалъ указать мсто, гд зарытъ трупъ…
Едва только пронеслась всть, что Зяблицынъ сознался въ новомъ преступленіи, и что, по его указанію, будутъ ‘поднимать тло’, какъ весь городъ всталъ на ноги и собрался у дома, гд остановился губернаторъ. Въ сопровожденіи огромной толпы, губернатора и другихъ чиновъ, Зяблицынъ отправился къ казеннымъ магазинамъ. По указанію Зяблицына, что именно здсь-то и зарытъ имъ убитый юноша, подняли въ одномъ магазин нсколько досокъ, но трупа не нашли. Зяблицынъ сказалъ, что за давностью времени и за совершеніемъ многихъ другихъ преступленій, онъ ошибся мстомъ и повелъ въ другой магазинъ. По указанію Зяблицына подняли и здсь нсколько досокъ, разрыли землю… Дйствительно, вполн сохранившись, найденъ былъ трупъ погибшаго юноши.
Тогда Зяблицынъ всенародно учинилъ сознаніе въ своемъ преступленіи.
Во время убійства юноши, Зяблицынъ состоялъ еще не бглымъ каторжникомъ, но нолинскимъ мщаниномъ, онъ зналъ, что у секретаря водятся хорошія деньги, но зналъ, что секретарь человкъ до крайности осторожный, что забраться къ нему не было никакой возможности. Чтобы достигнуть цли, Зяблицынъ прибгнулъ къ дьявольской махинаціи: воспользоваться, какъ средствомъ, роднымъ братомъ секретаря, опутавъ юношу стями любви.
Заставить юношу полюбить себя должна была любовница Зяблицына.
Любовницу Зяблицына зналъ весь Нолинскъ: это была чуть ли не самая красивая, не самая разбитная двка, посадскіе ребята съ ума отъ нея сходили.
Зяблицыну, какъ человку очень умному, очень ловкому, не стоило большого труда сойдтись съ юношей и зазвать его къ себ въ гости, все остальное должна была сдлать любовь.
Красивая женщина по первому абцугу околдовала несчастнаго юношу, ему въ первый разъ пришлось видть такіе черные съ поволокой глаза, слышать такія страстныя рчи. Голова у юноши закружилась отъ этихъ глазъ, отъ этихъ рчей, не чуя разставленныхъ стей, онъ сталъ каждый день ходить къ Зяблицыну. Едва приходилъ юноша. Зяблицынъ уходилъ, подъ предлогомъ своихъ длъ, изъ дома. Все на что только способна каждая женщина — (дло въ формахъ) было употреблено любовницей Зяблицына, чтобы околдовать юношу: постоянно возбуждая, раздражая юношу, красивая змя манила его къ цли… Юноша сошелъ съ ума. Зяблицынъ, по вншнимъ признакамъ, пришелъ къ заключенію, что время дйствовать и ему… Онъ предложилъ юнош: или никогда больше не видаться съ его любовницей, или — получить ея ночь и, въ награду за счастье, украсть шкатулку у брата… Юноша на первый разъ съ ужасомъ убжалъ отъ искусителя, но страсть взяла свое… Прошла недля,— любовница Зяблицына нсколько разъ проходила мимо дома жертвы, но не говорила съ ней ни слова… Не выдержалъ юноша искушенія, борьба окончилась согласіемъ, на. предложеніе. Секретарь былъ охотникъ, условились такъ, что шкатулка украдется, когда онъ отправится на охоту. Все такъ и исполнилось: юноша укралъ шкатулку, принесъ ее въ условленное мсто: тамъ шкатулку изломали, деньги вынули. Зяблицынъ повелъ свою жертву сначала въ трактиръ, выпили, изъ трактира Зяблицынъ пригласилъ юношу къ себ получить награду за преступленіе. Тамъ встртила юношу съ привтливой рчью, больше чмъ когда либо красивая, страстная женщина. ‘Твоя она, такъ ты здсь и оставайся на ночь,— а я пойду, только выпить на радостяхъ надо!’ сказалъ Зяблицынъ. Красавица вынесла водки и стала угощать околдованнаго юношу… Водка же была настоена сулемой… Выпивъ стаканъ, юноша не узналъ яда… Красавица стала цловать, миловать его… ‘Другой,— и баста!’ требовалъ Зяблицынъ, по юноша почему-то не хотлъ пить прежде, чмъ не выпьетъ передъ уходомъ самъ отравитель.
‘Вижу, что артачиться началъ. Думаю: чего тутъ мшкать? Какъ свисну его по уху! онъ и покатился со стула, слова не молвивши. Уложимши тогда его на санки, свезъ я его сюда и свалилъ подъ самый эвтотъ магазей’, такъ окончилъ свое признаніе Зяблицынъ.
Вскор Зяблицынъ попался въ другомъ преступленіи, но бжалъ, вмст съ нимъ скрылась изъ города его любовница.
Зяблицына за неоднократные побги, убійства, разбой и грабежи, приговорили къ вчной каторг и къ наказанію 41 ударомъ кнута. Приговоръ состоялся въ то время, когда существовалъ еще кнутъ, 41 ударъ считался чуть ли не самой высшей мрой наказанія, чтобы дать слабое понятіе о томъ, что такое кнутъ, я скажу только одно: плеть, смнившая кнутъ,— это ‘дитя цивилизаціи’, произведеніе проникшихъ къ намъ гуманныхъ идей.
Начальство было страшно раздражено всми выходками Зяблицына, оно, помимо преступника, видло въ немъ личнаго врага, потшавшагося надъ властью и ея авторитетомъ, а потому палачъ получилъ строгій приказъ не давать пощады Зяблицыну, иначе самому придется быть выдраннымъ, какъ сивая коза, на томъ же самомъ эшафот… Въ народ такъ и положили, что Зяблицынъ сложитъ свою буйную голову на ‘кобыл’.
Для наказанія выбрали нестерпимый жаркій іюльскій день. Видимо-невидимыя толпы народа собрались на площади: вс, зная Зяблицына, ждали чего-то необыкновеннаго.
На этотъ разъ Зяблицынъ дйствительно во всю ширь показалъ свою способность ‘потшаться’ надъ своими муками и надъ своими мучителями. Онъ халъ на страшную казнь, покручивая свои усы, да посмиваясь.
Палачъ превзошелъ самого себя: каждый ударъ кнута вырзывалъ изъ спины несчастнаго длинный ремень, брызги крови, куски мяса летли во вс стороны. Зяблицынъ не издавалъ ни одного звука, ни одного стона, точно терзали не живое тло. ‘Отсчитали’ ударовъ пятнадцать.
‘Стой!’ громко сказалъ, привязанный за руки и за ноги къ кобыл, Зяблицынъ.
Палачъ остановился. Въ тысячной толп слышно было какъ муха пролетитъ, вс превратились въ слухъ.
‘Дай-ка табачку понюхать!’ обратился Зяблицынъ къ палачу.
Этой просьбой наносилось глубочайшее оскорбленіе, мало того, что власти изркшей приговоръ, но вмст съ тмъ и палачу, пополнявшему этотъ приговоръ: Зяблицынъ потшался надъ его ‘искуствомъ.’ Непечатнымъ словомъ и такимъ ударомъ, въ которомъ сконцентрировалась вся злость, все негодованіе, отвтилъ оскорбленный палачъ на просьбу Зяблицына.
‘Хорошъ твой табачекъ!’ поощрительно замтилъ на этотъ страшный ударъ изъ желза скованный человкъ.
Насколько было силы и искуства палачъ сыпалъ удары… Даже толп стало страшно — Зяблицынъ снова не издавалъ ни одного звука. Вс думали, что счеты правосудія съ нимъ покончены навсегда… Послдній ударъ былъ отсчитанъ, подошли къ Зяблицыну — живъ, развязали руки и ноги — самъ всталъ съ кобылы…
‘Дай-ка рубашку-то!’
Подали рубашку… Толпа по прежнему молчала, какъ могила, она знала, что Зяблицынъ не сойдетъ съ эшафота, чтобы снова не ‘потшиться’.
Зяблицынъ обратился въ ту сторону площади, гд больше всего виднлось головъ и, падвая рубашку, весело пожимаясь, сказалъ:
‘А мухи-то ничего, такъ себ кусаютъ!’
Вс ‘съ диву дались’…
За этимъ ужаснымъ наказаніемъ, слдовало соотвтствующее ему наложеніе ‘клеймъ’.
Наставивъ ко лбу ‘манишку’, раздраженный палачъ, что есть силы, ударилъ по ней дважды кулакомъ. Обративъ окровавленное лицо къ палачу, Зяблицынъ сказалъ:
‘По положенію слдуетъ бить однажды, въ другорядь-самъ морду береги’.

——

Латышевъ и Зяблицынъ были разбойники — убійцы, Илья Рузавинъ, какъ выразился о немъ одинъ изъ его товарищей, извстный подъ сокращеннымъ именемъ ‘Ротьки’ — ‘большихъ дловъ не длалъ’,— т. е. не убивалъ, онъ бродяжничалъ, воровалъ и грабилъ. Впрочемъ, страхъ, наводимый именемъ Рузавина, былъ не мене страха, наводимаго на мстныхъ обитателей именами ‘Ганьки’ и Зяблицына. Насколько въ самомъ дл ‘пужалъ’ Рузавннъ своимъ именемъ, показываетъ уже одно то обстоятельство, что нкоторые монастыри положительно были обложены данью Рузавинымъ, чтобы только не нести горшей участи, они, по требованію Рузавнна, выносили въ указанное мсто хлбъ, масло, икру, вино, деньги и проч. Однажды Рузавинъ съ товарищами заснули около монастыря, сонъ, и безпечность и увренность ихъ были настолько крпки, что одному изъ монастырскихъ братій удалось подкрасться къ нимъ и отобрать все оружіе, настоятель, къ которому было принесено оружіе смлымъ монахомъ, веллъ немедленно положить его на прежнее мсто.
Илья Рузавивъ принадлежитъ нижегородской губерніи, его родина — село Букино, его воровски-бродячая дятельность продолжалась около сорока лтъ, въ этотъ періодъ времени Рузавинъ четыре раза бжалъ изъ каторги, пять разъ былъ наказанъ шпицрутенами и два раза плетьми, въ послдній разъ ему дали 80 ударовъ, хоть онъ и не просилъ, какъ Зяблицынъ, ‘табачку’ у палача, но съ неменьшимъ стоицизмомъ выдержалъ ужасное наказаніе, ему уже было въ это время около 60 лтъ, а потому организма старика хватило только на то, чтобы молча выдержать муку, посл пытки онъ упалъ безъ чувствъ на лстниц острога, за тмъ шесть недль лежалъ ни брюх на больничной койк, вс ожидали антонова огня, но Рузавину суждено было умереть иначе: онъ выздоровлъ и опять бжалъ.
Илья Рузавивъ былъ натура сосредоточенная, о себ много говорить не любилъ, о перенесенныхъ имъ наказаніяхъ онъ выражался крайне лаконично.
Спросятъ его, напримръ: наказывали ли его за такія-то и такія-то дла шпицрутенами?
— ‘Наказывали’.
— ‘Сколько же дали? Ударовъ двсти?’
— ‘Три тысячи’.
— ‘Ну’…
— ‘Больно били: сказывали: приказъ вышелъ’,
Повторяю: Рузавинъ не убивалъ, по только ‘пужалъ’ своимъ именемъ, убжитъ Рузавинъ изъ каторги или острога, поселится въ какой нибудь лсной трущоб, подберетъ себ нсколько такихъ же удалыхъ головъ, и начнется по всему лсу пальба… Отъ этой пальбы и пойдетъ всть въ народ, что ‘Илюшка’ опять показался, опять началъ тшить свою неугомонную душеньку… ‘Задавши страху’ — Рузавинъ доволенъ: монастыри становятся его данниками, сермяжный міръ ему въ поясъ: батюшка Илья Михайловичъ, не замай ты насъ, горькихъ.
Въ молодости Рузавинъ отличался буйствомъ и страшной силой, не было, да долго и не будетъ въ Букин такого кулачнаго бойца, какимъ считался Илья Рузавинъ, въ молодости же Рузавинъ тянулъ бурлацкую лямку вплоть до Астрахани. Тяжелая вольная бурлацкая жизнь, съ ея каторжной работой, съ ея бшенымъ разгуломъ въ ‘Гуляй-город’ положила закваску дальнйшимъ похожденіямъ Рузавина, удалаго бурлака знали вс кабацкіе притоны, вс ‘красныя двки’, торговавшія своимъ тломъ въ этихъ притонахъ, посл каждой ‘путины’ оставались въ разныхъ мстахъ разсказы о томъ, какъ Илюшка Рузавинъ сокрушалъ свою и чужую братью, какъ разносились имъ кабацкія стны, какъ тшилъ онъ свою душеньку съ красными двками.
Вольная бурлацкая душа не могла выдержать ни крпостничества, ни ‘военной службы’. За буйство и удаль, Рузавина сдали въ солдаты, его зачислили въ драгунскій полкъ, не достигнувши полка, Рузавинъ бжалъ, и съ этихъ поръ начинается длинное странствованіе изъ каторги на родину, изъ острога въ лсъ, отъ шпицрутеновъ къ шпицрутенамъ и плетямъ. Вольную бурлацкую душу, какъ не смиряла барская рука и красная шапка, такъ не могли сломить каторга, и остроги, и вчно тянула и тшила ‘зеленая дубравушка’, и изъ за этой дорогой ‘зеленой дубравушки’ они презирали ‘зеленую улицу’.
Поимка этой ‘вольной птицы’ доставалась не легко, смльчаковъ помриться силами съ клейменымъ геркулесомъ выискивалось мало. Вырвавшись изъ острога или каторги, Рузавинъ обыкновенно являлся на родину. Вообще замчу, лихорадочно-страстное стремленіе нашихъ бродягъ и вообще того энергичнаго, неугомоннаго люда, что томится по острогамъ и каторгамъ, къ ‘ненаглядной волюшк’, въ конц концевъ формулируется въ желаніе попасть на родину въ самомъ тсномъ значеніи этого слова, т. е. попасть въ т мста, гд стоитъ родное село, гд получились и пережились первыя впечатлнія… Чаще всего эти впечатлнія безотрадно тяжелы, чаще всего, благодаря именно имъ, отравлялась вся послдующая жизнь, чаще всего въ этихъ впечатлніяхъ слышатся только скорбные мотивы нищеты, горя, униженій, но несмотря на все это, несмотря на всевозможныя опасности, голодъ и холодъ, бжитъ съ каторги и остроговъ божій людъ, къ этимъ почему-то дорогимъ, почему-то священнымъ для него мстамъ, непостижимая для него самого сила тянетъ его на родину, къ дому, какъ птицу — къ раззоренному гнзду…
Возвстивши пальбой о своемъ явленіи на ‘родной сторонушк’, Илья Рузавинъ несчиталъ уже нужнымъ прятаться по лснымъ трущобамъ, онъ, какъ Зяблицынъ, ‘довольно спокойно’ появлялся въ публик. Правда, ‘про всякой случай’ онъ имлъ въ карман фальшивый паспортъ, но какой нибудь черноярскій мщанинъ Иванъ Парфеновъ Погуляевъ, кузьминской волости крестьянинъ Никита Павловъ Придорожниковъ въ глазахъ всхъ являлись ничмъ инымъ, какъ произведеніемъ игривой острожной или кабацкой фантазіи: вс очень хорошо знали Илью Рузанина и давали широкую дорогу ему, вчно-каторжному Рузавину, а ужь никакъ ни Погуляевымъ и Придорожниковымъ. Разъ Рузавинъ зашелъ въ кабакъ и, спокойно попивая водку, бесдовалъ съ цловальникомъ, въ кабак собралось много народу, хотя этотъ народъ начальство сильно безпокоило за Рузавина, а потому отъ пребыванія въ сред его бродяги ему солоно приходилось, но никто, конечно, не осмлился нарушить мирной бесды Рузавина съ цловальникомъ. Въ это время вошелъ въ кабакъ крестьянинъ Фомичевъ. Рузавинъ, какъ вполн увренный въ своей безопасности и въ самомъ себ, не обращалъ никакого вниманія на приходящихъ, онъ не замтилъ Фомичева… Фомичевъ былъ представитель сельской власти — это разъ, врагъ Рузавина личный, имвшій съ нимъ свои собственные, несведенные еще счеты — это два, и въ третьихъ — голова тоже удалая, за себя постоять всегда умющая. Но несмотря на все это у Фомичева сердце екнуло отъ предстоящей минуты встрчи лицомъ къ лицу со врагомъ. Подошелъ онъ къ стойк, къ мальчишк, раздававшему постителямъ зелье.
‘Косушку водки!’
Выпилъ залпомъ.
‘Еще косушку!’
И эту осушилъ залпомъ.
‘Третью давай!’
Осушивъ третью, Фомичевъ, ни говоря ни слова, бросился на Рузавина, схватилъ его за шейный платокъ и началъ, крутя платокъ, душить каторжника. Поднялся на ноги въ расплохъ застигнутый геркулесъ. Началась борьба на жизнь и смерть, Рузавинъ, какъ медвдь замершаго у его горла бульдога, возилъ по кабаку Фомичева, по несмотря на сыпавшіеся удары страшнаго кулачища бглаго, Фомичевъ все сильне и сильне крутилъ платокъ.
‘Въ куски меня, Ильюшка, изржь, а задушу жъ я и тебя!’ кричалъ онъ въ этой борьб…
У Рузавина начало духъ захватывать подъ желзной рукой, давившей его горло…
Сначала народъ былъ ошеломленъ этой встрчей и борьбой, онъ прижался къ стн и далъ широкой просторъ врагамъ… Но Фомичевъ представлялъ лицо начальственное, его желзная рука длала свое дло… По всей вроятности, конецъ борьбы, несмотря на смлость Фомичева, заключался бы въ томъ, что Рузавинъ, хотя послднимъ усиліемъ, да разбилъ бы голову врагу, но накинувшійся народъ выручилъ свое начальство… Рузавина скрутили и повезли въ ‘станъ’.
Полдороги, окруженный многочисленной стражей съ дрекольями, надзираемый неусыпно своимъ врагомъ, смирно халъ скрученный геркулесъ, руки его были крпко связаны мужицкимъ кушакомъ.
Ругался побдившій врагъ, но ни слова не отвчалъ на эту ругань Рузавинъ…
Отдохнулъ наконецъ лсной медвдь, почуялъ, что время дйствовать пришло:
‘Эхма! Силушка моя!’
‘Силушка’ на призывъ возвратилась: кушака какъ не бывало!
Снова началась борьба, но снова мощь Рузавина уступила многочисленности враговъ… Сокрушилъ Рузавинъ много зубовъ, усплъ изорвать въ клочья фальшивый паспортъ, но его снова связали еще боле крпкимъ кушакомъ…
Вплоть до ‘стана’ зврь лежалъ тихо, руки его были скручены за спину.
Начался допросъ.
По обыкновенію лаконично, спокойно давалъ отвты Рузавинъ на вс предложенные вопросы. Нельзя было предполагать, чтобы онъ вышелъ изъ этого спокойствія, нельзя было предвидть возможности опасности отъ крпко-скрученнаго бродяги… Но обругалъ ли допрашивавшій Рузавина, закричалъ ли онъ на него, но только это спокойствіе продолжалось недолго: Рузавинъ сдлалъ нечеловческое усиліе и снова кушакъ былъ разорванъ, какъ нитка…
Недалеко отъ Рузавина лежалъ тяжелый ломъ.
Разорвать путы, схватить ломъ и съ крикомъ: ‘погибай же и ты…!’ броситься на допрашивавшаго было дломъ одного мгновенія…
Конечно гибель допрашивавшаго предстояла неизбжно… Но въ тотъ моментъ, когда Рузавинъ бросился къ нему, одинъ изъ сторожей схватилъ его за… Ломъ выпалъ изъ могучей руки Рузавина…
‘Отполосовавъ’ надлежащимъ образомъ, сослали Рузавина…
Пробылъ Рузавивъ въ невол, какъ и всегда, недолго: каторги, остроги устроены не для подобныхъ натуръ, Латышевы, Зяблицыны и Рузавины только почерпаютъ въ нихъ новыя силы, только вдохновляются въ нихъ на новые подвиги..
Опять пошла пальба по нижегородскимъ лсамъ, опять для усмиренія этой пальбы, понесли своя дани послушные данники, опять непослушные люди стали съ острасткой здить по большимъ и малымъ дорогамъ, не досчитываться въ табунахъ лошадей, въ клтяхъ имнія… Прошла снова уже всмъ знакомая молва: Рузавинъ ‘пошаливаетъ’.
Къ Рузавину, по обыкновенію, присоединились нсколько такихъ же, какъ онъ, буйно-непокорныхъ головъ, промнявшихъ родную цивилизацію на родныя трущобы., въ числ присоединившихся былъ племянникъ Рузавина — Григорій Рузавинъ, тоже бжавшій въ лса изъ подъ красной шапки.
‘Озорство’ Рузавиныхъ съ братіей стало сильно мозолить глаза, вышелъ приказъ строгій и крпкій изловить безпардонную братію.
Долго, притаившись гд-то въ непроходимыхъ лсныхъ чащахъ, подсмивались неугомонныя головы подъ усиліями изловить ихъ, наконецъ бабы помогли…
Сидя на завалинкахъ разругались между собой дв пьяныя бабы, по случаю какого-то праздника, не ограничиваясь щедрорасточенными, всевозможными эпитетами, одна баба попрекнула другую:
‘Да ты, сволочь, что за царица Мелетриса такая! Хошь, я при всемъ честномъ народ скажу, что видлъ твой Кирюшка-то…’
Хотя пьяная баба и не договорила, что видлъ Кирюшка, Однако кому слдуетъ донесли: такъ и такъ-де, Матрешка Агашку чмъ-то попрекала.
Смыслъ этого бабьяго попрека былъ, такъ оказалось впослдствіи, нижеслдующій:
Кирюшка пошелъ разъ ‘по грибы’ и забрался въ самую, что ни наесть глухую трущобу, около оврага… Вдругъ, нежданно, негаданно, точно изъ земли выросъ, предсталъ передъ нимъ Григорій Рузавинъ, у Кирюшки конечно колни подкосились, въ ноги сейчасъ бухъ:
‘Смилуйся, ваше степенство!’
‘Изъ какого села?’
Кирюшка отвтилъ.
‘Чьей семьи?’
И это сказалъ.
‘Семья добрая’,
Кирюшка лежалъ ни живъ, ни мертвъ.
‘Ну, вставай, мди своей дорогой, только гляди никому ни гугу, что видлся съ Гришкой Рузавинымъ.’
Кирюшка на крест побожился, что тайны никому не выдастъ.
Но силенъ ‘врагъ’, а баба еще сильне, вернулся Кирюшка домой, сталъ ходить задумчивый, видно было, что на сердц у него что-то ость… Пристала жена: что, да что… Сначала Кирюшка ломался, клятва взята была съ него большая, но не даромъ же, гд чортъ не сможетъ, тамъ бабу подпуститъ… Расплылся Кирюшка, и выдалъ.
Жена, конечно, передала тайну, тоже подъ клятвой товарк, а та изъ за дойника и ткнула ей въ глаза Кирюшкину тайну.
Мстопребываніе Рузавиныхъ съ шайкой бы то открыто, на облаву собрали человкъ пять сотъ мужиковъ, къ этой же сил присоединили нсколько человкъ казаковъ.
Въ лсу находился глубокій, весь поросшій густымъ лсомъ оврагъ, узенькая, едва замтная тропинка вела на дно его, никому сначала въ умъ не приходило, что на дн оврага есть поляна, и что на этой полян Рузавины съ товарищами устроили свое жилище.
Оврагъ окружили живой цпью, за тмъ стали спускаться по узкой тропинк на дно его. Все это происходило въ глубокомъ молчаніи, часа въ три утра, во время самаго крпкаго сна. На полян былъ разведенъ костеръ, и широкоплечій мужчина, снявъ съ себя рубаху, грлъ ее надъ огнемъ. Незначительный шумъ заставилъ его поднять голову: враги находились въ нсколькихъ шагахъ.
‘Сюда, братцы!’
Изъ землянки выскочило двое: одинъ съ ружьемъ, другой съ дубиной. Выскочившій съ ружьемъ — приложился и выстрлилъ… Но руки измнили… Ему отвтилъ казакъ и удачне: пули казака попала прямо въ сердце, какъ снопъ повалился разбойникъ… Григорій Рузавинъ,— съ дубиной былъ онъ,— бросился въ толпу, но враги смяли его…
Во время этой свалки изъ землянки еще кто-то выскочилъ и прорвался черезъ живую цпь: главная птица опять-таки вырвалась на волю.
Въ землянк нашли шесть оловянныхъ приборовъ, деньги, большіе запасы хлба и всякой иной провизіи. Видію было, что обитатели ея расчитывали прожить здсь долго, и насколько можно удобне…
Началось слдствіе надъ Григорьемъ Рузавинымъ. Племянникъ показалъ, что онъ. достойный товарищъ своего дяди. Во все время слдствія отъ него не могли добиться ни слова, почти на вс предложенью вопросы Григорій Рузавинъ отвчалъ глубокимъ молчаніемъ.
Имя Рузавина давно уже пользовалось громкой извстностью въ нижегородской губерніи, давно наводило страхъ на однихъ, причиняло безпокойство другимъ. Хотя главный представитель этого имени оставался на свобод, но племянникъ выкупилъ, какъ свои, такъ и грхи своего дяди, Григорья Рузавина приговорили къ растрлянію.
Священнику, пришедшему исповдывать, Григорій Рузавинъ не сказалъ ни слова, такъ же молча, безъ малйшаго выраженія страха на молодомъ, красивомъ лиц, шелъ онъ на смерть…
‘Что, Гришка, чай страшно’? спросилъ палачъ приговореннаго къ смерти за нсколько минутъ до исполненія казни.
‘Нешто баба я’ — только и отвтилъ Григорій Рузавинъ…
Посл казни Григорья Рузавина не долго пришлось погулять по блу свту и старику Рузавину: ему перевалило слишкомъ за шестьдесятъ, могучій организмъ, такъ много вынесшій на своихъ плечахъ, сталъ измнять, старость длала то, чего не могли сдлать палки, плети, каторга, голодъ, холодъ, схватки съ врагами… Вмсто большихъ дорогъ, посл сорокалтняго странствованія, вмсто лсныхъ трущобъ и воровски-удалыхъ подвиговъ, стала чаще и чаще требоваться теплая хата, какой ни на есть, да все же призоръ… Покою захотлось лсному геркулесу, забылъ Рузавинъ, что для заклейменаго, проклятаго люда покой и могила сливается въ одно…
Рузавинъ по натур былъ холерикъ, этотъ темпераментъ, въ связи конечно съ желзнымъ организмомъ, давалъ ему ту силу, благодаря которой, несмотря на безчисленное множество извданныхъ остроговъ, вынесенныхъ на спин шпицрутеновъ и плетей,— онъ въ шестьдесятъ лтъ снова проходилъ десятки тысячь верстъ, снова являлся пугаломъ мирныхъ гражданъ своей родины. Въ страстности Рузавина, въ его сил воли, ломившей на пути къ лсу, свобод и грабежу вс препятствія, въ его какой-то нечеловческой неугомонности скрывается, конечно, причина того обаянія, которое имлъ Рузавинъ на женщинъ, трудно поврить, но это фактъ: за исполосованнымъ бродягой, на плечахъ котораго лежало уже 65 лтъ, по всмъ его трущобамъ и ухожаямъ, какъ псы за хозяиномъ, постоянно слдовали, послушныя каждому его велнью, любившія его больше жизни, молодыя женщины… Он бросали дома и семья, чтобы раздлить съ старымъ бродягой его любовь, его лсныя трущобы, его опастности и преступленія. Каждый разъ, какъ только Рузавинъ вырывался на волю, какъ только давалъ знать, что лсной волкъ снова поселился въ своемъ логовищ,— около него являлась новая личность женщины, обыкновенно только что распустившейся, только-что переживавшей первыя впечатлнія молодости…
Неизвстно, какъ относился къ своимъ любовницамъ Рузавинъ на един, — но при людяхъ, особенно при ‘начальств’, онъ по обыкновенію сохранялъ свой лаконизмъ, ни на волосъ не выдавалъ себя, суровое полу-презрніе и снисходительность звучали въ словахъ Рузавина при неожиданныхъ встрчахъ съ женщинами, которыя такъ сильно любили его.
Чтобы ‘спознать’ личность бродяги, привели жену Рузавина. Рузавинъ не видался съ ней больше десяти лтъ. Встрча для обихъ была не жданно-негаданная, он не могли, не имли возможности подготовить себя къ ней жена съ крикомъ бросилась къ мужу, ни одинъ мускулъ недрогнулъ на сосредоточенно-суровомъ лиц бродяги.
‘Не лзь, дура, не мсто здсь твоимъ глупостямъ’.
Жена стала рыдать, но эти рыданья Рузавинъ не удостоилъ ни однимъ словомъ, какъ не удостоилъ ни однимъ словомъ послдующіе за тмъ попреки жены.
Въ глазахъ Рузавина порывъ женскаго чувства, сказавшагося посл долгой разлуки, былъ не больше, какъ ‘глупостью’, такой же ‘глупостью’ считалъ онъ и женскія слезы, пролитыя въ отвтъ на его замкнутую, холодную суровость. Порабощая себ постоянно, почти до семидесяти лтъ, женское чувство, заставляя всхъ любовницъ раздлять съ собой преступленія и опасности,— послдняя изъ этихъ любовницъ такъ и погибла вмст съ бродягой,— Рузавинъ считалъ и это чувство и эту собачью привязанность такой же законной долею своей силы, какой считалъ онъ т поборы, которые послушно приносила къ нему въ трущобы смиренная монастырская братія.
Рузавину минуло за шестьдесять лтъ, въ волосахъ его не было ни одного сдаго волоса, глаза его сохранили прежній блескъ, и прежнее выраженіе неподатливой энергіи, сильной воли, онъ по прежнему неутомимо скрывался отъ преслдованій, также смло выходилъ на опасный промыселъ. Въ это время около него дебютировала молодая, 18-ти лтняя двушка изъ раскольничьей семьи Анисья Ш. Ихъ связь прежде всего обнаружилась потому, что въ огород Ш-хъ найдены были зарытыми вещи, добытыя путемъ грабежа и воровства Рузавинымъ.
Анисья Ш. была двушка замчательной красоты: черноокая, блая, съ розовыми, сладострастными губами, съ черной, чуть не до колнъ, роскошной косой. По своему складу: скромная, послушная, застнчивая, Анисья Ш. повидимому, не заключала въ себ нечего, что бы могло сдлать ее подругой стараго бродяги, бжавшаго изъ каторги, по лтамъ, положенію, стремленіямъ. Рузавинъ и Анисья Ш. составляли дв противуположности, суровая, полная лишеній жизнь вольнаго бродяги, лсъ, разгулъ и грабежъ сдлались жизненными элементами Рузавина,— семья, дти, уходъ за ними ждали молодую, только-что распустившуюся двушку. Но судьба положила иначе, она свела эти дв, такъ далеко расходившіяся жизни. Связь Анисьи Ш. съ Рузавинымъ привела всхъ въ недоумніе.
‘Чмъ онъ, такой старый, могъ обворожить тебя, такую молодую, красивую? спрашивали Анисью Ш.
‘Спервоначала жалко мн его очень было: вс-то его гонятъ, нигд-то онъ пріюта себ не найдетъ, точно и въ прямъ Илья зврь какой’?
И такъ ‘жалость’ къ безпріютному, всми гонимому бродяг, первая открыла доступъ къ сердцу молодой раскольницы.
‘Да и на парней-то нашихъ посмотрите: даромъ что во внучата Иль годятся, а ништо онъ хуже ихъ? Никого-то онъ не боится,— никому-то спуску не дастъ. Съ нимъ куда хошь: хошь въ огонь, хошь въ воду’.
Превосходство ‘никому не дававшаго спуску’ стараго бродяги, надъ приниженными, забитыми ‘парнями’ было дйствительно настолько поразительно, что оно не могло не оставить сильнаго впечатлнія на воспріимчивую, молодую натуру, тмъ больше, что воспринятію этого впечатлнія давно уже подготовляли Анисью Ш. разсказы объ удалыхъ подвигахъ Рузавина. Въ воображеніи молодой раскольницы, благодаря этимъ разсказамъ, давно уже сложился сильный, никому спуску недававшій, преслдуемый всми образъ Рузавина, въ старыхъ книгахъ своихъ раскольница читала, что издавна гнали людей за вру, что эти люди бжали въ лса, спасаясь отъ антихриста, что подвергали ихъ всякимъ терзаніямъ… Вс аскетическіе подвиги ‘старыхъ людей’, жизнеописаніями и страданіями которыхъ наполнена каждая раскольническая книга, Анисья Ш. перенесла на личность Рузавина, преступная сторона дятельности Рузавина для Анисьи Ш. не существовала, напротивъ того, эта сторона равнялась въ ея глазахъ героизму, ибо всей тажестью своей она падала почти исключительно на ‘міръ антихриста’. Такимъ образомъ всей этой подготовки было достаточно, чтобы Анисья Ш. почти съ первой встрчи отдала бродяг свою молодую жизнь…
‘А бывало, какъ запоетъ Илья ‘халъ казакъ съ Дону’,— такъ всю бы душу ему отдала’, закончила Анисья Ш. свою исповдь.
Илья Рузавинъ погибъ въ 1868 году, 68 лтъ отъ роду…
Кровавый финалъ многолтней драмы раздлила съ Рузавинымъ его послдняя любовница Анна С., двадцатилтняя двушка.
Анна С., по своей удалой, разухабистой натур совершенно соотвтствовала типу такого закаленнаго волка, какимъ былъ до самой смерти своей, Илья Рузавинъ.
Конецъ Латышевыхъ, Зяблициныхъ, Рузавиныхъ извстенъ: или общество приноситъ ихъ въ жертву справедливости и они погибаютъ въ каторгахъ и у позорныхъ столбовъ, — или, вырвавшись изъ рукъ общественнаго правосудія, они мрутъ съ голоду въ лсныхъ трущобахъ или, наконецъ, ихъ отправляетъ на тотъ свтъ своя же братія — притонодержатели,
Притонодержательство — ремесло хоть и очень выгодное, но въ то же время очень опасное, оно требуетъ большой снаровки, большой смлости, большаго знанія людей, притонодержатель всегда находятся между двухъ огней, онъ постоянно ‘поворачивается, какъ воръ на ярмарк’. Съ одной стороны, за нимъ слдитъ власть, указательный перстъ которой обращенъ къ Сибири, съ другой стороны — рабочая сила, съ которой притонодержатель ведетъ свои промышленные обороты, такого безпокойнаго свойства, что, не задумываясь, можетъ причинить великую непріятность своему патрону. Вести постоянно игру съ такими людьми, какъ Латышевы, Зяблицыны, Рузавины, крайне опасно, ставка какъ разъ можетъ обагриться кровью, но эта опасность увеличивается во сто кратъ, когда кабацкое зелье отуманитъ ‘удалыя головы’, когда въ нихъ, подъ вліяніемъ этого зелья, проснутся вс кровожадные инстинкты. Убійства притонодержателей — это дло въ сплошную, слишкомъ мошенническій длежъ, руготня — и преступленіе готово, разбогатлъ притонодержатель, не остерегся отъ всхъ данниковъ — и опять готово…
Понятно, что при такихъ крайне рискованныхъ отношеніяхъ притонодержатели берегутъ и держутъ около себя преступнорабочую силу, докол эта сила приноситъ, весьма значительные барыши, вполн вознаграждающіе, какъ за ‘безпокойство’, причиняемое начальствомъ, такъ и за ‘безпокойство’, причиняемое самой же силой, лишь только эти барыши начинаютъ уменьшаться — притонодержатели прибгаютъ въ отношеніи рабочей силы къ тмъ же средствамъ, къ какомъ прибгали они для доставленія притонодержателямъ барышей.
Рузавинъ сталъ старъ, сорокалтняя жизнь по лснымъ трущобамъ каторги, плети и палки начали отзываться на могучемъ организм, старому волку требовалось теплое логовище, его рука не была такъ сильна, какъ прежде, онъ не съ прежней охотой шелъ на большую дорогу, не съ прежной ловкостью лазилъ по чужимъ клтямъ. Къ геркулесу незамтно подкрался врагъ, который одинъ былъ въ состояніи сломить его — дряхлость.
Преступная рабочая сила, вмсто того, чтобы исполнять свое назначеніе: приносить процентъ, заявляла требованіе на уходъ и призоръ…
Говорятъ, что зимой въ поляхъ нердко можно наткнуться на трупъ волка, изтерзаннаго самими же волками: это возмужавшая сила раздлалась съ тяжелой для нея обузой,— беззубой старостью.
Таже участь постигла Рузавина и его любовницу: ихъ нашли у опушки лса съ разрубленными головами.

Н. Соколовскій.

‘Дло’, No 1, 1869

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека