Русская поэзия, Ходасевич Владислав Фелицианович, Год: 1914

Время на прочтение: 43 минут(ы)

Владислав Ходасевич

Русская поэзия

Обзор

Ходасевич В. Ф. Собрание сочинений: В 4 т.
Т. 1: Стихотворения. Литературная критика 1906-1922. — М.: Согласие, 1996.
Составление и подготовка текста И. П. Андреевой, С. Г. Бочарова.
Комментарии И. П. Андреева, Н. А. Богомолова

1

Внутреннее развитие той поэтической школы, которая возникла у нас в девяностых годах минувшего столетия и известна под именами ‘декадентства’, ‘модернизма’ и ‘символизма’ (в узком значении слова), — надо признать законченным. Отдельные ее представители дадут, конечно, еще немало прекрасных произведений, но вряд ли прибавят какие-либо существенно новые черты к сложившемуся уже облику школы.
Ее историческая роль еще далеко не сыграна. Можно сказать, что она едва начинается. Мы не беремся предугадать, по какому пути пойдет отныне русская поэзия, но несомненно лишь то, что судьба ее уже передается в руки следующего поколения.
Нечего и говорить о первых шагах Бальмонта, о ранних стихах Брюсова и Зинаиды Гиппиус, о творчестве Коневского и Добролюбова: для молодежи, едва вступающей на поэтическое свое поприще, даже времена ‘Скорпиона’ и ‘Весов’ — уже история. Начинающие поэты изучают Брюсова, как некогда Брюсов изучал Баратынского. Учатся они вообще добросовестно, но чему будут учить сами — неизвестно. Их самостоятельные слова все еще в будущем.
Подводить итоги прошлому — не наша задача. Для предсказаний будущего у нас слишком мало данных. Поэтому — да не посетует читатель, если статья наша явится лишь обзором наиболее примечательных стихотворных сборников, вышедших за последние два года, то есть за тот период, когда успел возникнуть и до некоторой степени определиться так называемый ‘футуризм’ — течение, в котором одно время видели возможного преемника ныне господствующей школы.

2

Бесспорно, одна из самых значительных книг за этот период — ‘Cor ardens’ Вячеслава Иванова {Вяч. Иванов. Cor ardens. Ч. I. M. 1911. К-во ‘Скорпион’. Ч. II. М. 1912. К-во ‘Скорпион’. Ц. за оба тома 3 р. 50 к.}. В 1912 году вышел второй том ее, завершающий собрание стихов, писавшихся приблизительно в течение последних семи лет, то есть как раз в те годы, когда творчество поэта наиболее привлекало к себе внимание ценителей поэзии.
Теперь, когда все эти стихи, ранее появлявшиеся частями в альманахах и периодических изданиях, собраны вместе, ‘Cor ardens’ хочется сравнить с венецианским собором св. Марка. Не верится, что эта книга — создание одного человека, кажется, будто она, подобно венецианскому собору, слагалась веками, что каждая деталь ее имеет свою собственную историю, совершенно обособленно протекавшую вплоть до того момента, когда воля поэта, объединив все эти детали, заставила их образовать одно целое. Эллинский дифирамб — и венок сонетов, ‘духовные стихи’ — и стихи ‘в старофранцузском вкусе’, повесть о ‘девственно-супружеской чете V века’ — и стихотворение, внушенное картиной К. Сомова: все совмещается в этой книге, слагаясь в стройное целое. Обломки умерших веков оживают, становясь частью вновь воздвигаемого здания.
Книга Вячеслава Иванова поражает разнообразием мотивов и сложностью построения. Она разделена на два тома. Тома делятся на ‘книги’. Книги — на отделы, в свою очередь делящиеся иногда на подотделы. Некоторые из книг, отделов и подотделов имеют самостоятельные прологи, посвящения и эпилоги. В ‘Cor ardens’ собрано все, что когда-либо привлекало внимание автора — одного из самых образованных наших современников.
Богатство эрудиции позволило ему сделать свою книгу собранием поэтических ценностей, как денежное богатство венецианцев дало им возможность превратить свой собор в сокровищницу, накоплявшуюся столетиями. Готические и арабские колонны, мозаики X и последующих веков, обломки античных рельефов, бронзовые кони императорского Рима и создания Сан-совино — вся эта гора золота, бронзы и мрамора составляет то, что зовется собором св. Марка.
Можно ли, перечисляя прекраснейшие создания искусства, умолчать о San Marco? Нельзя. Но с другой стороны — кто сумеет определить эпоху художественных исканий, которая бы завершалась созданием этого памятника, или другую эпоху, которая бы с него начиналась? В San Marco заключена художественная история веков, которые были старше его. Но историю веков последующих он не изменил ни на йоту. Стиля, который мог бы назваться его именем, не существует и не могло существовать. Продолжателей у него не было.
Точно так же, как и San Marco, творчество Вячеслава Иванова неизбежно войдет в историю, но если и вызовет наивные подражания, то не будет иметь продолжателей.
Нет надобности говорить о совершенстве, с каким Вячеслав Иванов владеет формой стиха: оно общеизвестно. В ‘Cor ardens’ встречаются образцы чуть ли не всех метров и строф, от древнегреческих до так называемого ‘свободного стиха’.
Вслед за ‘Cor ardens’ вышла еще одна книга Вячеслава Иванова — ‘Нежная тайна’ {Вячеслав Иванов. Нежная тайна. Лепта. СПб. 1912. Изд. ‘Оры’. Ц. 1 р. 25 к.}, сборник лирических стихов и дружеских посланий, написанных за последнее время. Но стихотворения, составляющие эту книгу, могли бы свободно войти в предыдущую, не нарушив ее цельности и, в свою очередь, ничего не теряя. Поэтому все сказанное выше может относиться и к ‘Нежной тайне’.

3

Валерий Брюсов, ранее Вячеслава Иванова вступивший на поэтическое поприще, до сих пор остается гораздо более близким современности. Один из начинателей ‘новой поэзии’, с неколебимым мужеством вынесший на своих плечах все нападки отечественной критики как за свои, так и за чужие провинности, поэт, сумевший собрать и объединить вокруг ‘Весов’ все лучшие литературные силы, — Брюсов и доныне, несмотря на всеобщее признание, не устает жить и работать, ища для своего творчества новые темы, новые образы, новые способы выражения.
Идут года. Но с прежней страстью,
Как мальчик, я дышать готов
Любви неотвратимой властью
И властью огненной стихов.
Эти строки можно поставить эпиграфом к его последней книге {Валерий Брюсов. Зеркало теней. Стихи 1909—1912 гг. М. 1912. К-во ‘Скорпион’. Ц. 2 р.}. В них отражена и неутомимая жизнедеятельность поэта, и излюбленный им мотив соединения жизни с поэзией, любви — со стихами. Это соединение отмечалось уже не раз — и всегда было освещено неверно. Враждебная критика любит упрекать Брюсова в том, что он всегда и везде остается литератором. Какой вздор! Почему поэту разрешается писать стихи, работать над ними всю жизнь — но воспрещается любить их? Точнее: почему эта любовь не может служить такою же темою стихов, как любовь к женщине или природе? Поэзия сама по себе есть источник глубочайших и чистейших переживаний. Настоящий поэт отличается от дилетанта именно тем, что стихи, собственные и чужие, совершенно определенно составляют главную любовь его жизни. Поэт должен быть литератором. Гений всеобъемлющий, Пушкин, вмещал в себе и это качество. Заботами о родной литературе наполнены его письма. Борьбе литературных партий отдавал он немалую долю своих сил.
Любовь к литературе, к словесности — одно из прекраснейших свойств брюсовской музы. В ‘Зеркале теней’ он говорит об этой любви откровеннее и увереннее, чем когда-либо, и группирует стихи по отделам, озаглавленным цитатами из любимых авторов. Ему радостны воспоминания о самом процессе творчества:
Я тебе посвятил умиленные песни,
Вечерний час!
Эта тихая радость, воскресни, воскресни
Еще хоть раз!
Брюсов вообще часто ссылается на свои прежние стихи или намекает на них, именно потому, что моменты творчества для него самые острые, самые достопамятные в жизни. Их-то он переживает не ‘литературно’. Я позволю себе полностью привести лучшее стихотворение в ‘Зеркале теней’.
ПОЭТ — МУЗЕ
Я изменял и многому и многим,
Я покидал в час битвы знамена,
Но день за днем твоим веленьям строгим
Душа была верна.
Заслышав зов, ласкательный и властный,
Я труд бросал, вставал с одра, больной,
Я отрывал уста от ласки страстной,
Чтоб снова быть с тобой.
В тиши полей, под нежный шепот нивы,
Овеян тенью тучек золотых,
Я каждый трепет, каждый вздох счастливый
Вместить стремился в стих.
Во тьме желаний, в муке сладострастья,
Вверяя жизнь безумью и судьбе,
Я помнил, помнил, что вдыхаю счастье,
Чтоб рассказать тебе!
Когда стояла смерть, в одежде черной,
У ложа той, с кем слиты все мечты,
Сквозь скорбь и ужас я ловил упорно
Все миги, все черты.
Измучен долгим искусом страданий,
Лаская пальцами тугой курок,
Я счастлив был, что из своих признаний
Тебе сплету венок.
Не знаю, жить мне много или мало,
Иду я к свету иль во мрак ночной,
Душа тебе быть верной не устала,
Тебе, тебе одной!
Сказанным, разумеется, далеко не исчерпывается содержание ‘Зеркала теней’. Так, в отделе ‘Неизъяснимы наслажденья’ поэту удалось глубоко заглянуть в очарование магических сил, влекущих нас к гибели, ‘в омут тайны соблазнительной’, — будет ли то ‘демон самоубийства’ или иной демон, владеющий ключами ‘искусственного рая’. В цикле, озаглавленном ‘По торжищам’, дан ряд образов современности, остро пережитых и уверенно воплощенных. В общем надо признать, что ‘Зеркало теней’, не начиная в творчестве Валерия Брюсова какого-либо нового периода, является все же прекрасной и значительной книгой. С радостью видя, что поэт далеко не пережил еще расцвета поэтических сил, мы надеемся, что он исполнит обещание, которое дал недавно: ‘Время снова мне стать учеником!’

4

В литературных кругах Москвы слова о ‘вечной юности’ Бальмонта давно сделались общим местом. Но с каждой новой книгой его приходится с огорчением убеждаться, что слова эти верны только до тех пор, пока имеется в виду действительно неиссякаемая способность поэта писать, писать и писать. Его последняя книга, ‘Зарево зорь’ {К. Д. Бальмонт. Зарево зорь. М. 1912. К-во ‘Гриф’. Ц. 1 р.}, была бы очень хороша, если бы не принадлежала Бальмонту. Напиши ее кто угодно другой, нужно было бы радоваться сборнику, содержащему немало красивых стихов. Но на обложке стоит: Бальмонт — и неизбежно вспоминаешь ‘Горящие здания’, ‘Будем как солнце’ или ‘Только любовь’. Сравнение оказывается прискорбным. Там, где Бальмонт повторяет самого себя, встречаем стихи очень хорошие, но как будто уже известные. Таковы — ‘В лесу’, ‘Мирра’, ‘Где б я ни странствовал’, ‘Прекрасней Египта’. Но там, где он хочет быть новым, чувство меры ему изменяет, изобилие ‘поэтических’ слов ведет к угнетающим прозаизмам. Вот, например, строки, посвященные тигру:
Ты, крадущийся к утехам
Растерзания других,
Ты, с твоим пятнистым мехом,
Я дарю тебе мой стих.
Чунг — зовут тебя в Китае,
Баг — зовет тебя Индус,
Тигр — сказал я, бывши в Рае,
Изменять — я не берусь… — и т.д.
Искреннее увлечение, с каким Бальмонт пишет такие стихи, воистину заставляет думать о вечной юности. Но самые стихи говорят о другом.
Кроме Вячеслава Иванова, Валерия Брюсова и К. Бальмонта, сборник своих стихов издал еще один поэт старшего поколения — Юргис Балтрушайтис {Юргис Балтрушайтис. Горная тропа. Вторая книга стихов. М. 1912. К-во ‘Скорпион’. Ц. 1 р. 25 к.}. К сожалению, стихи ‘Горной тропы’ всегда лучше задуманы, чем исполнены. Их содержание мало связано с формой, с ритмом, не влияет на выбор эпитетов, — и выходит как-то так, что стих — сам по себе, а мысль, заключенная в нем, — сама по себе. Ни у кого из современных поэтов форма так резко не отделена от содержания, как у Балтрушайтиса. Для его стихов нет внутренней необходимости быть стихами, звучать именно так, а не иначе. Они могли бы быть написаны прозой — и ничего бы не потеряли от этого. Отдавая должное внутреннему благородству поэзии Балтрушайтиса и значительности некоторых высказанных в ней мыслей, нельзя все-таки не признать, что это еще не совсем поэзия.

5

Из тех, кто идет на смену, если не наиболее ценны, то наиболее шумны выступления группы молодых авторов, объединившихся в так называемый ‘Цех поэтов’. Они выступают целою школою и, кажется, совершенно уверены, что отныне поэтическая гегемония переходит в их руки.
Вожди этой группы, Сергей Городецкий и Н. Гумилев, выступили на страницах журнала ‘Аполлон’ со статьями, долженствующими отмежевать их новую ‘акмеистическую’ (иначе — ‘адамистическую’) школу от символизма.
Статьи писаны наспех. Сбиваясь и противореча самим себе, ‘мастера’ нового цеха успели объяснить только то, что символизм, ‘заполнив мир соответствиями, обратил его в фантом, важный лишь постольку, поскольку он сквозит и просвечивает иными мирами’. Акмеизм же есть ‘борьба за этот мир, звучащий, красочный, имеющий формы, вес и время, за нашу планету Землю’.
Так пишет Сергей Городецкий. Но его собственные стихи, изданные уже в 1913 году {Сергей Городецкий. Ива. Пятая книга стихов. СПб. 1913. К-во ‘Шиповник’. Ц. 2 р.}, компрометируют всю школу:
Опять бежал смятенный
Дорогой, как стрела,
Плыл город многостенный,
Заря закаты жгла.
Навстречу плыли лица,
О, лица ли? — Лишь раз
Блеснула мне зарница
Из темных-темных глаз.
И женщины навстречу,
О, женщины ли? — шли,
Мне все казалось: встречу
Средь них и Смерть Земли.
На масках правда муки
И жалкий, смятый смех,
И связанные руки
У всех, у всех, у всех!
Стихи плохи, конечно, но дело еще не в том. Это ли не добрый старый символизм, творящий фантом из мира, в котором ‘плывут’ города и лица (да еще ‘лица ли?’), в котором среди женщин (да еще ‘женщин ли?’) можно встретить смерть? Что же, как не фантом, — этот мир, населенный масками!
Таких символических рудиментов, как это стихотворение, в книге Сергея Городецкого сколько угодно. Здесь нет, пожалуй, большой беды: Городецкий был ‘мистическим анархистом’ и даже удивлялся, как можно не быть им, Городецкий был ‘мифотворцем’, Городецкий был, кажется, и ‘мистическим реалистом’. Все это проходило, забывалось. Теперь Городецкий акмеист. Вероятно, пройдет и это. Но беда в том, что Сергей Городецкий, на которого возлагалось столько надежд, написал плохую книгу, доброй половиной которой обязан уже не себе, а влиянию Андрея Белого, что само по себе тоже не ‘адамистично’.
‘Ива’ писана кое-как, спустя рукава, словно все дело было в том, чтобы написать побольше. Появилась ненужная риторика, безалаберная расстановка слов, повторение самого себя, избитые, затасканные образы. Очень уж ненародны эти стихи, которым так хочется быть народными. Их сочинял петербургский литератор для книгоиздательства ‘Шиповник’. За всеми его ‘Странниками’ и ‘Горшенями’ очень уж много чувствуется размышлений о России и мало ее подлинной жизни. Не таков был Сергей Городецкий, когда писал ‘Ярь’, не таков он был в ‘Перуне’. И только начиная с ‘Дикой воли’ при чтении его стихов стало навертываться роковое словечко ‘скука’, равно убийственное и для акмеистов и для символистов.
Если Сергей Городецкий огорчает, то другой мастер того же ‘цеха’ радует: последняя книга Н. Гумилева ‘Чужое небо’ {Н. Гумилев. Чужое небо. Третья книга стихов. Изд. журн. ‘Аполлон’. СПб. 1912. Ц. 1 р.} выше всех предыдущих. И в ‘Пути конквистадоров’, и в ‘Романтических цветах’, и в ‘Жемчугах’ было слов гораздо больше, чем содержания, ученических подражаний Брюсову — чем самостоятельного творчества. В ‘Чужом небе’ Гумилев как бы снимает наконец маску. Перед нами поэт интересный и своеобразный. В движении стиха его есть уверенность, в образах — содержательность, в эпитетах — зоркость. В каждом стихотворении Гумилев ставит себе ту или иную задачу и всегда разрешает ее умело. Он уже не холоден, а лишь сдержан, и под этой сдержанностью угадывается крепкий поэтический темперамент.
У книги Гумилева есть собственный облик, свой цвет, как в отдельных ее стихотворениях — самостоятельные и удачные мысли, точно и ясно выраженные. Лучшими стихотворениями в ‘Чужом небе’ можно назвать ‘Девушке’, ‘Она’, ‘Любовь’, ‘Оборванец’. Поэмы слабее мелких вещей, но и в них, например в ‘Открытии Америки’, есть прекрасные строки. Самое же хорошее в книге Гумилева то, что он идет вперед, а не назад.
Из других авторов, примкнувших к ‘цеху’, должно отметить Анну Ахматову {Анна Ахматова. Вечер. Предисловие М. Кузмина. СПб. 1912. ‘Цех поэтов’. Ц. 90 к.}. Но, говоря о ее книге, придется повторить то, что уже сказано другими: г-жа Ахматова обладает дарованием подлинным и изящным, стих ее легок, приятен для слуха. В мире явлений поэтесса любит замечать его милые мелочи и умеет говорить о них. ‘Я сошла с ума, о мальчик странный, в среду, в три часа’. ‘Пруд лениво серебрится, жизнь по-новому легка, кто сегодня мне приснится в легкой сетке гамака?’ Это едва ли не лучшие строки Анны Ахматовой. Во всяком случае — наиболее для нее выразительные. Писать глубокомысленные статьи ‘о творчестве’ г-жи Ахматовой, конечно, еще преждевременно. Но мы надеемся, что в дальнейшем молодая поэтесса еще не раз заставит сочувственно говорить о себе.
Умело написана книга г-жи Кузьминой-Караваевой {Е. Кузьмина-Караваева. Скифские черепки. СПб. 1912. ‘Цех поэтов’. Ц. 90 к.}. Невыносимо скучна ‘Дикая порфира’ М. Зенкевича {М. Зенкевич. Дикая порфира. СПб. 1912. ‘Цех поэтов’. Ц. 90 к.}. Геолог улыбнется над ней, не понимая, зачем науку его излагают стихами. Поэт, если захочет изучать геологию, обратится к специальным трудам, прозаическим, но зато более полным.
Хотелось бы умолчать о Владимире Нарбуте. Зачем было поэту, издавшему года два назад совсем недурной сборник, выступать теперь с двумя книжечками {Владимир Нарбут. Аллилуйа. 2-я кн. стихов. ‘Цех поэтов’. СПб. 1912. (Конфискована.) — Он же. Любовь и любовь. 3-я кн. стихов. СПб. 1912. Ц. 10 к.}, гораздо более непристойными, чем умными.

6

Вернемся немного назад, к авторам, которые некогда примкнули к уже определившейся школе ‘новой поэзии’, но хронологически были моложе ее.
Прекрасный сборник издал М. Кузмин {М. Кузмин. Осенние озера. Вторая книга стихов. М. 1912. К-во ‘Скорпион’. Ц. 1 р. 80 к.}. С точки зрения формы, ‘Осенние озера’ немногим отличаются от первой книги того же поэта. Он остается верен излюбленным своим метрам, часто пользуется уже испытанными приемами. Но общий тон стихов стал значительней, строже. Прошло увлечение XVIII и началом XIX века. В ‘Осенних озерах’ Кузмин выступает почти исключительно как лирик. В его любовных посланиях есть особый, одному Кузмину свойственный оттенок. Личность автора, не скрытая маской стилизатора, становится нам более близкой. Быть может, Кузмин, расставшийся с восемнадцатым веком, потеряет часть прежних своих поклонников — глуповатых дэнди, бредящих мушками и утонченностью. Зато он приобретет новых, любящих поэзию не только тогда, когда она есть самоучитель галантного тона.
Борис Садовской (‘Пятьдесят лебедей’, 2-я книга стихов’ {Борис Садовской. Пятьдесят лебедей. Стихи 1909—1911. СПб. 1913. Изд. ‘Огни’. Ц. 1 р.}) любит свою поэтическую родословную не меньше дворянской:
Дед моего отца и прадед мой, Лихутин,
Я слышу, как во мне твоя клокочет кровь! —
говорит он.
В стихах Бориса Садовского для читателя внятно биение крови многих поколений русских поэтов, от Державина до Валерия Брюсова. Не только поэт, но и историк родной словесности, Борис Садовской так же боится нарушить ее традицию, как его прадед побоялся бы нарушить традицию дворянскую. Сотрудник ‘Весов’, автор ‘зубастых’ полемических статей, — сам он как поэт не отваживается решительно примкнуть к той новой школе, которую так горячо отстаивал в качестве критика. Порою кажется, что для него русская поэзия кончается даже не Брюсовым, а только Фетом. Он почти не решается прибегать к новым, еще не освященным традициями приемам творчества, как некоторые ‘старожилы’ поныне не хотят ездить по железной дороге. Но многие чувства современного человека требуют и современных способов выражения. Вот почему стихи Садовского кажутся несколько холодными. Зато им нельзя отказать в высоком внутреннем благородстве.
Вторая книга Садовского — шаг вперед только в том отношении, что автор стал увереннее владеть стихом. За четыре года, отделяющих ‘Пятьдесят лебедей’ от ‘Позднего утра’, никакой внутренней перемены в его творчестве не произошло и не могло произойти. Не будем же требовать от поэта того, чего он сам от себя не требует, а поблагодарим его просто за книгу хороших стихов.
Александр Тиняков (Одинокий), издавший лишь первую книгу стихов {Александр Тиняков (Одинокий). Navis nigra. Стихи 1905—1912 гг. М. 1912. К-во ‘Гриф’. Ц. 75 к.}, все же не может быть отнесен к начинающим: стихи его печатались в альманахах ‘Грифа’, в ‘Весах’, в ‘Золотом Руне’. Достоинство А. Тинякова в том, что он пишет, повинуясь действительной потребности выразить свои переживания. К сожалению, совершенно порабощающее влияние имеет на него В. Брюсов. Тем не менее в книге есть несколько хороших стихотворений. Первая из ‘Песенок о Беккине’, ‘Вьюжные бабочки’, ‘Идиллия’ позволяют возлагать на поэта некоторые надежды, при условии, что, даже оставшись учеником Брюсова, он когда-нибудь перестанет подражать ему слепо.
‘Orientalia’, изданный отдельною книгой цикл стихов Мариэтты Шагинян {Мариэтта Шагинян. Orientalia. M. 1913. Изд. ‘Альциона’. Ц. 75 к.}, значительно совершеннее первой книги того же автора. Стих стал уверенней, содержательней. Исчезли детско-бессильные строки, каких было немало в ‘Первых встречах’. Хорошо выдержан и глубоко связан с темами восточный характер книги. Исключение составляют два-три стихотворения, которых лучше было не включать в цикл, не потому, чтобы они были плохи, но потому, что они нарушают цельность сборника. Есть в ‘Orientalia’ кое-какие мелкие стилистические промахи, но они вполне возмещаются общим благородным тоном сборника. Мариэтта Шагинян любит поэзию и чтит ее. Ей есть что сказать. Об этом можно судить хотя бы по тому, что она не ищет вычурных тем, умея по-своему подойти к самым обычным. Наконец, она работает над формой. Все это позволяет ждать от автора, очень еще молодого, значительных удач в будущем.
‘Волшебный фонарь’: так называется новая книга стихов Марины Цветаевой {Марина Цветаева. Волшебный фонарь. Вторая книга стихов. М. 1912. Изд. ‘Оле-Лук-Ойе’. Ц. 1 р. 50 к.}, поэтессы с некоторым дарованием. Но есть что-то неприятно-слащавое в ее описаниях полудетского мира, в ее умилении перед всем, что попадается под руку. От этого книга ее — точно детская комната: вся загромождена игрушками, вырезными картинками, тетрадями. Кажется, будто люди в ее стихах делятся на ‘бяк’ и ‘паинек’, на ‘казаков’ и ‘разбойников’. Может быть, два-три таких стихотворения были бы приятны. Но целая книга, в бархатном переплете, да еще в картонаже, да еще выпущенная издательством ‘Оле-Лук-Ойе’, — нет…
Нам остается отметить небольшую книжечку И. Эренбурга, ‘Одуванчики’ {И. Эренбург. Одуванчики. Стихи. Париж. 1912. Ц. 75 к.}, гораздо менее претенциозную, чем его предыдущие сборники, — и перейти к поэтам, с которыми познакомились мы впервые.

7

Ранней осенью 1913 года вышла первая книга стихов молодой поэтессы Н. Львовой {Н. Львова. Старая сказка. Стихи. Предисловие Валерия Брюсова. К-во ‘Альциона’. М. 1913. Ц. 1 р.}. Пишущий эти строки своевременно отметил несомненное дарование ее на страницах одной из газет. К сожалению, надеждам, которые возлагались на начинающую писательницу, не суждено было оправдаться: как известно, 24 ноября того же года Н. Г. Львова скончалась. Ее трагическая смерть вызвала ряд восторженных, но запоздалых отзывов о ее поэзии, на которую первоначально сыпался град упреков. Между тем в стихах Львовой, не лишенных еще некоторых посторонних влияний, были несомненные и большие достоинства. Как от всякого начинающего поэта, форма стиха требовала от Львовой значительной затраты труда. Несмотря на это, ей удавалось умело и тонко передавать переживания глубокие и подчас своеобразные. В отличие от великого множества молодых поэтов, Львова умела не только писать, но и жить. К несчастию своих друзей, она сумела и умереть.
В течение 1912 года заставил много говорить о себе Николай Клюев, издавший почти один за другим целых три сборника. Первый, ‘Сосен перезвон’ {Николай Клюев. Сосен перезвон. Предисловие Валерия Брюсова. К-во ‘В. И. Знаменский и Ко‘. М. 1912. Ц. 60 к.}, со стороны чисто литературной, пожалуй, слабее последующих. Но в нем наиболее привлекала именно та непроизвольность, с какою поэт, казалось, спешил поскорее откликнуться на все волнующие его темы. В стихах его было немало неровностей, срывов, неудачных строк, но все это искупалось подлинностью лирического подъема, простотой языка, той благородною скупостью, которая заставляла Клюева не тратить слов и сил на внешнюю красивость, приятность его стиха. В этом сказалось происхождение Клюева из того простого народа, который не любит лишних кудрявых слов, когда дело идет о важном, о главном.
Клюев — поэт. Клюев — из народа. Но Клюев — не ‘поэт из народа’, не один из тех, которые пишут плохие стихи и гордятся своей безграмотностью, чем несказанно радуют иных писателей из господ. Дескать, вот каков человек: и сказать ему нечего, и говорить не умеет — а говорит.
Не таков Клюев. Он грамотен. Можно сказать, что для поэта из народа он бессовестно грамотен. В первой его книге внимательный читатель различит следы упорного труда, желания во что бы то ни стало подчинить себе стих, заставить слова выражать именно то, что надо. Для этого он равно пользуется как приемами народной песни, так и языком поэтов: Тютчева, Брюсова, Блока.
В предисловии ко второй своей книге Клюев заявляет, что составляющие ее ‘Братские песни’ {Николай Клюев. Братские песни. Книга вторая. Вступит. статья В. Свенцицкого. Изд. жур. ‘Новая Земля’. М. 1912. Ц. 60 к.} сложены раньше, чем стихи, вошедшие в ‘Сосен перезвон’. Мы не позволим себе усомниться в правдивости такого заявления, но заметим, что, вероятно, ‘Братские песни’ подверглись некоторой позднейшей обработке. В том убеждает их форма, более совершенная, чем форма стихов первой книги. Кроме того, трудно предположить, чтобы сборник, в котором из тридцати двух стихотворений только два-три написаны не на религиозную тему, мог образоваться из случайно собранных старых стихов.
В. Свенцицкий написал к ‘Братским песням’ предисловие, в котором зовет Н. Клюева пророком — не больше и не меньше. Весьма ценя стихи г. Клюева, мы не можем не удивиться религиозной развязности его поклонника. Но сам поэт уже наказал его: третья книга Н. Клюева {Николай Клюев. Лесные были. М. 1913. К-во К. Ф. Некрасова. Ц. 60 к.} далека от каких бы то ни было не только пророчеств, но и вообще тем религиозных. Содержание ее — эротика, довольно крепкая, выраженная в стихах звучных и ярких:
Вы, белила-румяна мои,
Дорогие, новокупленныя,
На меду-вине разваренныя,
На бело лицо положенныя.
Разгоритесь зарецветом на щеках,
Алым маком на девических устах…
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Скатной ягоде не скрыться при пути —
От любови девке сердца не спасти.
Нам понравились стихи Павла Радимова {Павел Радимов. Полевые псалмы. Свиток первый. Казань. 1912. Ц. 1 р. 24 к.}, поэта вдумчивого и зоркого, если и подражающего — то высоким и достойным того образцам. К сожалению, г. Радимов берется за темы, с которыми ему еще трудно справиться. Поэтому поэмы его слабее мелких стихотворений, в которых и теперь уже есть свой собственный тон и сознание высоты поэтического служения. ‘Благослови, Господь, на подвиг песнопенья!’ Поэту, который первую свою книгу начинает такими словами, нельзя не пожелать счастливого будущего.
Сборник, озаглавленный: A. Marie. Лирика {A. Marie. Лирика. Париж. 1912. Ц. 1 р.}, — содержит в себе несколько бледные, но красивые стихи, написанные умело и порою своеобразно.
‘Я твоя’, — ты сказала мне.
Дай мне подумать:
Как смешно, и странно, и радостно…
Вообще, автору хорошо удаются мотивы лирические. У него есть хорошие описания. Говоря о любви, он умеет быть простым, искренним, но не банальным…
Названными именами далеко не исчерпываются поэты, дебютировавшие в минувшем году. Кроме уже перечисленных авторов, еще множество молодых поэтов издали первые свои сборники. Большинство из них, как г-жа Фейга Коган, гг. Скалдин, Лившиц, — умеют писать стихи, щеголяют рифмами и размерами, учатся, трудятся, но зачем они это делают — пока неизвестно. Мы очень хотели бы оказаться дурными пророками, но думается — поэтов среди них нет. Вышли также сборники г. Вяткина, г-жи Чумаченко и др. — но это уже безнадежное поэтическое захолустье.

8

Еще в 1911 году вышел небольшой сборник стихов и прозы ‘Садок судей’. С момента появления этой книжечки ведет свое летосчисление русский футуризм, точнее — московская, еще точнее — кубофутуристическая его фракция. Движение, известное под именем эгофутуризма, возникло несколько позднее, в Петербурге. Там Игорем Северянином была основана академия эгофутуризма, впоследствии им же ‘распущенная’. Выйдя из нее, Игорь Северянин отставил от себя академию, с его уходом распавшуюся. С другой стороны, обе фракции футуристов, первоначально враждовавшие между собой, ныне объединяются в новом литературном органе, которому предстоит стать ‘официозом российского футуризма’.
Эстетические и иные верования обеих футуристических фракций общеизвестны. Общеизвестно и то, что настоящая родина футуристов — Италия. Ни московский, ни петербургский футуризм в наиболее существенных чертах своих не могут претендовать ни на оригинальность, ни на новизну. Проповедь крайнего индивидуализма, некогда лежавшая в основе петербургского эгофутуризма, стара, как индивидуализм. ‘Непреодолимая ненависть’ к существующему языку, чем преимущественно отличаются москвичи от петербуржцев, — кроме того, что выводит их поэзию за пределы критики, — также не нова: она целиком заимствована у футуристов западных.
Поэтов с дарованием значительным нет среди москвичей-футуристов. Недурные строчки встречаются у В. Хлебникова, В. Маяковского, Д. Бурлюка. Прочие или недоступны человеческому пониманию, ибо пишут исключительно на языке ‘дыр-был-щур’, или бесконечно повторяют друг друга.
Эгофутуристы в большинстве недурно пишут стихи, но, к сожалению, почти не выходят за пределы подражания бывшему ректору своей Академии — Игорю Северянину, о котором должно говорить подробнее {Игорь Северянин. Громокипящий кубок. Поэзы. Предисловие Федора Сологуба. К-во ‘Гриф’. М. 1913. Ц. 1 р.}.
Игорю Северянину довелось уже вынести немало нападок именно за то, что если и наиболее разительно, то все же наименее важно в его стихах: за язык, за расширение обычного словаря. То, что считается заслугой поэтов признанных, всегда вменяется в вину начинающим. Таковы традиции критики. Правда, в языке И. Северянина много новых слов, но приемы словообразования у него не новы. Такие слова, как ‘офиалчен’, ‘окалошить’, ‘онездешниться’, суть обычные глагольные формы, образованные от существительных и прилагательных. Их сколько угодно в обычной речи. Если говорят ‘осенять’ — то почему не говорить ‘окалошить’? Если ‘обессилеть’ — то отчего не ‘онездешниться’? Жуковский в ‘Войне мышей и лягушек’ сказал: ‘и надолго наш край был обезмышен’. Слово ‘ручьиться’ заимствовал Северянин у Державина. Совершенно ‘футуристический’ глагол ‘перекочкать’ употреблен Языковым в послании к Гоголю.
Так же не ново соединение прилагательного с существительным в одно слово. И. Северянин говорит: ‘алогубы’, ‘златополдень’. Но такие слова, как ‘босоножка’ и ‘Малороссия’, произносим мы каждый день. Несколько более резким кажется соединение в одно слово сказуемого с дополнением: например, ‘сенокосить’. Но возмущаться им могут лишь те, кто дал зарок никогда не говорить: ‘рукопожатие’, ‘естествоиспытание’.
Спорить о праве поэта на такие вольности не приходится. Важно лишь то, чтобы они были удачны. Игорь Северянин умеет благодаря им достигать значительной выразительности. ‘Трижды овесенненный ребенок’, ‘звонко, душа, освирелься’, ‘цилиндры солнцевеют’ — все это хорошо найдено.
Неологизмы И. Северянина позволяют ему с замечательной остротой выразить главное содержание его поэзии: чувство современности. Помимо того, что они часто передают понятия совершенно новые по существу, — сам этот поток непривычных слов и оборотов создает для читателя неожиданную иллюзию: ему кажется, что акт поэтического творчества совершается непосредственно в его присутствии. Но здесь же таится опасность: стихи Северянина рискуют устареть слишком быстро — в тот день, когда его неологизмы перестанут быть таковыми.
Многое в Игоре Северянине — от дурной современности, той самой, в которой культура олицетворена в биплане, добродетель заменена приличием, а красота — фешенебельностью.
Пошловатая элегантность врывается в поэзию Северянина, как шум улицы в раскрытое окно. ‘О, когда бы на ‘Блерио’ поместилась кушетка!’ — мечтает ‘тоскующая, нарумяненная Нелли’, а сам поэт задается вопросами в таком роде:
Удастся ль душу дамы восторженно омолнить
Курортному оркестру из мелодичных цитр?
Другой точно такой же даме он предлагает:
Ножки плэдом закутайте дорогим, ягуаровым,
И садясь комфортабельно в ландолете бензиновом,
Жизнь доверьте Вы мальчику в макинтоше резиновом
И закройте глаза ему Вашим платьем жасминовым —
Шумным платьем муаровым, шумным платьем муаровым!..
Хоть и не без умиления наглядевшись на все эти ‘изыски’, — поэт все же принуждает сознаться: ‘гнила культура, как рокфор’. Ее должно запить вином:
Шампанского в лилию! Шампанского в лилию!
Ее целомудрием святеет оно!..
Не так ли божественным целомудрием поэтической души святеет повседневная жизнь, ее изысканный, но гниющий рокфор, ‘подленький сыр’? Для души, ‘обожженной восторгом глотка’, святеет весь мир. Вот стихи, посвященные некоей ‘Мисс Лиль’:
Котик милый, деточка! встань скорей на цыпочки,
Алогубы-цветики жарко протяни…
В грязной репутации хорошенько выпачкай
Имя светозарное гения в тени!..
Ласковая девонька! крошечная грешница!
Ты еще пикантнее от людских помой!
Верю: ты измучилась… Надо онездешниться,
Надо быть улыбчатой, тихой и немой.
Все мои товарищи (как зовешь нечаянно
Ты моих поклонников и незлых врагов…)
Как-то усмехаются и глядят отчаянно
На ночную бабочку выше облаков.
Разве верят скептики, что ночную бабочку
Любит сострадательно молодой орел!..
Честная бесчестница! белая арабочка!
Брызгай грязью чистою в славный ореол!..
Эти слова — прекраснейшее оправдание всей поэзии Игоря Северянина. Ими он связывает себя с величайшими заветами русской литературы, являясь в ней не отщепенцем, а лишь новатором.
Талант его как художника значителен и бесспорен. Если порой изменяет ему чувство меры, если в стихах его встречаются безвкусицы, то все это искупается неизменною музыкальностью напева, образностью речи и всем тем, что делает его не похожим ни на кого из других поэтов. Он, наконец, достаточно молод, чтобы избавиться от недостатков и явиться в том блеске, на какой дает право его дарование. Игорь Северянин — поэт Божией милостью.
Нужно только желать, чтобы как можно скорее разуверился он в пошловатых ‘изысках’ современности и глубже всмотрелся в то, что в ней действительно ценно и многозначительно. Автомобили и аэропланы столь же существенны для нашего века, как фижмы и парики — для века XVIII. Но XVIII век только в глазах кондитеров есть век париков и фижм. Для поэтов он — век революции.

КОММЕНТАРИИ

Мы еще не имеем собрания сочинений Владислава Ходасевича, которое бы объединило достаточно полно его литературное наследие. Первое такое собрание только начало выходить в издательстве ‘Ардис’, Анн Арбор, США, готовят его американские литературоведы-слависты (редакторы — Д. Малмстад и Р. Хьюз) при деятельной помощи коллег из России. К настоящему времени вышли два тома этого издания (из пяти предполагаемых): первый из них (1983) представляет попытку полного собрания стихотворений поэта, второй том (1990) составили критические статьи и рецензии 1905—1926 гг.
В 1989 г. в большой серии ‘Библиотеки поэта’ вышло подготовленное Н.А. Богомоловым и Д.Б. Волчеком первое после 1922 г. отечественное издание стихотворного наследия Ходасевича, состав которого здесь существенно пополнен (по периодике и архивным материалам) в сравнении с первым томом ардисовского издания. После этих двух фундаментальных собраний оригинального стихотворного творчества Ходасевича оно может считаться в основном изданным (хотя, несомненно, состав известной нам поэзии Ходасевича будет расширяться — в частности, одно неизвестное прежде стихотворение 1924 г. — ‘Зимняя буря’, — найденное А.Е. Парнисом в одном из парижских альбомов, публикуется впервые в настоящем издании). Совсем иначе обстоит дело с обширным прозаическим наследием Ходасевича — оно не собрано, не издано, не изучено. Ходасевич писал в разных видах прозы: это мемуарная проза, это своеобразная литературоведческая проза поэта, это опыты биографического повествования на историко-литературной основе, это повседневная литературная критика, какую он вел всю жизнь, наконец, сравнительно редкие обращения к художественной в привычном смысле слова, повествовательной прозе. Из этого большого объема написанного им в прозе сам автор озаботился собрать в книги лишь часть своих историко-литературных работ (‘Статьи о русской поэзии’, Пб., 1922, ‘Поэтическое хозяйство Пушкина’, Л., 1924, ‘Державин’, Париж, 1931, ‘О Пушкине’, Берлин, 1937), а также девять мемуарных очерков в конце жизни объединил в книгу ‘Некрополь’ (Брюссель, 1939). В осуществленный Н.Н. Берберовой посмертный сборник (‘Литературные статьи и воспоминания’, Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1954, новое издание — ‘Избранная проза’, Нью-Йорк, 1982) вошли лишь избранные критические статьи и мемуарные очерки из множества рассеянных по зарубежной русской прессе. Состав очерков расширен, но далеко не исчерпан в книге мемуарной прозы Ходасевича ‘Белый коридор’ (Нью-Йорк: Серебряный век, 1982, подготовили Г. Поляк и Р. Сильвестр). Так обстояло дело в зарубежных изданиях, освоение же прозаического наследия Ходасевича в его отечестве в последние годы, помимо издания книги ‘Державин’ (М.: Книга, 1988, подготовил А. Л. Зорин), находилось на стадии хаотических перепечаток отдельных статей и очерков в наших журналах. Наибольший пока объем произведений Ходасевича в прозе собран в сборнике ‘Колеблемый треножник’ (М.: Советский писатель, 1991 / Сост. В. Г. Перельмутер).
Более или менее полное собрание сочинений Ходасевича — дело будущего. Тем не менее составители предлагаемого четырехтомного издания позволяют себе считать его малым собранием сочинений. В издании представлены разнообразные виды литературного творчества, в которых работал Ходасевич, и воспроизводятся все книги, как поэтические, так и в прозе, которые он издал при жизни (за исключением ‘Поэтического хозяйства Пушкина’, но от нее он вскоре после ее издания печатно отказался, и она на пути развития автора оказалась как бы снятой книгой 1937 г. ‘О Пушкине’: см. коммент. к ней в т. 3 наст. изд.).
Но, как уже сказано, прижизненные книги далеко не покрывают творческого наследия Ходасевича, весьма значительная часть его в них не вошла. Составители настоящего издания уделили особое внимание отбору статей и очерков Ходасевича из огромного массива напечатанных им в российской и зарубежной периодической прессе (притом по большей части в газетах) за 34 года его работы в литературе. Отобранные 80 статей (20 отечественного периода и 60 эмигрантского) — лишь часть этого массива, самые границы которого еще не определены окончательно. Почти во всех случаях воспроизводятся первопечатные тексты этих статей и очерков со страниц газет и журналов, где они были опубликованы автором (многие из них, вошедшие в сборник 1954 г. ‘Литературные статьи и воспоминания’, напечатаны там с сокращениями и неточностями в тексте, это в особенности относится к мемуарным вещам, вошедшим в это издание).
В замысел настоящего собрания входило обстоятельное историко-литературное комментирование. В 1-м томе преамбула к комментариям написана С.Г. Бочаровым, комментаторы разделов: ‘Стихотворения’ — Н.А. Богомолов, ‘Литературная критика 1906—1922’ — И. П. Андреева.
Составители и комментаторы выражают благодарность за разнообразную помощь М. Л. Гаспарову, С. И. Гиндину, Т. Л. Гладковой (Русская библиотека им. И. С. Тургенева в Париже), В. В. Зельченко, А. А. Ильину-Томичу, М. С. Касьян, Л. С. Киссиной, О. А. Коростелёву, Эдвине Круиз (США), Джону Малмстаду (США), А. А. Носову, А. Е. Парнису, А. Л. Соболеву, А. Б. Устинову, В. А. Швейцер. Благодарность особая — Т. Н. Бедняковой, нашему редактору и верному помощнику в пору подготовки первого, двухтомного, варианта этого собрания в издательстве ‘Художественная литература’, которое, к сожалению, так и не увидело света, и Н. В. Котрелёву.

УСЛОВНЫЕ СОКРАЩЕНИЯ, ПРИНЯТЫЕ В КОММЕНТАРИЯХ

АБ — Бахметьевский архив (Библиотека редких книг Колумбийского университета), США.
АГ — Архив А. М. Горького, Москва.
— Автобиографические записки (Бахметьевский архив, ф. М. М. Карповича), США.
АИ — Архив А. Ивича (И. И. Бернштейна), Москва.
Б — Журнал ‘Беседа’ (Берлин), 1923—1925, No 1—7.
Байнеке — Отдел редкой книги и рукописей Йельского университета, США.
Берберова — Берберова Н. Курсив мой: Автобиография. М.: Согласие, 1996.
БП — Ходасевич Владислав. Стихотворения (Библиотека поэта. Большая серия). Л.: Советский писатель, 1989.
В — Газета ‘Возрождение’ (Париж).
ВЛ — Журнал ‘Вопросы литературы’ (Москва).
ВРСХД — Журнал ‘Вестник русского студенческого христианского движения’ (Париж—Нью-Йорк).
ВСП — Весенний салон поэтов. М., 1918.
Вт — Ветвь: Сборник клуба московских писателей. М., 1917.
Гиппиус — Гиппиус Зинаида. Письма к Берберовой и Ходасевичу / Публ. Erika Freiberger Sheikholeslami. Ann Arbor: Ardis, 1978.
ГM — Газета ‘Голос Москвы’.
Д — Газета ‘Дни’ (Берлин, Париж).
ЗК — Записная книжка В. Ф. Ходасевича 1904—1908 гт. с беловыми автографами стихотворений (РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 17).
ЗМ — Журнал ‘Записки мечтателей’ (Петроград).
ЗР — Журнал ‘Золотое руно’ (Москва).
ИМЛИ — Отдел рукописей Института мировой литературы РАН, Москва.
ИРЛИ — Рукописный отдел Института русской литературы РАН (Пушкинский дом), Санкт-Петербург.
КН — Журнал ‘Красная новь’ (Москва).
Левин — Левин Ю. И. Заметки о поэзии Вл. Ходасевича // Wiener slawisticher Almanach. 1986. Bd 17.
ЛН — Литературное наследство.
ЛО — Журнал ‘Литературное обозрение’ (Москва).
M — Ходасевич Владислав. Молодость: Первая книга стихов. М.: Гриф, 1908. На обл. подзаголовок: ‘Стихи 1907 года’.
М-3 — Минувшее: Исторический альманах. Вып. 3. Paris: Atheneum, 1987.
М-5 — То же. Вып. 5. 1988.
М-8 — То же. Вып. 8. 1989.
НЖ — ‘Новый журнал’ (Нью-Йорк).
НМ — Журнал ‘Новый мир’ (Москва).
НН — Журнал ‘Наше наследие’ (Москва).
ПЗ-1 — Ходасевич Владислав. Путем зерна: Третья книга стихов. М.: Творчество, 1920.
ПЗ-2 — Ходасевич Владислав. Путем зерна: Третья книга стихов. 2 изд. Пг.: Мысль, 1922.
Письма Гершензону — Переписка В. Ф. Ходасевича и М. О. Гершензона / Публ. И. Андреевой // De visu. 1993. No 5.
Письма Карповичу — Шесть писем В. Ф. Ходасевича М. М. Карповичу / Публ. Р. Хьюза и Д. Малмстада // Oxford Slavonic Papers’ Vol. XIX. 1986.
Письма к Муни — ИРЛИ. Р. 1. Оп. 33. Ед. хр. 90.
Письма Муни — РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 66.
Письма Садовскому — Письма В. Ф. Ходасевича Б. А. Садовскому. / Подгот. текста, составл. И. П. Андреевой. Анн Арбор: Ардис, 1983.
ПН — Газета ‘Последние новости’ (Париж).
ПХП — Ходасевич Владислав. Поэтическое хозяйство Пушкина. Л.: Мысль, 1924, ‘Беседа’, кн. 2, 3, 5, 6/7.
Р — Газета ‘Руль’ (Берлин).
PB — Газета ‘Русские ведомости’ (Москва).
РГАЛИ — Российский государственный архив литературы и искусства, Москва.
РГБ — Отдел рукописей Российской государственной библиотеки, Москва.
РМ — Газета ‘Русская молва’ (Санкт-Петербург).
РНБ — Отдел рукописей и редких книг Российской национальной библиотеки им. М. Е. Салтыкова-Щедрина, Санкт-Петербург.
СД-1 — Ходасевич Владислав. Счастливый домик: Вторая книга стихов. М.: Альциона, 1914.
СД-2 — Ходасевич Владислав. Счастливый домик: Вторая книга стихов. 2 изд. Петербург—Берлин: Изд-во З. И. Гржебина, 1922.
СД-3 — Ходасевич Владислав. Счастливый домик: Вторая книга стихов. 3 изд. Берлин—Петербург—Москва: Изд-во З. И. Гржебина, 1923.
СЗ — Журнал ‘Современные записки’ (Париж).
СиВ — Ходасевич Владислав. Литературные статьи и воспоминания. Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1954.
СРП — Ходасевич Владислав. Статьи о русской поэзии. СПб., 1922.
СС — Ходасевич Владислав. Собрание сочинений. Т.1— 2 / Под ред. Джона Малмстада и Роберта Хьюза. Анн Арбор: Ардис, 1983.
ССт-27 — Ходасевич Владислав. Собрание стихов. Париж: Возрождение, 1927.
ССт-61 — Ходасевич Владислав. Собрание стихов (1913— 1939) / Ред. и примеч. Н.Н.Берберовой. Berkeley, 1961.
Терапиано — Терапиано Юрий. Литературная жизнь русского Парижа за полвека (1924—1974). Париж—Нью-Йорк, 1987.
ТЛ-1 — Ходасевич Владислав. Тяжелая лира: Четвертая книга стихов. М.—Пг.: Гос. издательство, 1922.
ТЛ-2 — Ходасевич Владислав. Тяжелая лира: Четвертая книга стихов. Берлин—Петербург—Москва: Изд-во З. И. Гржебина, 1923.
УР — Газета ‘Утро России’ (Москва).
Шершеневич — Шершеневич В. Великолепный очевидец // Мой век, мои друзья и подруги. М.: Московский рабочий, 1990.
ЭБ — Пометы В. Ф. Ходасевича на экземпляре ССт-27, принадлежавшем Н. Н. Берберовой (ныне в библиотеке Байнеке Йельского университета, США). Цитируются по тексту, опубликованному вСС.
Яновский — Яновский B. C. Поля Елисейские: Книга памяти. Нью-Йорк: Серебряный век, 1983.
Lilly Library — Библиотека редких книг и рукописей Индианс-кого университета, США.

ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА 1906—1922

В этот раздел вошли статьи и заметки Ходасевича ‘российского’ периода, написанные с марта 1905 г. (напечатана первая рецензия) по июнь 1922 г. (отъезд из России).
Разбросанные в московских и провинциальных газетах, московских и петербургских журналах, альманахах и сборниках, они не все еще разысканы и атрибутированы. Молодой критик пользовался огромным количеством псевдонимов: Ф. Маслов, П. Семенов, Георгий Р-н, Сигурд, Елена Арбатова, подписывался В. Х., В. Х-ч, Ф. М., M., W. и т.д.
Но в целом собирательскую работу можно считать законченной, особенно после выхода 2-го тома Собрания сочинений Владислава Ходасевича под ред. Джона Малмстада и Роберта Хьюза (Анн Арбор: Ардис, 1990), где большая часть статей тех лет перепечатана, другие — аннотированы. Наше собрание готовилось одновременно с томом, выпущенным американскими исследователями. К корпусу статей, ими опубликованных, можно добавить заметку о сборнике стихов Н. Морозова ‘Звездные песни’, напечатанную в ‘Иллюстрированном обозрении’ (прилож. к ГМ. 1912. 21 октября. Подпись: В. Д-цев), и ‘О последних книгах К. Бальмонта’, которую мы включили в настоящий том. Открытий и неожиданностей в этой области ждать не приходится, так как Ходасевич в эмиграции составил автобиблиографию, правда, судя по мелким расхождениям, по памяти.
Расположены статьи в хронологическом порядке, кроме цикла ‘Новые стихи’, который нам показалось естественным объединить. Печатаются они, как правило, по первым публикациям. Очевидные опечатки исправлены.
В архиве Ходасевича почти не сохранилось черновиков произведений литературно-критических. В его рабочих тетрадях среди стихов попадаются наброски, фрагменты, планы статей (‘Эмиль Верхарн’, ‘Стихи на сцене’, ‘Египетские ночи’ и др.), но затем работа над ними, очевидно, выносилась за пределы тетради, а черновики выбрасывались.
Исключение составляют рукописи, которые бережно донес до наших дней А. Ивич (И. И. Бернштейн): доклад ‘Надсон’ (беловая рукопись), ‘Фрагменты о Лермонтове’ и ‘Колеблемый треножник’ (машинопись с правкой автора).
Свои ранние критические работы Ходасевич не намеревался издать книгой, в отличие от историко-литературных эссе тех лет, которые он собрал в книгу ‘Статьи о русской поэзии’ (Пб.: Эпоха, 1922). Он относился к ним порой с добродушной иронией, порой отчужденно-неприязненно. ‘Писал много критических заметок и статей, большинство из которых мне глубоко чуждо и даже противно по духу’, — признавался он П. Н. Зайцеву в письме от 11 июня 1922 г. Еще резче высказывание в дневниковой заметке 1931 г.: ‘Дело прошлое и детское, а все-таки я бы дорого дал за то, чтобы уничтожить всю ту чушь, которую я печатал в ‘Искусстве» (АБ. Ф. Карповича).
Даже в первые годы эмиграции, когда Ходасевич бедствовал, он не пытался перепечатать, а тем более собрать и издать критические статьи ‘российского’ периода, сделав исключение для одной — ‘Об Анненском’. Видимо, не только потому, что она была позднейшей по времени: в ней критик подводил итог литературной жизни целого поколения, литературной эпохе. По меткому слову Корнея Чуковского, в статье проявилась ‘своя очень хорошая линия’. Так Чуковский записал в дневнике, услышав статью в чтении автора.
‘Своя линия’ — вот то, что отличает критическую мысль Ходасевича: в юношеском реферате о Надсоне (1912) угадывается и отношение к литературе как к духовному подвигу, и требование сотворчества от читателя как непременное условие здорового развития литературы, и ненависть к литературной ‘улице’ — ростки тем, которые будут развиваться в статьях 20—30-х годов. ‘Линия’ связывает в единое целое всю критическую прозу Ходасевича: его поздние, зрелые статьи подхватывают и продолжают то, что было намечено в молодые годы.
Этой ‘линией’ мы и руководствовались, отбирая среди огромного количества неизвестных русскому читателю работ Ходасевича-критика заметки для нашего издания. При этом поневоле сузили круг тем и форм (Ходасевич пробовал себя во всех жанрах: книжная и театральная рецензия, литературная хроника, обзор, фельетон, открытое письмо и полемическая реплика, пастиш), но выиграли в цельности портрета. Собранные вместе, они составили как бы вторую книгу ‘статей о русской поэзии’ — поэзии начала века.
Ходасевич был пристрастен, он мог ошибаться и обманываться, но видел в целом здание поэзии (образ, который повторил несколько раз) — с парадными залами, боковыми покойниками, мезонинами и службами, перестраиваемыми новыми поколениями на свой лад.
Если в те годы его и привлекала проза, то это главным образом проза поэтов (В. Брюсов, Ф. Сологуб, К. Бальмонт, Андрей Белый). В ряду беллетристов-современников автор романа ‘Петербург’ казался Ходасевичу ‘чужим’, почти неуместным: ‘Он среди них немного похож на дилетанта среди профессионалов. Он трудится, ищет. Каждое слово его выстрадано. Они спокойно ‘пописывают» (А. Куприн и Европа // PB. 1914. 26 июня).
Даже таких ‘матерых’ прозаиков, как Толстой и Достоевский, он стремился ‘испытать’ стихом. В 1914 г. Ходасевич писал, что ‘история русской литературы последнего двадцатилетия будет по преимуществу историей поэзии, так как именно здесь, а не в прозе произошли в это время изменения наиболее разительные’ (PB. 1914. 10 декабря). И пятнадцать лет спустя еще решительнее настаивал: ‘Несмотря на то, что к прозаикам принадлежали такие гиганты, как Гоголь, Достоевский, Толстой, — все же главной движущей и организующей силой русской литературы почти всегда была поэзия. Если даже, допустим, это положение еще требует доказательств, то уж совсем бесспорно, что в последнее сорокалетие, с начала символизма, как в догоголевскую эпоху, литературная гегемония находилась в руках поэзии’ (Литературная панорама // В. 1929. 11 апреля).
И, надо отметить, в этом совершенно сошелся со своим оппонентом Н. С. Гумилевым. Ежемесячные обзоры в журнале ‘Аполлон’ Гумилев принципиально посвятил стихотворным сборникам, назвав рубрику ‘Письма о русской поэзии’. По воспоминаниям А. В. Амфитеатрова, он уверял, что, ‘если идея истинно художественна, она должна быть выражена только стихом’ (Сегодня (Рига). 1921. 18 сентября).
Символизм же до последних лет остался для Ходасевича не литературной школой или течением, но ‘самой определяющей позицией’. А главным персонажем критической прозы ‘российского’ периода стал Валерий Брюсов, чей характер, вкусы, требования, слабости и достоинства, по мнению Ходасевича, сформировали ‘московское крыло’ символистов. В статье ‘Поэты ‘Альционы» критик доказывал, что влияния Брюсова не избежал ни один из поэтов, даже Блок, а среди сверстников своих различал два поколения последователей Брюсова: одни учились у автора ‘Венка’, другие оказались под впечатлением книг ‘Все напевы’ и ‘Зеркало теней’.
Проникнуть в тайну Брюсова значило для него понять себя и свое время. Молодой критик следовал за каждой книгой Брюсова, почти преследовал его, и каждая его заметка вносила новую черточку в портрет Брюсова. Судя по письмам Ходасевича, ему приходилось буквально ‘отдирать’ от себя Брюсова, высвобождаться из-под его влияния. Не случайно литературовед В. Гофман, не желая называть имени Ходасевича (его статья ‘Язык символизма’ писалась для ЛН, вышедшего в 1937 г.), заменил его развернутым описанием, представив как ‘критика, проникнувшегося характером брюсовских воззрений, брюсовского стиля’.
Но под пером Ходасевича фигура Брюсова странно двоится: перед нами одновременно и герой и — шарж. И чем тщательней выписывал он портрет, тем отчетливей проступало в позе, жестах, словах что-то театрально-затверженное, неживое.
Любопытный эксперимент проделал критик с книгой Брюсова ‘Стихи Нелли’, выпущенной анонимно, с расчетом на то, что в Нелли читатель увидит начинающую поэтессу. Книгу ‘Нелли’ он поставил рядом со сборниками Анны Ахматовой и Н. Львовой — и стало очевидно, что Нелли — фантом, муляж, исчезло впечатление женской непосредственности, обнажился ‘типично брюсовский стих с его чеканкой’.
Только в рецензии 1916 г. на сборник ‘Семь цветов радуги’ удалось Ходасевичу нащупать трагическое несоответствие между ‘идеальным, умышленным Брюсовым и Брюсовым, жившим в нашей действительности’: Брюсов спрятался в миф о Брюсове, запахнулся в плащ мага и не рисковал появляться на публике без маски. Портрет Брюсова Ходасевич смог дописать после его смерти, когда разрешил себе вслух сказать то, о чем прежде признавался только в письмах. В рецензии на ‘Избранные стихи’ Брюсова, выпущенные к десятилетию со дня смерти поэта, он писал: ‘…вижу, что совершенно правильно я почувствовал основной порок его: мещанство, отчасти неосознанное, отчасти затаенное под маской декадента, мага и демона, затаенное настолько глубоко, что он сам порой ощущал маску как подлинное свое лицо. (Порой он, однако же, не только себе самому, но и другим, как П. П. Перцову, признавался в глубокой своей лживости, в постоянном ношении маски)’ (В. 1934. 5 апреля).
‘Маска’ — вот слово, которое часто повторяется в статьях Ходасевича 10-х годов. ‘Что же, как не фантом — этот мир, населенный масками?’ — писал он о стихах С. Городецкого, Георгия Иванова критик укорял в том, что тот ‘меняет костюмы и маски с такой быстротой, что сам Фреголи ему позавидовал бы’, он не принял ‘Теннис’ и ‘Кинематограф’ Мандельштама, за ироничной легкостью которых ему почудилась ‘маска петербургского сноба’. И — напротив — приветствовал ‘Чужое небо’ Н.Гумилева, так как поэт в этой книге, ‘наконец, как бы снял маску’.
С той же требовательностью относился он к собственному творчеству, не включив в ‘Собрание стихов’ не только ‘Молодость’, но и стихи ‘Счастливого домика’, ценимые Вячеславом Ивановым, Гумилевым, Мандельштамом. Автор себя в них уже не узнавал: слишком глубокий отпечаток оставили на них время и молодость. ‘Не отразит румяный лик, чем я прекрасен и велик’, — насмешливо писал он в стихотворении ‘Я’.
Тема обретения лица (или — как оборотная сторона — потери лица) проходит через все творчество Ходасевича, перекипая на страницы писем: ‘Но ты сама никого не любишь, поэтому и думаешь, что любить — значит баловать. Как думают все дети. Ты же можешь баловать, веселить, тешить детей, в которых нет еще лица. Лица же взрослого человека ты не видишь, стираешь его, уничтожаешь (даже и себя: ‘я уничтожилась, меня нет’ — это твои слова), — насилуешь. Это грех ужасный, когда делается сознательно. На тебе греха нет, потому что ты не понимаешь и даже сама хочешь уничтожаться, растворяться в ком-нибудь…’ — выговаривал он А. И. Ходасевич.
Способность растворяться в чужом, эпигонство, сознательное или бессознательное, с точки зрения Ходасевича, — великий грех, свидетельство неполноты, незрелости личности. До конца личность человека раскрывается в любви, и ‘маска’, таким образом, становится верной приметой ремесленника. Ходасевич, уже написавший в ту пору: ‘Последнюю мою примету чужому не отдам лицу’, — с особым пониманием встретил повесть В. Набокова ‘Отчаяние’, мысль которой была ему близка: неудача, проигрыш главного персонажа повести, безусловного мастера, коренилась в его невнимании, равнодушии к миру, его замысел (точнее — расчет), построенный на уверенности в абсолютном сходстве с другим, обнаруживал ремесленника: творец не терпит подобий.
В критической прозе Ходасевича лицо как выражение внутренней правды противостоит маске. В стихах Игоря Северянина он обрадовался живому, выразительному лицу, на котором отражались мимолетные настроения, впечатления. Возбудимость, быстрая смена чувств, острота восприятия представились критику чертами, характерными для современного горожанина, забалованного дитяти цивилизации. Не случайно из выступлений Ходасевича на поэзо-концертах Игоря Северянина журналисты выловили, выделили эту мысль, эмоционально подчеркнутую: ‘Он отзвук, эхо современной души, мятущийся и быстрый в своих порывах’ (Новь. 1914. 1 апреля).
В первом репортаже о вечере Игоря Северянина в Москве Ходасевич, может быть, сам того не желая, ответил на вопрос, почему не суждено Северянину стать тем новым поэтом, которого он ждал. Ярко запечатлел критик провинциальную ограниченность своего героя, проявившуюся в защите моральных догм, в манерности, даже в произношении (бэздна, смэрть, сэрдце, любов), провинциальности, умноженной, отраженной читателями и почитателями поэта — ‘утонченниками с хризантемами в петлицах’, ‘почетными гражданами скетинг-ринков’.
Невольной ошибки Ходасевич себе не простил и впоследствии, высмеивая эпигонов Игоря Северянина, иронизировал над собой. В названии фельетона ‘Открываю гения’ — насмешка не только над Иоанном Павлушиным, но и самопародия.
В книге, сложном единстве содержания и формы, критик искал лицо, личность автора, его родословную, источники, питающие творчество, пытался понять, насколько правдиво произведение выражает и продолжает судьбу писателя. (Читая статьи Ходасевича, видишь, как естественно обращение к жанру очерка-портрета, как естественно из его творчества вырос ‘Некрополь’.)
В Бальмонте молодой критик приветствовал поэта ‘Космоса и всеобъемлемости’, поэта, с легкостью перешагивающего границы материков и культур, чей лиризм соприроден стихиям. А в поэзии Иннокентия Анненского расслышал отчаянный крик (‘Не хочу-у-у!..’) в себе замурованного ‘я’, бьющегося в попытках разломать, разрушить стену.
В статье ‘Об Анненском’ Ходасевич расставался с собственным прошлым, заново переживая тот миг, когда рядом ощутил ‘черную дыру’ и — освобождение от страха смерти, осознание того, что ‘Отношение к с < мерти > есть отношение к бессмертию души, к Богу’ (РГАЛИ).
‘Для меня поэт — вестник, и мне никогда не безразлично, что он возвещает’, — утверждал Ходасевич.
Статьи ‘российской’ поры отличаются от позднейших и по своему характеру, и по роли, которую критик занимал в литературе. В ту пору его не привлекали практические советы и рекомендации, его рецензии держатся не на анализе формы, отношение к которой он сумел выразить образно и точно, ведя с Гумилевым спор в статьях и на страницах ‘Записной книжки’ (1921): ‘Мастерство, ремесло — скорлупа, внешняя оболочка искусства, м<ожет> б<ыть>, его формующая поверхность. В поэзии она тоньше, чем в других искусствах, нечто вроде слизистой оболочки, почти уже именно только ‘поверхность’. Поэтому, касаясь ее, точно попадаем в живое, чувствительное тело самой поэзии’.
В годы эмиграции свои четверговые подвалы в ‘Возрождении’ Ходасевич сумел превратить в школу литературного мастерства, анализируя едва нарождающееся литературное движение и каждую выходящую книгу. А. И. Куприн в письме к нему (недат.) сравнил критика со знаменитым садоводом, обходящим ‘свое волшебное, благоуханное, наливающееся соками и расцветающее царство, которому скипетром служил острый кривой нож профессора, а мечом безжалостный секатор’ (РНБ. Ф. 405. Ед. хр. 11).
Ходасевич гордился ролью ‘непоблажливого игумена’, в стихах рисовал, закреплял образ ‘злого’ критика, что ‘страх завистливый родит’ и ‘каждым ответом желторотым внушает поэтам отвращение, злобу и страх’, образ, подхваченный мемуаристами, а иными историками литературы понятый буквально.
То, что некоторым казалось позой — так Г. В. Адамович и спустя годы, перечитывая статьи Ходасевича, морщился, находя в них ‘ограниченность и надуманную позу какой-то мудрости и всепонимания’ (письмо Ю. П. Иваску от 14 ноября 1954 г. Амхерст колледж.
Центр Русской Культуры. Ф. Иваска), — на деле было последовательной позицией. ‘Критиком неподкупным’ назвал его поэт В. Смоленский и продолжил: ‘Некоторые из литераторов (главным образом бездарные) считали его злым. А он говорил: ‘Как же мне не быть злым? Ведь я защищаю от насильников беззащитную русскую Музу» (Возрождение. Париж, 1955. Тетр. 41. С. 99).
Статьи 10-х годов радость ожидания освещает улыбкой, юмором, игрой. Он и над футуристами тогда подшучивал добродушно и, называя их ‘тартаренами’, не только намекал на фанфаронство, но получал удовольствие от звучания слова, создающего звуковой образ. Только поэтической глухотой С.Кречетова можно объяснить то обстоятельство, что он использовал полюбившихся ему ‘тар-таренов’, чтобы разделаться с акмеистами.
В 20-е годы Ходасевич, возненавидевший в футуристах служащих советской власти, называвший их ‘парнасскими большевиками’ и ‘советскими рупорами’, и для футуризма нашел определение более крепкое и хлесткое: ‘Хам символистского Ноя’. Но и оно выплыло из времен молодости, из воспоминаний о том, как Игорь Северянин, порвав со своими вчерашними соратниками, кубофуту-ристами, бросил в лицо им ‘Поэзу истребления’:
Меня взорвало это ‘кубо’,
В котором всё бездарно сплошь…
‘Хам символистского Ноя’ — вольная цитата из стихотворения Северянина, возмутившегося спокойствием, с которым ‘все поэзодельцы, //Ас ними доблестный Парнас, // Смотря, как наглые пришельцы — //О Хам пришедший! — прут на нас!’
Статьи Ходасевича тех лет задиристы и полемичны. Даже если он не принимал прямого участия в дискуссиях (в дискуссии о символизме, например, несколько раз вспыхивавшей на протяжении 1907—1914 гг.), он откликался на них, подхватывая реплики, цитаты, с одними авторами спорил (часто не называя имен), в других видел союзников. В комментариях мы старались раскрыть предполагаемых оппонентов Ходасевича и обстоятельства возникновения рецензий, несущих элементы пародийности, мистификации.
В годы эмиграции ему так не хватало щедрости, бурного течения предвоенной литературной жизни, благотворной для возникновения школ и направлений, для рождения поэтов. Но когда в 20-е годы он заново стал выстраивать литературную панораму начала века, она развернулась по-иному: сместились соотношения и пропорции, самый центр ее переместился и, минуя, обтекая фигуру Брюсова, сфокусировался на Александре Блоке. В нем Ходасевич узнал поэта своей эпохи, поэта, поставившего себя перед судом совести, в его поэтической судьбе увидел ‘роковую связь человека с художником’, в его стихах нашел ‘последнюю правду’ о времени. ‘Кажется, в Блоке все же осуществился идеал символизма: соединение поэта и человека’, — писал он в статье ‘Ни сны, ни явь’. И с мальчишеской запальчивостью утверждал: ‘Блоку даны были гордая совесть и неподкупная лира’ (В. 1931. 30 июля).
В судьбе Блока искал Ходасевич ответы на мучительные для себя вопросы, такие, как утрата поэтической силы. ‘Блок усомнился в тайнослышанье. Усомниться в чудесном даре значит его утратить’, — писал он, почти процитировав строчку: ‘дар тайнослышанья тяжелый’, и в этом самоцитировании — признание того, как близок ему Блок в те годы (конец 20-х — начало 30-х годов). А есть еще и статьи, Блоку посвященные, — цикл, открывшийся статьей ‘Брюсов и Блок’ (В. 1928. 11 октября), и воспоминания современников.
Г. В. Адамович рассказывал своему приятелю, поэту, в 50-е годы:
‘Помнится, именно в этом кафе или где-то поблизости Ходасевич сказал мне:
— У нас только два поэта: Пушкин и Блок. Только с ними связана судьба России.
Я с ним согласился’ (Амхерст колледж. Центр Русской Культуры. Ф. Иваска).
Как и прежде, Ходасевич называл Брюсова среди ‘наиболее характерных’ и ‘лучших представителей символизма’, но не простил ему ни бегства от себя, ни отступления от заветов символизма, с такой силой выраженных Брюсовым в статье ‘Священная жертва’ (1905). Ходасевич постоянно обращается к ней, а то и цитирует впрямую и в рассказах о ‘людях русского символизма’, и в ранних статьях. Похоже, что для вступающих в орден символизма эта статья служила своеобразной присягой.
Ходасевич, которому был присущ ‘нравственно-эстетический экстремизм’ (как точно сформулировал Ю. И. Левин), глубоко пережил самоубийство Н. Г. Львовой и участие В. Я. Брюсова в этой истории. Она стала поворотной точкой в их отношениях. В разные годы Ходасевич снова и снова пытался рассказать в прозе о том, что произошло: и в очерке ‘Брюсов’ (‘Некрополь’), и в прозаическом отрывке 1925 г., и в рассказе ‘Заговорщики’ (1915). Главного персонажа рассказа, вождя политического заговора, имевшего магнетическое влияние на членов общества и ставшего предателем и убийцей из-за непомерного честолюбия, — автор наделил чертами, привычками, особенностями Брюсова.
Он не сомневался, что Брюсова-человека совесть мучила, этими словами оканчивается рассказ, да и догадка Ходасевича о том, что Брюсов покончил с собой (‘Брюсов’), строилась на такой уверенности. Но он не переставал удивляться тому, что в стихах голос Брюсова не дрогнул, интонация не изменилась, это и заставило Ходасевича назвать его самым ‘умышленным’ из поэтов.
Требование правды как главный эстетический критерий ни в малой степени не сводилось им к житейскому понятию ‘правды-искренности’. Яростно отвергал критик оценки, скользящие мимо создания художественного целого, апеллирующие к особой судьбе книги или автора. Выражение ‘человеческий документ’ в статьях Ходасевича появилось не в пору дискуссии с Адамовичем о назначении и путях русской литературы в эмиграции, но в ранних, предреволюционных заметках. Заимствованное из статьи Брюсова ‘Священная жертва’, оно становится в критике Ходасевича мерилом высокой требовательности к литературе. Настойчиво предлагал он рассматривать книгу Н. Львовой ‘не как ‘человеческий документ’, но лишь как создание поэта’, защищая погибшую поэтессу не только от досужего любопытства читателей, но и от сочувственного вздоха Анны Ахматовой: ‘Ее стихи такие неумелые и трогательные… Им просто веришь, как человеку, который плачет’ (Русская мысль. 1914. No 1, отд. III. С. 27).
Долго отворачивался он от поэзии Марины Цветаевой, утверждая, что необузданность, эмоциональный захлеб, неотобранность, ‘равноценность’ впечатлений превращает ее стихи в дневник — ‘всего лишь человеческий документ’.
Для самоопределения Ходасевича-критика большое значение имела так и не опубликованная им статья ‘Фрагменты о Лермонтове’, где он прочертил линию или рампу, отделяющую читателя от автора и правду живого чувства от создания искусства, в котором правда подчинена иным, художественным законам.
Провозглашение ‘литературы факта’ он тем более воспринял как абсурд, ‘путь к последнему падению’, ‘то есть к принципиальному упразднению поэзии’ (По поводу ‘Перекрестка’ // В. 1930. 10 июля). ‘Произведение искусства есть преображение мира, попытка пересоздать его, выявив скрытую сущность его явлений такою, какова она открывается художнику’, — писал Ходасевич во вступительной статье к книге С. Юшкевича ‘Посмертные произведения’ (Париж, 1927. С. 50).
Об этом же говорят строки, воспринимаемые исследователями Ходасевича как загадочные или даже противоестественные:
О, если б мой предсмертный стон
Облечь в отчетливую оду!
Но разве не то же заклинание звучит в стихотворении ‘Смоленский рынок’, обращенное на этот раз к жизни:
Преобразись,
Смоленский рынок!
Смерть и жизнь, стон и тлен подвластны слову, им побеждаются и преображаются.
Так понимал отношение Ходасевича к литературе и В. Смоленский, поэт и человек ему близкий, бережно изложивший его взгляды в статье ‘Мысли о Владиславе Ходасевиче’:
‘Он знал, что алгебра (знание, мастерство) входит в гармонию как один из элементов, почему и презирал невежд, ‘вдохновенных недоучек’, выставляющих наружу свою мнимую необыкновенность.
Он знал, что форма связана с содержанием, как тело связано с душой. Он знал, что ‘свои чувства и мысли’ нужно подчинять тому высшему руководству, которое дается религией, что ‘свою страстную любовь к жизни нужно осветить любовью к Богу’. Зная все это, он, конечно же, был уже не математиком, а мистиком’.
Статья В. Смоленского была откликом на первое собрание критических работ Ходасевича — ‘Литературные статьи и воспоминания’ (Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1954 / Предисл. Н. Берберовой). Книга составлена из статей, написанных в эмиграции, статей зрелого мастера. Но не это определило отбор: для Н. Н. Берберовой и ее сверстников литература эмиграции была единственной реальностью, в которой они принимали участие, которой жили.
И в России открытие Ходасевича-критика началось с ‘конца’, что понятно: долгие десятилетия литература эмиграции оставалась неизвестной и недоступной не только читателям, но и историкам литературы. Поэтому в первой книге, представившей Ходасевича-критика русскому читателю (Ходасевич Владислав. Колеблемый треножник / Сост. В. Г. Перельмутер. М., 1991), ранним работам отведено самое скромное место.
Между тем Ходасевич в творчестве своем целен и един. Как критик он родился в 10-е годы, в это время сложилось его мировосприятие, его отношение к литературе как к чуду творения и духовной твердыне, но — и склонность к мистификации, и склад юмора. Его ранние импрессионистические заметки, в которых запечатлены представления, фразеология, интонация, самый звук символизма, и программные статьи объединяет живой пристрастный интерес к литературе, восхищение постоянным ее движением, способностью равно к обновлению и сохранению — как особых свойств, противостоящих хаосу и распаду. ‘Ходасевич верил в чудо, — писал В. Смоленский. — Из веры в это чудо и возник оптимизм его по существу трагической книги’.
Русская поэзия. — Альциона. I. М., 1914. С. 195—217.
1-е изд. альманаха вышло в феврале, но было конфисковано из-за рассказа Брюсова ‘После детского бала’, 2-е — в июле.
Резко отрицательный отзыв см. в альманахе эгофутуристов ‘Очарованный странник’ (1915. Вып. 4. С. 15. Подпись: Читатель): ‘…местами она сбивается даже не на статью, а попросту на шаблонный ‘обзор’ в газетном вкусе. Неприятна ‘нарочитость’ отношения к Брюсову, ранжировка поэтов по чинам и поэтическим возрастам, а главное — избыток почтения к старшим, ставший каким-то пряником на патоке…’ В. Шершеневич в 30-е годы восторженно вспоминал статью Ходасевича, цитируя ее в своих воспоминаниях по памяти, неточно. Он уверял, что концовка статьи ‘звучала как революционная прокламация!’ (Шершеневич. С. 484).
С. 407. И. Коневской (Ореус Иван Иванович, 1877—1901), автор единственного прижизненного сб. стихов ‘Мечты и думы’ (1900), и Добролюбов Александр Михайлович (1876—1944?), оставивший литературу ради религиозных исканий, — поэты, имевшие большое влияние на Брюсова и ‘младших’ символистов.
…времена ‘Скорпиона’ и ‘Весов’… — Так обозначил Ходасевич период расцвета символизма. Изд-во символистов ‘Скорпион’ (1899—1916) выпускало журнал ‘Весы’ (1904—1909). В обзоре стихов 1908 г. Ходасевич вел летосчисление символизма с ‘робких’ книжечек ‘Русские символисты’ (1894, 1895), издаваемых Брюсовым, до выхода его тома ‘Пути и перепутья’ (1908): ‘Эта книга что-то дорогое кончает, отчеркивает, и обстоятельная библиография в конце ее звучит как некролог. Словно несут за гробом на бархатных подушках ордена’ (Северный вестник (Ярославль). 1908. 20 января. Подпись: Ф. Маслов).
Отношение Ходасевича к Вячеславу Иванову резко менялось: неприятие его творчества в юности (см. письмо к А. Я. Брюсову от 26 июня 1905 г. — т. 4 наст. изд.) сменилось признанием ведущей роли его в московской лит. жизни 1914 г. (см.: Письма Садовскому. С. 23, 26). Замечания Ходасевича о кн. Вяч. Иванова ‘Cor ardens’ (‘Пылающее сердце’) перекликаются со статьями Брюсова: ‘…Вячеслав Иванов — эклектик. Ему равно близки все времена и страны, он собирает свой мед со всех цветов’ (Брюсов В. Далекие и близкие. М.: Скорпион, 1912. С. 119). Продолжил Ходасевич и брюсовское сравнение творчества Вяч. Иванова с храмом.
С. 408. Сансовино Якопо (наст, фамилия Тати, 1486—1570) — итальянский архитектор, принявший участие в завершении строительства собора св. Марка в Венеции.
С. 409. …поэт, сумевший собрать и объединить вокруг ‘Весов’… — В. Я. Брюсов, главный персонаж предреволюционного цикла статей Ходасевича. Юношей он мечтал рядом с ним отстаивать символизм в ‘Весах’ (Письмо Ходасевича к В. Я. Брюсову от 25 апреля 1905 г. — РГБ. Ф. 386. Карт. 106. Ед. хр. 56). Но рец. Ходасевича в ‘Весах’ (1905. No 5. С. 55—56) оказалась случайной и единственной. 24 сентября 1905 г. Брюсов писал П. П. Перцову: ‘Юные под-бальмонтики, под-брюсники и под-весники (Ходасевичи etc.) разливаются в уверениях, что время реализма прошло, что мир — тайна, что только великие писатели бывают непонятны, что грех сладостен и что университет создан для науки, а не для революции’ (Печать и революция. 1926. Кн. 7. С. 43—44). Сб. M привлек внимание Брюсова ‘как дневник, как ‘исповедь одной души» (Дебютанты // Весы. 1908. No 3. С. 79), в СД он нашел, кроме ‘современной остроты переживаний’, ‘ряд прекрасно написанных стихов’, ‘благородство выражений и благородство ритма’ (Продолжатели // Русская мысль. 1914. Кн. 7, отд. II. С. 20). Затем оценки Брюсова делаются суше, а зрелые сборники Ходасевича — ПЗ и ТЛ — вызывают раздражение критика: ‘…стихи эти больше всего похожи на пародии стихов Пушкина и Боратынского. Автор все учился по классикам и до того заучился, что уже ничего не может, как только передразнивать внешность’ (Среди стихов // Печать и революция. 1923. No 1. С. 73—74. См. также: Художественное слово. 1920. Кн. 1. С. 57).
Ходасевич прошел путь от восхищения талантом Брюсова — через период полного неприятия его как поэта и человека — до трезвой оценки роли Брюсова в истории символизма. См. надпись на СД: ‘Глубокоуважаемому Валерию Яковлевичу Брюсову, моему учителю, с чувством неизменной любви к его творчеству. Владислав Ходасевич. 1914, февр.’ (РГБ. Ф. 386. Книги. Ед. хр. 1433) и суховатое посвящение на статье ‘Петербургские повести Пушкина’: ‘Многоуважаемому В. Я. Брюсову от автора. 1915’ (Там же. Ед. хр. 1434). Для Ходасевича 1915 г. прошел под знаком ‘анти-брюсовской кампании’: это и рассказ ‘Заговорщики’, и насмешливые нападки на ‘мэтра’ в письмах к Б. А. Садовскому и Муни. 19 июня 1915 г. он сообщал Муни: ‘Анти-Брюсовское ополчение растет и ширится. Бальмонт в Москве негласно интригует. Я засветил лампаду и жду, чем кончится’, затем в открытке от 2 июля 1915 г.: ‘Гонение на ‘мэтра’ продолжается. Говорят, Лернер его изругал последними словами — за стихи!!! Я не читал. Значит, в дело уже пошла тяжелая артиллерия’ (Письма к Муни). Наконец, получив известие о смерти В. Я. Брюсова, он написал А. И. Ходасевич: ‘Вчера узнал о смерти Валерия. Признаться — никакого впечатления. Точно он умер лет десять тому назад’ (17 октября 1924 г. — РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 51). Но в позднейших статьях критик называл В. Брюсова среди ‘наиболее характерных’ и ‘лучших представителей’ символизма (‘Новые стихи’, 1935).
С. 410. Враждебная критика любит упрекать Брюсова… — Намек на кн. Ю. Айхенвальда ‘Валерий Брюсов. Опыт литературной характеристики’ (М.: Заря, 1910), автор которой признавал в стихах Брюсова ‘величие преодоленной бездарности’. В том же ключе написана рец. Львова-Рогачевского на 1-й т. Полн. собр. соч. и переводов Брюсова (Современник. 1913. No 8).
С. 411. Итог своему отношению к творчеству Бальмонта Константина Дмитриевича (1867—1942) Ходасевич подвел в статье ‘К юбилею К. Д. Бальмонта’: ‘Мне не раз доводилось писать о Бальмонте в разные полосы моей жизни. Но и то, что наивно писано в юности, и то, что писано в более зрелые годы, — одинаково, хотя и в разных формах, всегда выражало одно: неизменное восхищение. <...> Кажется, Бальмонт был моей первой поэтической любовью, и она выдержала самое страшное испытание: временем’ (Д. 1925. 6 декабря).
И десятилетие спустя, упрекая Ю. Терапиано за ст-ние, в котором ‘непризнанному’ Анненскому был противопоставлен ‘Баян — что гремел по всей стране’, Ходасевич встал на защиту Бальмонта. В статье ‘То, чего не было’ он писал: ‘Можно быть по душевному складу чуждым поэзии Бальмонта. Можно в собственной поэзии следовать другим образцам или не следовать никому, но нельзя не сознавать, как велика роль Бальмонта в истории русской поэзии. Анненский, разумеется, эту роль понимал и, будучи поэтически лет на двадцать моложе Бальмонта, относился к нему с заслуженным уважением. Больше того: нужно думать, Анненский до известной степени ощущал себя учеником Бальмонта — и был прав, потому что и он, и все мы (включая Терапиано) прошли в русскую поэзию сквозь брешь, пробитую Бальмонтом, и за это мы все перед ним в долгу’ (В. 1938. 12 августа).
С. 412. Балтрушайтис Юргис Казимирович (1873—1944) — поэт, переводчик. Ср. ст-ние Муни ‘Уж не Армидины ль сады…’ (недат., скорее всего, 1914 г.), в котором запечатлены портреты Вяч. Иванова и Балтрушайтиса:
…Там внемлешь сладостный глагол
Неумолкаемых фонтанов,
Там золотистый ореол
Взрастил на темени Иванов.
Веков и стран далеких весть.
Он пламенник в полдневном зное. —
Сто лет живет, чтобы расцвесть,
Благоуханное алоэ.
Там Юргис, дик и одинок,
Безмолвно высит ствол тяжелый,
Блажен, кто раз услышать мог
Его суровые глаголы!
Блажен, кто зрел улыбку уст,
Что навсегда сурово сжаты.
О, Юргис, Юргис, дикий куст,
Без шелеста и аромата.
(Архив Л. С. Киссиной). Ст-ние опубликовано в журн. ‘De visu’ (1993. No 2. С. 40).
С. 413. ‘Цех поэтов’ (1-й, 1911—1914) — литературное объединение, вдохновителем и организатором которого был Н. С. Гумилев. ‘Цех поэтов’ издавал книги членов ‘Цеха’, выпускал журнал ‘Гиперборей’. Хотя Н. С. Гумилев неоднократно заявлял о самостоятельности журнала, No 1 ‘Гиперборея’ вышел 1 октября 1912 г. ‘при участии С. Городецкого и Н. Гумилева’, редактором-издателем был М. Лозинский, а большая часть авторов — члены ‘Цеха’ или поэты, близкие к нему.
Вожди этой группы… выступили… со статьями… — Речь идет о статьях Н. Гумилева ‘Наследие символизма и акмеизм’ и С. Городецкого ‘Некоторые течения в современной русской поэзии’, напечатанных в ‘Аполлоне’, 1913, No 1.
И годы спустя Ходасевич называл акмеизм ‘слабой и нежизненной фракцией символизма’ (Литературная панорама // В. 1929. 11 апреля). Мнение москвичей по поводу акмеизма было единодушным. Брюсов в ‘Русской мысли’ писал: ‘Акмеизм, о котором у нас много говорят последнее время, — тепличное растение, выращенное под стеклянным колпаком литературного кружка несколькими молодыми поэтами, непременно пожелавшими сказать новое слово. Акмеизм, поскольку можно понять его замыслы и притязания, ничем в прошлом не подготовлен и ни в каком отношении к современности не стоит. Акмеизм — выдумка, прихоть, столичная причуда’. Впрочем, критик признавал, что ‘под его призрачное знамя стало несколько поэтов несомненно талантливых’ (1913. No 4. С. 134). С. Парнок заявила, что ‘акмеизм существует покамест в виде непродуманной и недочувствованной идеи <...>, в виде нового словечка’ (Северные записки. 1913. No 5/6. С. 227. Псевд.: Андрей Полянин). Им вторил В. Шершеневич: ‘…таким же тепличным растением является петербургская школа акмеистов’ (Шершеневич В. Футуризм без маски: Компилятивная интродукция. М.: Искусство, 1914. С. 35).
Городецкий Сергей Митрофанович (1884—1967) — поэт, художник, критик. В то время как его кн. ‘Ярь’ приветствовали Блок, Вяч. Иванов, Волошин, — Ходасевич писал Тинякову: ‘Очень жаль, что еще одной обманутой надеждой больше (я говорю о Город<ецком>), и вместе с тем рад, что на него теперь, кажется, установится надлежащий взгляд, который устанавливал я с самого начала — и был гоним’ (14 июня 1907 г. — Континент. 1986. No 50. С. 355).
С. 414. …был ‘мистическим анархистом’… — ‘Мистический анархизм’ — философско-эстетическая программа, изложенная в кн.: Чулков Г. О мистическом анархизме. СПб., 1906. В статье ‘На светлом пути: Поэзия Федора Сологуба с точки зрения мистического анархизма’ Городецкий писал: ‘Всякий поэт должен быть мистиком-анархистом, потому что как же иначе?’ (Факелы. II. СПб., 1907. С. 193) — выражение, которое современники подхватили как анекдот, повторяя в статьях, письмах. Ходасевич иронизировал над способностью Городецкого приспосабливать свои теории к вкусам и настроению публики. См. его письмо к Садовскому от 27 августа 1914 г. в т. 4 наст. изд. ‘С. Городецкий начал с фольклора, а кончил пошлейшим черносотенством’, — писал он в статье ‘Сборник пролетарских писателей’ (PB. 1918. 20 февраля. Подпись: Сигурд).
С Николаем Степановичем Гумилевым (1886—1921) Ходасевич познакомился в середине октября 1918 г., о чем писал из Петербурга А. И. Ходасевич. Но еще в 1909 г., в пору издания ‘Острова’, журнала современной поэзии, Н. Гумилев и П. Потемкин через А. М. Ремизова просили Ходасевича прислать стихи (‘Вас очень ценят Гумилев и Потемкин, — писал А. М. Ремизов. — Гумилев у них главный’ (РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 79). В первом номере журнала имя Ходасевича было названо среди сотрудников. В ответном письме от 28 мая 1909 г. Ходасевич писал А. М. Ремизову:
‘Говорят, пометили меня островитяне сотрудником. Так уж попросите их прислать мне журнал. В Москве его нигде нет, — значит, и купить не могу, а посмотреть хотел бы, мне эта затея очень нравится’ (РНБ. Ф. 634. Оп. 1. No 231). Стихи он пообещал, но прислать не успел: вышло только два номера ‘Острова’.
В 1914 г. Ходасевич и Гумилев ‘обменялись’ рецензиями. Заметка Гумилева о СД принадлежит к наиболее проницательным, глубоким прочтениям ранних стихов Ходасевича. Напечатанная в ‘Аполлоне’ (1914. No 5), она вошла в ‘Письма о русской поэзии’ (1923). См. надпись Гумилева на сб. ‘Колчан’: ‘Владиславу Ходасевичу, чей ‘Счастливый домик’ всегда на моем столе, с искренней дружественностью. 5 февраля 1916 г.’ (Примеч. Р. Д. Тименчика в кн.: Гумилев Николай. Соч.: В 3 т. М., 1991. Т. 3. С. 300). Рец. Ходасевича — единственный непосредственный его отклик на произведения Н. Гумилева. О своих позднейших разногласиях с Гумилевым Ходасевич писал в статьях и воспоминаниях.
С. 415. Писать глубокомысленные статьи ‘о творчестве’ г-жи Ахматовой… — Насмешливая интонация вызвана щедрыми похвалами, которые Городецкий раздавал в статье поэтам-акмеистам. См. в статье С. Парнок ‘В поисках пути искусства’: ‘Приход новых Адамов в русскую современность исторически настолько не подготовлен, что производит впечатление поистине маскарадное, особливо когда во главе шествия мы узнаем версификатора Н. Гумилева, такого отменно-цивилизованного Monsieur Адама, и Анну Ахматову, простодушно выдаваемую С. Городецким за новую Еву’ (Северные записки. 1913. Кн. 5/6. С. 228. Псевд.: Андрей Полянин). В том же году в рец. на ‘Четки’ Ходасевич писал: ‘Стихи Ахматовой очень просты, немногоречивы, в них поэтесса сознательно умалчивает о многом — едва ли не это составляет их главную прелесть.
Их содержание всегда шире и глубже слов, в которые она замкнута, но происходит это никак не от бессилия покорить слово себе, а, напротив, от умения вкладывать в слова и в их сочетания нечто большее, чем то, что выражает их внешний смысл. Оттого каждое стихотворение Ахматовой, несмотря на кажущуюся недоговоренность, многозначительно и интересно’ (Новь. 1914. 5 апреля).
Рец. Ходасевича Анна Ахматова отметила и вспомнила о ней в 1963 г., когда писала о судьбе своих первых книг: ‘Однако я полагаю, что изменились и стихи, что сбывшиеся предсказания (Кузмин в предисл<овии>, Ходасевич) заставляют иначе воспринимать то или другое место, что то, что в 1914 году было оглушительно новым, от бесчисленного количества подражаний кажется обычным’ (Из дневниковых записей // ЛО. 1989. No 5. С. 13).
В неоконченной статье ‘О стихах Ходасевича и Ахматовой’ Муни соединил этих поэтов, находя сходство в любви к мелочам, тонкости и особом смирении ‘паче гордости’, но отмечал и различие. О сб. Ахматовой ‘Четки’ Муни писал: ‘Ее цельность есть цельность человеческой жизни. Даты под ее стихотворениями имеют действительные значения. <...> ‘Четки’ называется эта книга.
Четки — цепь, день за днем. И не Ахматова, пассивная и знающая, а судьба ткет в этих днях свой узор’. ‘Книга Ходасевича не только жива органически, но и обладает слаженностью по разумному плану созданного творения’ (Архив Л. С. Киссиной). Статья опубликована в журн. ‘De visu’ (1993. No 2. С. 28).
Кузьмина-Караваева (Пиленко) Елизавета Юрьевна (1891—1945) — поэтесса. Зенкевич Михаил Александрович (1886—1973) — поэт и переводчик.
С. 416. …издавшему года два назад совсем недурной сборник… — Речь идет о первой книге Владимира Ивановича Нарбута (1888—1938) ‘Стихи’ (1910). Сб. ‘Любовь и любовь’ вышел в 1913 г.
Кузмина Михаила Алексеевича (1872—1936), дружески связанного с акмеистами, Ходасевич отнес к поэтам классической школы.
Историю своих отношений с Садовским Борисом Александровичем (1881—1952) — поэтом, прозаиком, критиком — Ходасевич рассказал в очерке ‘Памяти Б. А. Садовского’ (см. т. 4 наст. изд.). Дважды писал он о сб. Садовского ‘Самовар’ (1914) — Новь. 1914. 15 марта, PB. 1915. 21 января. Рец. на кн. стихов ‘Полдень’ см. в наст. томе.
С. 417. О сб. Тинякова Александра Ивановича (1886—1934) ‘Navis nigra’ (‘Черный корабль’) Ходасевич писал в УР (1912. 24 ноября), о сб. Шагинян Мариэтты Сергеевны (1888—1982) ‘Orientalia’ (‘Восточное’) — в ГМ (1913. 7 марта), — и эти рецензии, сократив, включил в обзор, так же как страницы, посвященные творчеству Северянина, почти дословно повторил в статье ‘Игорь Северянин и футуризм’.
С. 418. О том, как развивались отношения Ходасевича и Цветаевой Марины Ивановны (1892—1941), см. в коммент. к статьям о кн. Цветаевой ‘Ремесло’ и ‘Психея’, а также поэме ‘Молодец’ (т. 2 наст. изд.).
‘Одуванчики’ — третья книга стихов Ильи Григорьевича Эренбурга (1891—1967) — поэта и прозаика, мемуариста.
Пишущий эти строки своевременно отметил… — Ходасевич писал и о первом издании ‘Старой сказки’ Н. Львовой (ГМ. 1913. 4 июня), и о втором, посмертном (ГМ. 1914. 29 марта).
С. 419. Клюев Николай Алексеевич (1884—1937) — поэт.
…Клюев не ‘поэт из народа’… — К тому времени стараниями С. Городецкого и др. в критике сложился образ певца-сказителя: ‘Живет он на реченьке Андоме, в деревне, землю пашет, зори встречает и все песни свои тут же отдает сельчанам на распев в хороводах и на посиделках’. Книг никаких не читает, но ‘обладает божественной и певучей силой, обитающей в нем и творящей’ (Городецкий С. Незакатное пламя // Голос земли. 1912. 10 февраля). Критик Ч. Ветринский в стихах Клюева тоже увидел ‘свежее оригинальное вдохновение откуда-то из низов, из северной глуши’ (Вестник Европы. 1913. Кн. 4. С. 385). Иванов-Разумник свою статью о Клюеве назвал ‘Природы радостный причастник’: ‘Николай Клюев — поэт ‘из народа’, пришедший в нашу сложную ‘культуру’ из далеких архангельских и олонецких лесов…’ (Заветы. 1914. No 1. С. 45). Этот образ поэта ‘из низов’, стихийного певца Ходасевич стремился разрушить.
…он равно пользуется как приемами народной песни, так и языком поэтов… — Возражение Брюсову, который в предисловии к сб. ‘Сосен перезвон’ сравнил стихи Клюева с ‘диким свободным лесом, не знающим никаких ‘планов’, никаких ‘правил’. <...> Стихи Клюева вырастали тоже как попало, как вырастают деревья в бору’ (Клюев Н. Сосен перезвон. М., 1912. С. 10. Книга издана в 1911 г.).
С. 420. Свенцицкий (Свентицкий) Валентин Павлович (1879—1931) — прозаик, публицист, религиозный писатель.
Вадимов Павел Александрович (1887—1967). — Ходасевич отметил и вторую его кн. ‘Земная риза’ (Свободный журнал. 1914. No 4. С. 136).
A. Marie, Амар_и_ — псевдоним Михаила Осиповича Цетлина.
С. 421. Коган Фейга Израилевна (1891—1974) — автор сб. ‘Моя душа’ (1912), поэт и переводчик.
‘Стихотворения’ (СПб.: Оры, 1912) — единственный сб. Алексея Дмитриевича Скалдина (1889—1943), автора романа ‘Странствия и приключения Никодима Старшего’ (1917).
Лившиц Бенедикт Константинович (1886—1938) — поэт, переводчик, мемуарист. ‘Флейта Марсия’ вышла в Киеве в 1911 г. О Ливщице см. отзыв Ходасевича в письме к А. И. Ходасевич от 3 сентября 1924 г.: ‘Скажи Лившицу, что его стихи, привезенные в Берлин Эренбургом, я напечатаю в ‘Беседе’. <...> Стихи хорошие’ (РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 51).
Вяткин Георгий Андреевич (1885—1941) — поэт, прозаик. Сб. ‘Под северным солнцем’, изданный в Томске в 1912 г., — третья книга стихов.
Чумаченко Ада Артемьевна (1887—1954) — поэт, автор книги ‘Стихи’ (1912).
Еще в 1911 г. вышел… ‘Садок судей’. — Ошибка, в 1910 г.
…объединяются в новом литературном органе… — ‘Первый журнал русских футуристов’, 1914, No 1/2, в нем приняли участие кубофутуристы, Игорь Северянин и московская группа поэтов, связанных с изд-вом ‘Мезонин поэзии’. Вышел один номер.
С. 422. ‘Непреодолимая ненависть’ к существующему языку… — Цитата из манифеста футуристов (Пощечина общественному вкусу. М., 1913. С. 3).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека