Русская литература XVIII столетия и ее история, Благосветлов Григорий Евлампиевич, Год: 1867

Время на прочтение: 105 минут(ы)

РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА XVIII СТОЛТЯ И ЕЯ ИСТОРЯ.

Очерки исторіи русской литературы. Соч. Караулова T. I., еодосія, 1865.

I.

До Блинскаго у насъ не только не было исторіи русской литературы, но вовсе не чувствовалось и, пожалуй, даже не могло чувствоваться особенной нужды въ ней. Хотя уже со времени Карамзина наша литература принимаетъ новое направленіе, совершенно отличное отъ прежняго и, слдуя этому направленію, подъ вліяніемъ иностранныхъ образцовъ мало-по-малу подчиняется совершенно другимъ началамъ и требованіямъ, хотя, въ слдствіе этого, въ силу новыхъ воззрній, начинающихъ проникать въ общество появляются разные новаторы, которые подвергаютъ сомннію старые литературные авторитеты и даже осмливаются иногда открыто порицать ихъ,— тмъ не мене вплоть до Блинскаго старое какъ-то умло уживаться съ новымъ и авторитеты прежнихъ временъ, хотя и колеблемые и отрицаемые критикою такъ называемой романтической школы, все-таки оставались на тхъ же пьедесталахъ, на которыхъ поставила ихъ современники, и не теряли окончательно уваженія.
Блинскій первый выставилъ боле опредленныя и твердыя начала художественной критики и рзко объявилъ ничтожнымъ, не имющимъ никакого литературнаго значенія, все, что не подходило подъ эти начала. Этимъ были вдругъ сокрушены не только почти вс литературные авторитеты стараго времени, но значительно тронуты даже нкоторые изъ новыхъ, утвержденныхъ критикою романтической школы. Въ виду такой безпощадной ломки наша добродушная публика, считавшая досел поэтомъ всякаго, кто писалъ размренными и римованными строчками, естественно почувствовала нужду въ пересмотр и переоцнк прежнихъ писателей, въ опредленіи ихъ отношенія къ новой литератур и вообще въ опредленіи ихъ значенія.
Блинскій принялъ на себя эту работу,— и, пока дло касалось только эстетической оцнки писателей, она шла у него блистательно. Тже самыя эстетическія требованія, которыя Блинскій прилагалъ къ современнымъ писателямъ, онъ приложилъ а къ писателямъ прежняго времени,— и они были уничтожены вс наповалъ вплоть до Пушкина. Подобный абсолютный, исключительно эстетическій пріемъ при оцнк писателей прежняго времени въ существ своемъ былъ совершенно нелпый. Ибо оцнивать такъ писателей прежняго времени значило все равно, что оцнивать, лтопись Нестора но естественно-историческому методу Бокля. Однакожъ, какъ журналистъ, Блинскій въ своемъ пріем былъ не такъ не правь, какъ можетъ представиться съ перваго взгляда. Если бы и въ настоящее время нашлись люди, которые бы стали утверждать, что Несторъ ни чуть не мене Бокля удовлетворяетъ современнымъ требованіямъ исторический науки, что онъ строго держится того же естественно историческаго метода, котораго держится и Покль,— то, естественно, журналисту не оставалось бы ничего боле длать, какъ приняться за разсмотрніе, на сколько лтопись Нестора удовлетворяетъ естественно-историческому методу. А въ такомъ именно положеніи и былъ вопросъ объ эстетическомъ значеніи писателей прежняго времени, когда Блинскій принялся за его разсмотрніе. Слдовательно Блинскій здсь совершенно вправ употребить тотъ же самый пріемъ, какой употреблялъ и для оцнки вообще всхъ писателей.
Но другое дло, когда рчь пошла объ опредленіи значенія прежнихъ писателей вообще и ихъ отношенія къ послдующимъ писателямъ. Здсь подобный пріемъ абсолютной, чисто-эстетической оцнки оказывался совершенно негоднымъ. Между тмъ Блинскій, особенно въ первые годы своей литературной дятельности, не зналъ или не хотлъ знать никакой другой оцнки, кром строго-эстетической. Безусловный поклонникъ художественной формы, Блинскій не давалъ никакого значенія въ литератур той мысли, которая не срослась, какъ онъ выражался, органически съ этою формою, которая являлась только механически приклеенною или привязанною къ ней. Для него хорошо и полезно было только то, что было художественно. На этомъ основаніи Блинскій первоначально отвергъ всю литературу не только до Карамзина, но и вплоть до Пушкина, съ тмъ только различіемъ, что въ послднемъ ея період, т. е. съ Карамзина до Пушкина, онъ призналъ кое-какое неважное значеніе за Жуковскимъ и Батюшковымъ,— а въ первомъ ршительно ни за кмъ. ‘Что мы видимъ, спрашиваетъ онъ, сдлавъ краткій обзоръ докарамзинской литературы,— въ этомъ період русской литературы? Пустое и безплодное подражаніе, схоластическое, враждебное жизни направленіе и случайные проблески дарованій — не больше. Видимъ словесность, но не видимъ литературы.’ По терминологіи Блинскаго словесность и литература различались такимъ образомъ: ‘отдльность, изолированность, сепаратность произведеній ума — характерическая принадлежность словесности, общность, взаимная связь, зависимость и соотносительность — характерическая принадлежность литературы.’ (Соч. Бл. T. IV, стр. 208, 210).
Къ этому мы должны присовокупить, что Блинскій смотрлъ у на литературу не какъ на общественную мысль, непрестанно поступающую впередъ, непрестанно развивающуюся, какъ бы она но видимому ни задерживалась въ этомъ своемъ поступленіи и развитіи разными препятствіями, мысль, которая движется впередъ безчисленнымъ множествомъ различныхъ общественныхъ факторовъ, а никакъ не одними литераторами или поэтами, что за отсутствіемъ большихъ талантовъ въ литератур и небольшія дарованія, честно служащія длу и правильно направленныя, хотя и медленно, но точно также несутъ впередъ знамя общественнаго развитія. Для Блинскаго литература была созданіемъ исключительно только сильныхъ талантовъ или геніевъ. Они только, но его мннію, двигаютъ литературу впередъ, ихъ только произведенія находятся во взаимной связи и соотношеніи между собой и образуютъ то, что называется литературой. Блинскій до того считаетъ ихъ единственными двигателями литературы, что ставитъ ихъ вн всхъ не только обыкновенныхъ литературныхъ вліяній, но даже какъ бы вн всякихъ общественныхъ условій, вліяющихъ на литературу или, точне сказать, какъ будто не признаетъ никакого вліянія послднихъ на геніальныя натуры. Опровергая тхъ, которые нехудожественность Державина хотли извинить временемъ, въ которое онъ жилъ, Блинскій говоритъ: ‘намъ скажутъ: тогдашнія понятія объ искуств, піитика Буало, Батте и др…. Милостивые государи, да разв во время Шекспира понятія объ искуств были лучше, чмъ во время Державина? Разв тогда не было также непремнныхъ требованій толпы отъ поэта? И что же? Только люди неспособные проникнуть въ организацію художественнаго произведенія и понять значеніе философской мысли, могутъ говорить, что Шекспиръ, изъ угожденія вкусу времени, испортилъ хоть одно изъ своихъ созданій ненужною вставкою, или выкинулъ изъ него необходимое въ цломъ. Геній всегда остается вренъ законамъ разума, нисколько не думая и не стараясь имъ слдовать. Онъ не слдуетъ ни чьимъ и никакимъ правиламъ, но даетъ ихъ своими созданіями. Геній всегда начинаетъ собою новую эпоху, являясь съ твореніями въ столь новыхъ фермахъ, что никто и не подозрваетъ ихъ возможности,— я онъ длаетъ это смло, не справляясь съ мнніемъ вка и толпы. Не для сравненія, а для примра укажемъ на два явленія нашей литературы. Теперь многіе пишутъ и романы и повсти въ такъ называемомъ комическомъ род, изъ многихъ пишущихъ въ немъ есть даже люди съ большимъ дарованіемъ, ихъ всхъ даровитыхъ и бездарныхъ называютъ подражателями Гоголя, до котораго, дйствительно никто не писалъ у насъ и даже никто и не подозрвалъ возможности такого рода поэзіи. Въ самомъ дл возьмите и ‘Вечера на хутор’ и ‘Миргородъ’,— и укажите въ европейской или русской литератур хоть что нибудь похожее на эти, первые опыты молодого человка, хоть что нибудь, что могло бы его натолкнуть на мысль писать такъ? Не есть ли это напротивъ новый, совершенно небывалый міръ искуства. Что въ русской литератур могло бы предсказать появленіе ‘Руслана и Людмилы’ и ‘Кавказскаго Плнника’? (Соч. Бл. T. IV. стр. 18).
И такъ но взгляду Блинскаго сказать, что у насъ до Пушкина не было литературы, а была только словесность, значило сказать тоже, что у насъ до Пушкина не было ничего, что могло бы вліять на литературную дятельность Пушкина, такъ или иначе опредлять или направлять его развитіе. Блинскій признавалъ вліяніе одной геніальной личности на другую, но онъ никакъ не могъ понять, что совокупность литературныхъ явленій дйствуетъ на всякаго генія, какъ непосредственно,— ибо всякая литература, даже въ отрицательныхъ своихъ явленіяхъ, есть великая школа для всякаго генія,— такъ тмъ боле посредственно, потому что распространяя въ массахъ сдланныя уже общественною мыслію литературныя пріобртенія, она тмъ самымъ приготовляетъ для этой массы новую ступень дальнйшаго развитія, вслдствіе чего массы длаются не только способными къ воспринятые новыхъ идей, приносимыхъ геніемъ, но сами нкоторымъ образомъ наталкиваютъ его на эти идеи, указываютъ дорогу къ нимъ.
Отвергнувъ въ эстетическомъ своемъ увлеченіи всякую связь Пушкина съ предшествовавшею литературою, сдлавъ его явленіемъ не только изолированнымъ, но и одиночнымъ, единственнымъ въ нашей литератур, чмъ-то въ род гриба, неизвстно отчего и какими судьбами появившагося въ одинъ прекрасный день предъ глазами публики, Блинскій вскор самъ долженъ былъ почувствовать всю нелпость такого вывода, когда ему вздумалось по поводу сочиненій того же Пушкина писать серьозную критическую статью. Въ введеніи къ этой стать, Блинскій говоритъ: ‘чмъ боле, думали мы о Пушкин, тмъ глубже прозрвали въ живую связь его съ прошедшимъ и настоящимъ русской литературы и убждались, что писать о Пушкин, значитъ писать о цлой русской литератур: ибо какъ прежніе писатели русскіе объясняютъ Пушкина, такъ Пушкинъ объясняетъ послдовавшихъ за нимъ писателей. Эта мысль сколько истинна, столько и утшительна, она показываетъ, что не смотря на бдность нашей литературы, въ ней есть жизненное движеніе и органическое развитіе, слдовательно у нея есть исторія. Мы далеки отъ самолюбивой мысли удовлетворительно развить это воззрніе на русскую литературу и желаемъ только одного — хоть намекнуть на это воззрніе и проложить дорогу тамъ, гд еще не протоптано и тропинки. Пусть другіе сдлаютъ это лучше насъ, мы первые порадуемся ихъ успху, а сами для себя будемъ довольны я тмъ, если намъ, намекомъ на это воззрніе, удастся положить конецъ старымъ толкамъ о русской литератур и произвольнымъ личнымъ сужденіямъ о русскихъ писателяхъ!…’ Къ числу виновниковъ въ произвольныхъ личныхъ сужденіяхъ о русскихъ писателяхъ. Блинскій tacite modo причисляетъ и себя самого. Ибо не много выше въ томъ же вступленіи, объясняя причины, по которымъ онъ долго не давалъ общанныхъ имъ публик статей о Пушкин, Блинскій, какъ одну изъ причинъ, выставляетъ и ‘сознаніе неясности и неопредленности собственнаго его (Блинскаго) понятія о значеніи Пушкина, и Знаемъ, присовокупляетъ къ этому Блинскій, что такое признаніе пробудитъ остроуміе нашихъ доброжелателей: въ добрый часъ — пусть себ острятся!— Мы не завидуемъ готовымъ натурамъ, которыя все узнаютъ за одинъ присетъ и, узнавши разъ, одинаково думаютъ о предмет всю свою жизнь, хвалясь неизмнчивостію своихъ мнній и неспособностію ошибаться. Да, не завидуемъ, ибо глубоко убждены, что только тотъ не ошибался въ истин, кто не искалъ истины, и только тотъ не измнялъ своихъ убжденій, въ комъ нтъ потребности и жажды убжденія, и проч.’ (Соч. Бл. T. VIII, стр. 98,99).
Дйствительно, со времени статей о Пушкин, во взгляд Бдинскаго на отношеніе литературы прежняго времени къ литератур современной ему, начинается ршительный поворотъ въ другую сторону. Какъ прежде Блинскій рзко отрицалъ всякую связь послдней съ первою, такъ теперь напротивъ онъ старается отыскать, возстановить эту связь и для этого, заботливою рукою, ставитъ нкоторые изъ прежнихъ авторитетовъ на т же самые пьедесталы, съ которыхъ прежде самъ свергъ ихъ и втопталъ въ грязь. Съ этого времени Блинскій длается мягче въ своихъ отзывахъ о писателяхъ прежняго времени, многимъ изъ нихъ онъ, хотя по прежнему, отказываетъ въ эстетическомъ значеніи, но не отрицаетъ, что, при всей своей нехудожественности, они приносили извстную долю пользы современному имъ обществу. За другими признаетъ даже извстную степень художественности, которую прежде въ нихъ совершенно и вполн отвергалъ.
Вотъ, напримръ, что писалъ Блинскій въ первой своей критик — ‘Литературныя мечтанія,’ помщенной въ 1834 году въ Молв,— о Кантемир: ‘я очень сомнваюсь въ его поэтическомъ призванія. Мн кажется, что его прославленныя сатиры были скоре плодомъ ума и холодной наблюдательности, чмъ живого и горячаго чувства. И диво ли, что онъ началъ съ сатиръ, плода осенняго, а не съ одъ — плода весенняго? Онъ былъ иностранецъ, слдовательно не могъ сочувствовать народу и раздлять его надеждъ и опасеній, ему было съ полгоря смяться. Что онъ былъ не поэтъ, этому доказательствомъ служитъ то, что онъ забытъ. Старинный слогъ!— пустое!— Шекспира сами Англичане читаютъ съ комментаріями.’ (Соч. Бл. т. 1 стр. 40). Тотъ же самый отзывъ о Кантемир въ нсколько пространномъ вид повторяетъ Блинскій въ 1840 г., въ одной изъ своихъ критикъ въ ‘Отечественныхъ Запискахъ.’ Доказывая, что у насъ нтъ литературы, а есть только словесность, Блинскій говоритъ, что въ нашей словесности нельзя слдить даже и за развитіемъ языка, потому что ‘она выражалась не живымъ народнымъ словомъ, а какимъ-то книжнымъ нарчіемъ, неподвижнымъ и мертвымъ… Сатиры Кантемира какъ будто открываютъ собою начало литературы. Но что это за литература! Кантемиръ былъ первый русскій поэтъ и писалъ сатиры! Поэзія всякаго народа начинается или эпопеею, какъ впервые пробудившимся въ народ поэтическимъ сознаніемъ его прошедшей жизни, или лирикою, какъ голосомъ непосредственнаго чувства, впервые пробудившагося. Явленіе же сатиры относится скоре къ исторіи общества, а не искуства, не поэзіи: оно скоре — результатъ созрвшей гражданственности, а не пснь молодаго народа, а тмъ боле — не первый цвтъ молодаго искуства. Очевидно, что сатиры Кантемира явленіе чисто-случайное, что духъ народный въ нихъ не участвовалъ, чтз он вышли не изъ этого духа, не его выразили и не къ нему возвратились. Одно уже иностранное происхожденіе ихъ автора показываетъ, что он не имли въ самомъ себ никакой необходимости, могли быть и не быть, а потому то самому были он, словно не были. Книга приняла ихъ въ себя, въ книг и остались он, ихъ знаютъ школы, а не общество, но и школамъ он извстны, какъ мертвый, историческій фактъ, а не какъ живое явленіе, по законамъ внутренней необходимости, возникшее изъ предшествовавшаго ему явленія и оставившее посл себя какіе нибудь результаты, которые въ свою очередь породили какія нибудь явленія. Да и кто составлялъ публику, сатиръ Кантемира? Самъ авторъ ихъ. Они не разсердили даже тхъ, на кого были писаны, потому что жертвы остроумія Кантемира, за неумніемъ грамот, не могли читать ихъ’. (Соч. Бл. т. IV, стр. 205).
Съ половины 1842 года начинается крутой поворотъ во взгляд Блинскаго на Кантемира: мы говоримъ крутой, потому что не позже, какъ въ начал этого года въ обозрніи литературы за 1841 годъ, Блинскій повторялъ о Кантемир тоже самое, что говорилъ въ приведенныхъ нами выше отзывахъ. Въ половин же этого года, разбирая рчь Никитенко, ‘о критик’ Блинскій говоритъ о Кантемир уже слдующее: ‘первый свтскій поэтъ на Руси былъ Кантемиръ — сатирикъ. Какъ литература искуственная и подражательная, русская литература не могла начаться съ другого какого либо рода поэзіи, кром сатиры. Причина этого, сверхъ того, заключилась и въ историческомъ положеніи русскаго общества. Борьба вншняго формально понимаемаго европеизма съ роднымъ, вками взлеляннымъ азіатскимъ варварствомъ, не могла не вызвать сатиры. Вслдствіе этого сатирическое направленіе Кантемира не было ни случайно, ни вредно, но было необходимо и чрезвычайно полезно.’ (Соч. Бл. T, VI, стр. 236). Въ статьяхъ о Пушкин Блинскій повторяетъ почти тотъ же самый отзывъ о Кантемир, называя его поэзію явленіемъ жизненнымъ и органическимъ (Ibid. T. VIII, стр. 1L5). Окончательно свой взглядъ на Кантемира, Блинскій высказалъ въ 1845 году въ ‘Литературной Газет,’ въ стать: Кантемиръ. Здсь Блинскій во всхъ частяхъ отвергаетъ свое первоначальное мнніе о Кантемир. ‘Кантемиръ, говоритъ онъ, началъ собою исторію-свтской русской литературы. Вотъ почему, вс, справедливо считая Ломоносова отцомъ русской литературы, въ то же время, не совсмъ безъ основанія Кантемиромъ начинаютъ ея исторію. Не смотря на страшную устарлость языка, которымъ писалъ Кантемиръ, не смотря на бдность поэтическаго элемента въ его стихахъ, Кантемиръ своими сатирами воздвигъ себ маленькій, скромный, но тмъ не мене безсмертный памятникъ въ русской литератур. Имя его уже пережило много эфемерныхъ знаменитостей и классическихъ, и романтическихъ, и еще переживетъ ихъ многія тысячи. Этотъ человкъ, но какому-то инстинкту, свелъ поэзію съ жизнію, тогда какъ Ломоносовъ только развелъ ихъ на долго. Поэзія Кантемира уже потому одному, что была сатирическою, не могла быть риторическою.’ ‘Въ 1739 году Кантемиръ написалъ свою первую сатиру, слдовательно ровно за десять лтъ до первой оды Ломоносова (на взятіе Хотина), написанной новымъ размромъ. Это едва ли не лучшая изъ всхъ сатиръ Кантемира. Она была направлена противъ обскурантовъ (людей одержимыхъ болзнію мракобсія), враговъ просвщенія. Въ ней, какъ и во всхъ сатирахъ Кантемира, нтъ ни жолчнаго негодованія, ни бурнаго пафоса, но въ ней много ума, много комической соли, и есть одушевленіе тихое, ровное, но постоянно выдерживаемое. Оно и естественно, сатира страстная, грозная, бшеная, вооруженная свитымъ изъ змй бичемъ, съ пною у рта, такая сатира возможна только или у народа, который уже пережилъ самого себя, для котораго уже нтъ ни выхода, ни будущаго, или у народа, который еще полонъ свжихъ силъ жизни, но уже созналъ причины, которыя удерживаютъ его стремленія на пути дальнйшаго развитія. Ни то, мы другое положеніе не могло относиться къ Россіи временъ Кантемира. Прогресъ который тогда для нея былъ возможенъ, весь заключался больше въ форм, нежели въ дл, слдовательно былъ слишкомъ вншенъ и потому не могъ имть слишкомъ сильныхъ и опасныхъ враговъ. Эти враги были больше смшны, нежели страшны, и для нихъ нуженъ былъ не свистящій бичъ ювеналовской сатиры, а легкая лоза насмшки и ироніи. И въ этомъ отношеніи сатиры Кантемира были именно такими, какія тогда были нужны и могли быть полезны.’ Дале разсмотрвъ или перечисливъ остальныя сатиры и другія сочиненія Кантемира, Блинскій говоритъ, что сатиры Кантемира хотя и подражаніе, и большею частію то переводъ, то передлка сатиръ Горація, Буало и частію Ювенала, но тмъ не мене он — въ высшей степени оригинальныя произведенія: такъ умлъ Кантемиръ примнить ихъ къ быту и потребностямъ русскаго общества.’ Свою статью о Кантемир, Блинскій заканчиваетъ слдующими словами: ‘но языку неточному, неопредленному, по конструкціи часто запутанной, не говоря уже о страшной устарлости въ наше время того и другого, но стихосложенію столь несвойственному русской просодіи, сатиры Кантемира нельзя читать безъ нкотораго напряженія, тмъ боле нельзя ихъ читать много и долго- Бо не смотря на то, въ нихъ столько оригинальности, столько ума и остроумія, такія яркія и врныя картины тогдашняго общества, личность автора отражается въ нихъ такъ прекрасно, такъ человчно, что развернуть изрдка старика Кантемира и прочесть какую нибудь изъ его сатиръ, есть истинное наслажденіе. По крайней мр, для меня гораздо легче и пріятне читать сатиры Кантемира, нежели громозвучныя оды Ломоносова и даже многія оды Державина (какъ напримръ, ‘на взятіе Измаила,’ ‘Дленіе Саула’ и т. п.) Отъ всхъ этихъ одъ и поэмъ можно заснуть, а отъ сатиръ Кантемира проснуться. Вообще для меня Кантемиръ и Фон-Визинъ, особенно послдній, самые интересные писатели первыхъ періодовъ нашей литературы: он говорятъ мн не о заоблачныхъ превыспренностяхъ, а о живой дйствительности, исторически существовавшей, о нравахъ общества, которое такъ не похоже на наше общество, но которое было ему роднымъ ддушкою’. (Соч. Блинскаго, Т. XII. стр. 74).
Такъ измнился взглядъ Блинскаго на Кантемира. Блинскій расчувствовался но отношенію къ Кантемиру до того, что увряетъ, что онъ читаетъ сатиры его съ наслажденіемъ!! Вещь положительно невроятная! Но этого мало. Блинскій длаетъ очевидную натяжку, чтобы сохранить за Кантемиромъ значеніе въ исторіи литературы. Мы видли выше, что Блинскій въ первоначальномъ своемъ отзыв о Кантемир говорилъ, что у него не было читателей, что публику для своихъ сочиненій составлялъ онъ самъ. Если въ этихъ словахъ Блинскаго и есть преувеличеніе, то во всякомъ случа не очень значительное. Публика Кантемира дйствительно не могла не быть ничтожною въ отношеніи количественности. Дло въ томъ, что сатиры Кантемира были напечатаны спустя долго посл его смерти, именно въ 1762 году, когда имъ трудно было найдти для себя читателей. Какъ по содержанію своему, они ни для кого въ это время не могли быть интересны, ибо время и личности, которыхъ они касались, давно уже были забыты, такъ и по своему языку и по силлабическому размру, посл стройныхъ стиховъ Ломоносова и даже Сумарокова, имвшихъ притомъ современный интересъ, они ни для кого не были выносимы. Сумароковъ прямо говоритъ, что стиховъ Кантемира въ его время никто не читалъ. И такъ читателей Кантемиръмогъ имть только при своей жизни, когда его сатиры были въ рукописи. Само собою разумется, что кругъ читателей для рукописныхъ сатиръ не могъ быть многочисленъ. Но вотъ при помощи какихъ соображеній Блинскій старается расширить его до nec plus ultra и сдлать Кантемира чуть не популярнымъ поэтомъ всего русскаго народа. Сказавъ, въ приведенной нами выше стать, что сочиненія Кантемира изданы уже въ 1762 году, Блинскій говоритъ дале: ‘тмъ не мене не подвержено никакому сомннію, что сатиры Кантемира, какъ и вс его стихотворныя произведенія, пользовались большого извстностію въ обществ того времени. Самъ Кантемиръ говоритъ о большемъ успх его любовныхъ псенъ. Рукописныя сатиры свои онъ прислалъ императриц (Елисавет): значитъ он были ей извстны и прежде: а если такъ, то значитъ, что на нихъ смотрли вс, какъ на что-то важное. Если ихъ читала императрица, то читалъ и дворъ. Сверхъ того он нашли себ большую извстность и большое одобреніе въ духовенств, между которымъ было тогда (??) много людей ученыхъ и образованныхъ. еофанъ Прокоповичъ до того былъ восхищенъ первого сатирою Кантемира, что написалъ къ ихъ автору, не зная его (?), извстное посланіе, которое начинается стихомъ: ‘не знаю кто ты, пророче рогатый!’ и которое дышетъ неподдльнымъ восторгомъ. Новоспасскій архимандритъ еодоръ Кроликъ привтствовалъ Кантемира тоже посланіемъ въ стихахъ, только на латинскомъ язык. О чемъ говорятъ и чмъ интересуются высшіе представители общества по уму, образованности и знатности, о томъ, разумется, говоритъ и общество. Потому очень могло быть (!), что сатиры Кантемира скоро пошли разгуливать въ спискахъ по всей Госсіи между грамотнымъ народомъ. Это тмъ естественне, что въ сатирахъ Кантемира почти вовсе нтъ или очень мало риторики, что въ нихъ говорится только о томъ, что у всхъ было передъ глазами и говорится не только русскимъ языкомъ, но и русскимъ умомъ. Въ жизнеописаніи Кантемира сказано, что вс его сатиры имли большой успхъ, и что многіе его стихи пошли въ пословицы.’ (Ibid, стр. 71). Вся эта тирада о популярности Кантемира очевидная натяжка, для чего нужно было Блинскому длать такой salto mortale, мы увидимъ ниже.
Такая же точно радикальная перемна во взгляд Блинскаго послдовала съ указаннаго нами времени и относительно Фон-Визина, хотя въ немъ Блинскій всегда признавалъ необыкновенный умъ и дарованіе. Въ первой своей критик: ‘Литературныя мечтанія’ Блянскій говоритъ о комедіяхъ Фон-Визина: ‘смшной анекдотъ, переложенный на разговоры, гд участвуетъ извстное число скотовъ — еще не комедія.’ ‘Этотъ человкъ (Фон-Визинъ) былъ очень смшливъ отъ природы, онъ чуть не задохнулся отъ смху, слыша въ театр звуки польскаго языка, онъ былъ во Франціи и Германіи, и нашелъ въ нихъ одно смшное, вотъ вамъ я комизмъ его. Да, его комедія есть небольше, какъ плодъ добродушной веселости, надъ всмъ издвавшейся, плодъ остроумія, но не созданія фантазіи и горячаго чувства.’ (Соч. Бл. T. I, 55). Тотъ же самый отзывъ о Фон-Визин Блинскій повторяетъ въ 1842 году при обозрніи литературы за 1841 годъ. ‘Что касается до поэзіи, говоритъ Блинскій между прочимъ въ этомъ отзыв о Фон-Визин, то онъ невиненъ въ ней. Въ комедіяхъ его нтъ ничего идеальнаго, а слдовательно и творческаго: характеры дураковъ въ нихъ — врные и ловкіе списки съ каррикатуръ тогдашней дйствительности, характеры умныхъ и добродтельныхъ — риторическія сентенціи, образы безъ лицъ, юморъ его комедій довольно легокъ и мелокъ, онъ ищетъ боле смтнаго и каррикатурнаго, чмъ комическаго и характернаго’ (Ibid. Т. 6, стр. 27). Въ статьяхъ о Пушкин тонъ приговоровъ относительно Фон-Визина совершенно перемняется. Изъ смшливаго каррикатуриста, любящаго позабавиться надъ чмъ ни попало, Фон-Визинъ преобразуется въ серьезнаго сатирика. ‘Бригадиръ’ и ‘Недоросль’, говорить Блинскій, не могутъ назваться комедіями въ художественномъ смысл этого слова: это скоре усилія сатиры стать комедіями, но этимъ-то и важны он: мы видимъ въ нихъ живой моментъ развитія разъ занесенной на Русь идеи поэзіи, видимъ ея постепенное стремленіе къ выраженію жизни, дйствительности. Въ этомъ отношеніи самые недостатки комедій Фон-Визина дороги для насъ, какъ фактъ тогдашней общественности. Въ ихъ резонерахъ и добродтельныхъ лицахъ, слышится для насъ голосъ умныхъ и благонамреиныхъ людей того времени,— ихъ понятія и образъ мыслей, созданныя и направленныя съ высоты престола’ (Ib. T. VIII, 116). Въ 1817 году, при обозрніи литературы за 1840 годъ, Блинскій милостиво возвращаетъ Фон-Визину отнятый у него титулъ комика. ‘Кром Державина.— говоритъ онъ о литератур екатерининскаго времени,— въ это время былъ Фон-Визинъ — первый даровитый комикъ въ русской литератур, писатель, котораго теперь не только чрезвычайно интересно изучать, но котораго читать есть истинное наслажденіе. Въ его лиц русская литература, какъ будто даже преждевременно сдлала огромный шагъ къ сближенію съ дйствительностію: его сочиненія — живыя лтописи той эпохи.’ (Ib. T. XI, 12).
Такое же почти превращеніе, какъ съ Кантемиромъ и Фон-Визиномъ, произошло и съ Богдановичемъ: до мы уже не будемъ говорить ни о немъ, ни о разныхъ другихъ смягченіяхъ, которыя сдланы были Блинскимъ для другихъ писателей.
Всякій, кто прочтетъ приведенныя нами выдержки о Кантемир и Фон-Визин, увидитъ, что перемна во взгляд Блинскаго произошла вовсе не къ лучшему. Первые отзывы его объ этихъ писателяхъ были гораздо ближе къ истин. Блинскій, при его сильномъ эстетическомъ чуть, не могъ не чувствовать этого. Но критикъ и эстетикъ увидлъ себя въ необходимости принести жертву исторіи.
Была ли однакожъ такая жертва необходима на самомъ дл? Не напрасна ли была принесенная Блинскимъ жертва?
Желая возстановить разорванную имъ связь литературы прежняго времени съ литературою современною ему, Блинскій увидлъ якорь своего спасенія въ такъ называемой сатирической литератур прошедшаго столтія. Среди мертваго схоластицизма, псевдоклассицизма и риторизма, царствовавшихъ въ литератур XVIII столтія, сатира представилась ему единственною живою и самобытною струею русской поэзіи, проходящею чрезъ всю исторію литературы вплоть до Пушкина. Эта-то струя и представилась ему дйствовавшею живительно на всю нашу литературу и сдлавшею то, что самая схоластическая и риторическая литература мало-помалу все боле и боле ослаблялась, стремясь сблизиться съ дйствительностію, пока наконецъ та и другая, соединившись въ одну струю, не забили свтлымъ ключамъ въ поэзіи Пушкина. Такъ какъ, но взгляду Блинскаго, единственные двигатели литературы — художественные писатели, только они одни двигаютъ ее въ ея развитіи своими сильными талантами и органическая связь литературы состоитъ ни въ чемъ иномъ, какъ въ непосредственномъ вліяніи произведеній одного таланта на другой за нимъ слдующій,— то для сохраненія живого преемства и органической связи въ сатирической литератур потребовалось создать нсколько художественныхъ талантовъ. Въ этихъ видахъ и повышены были Блинскимъ въ чинъ, по крайней мр, нкоторой художественности прежде забракованныя имъ произведенія Кантемира и Фон-Визина,— въ этихъ же видахъ сдлано смягченіе Сумарокову, Державину и вообще писателямъ, подвизавшимся въ сатир.
Въ цломъ историческая связь въ русской литератур представлялась Блинскому въ такомъ вид.
‘Мы вправ сказать, говоритъ Блинскій, не искажая фактовъ и не длая натяжекъ, что русская поэзія, при самомъ начал своемъ, потекла, если можно такъ выразиться, двумя параллельными другъ другу руслами, которыя чмъ дале, тмъ чаще сливаются въ одинъ нотокъ, разбгаясь посл опять на два, до тхъ поръ, пока въ наше время не составили одного цлаго.’ Начало этихъ руслъ составляютъ съ одной стороны Кантемиръ, съ другой Ломоносовъ. Въ лиц Кантемира русская поэзія обнаружила стремленіе къ дйствительности, въ лиц Ломоносова къ идеалу. Но первый выше послдняго, потому что держится на почв истины и реальности,— Ломоносовъ внесъ въ поэзію схоластицизмъ и риторизмъ. Затмъ эти русла текутъ слдующимъ образомъ:
За Кантемиромъ слдуетъ Сумароковъ, который хотя и принадлежитъ къ риторической школ,— по ‘его попытки, хотя и неудачныя, на комедію изъ русскихъ нравовъ, его сатиры, а главное его простодушно-желчныя выходки противъ ‘крапивнаго смени’, равно какъ нкоторыя прозаическія статьи, боле или мене касавшіяся вопросовъ дйствительности,— все это показываетъ какое-то стремленіе на сближеніе литературы съ жизнію.’ За Кантемиромъ и Сумароковымъ слдуютъ Фон-Визинъ и Хемницеръ. Въ нихъ отозвалось направленіе Кантемира. ‘Но сатира у нихъ уже рдко переходитъ въ преувеличеніе и каррикатуру, становится боле натуральною, по мр того какъ становится боле поэтическою.’ ‘Въ басняхъ Крылова, предшествуемаго Хемницеромъ и Дмитріевымъ, сатира длается вполн художественною, натурализмъ длается отличительною характеристическою чертою сію поэзіи. Крыловъ приготовилъ языкъ и стихъ для безсмертной комедіи Грибодова.’
Такъ идетъ прогресъ въ одномъ русл. Въ другомъ онъ также въ непрерывномъ поступленіи впередъ. ‘Въ каждомъ изъ писателей, слдовавшихъ за Ломоносовыхъ, говоритъ Блинскій, видно постепенное освобожденіе отъ книжнаго риторическаго направленія, даннаго Ломоносовымъ нашей литератур, и постепенное сближеніе литературы съ жизнію, съ обществомъ, съ дйствительностію.’ ‘Если въ произведеніяхъ Хераскова и Петрова нельзя увидть прогреса въ этомъ отношеніи, то прогресъ есть уже въ Сумароков,’ что доказывается его опытами въ комедіи и сатир. ‘Подражатель Ломоносова Державинъ если не былъ самобытнымъ русскимъ поэтомъ, то уже не былъ только и риторомъ. Его поэзія также имла характеръ оффиціальный, но уже мене, чмъ у Ломоносова, потому что въ его время начало уже образовываться общество. Поэзія Державина далеко разнообразне, живе, человчне со стороны содержанія, нежели поэзія Ломоносова.’ Въ тоже время, т. е. въ царствованіе Екатерины, Богдановичъ въ своей ‘Душеньк’ даетъ опытъ легкой литературы, свободной отъ тяжелыхъ, книжныхъ формъ. Къ концу царствованія является Карамзинъ, У него ‘тяжелый педантизмъ и схоластика смняются сентиментальностію и свтскою легкостію.’ ‘Повсти его наклоняютъ вкусъ публики къ роману, какъ изображенію чувствъ, страстей и событій частной и внутренней жизни людей.’ ‘Озеровъ, Жуковскій и Батюшковъ продолжали собой направленіе, данное нашей литератур Ломоносовымъ. Они были врны идеалу, но этотъ идеалъ становился у нихъ все мене и мене отвлеченнымъ и риторическимъ, все больше и больше сближающимся съ дйствительностію или по крайней мр стремившимся къ этому сближенію. Въ произведеніяхъ этихъ писателей, особенно двухъ послднихъ, языкомъ поэзіи заговорили уже не оффиціальные восторги, но и такія страсти, чувства и стремленія, источникомъ которыхъ были не отвлеченные идеалы, но человческое сердце, человческая душа.’ (Соч. Блинск. T. XI, 10-12 T. XII, 331. т. VIII, 120).
Вотъ та связь, которую отыскалъ Блинскій въ на ше литератур. Читатель въ этой связи, къ удивленію своему, ничего не примчаетъ, кром расположенія именъ писателей въ хронологическомъ порядк, которое почти также длалось и до Блинскаго, и почти съ такимъ же точно поясненіемъ, что каждый изъ послдующихъ писателей пошелъ дале предъидущаго. Между тмъ Блинскій радовался найденной имъ связи, какъ какому-то великому открытію, вполн притомъ сознавая, что эта связь не боле, какъ хронологическая. ‘Чужое, извн взятое содержаніе, говоритъ онъ, никогда не можетъ замнить ни въ литератур, ни въ жизни отсутствія своего собственнаго, національнаго содержанія, но оно можетъ переродиться въ него со временемъ, какъ пища, извн принимаемая человкомъ, перерождается въ его плоть и кровь и поддерживаетъ въ немъ здоровье, силу и жизнь…. Сравните басни Крылова, комедію Грибодова, произведенія Пушкина, Лермонтова и въ особенности Гоголя — сравните ихъ съ произведеніями Ломоносова и писателей его школы,— и вы не увидите между ними ничего общаго, никакой связи, вы подумаете, что въ русской литератур все случайно и талантъ, и геній, а можетъ ли имть какую нибудь важность случайное? Не есть ли это призракъ, мечта! Между писателями, которыхъ мы поименовали, и между Ломоносовымъ и его школою дйствительно нтъ ничего общаго, никакой связи, если сравнивать ихъ, какъ дв крайности. Но между ними сейчасъ же явится передъ вами живая, кровная связь, какъ скоро вы будете изучать, въ хронологическомъ порядк, всхъ русскихъ писателей отъ Ломоносова до Гоголя. Тогда вы увидите, что до Пушкина все движеніе русской литературы заключалось въ стремленіи, хотя и безсознательномъ, освободиться отъ вліянія Ломоносова и сблизиться съ жизнію, съ дйствительностію, и слдовательно сдлаться самобытною, національною русскою.’
Во всемъ этомъ разсужденіи несомннна одна только мысль, что въ литератур до Пушкина было стремленіе освободиться отъ риторизма, внесеннаго Ломоносовымъ, и сблизиться съ жизнію. Несомннна эта мысль потому, что она подтверждается самымъ фактомъ явленія Пушкина и затмъ Гоголя. Если бы не было подобнаго стремленія, то явленіе Пушкина было бы необъяснимо. Но тмъ ли именно путемъ совершилось освобожденіе отъ риторизма и сближеніе съ жизнію, какой указываетъ Блинскій, и тми ли именно лицами, которыхъ указываетъ онъ — это еще подлежитъ сомннію, и во всякомъ случа вопросъ имъ нисколько не разршенный.
Разсматривая тотъ хронологическій порядокъ, выше нами приведенный, въ которомъ Блинскій указываетъ постепенность движенія нашей литературы, имена лицъ, производившихъ это движеніе, наконецъ связь и соотносительность, въ какой находились означенные писатели между собою,— мы тутъ не видимъ ничего кром неврностей, натяжекъ, путаницы, которая не только ничего не объясняетъ, но еще боле запутываетъ дло.
Державинъ, говоритъ Блинскій, былъ уже мене риторъ, чмъ Ломоносовъ. Намъ, кажется, этого нельзя сказать ни въ какомъ отношеніи. Оды Ломоносова, при всемъ ихъ риторизм, имютъ всегда существенное содержаніе и всегда достойное пера поэта. Напыщеннымъ языкомъ, въ риторическихъ формахъ, но онъ постоянно преслдуетъ современные существенные интересы: онъ защищаетъ и прославляетъ науку, просвщеніе, отстаиваетъ реформу Петра, рисуетъ будущее величіе Россіи и русскаго народа, которое должно вирости изъ этой реформы и т. п. Ломоносовъ является риторомъ по форм, но и подъ этою формою онъ остается человкомъ съ душою, который съ искреннимъ убжденіемъ говоритъ то, что онъ говоритъ, для котораго слово только орудіе его мысли, всегда служащей длу, а не орудіе поблистать римачествомъ, какъ онъ говорилъ о Сумароков, а тмъ боле не цль для какихъ нибудь личныхъ потребъ. Самые хвалебные восторги, въ которыхъ упрекаютъ Ломоносова наравн съ другими стихотворцами, были употребляемы имъ только какъ неизбжная форма, нужная для высшихъ цлей. Державинъ взглянулъ на поэзію, какъ на чисто-словесное искуство, такъ какъ смотрли на слово софисты. Слово должно было выражать не его мысли и убжденія, не его чувства, а т мысли, убжденія, чувства, какія требуются даннымъ сличаемъ для показанія своего искуства или для какихъ нибудь личныхъ видовъ. Помимо того, что подобное употребленіе искуства безнравственно,— оно-то по нашему мннію и составляетъ истинное риторство. Ибо здсь человкъ является риторомъ не только по форм, но и въ самомъ содержаніи. А такъ какъ Ломоносовъ не унижалъ своего слова до подобнаго употребленія, то, очевидно, онъ никакъ не можетъ быть названъ риторомъ боле, чмъ Державинъ. Кром того, если и справедливо называютъ Ломоносова насадителемъ риторическихъ формъ въ нашей поэзіи, то столь же праведливо Державина должно назвать утвердителемъ и распространителемъ этихъ формъ. Тмъ именно, что ставятъ ему въ заслугу, т. е. введеніемъ сатирическаго элемента въ оду, онъ позолотилъ вншность этой уже вымиравшей формы и далъ ей такую жизнь, какой она никогда не имла и не могла бы имть безъ него. Вліяніе таланта Державина на умноженіе числа одописателей, и, вообще, опошленіе самого содержанія одъ, не подлежитъ никакому сомннію. Въ этомъ Державина, конечно, нельзя обвинять нравственно, ибо онъ не вдалъ, что творилъ, тмъ не мене его поэзія составляетъ не прогресъ, а рсгресъ въ движеніи нашей литературы въ сравненіи съ поэзіею Ломоносова. Ложный родъ поэзіи, введенный Ломоносовымъ, онъ утвердилъ, усилилъ и распространилъ своимъ талантомъ.
Поэтому самому никакъ нельзя ставить ни въ какой связи и соотношеніи съ Державинымъ Карамзина, какъ это длаетъ Блинскій. На появленіе Карамзина можно смотрть скоре, какъ на реакцію, вызванную тмъ ложнымъ родомъ поэзіи, который усиленъ и распространенъ Державинымъ и, при его огромномъ вліяніи на современную литературу, его подражателями доведенъ до опошленія. Мы такъ бы и взглянули на Карамзина, если бы блестящій пріемъ, сдланный ему публикою, не доказывалъ, что направленіе, имъ введенное въ нашу литературу, было задолго ране его появленія подготовлено предшествовавшею литературою. Ибо чмъ иначе объяснить, что публика не только поняла и приняла, но и съ жадностію бросилась читать сентиментальныя произведенія Карамзина? Но какая же предшествовавшая литература могла приготовить Карамзина? Очевидно, то была не оффиціальная литература одъ и не сатирическая литература. Ибо ни съ тою, ни съ другою, ни но своему содержанію, ни но своему направленію литература Карамзина не иметъ ничего общаго. Здсь въ исторіи нашей литературы, очевидно, существуетъ проблъ, на который досел не было обращено вниманія, но который требуетъ непремнно пополненія, потому что безъ этого литература Карамзина представляется загадочнымъ явленіемъ и въ другомъ отношеніи. Если сентиментализмъ Карамзина составляетъ несомннный шагъ впередъ въ-сравненіи съ бездушнымъ содержаніемъ одъ, то онъ составляетъ, по крайней мр на первый взглядъ, столь же несомннный шагъ назадъ въ сравненіи съ сатирическою литературою прошедшаго столтія, стоявшею твердою ногою на почв дйствительности. Чмъ объяснить это ретроградное движеніе въ нашей литератур? Ниже мы постараемся войдти въ ближайшее разсмотрніе этого явленія,— а теперь нона снова обращаемся къ нашему предмету.
Второе русло Блинскаго оказывается не мене неблагоустроеннымъ, чмъ и первое. Если еще можно находить связь между сатирою Кантемира, Сумарокова и Фон-Визина и производить ихъ одного отъ другого, то какая связь можетъ быть между Хемницеромъ и Дмитріевымъ съ одной стороны, и между Кантемиромъ и Фон-Визиномъ съ другой? Какую связь и соотношеніе могутъ имть первые даже съ Сумароковымъ? Басни и притчи Сумарокова имютъ несомннно сатирическій характеръ, он бьютъ не въ отвлеченные, а въ живые пороки и лица и носятъ на себ животрепещущій слдъ современности. Басни Хемницера и Дмитріева представляютъ собою отвлеченную мораль, годную для всхъ вковъ и народовъ. Тоже должно сказать о басняхъ Крылова. Он богаты элементами народности и бьютъ иногда очень мтко современные общественные пороки: по основа ихъ все таки міросозерцаніе вковчное, чисто моральное, а не то жизненное поэтическое міросозерцаніе, при свт, котораго бичуютъ пороки сатирики и комики и которое составляетъ душу живу, какъ сатиры и комедіи, такъ и всякаго поэтическаго творенія вообще? Какая можетъ быть связь между баснями Крылова и комедіею Грибодова? Блинскій говоритъ, что Крыловъ приготовилъ языкъ для Грибодова. Положимъ такъ, то вдь тутъ идетъ рчь не о язык.
Все сказанное нами показываетъ, что Блинскій, несомннно даровитый эстетикъ и критикъ, взявшись за исторію литературы, взялся совершенно не за свое дло. Онъ понялъ связь въ литератур слишкомъ вншнимъ образомъ, слишкомъ поверхностно, слишкомъ механически. И главною причиною такого легкаго пониманія имь исторіи была именно эстетическая точка зрнія, отъ которой онъ никакъ не могъ отршиться и въ исторіи литературы. Блинскій хотлъ видть въ исторіи оправданіе эстетическихъ приговоровъ, онъ хотлъ, чтобы въ исторіи играли роль, были двигателями развитія, именно художественные таланты, однимъ словомъ, хотлъ основать исторію литературы наличномъ начал поэтическихъ достоинствъ. Но исторія не поддается подобнымъ предвзятымъ пріемамъ. Исторія литературы иметъ дло съ состояніемъ цлой литературы, которое обусловливается всегда безчисленнымъ множествомъ причинъ и факторовъ, каждый отдльный писатель въ это общее состояніе литературы входитъ не боле, какъ частный, единичный, фактъ, который подлежитъ дйствію общихъ причинъ наравн со всми другими однородными фактами. Чтобы выйдти изъ этого порядка рядовыхъ фактовъ, сдлаться самому дйствующей причиной — двигающей силой въ развитіи, писателю не довольно владть только талантомъ, хотя бы то и художественнымъ. Въ обыкновенномъ порядк вещей много Наполеоновъ умираетъ не дослужившись до штабъ-офицерскаго чина, потому что нтъ тхъ состояній, которыя могли-бы возбудить ихъ таланты, нтъ той атмосферы, которая могла бы развить ихъ въ извстномъ направленіи и довести до требуемой зрлости. Такъ точно при извстномъ состояніи литературы самый сильный талантъ можетъ остаться безъ правильнаго развитія, выйдти на ложную дорогу и не только остаться безъ вліянія на движеніе литературы, но иногда, что еще прискорбне, сдлаться ея тормазомъ, какъ было у насъ съ Державинымъ. Бываетъ и то, что сильный талантъ, развившись подъ боле благопріятными вліяніями, чмъ подъ какими развивается та литература, среди которой онъ дйствуетъ, опережаетъ далеко послднюю своими произведеніями и вслдствіе этого остается явленіемъ одинокимъ, безслднымъ, безъ всякаго вліянія въ современной ему литератур и обществ,— какъ было съ Шекспиромъ. Между тмъ какъ иногда не очень значительныя дарованія, дйствуя въ размрахъ потребностей времени, въ которое они живутъ, и тхъ небогатыхъ средствъ, которыя они имютъ, овладваютъ движеніемъ литературы и оставляютъ въ ней такой глубокій слдъ, что исторія не можетъ не включить ихъ въ число главныхъ двигателей литературнаго движенія. Таковы были у насъ Сумароковъ и Карамзинъ. никто не подвергался такимъ насмшкамъ и нападеніямъ отъ Блинскаго, какъ Сумароковъ. Особенно въ первыхъ своихъ критикахъ Блинскій называлъ его бездарнымъ, жалкимъ писакой, не только вполн безполезнымъ, но и вреднымъ. Однакоже нтъ никакого сомннія, что изъ всхъ писателей XVIII столтія никто не имлъ такого вліянія на литературу и общество, какъ Сумароковъ. И вліяніе это, если мы будемъ имть въ виду состояніе нашей литературы въ продолженіи всего XVIII вка, должны будемъ признать не только не безполезнымъ, но и весьма полезнымъ. Впослдствіи Блинскій самъ призналъ пользу сатирическихъ произведеній Сумарокова. Но если бы онъ ближе всмотрлся въ содержаніе трагедій Сумарокова, забывъ ихъ нехудожественную форму, которая, замтимъ здсь мимоходомъ, всегда смущала его больше всего, то онъ увидлъ бы, что по ходу исторіи нашей литературы трагедіи Сумарокова были еще полезне, чмъ его сатиры, потому, что они служили, какъ мы увидимъ ниже, прямою подготовкой къ тому направленію, которое далъ нашей литератур Карамзинъ.
Изъ того, что мы сказали, очевидно, что эстетическая мрка никакъ не пригодна для исторической оцнки писателей. Историкъ литературы можетъ, и даже долженъ, имть ее въ виду про себя, когда пишетъ исторію,— но никакъ не долженъ по ней опредлять дятелей, или ею измрять ихъ значеніе. Когда мы становимся на эстетическую точку зрнія и современными понятіями о художественности начинаемъ измрять достоинство прежнихъ писателей, въ насъ невольно является какъ несправедливое увлеченіе одними за то только, что она нсколько удовлетворяютъ нашимъ современнымъ требованіямъ, такъ равно несправедливое отвращеніе отъ другихъ также за то только, что они совершенно уклоняются отъ нихъ. И мы, сообразно этому современному нашему вкусу, раздаемъ имъ патенты _на историческое значеніе, между тмъ дйствительное, истинное ихъ значеніе,— въ исторіи, находится большею частію въ обратномъ отношеніи къ нашему вкусу. Школьный учитель, преподавая мальчику первоначальныя начала какой нибудь науки, говоритъ ему совершенные пустяки на нашъ взглядъ. Мы, не бывавшіе никогда сами школьными учителями, смотримъ на подобное занятіе, какъ на пустое препровожденіе времени и удивляемся, отчего школьный учитель не говоритъ мальчику вещей боле серьезныхъ. Однакожъ школьный учитель, хотя онъ можетъ быть стоитъ и ниже насъ но образованію и уму, знаетъ, что онъ длаетъ. Тхъ серьезныхъ вещей, которыхъ бы хотли мы, онъ ни за что не будетъ говорить мальчику, потому что онъ ими не только не разовьетъ мальчика, но отобьетъ у него вовсе охоту учиться. Въ такое именно положеніе мы становимся къ писателямъ прежняго времени, когда начинаемъ мрять ихъ историческое значеніе по современнымъ эстетическимъ воззрніямъ. Намъ не нравится Сумароковъ, его чтеніе производитъ на насъ самое непріятное впечатлніе, Фон-Визинъ нравится намъ лучше, мы можемъ читать его даже не безъ удовольствія. Намъ хотлось бы, что бы Фон-Визинъ былъ учителемъ нашихъ предковъ, чтобы онъ былъ главнымъ двигателемъ ихъ въ литератур и ставимъ его поэтому на первый планъ въ исторіи нашей литературы. Но что же мы сдлаемъ съ нашими предками, которые, правда, слушали не безъ удовольствія и Фон-Визина, но не чаяли души при чтеніи Сумарокова и смотрли на него, какъ на своего лучшаго учителя? Что бы вы ни писали въ вашей исторіи, но тотъ фактъ останется несомнннымъ, что въ XVIII столтіи никто не имлъ такого вліянія на литературу и общество, никто такъ усердно не читался и не перечитывался, какъ Сумароковъ.
Но если гд въ исторіи приложеніе эстетической мрки оказывается непримнимымъ и, смю сказать, просто нелпымъ, то это именно въ приложеніи къ нашей литератур XVIII вка. Какому серьезному человку придетъ въ голову искать въ этой литератур поэзіи, когда при малйшемъ знакомств съ нею, для всякаго длается очевидно, что въ ней дло идетъ только о соблюденіи условныхъ риторическихъ формъ, о выработк фразы, о механизм стиха, когда сами писатели XVIII вка въ этомъ именно и поставляли поэзію, а на мысль, выражаемую въ слов, смотрли какъ на нчто совершенно незначущее, неважное, даже ничтожное, какъ на орнаментъ для слова? Кому изъ нмцевъ придетъ въ голову искать поэзіи у разныхъ Грифіусовъ, Готшедовъ, Бодмеровъ и другихъ подобныхъ стихотворцевъ до Лессинга? Предкамъ нашимъ было простительно заблуждаться и считать своихъ трагиковъ, комиковъ, лириковъ, эпиковъ соперниками Расину, Мольеру, Пиндару, Вольтеру и т. п. Но мы не можемъ не понимать дтства литературы того времени. Если въ ней попадаются сравнительно иногда несовсмъ риторическія вещи и даже недурныя вещи, какъ, напримръ, комедіи Фон-Визина, если иногда какому нибудь стихотворцу случается обмолвиться двумя, тремя не совсмъ дурными строфами, то слдуетъ ли за это рядить ихъ въ поэты и произведенія ихъ обсуживать съ эстетической точки зрнія? Когда случается ребенку сказать умное слово, или высказать случайно мысль, отъ которой ne отказался бы и взрослый,— выростаетъ ли онъ чрезъ это въ вашихъ глазахъ до понятій взрослаго и становитесь ли вы къ нему посл этого въ такія отношенія, въ какихъ находитесь къ взрослымъ? Нтъ вы смотрите на хорошія вещи, имъ сказанныя, какъ на случайность или только какъ на хорошіе задатки для будущаго. Блинскій былъ сначала вполн правъ, когда отвергъ всякую поэзію въ произведеніяхъ XVIII столтія, но бда Блинскаго состояла въ томъ, что, но его понятіямъ, гд не было художественности, тамъ не могло быть и литературы. Это заставило его, какъ мы видли, искать поэзіи тамъ, гд прежде онъ не находилъ никакой. Наши понятія въ этомъ отношеніи много измнились со времени Блинскаго. Мы, слава Богу, понимаемъ, что литература можетъ не только существовать, но и процвтать безъ всякой поэзіи, что поэзія никакъ не единственный, и даже не всегда главный ея представитель. Если несомннно, что наши писатели XVIII столтія имли вліяніе на общество своего времени, а это несомннно, то этого уже довольно,.чтобы признать нашу литературу XVIII столтія дйствительною литературою. И мы не можемъ не понимать, что вести разсужденіе о томъ, кто изъ прежнихъ писателей поэтъ, кто не поэтъ, значитъ просто на просто переливать изъ пустого въ порожнее, вмсто дла заниматься пустяками.
Но если для насъ все это стало очевидно, то на подобную точку зрнія не легко было стать ближайшему къ Блинскому поколнію, воспитавшемуся водъ непосредственнымъ и исключительнымъ вліяніемъ его идей и взглядовъ. Авторитетъ Блинскаго былъ такъ силенъ, какъ критикъ и эстетикъ Блинскій стоялъ въ общемъ мнніи такъ высоко, наконецъ, самый взглядъ его на литературу прошедшаго — первый осмысленный взглядъ, дававшій ей видъ единства и внутренней связи — былъ такъ новъ и привлекателенъ, что взглядъ этотъ былъ признанъ также непогршимымъ, какъ непогршимыми считались его критическіе приговоры и съ того времени легъ въ основу всхъ нашихъ историко-литературныхъ работъ. Отъ этого исторія русской литературы пострадала столько же,— если не боле,— сколько во время оно пострадала русская исторія отъ односторонняго увлеченія вопросами норманскимъ и славянскимъ. Какъ здсь вс литературныя силы были сосредоточены на разработк этихъ вопросовъ, которые были поставлены во главу угла исторіи, хотя въ сущности имли самое ничтожное къ ней отношеніе, такъ въ работахъ но исторіи русской литературы посл Блинскаго вс устремились на разршеніе вопросовъ о томъ: какой изъ писателей прежняго времени былъ поэтъ, а какой не поэтъ, иначе сказать, мнимо-историческая разработка писателя превращалась въ чисто эстетическую оцнку его. Слды подобнаго направленія историко-литературныхъ работъ не прекратились совершенно и досел. Но но статьямъ, которыя намъ случается теперь изрдка встрчать въ журналахъ, статьямъ, разсуждающимъ о томъ: поэтъ ли былъ Державинъ или не поэта., поэтъ ли былъ Ломоносовъ или не поэтъ и т. д., мы не можемъ составить никакого понятія о подобныхъ трудахъ прошедшаго времени, Въ современныхъ спорахъ объ этихъ предметахъ проглядываетъ большею частію тенденціозная подкладка, она даетъ спору совершенно другой тонъ и даже другую основу, не говоря уже о толъ, что въ спорящихъ той и другой стороны вы не примчаете и слда эстетической маніи. Прежде подобныя работы производились совсмъ не въ томъ род. Вдругъ встрчаете вы, напримръ, въ журнал длинное, предлинное, добросовстно-ученйшее и добросовстно-тупйшее сравненіе Кантемира,— съ кмъ бы вы думали?— съ Гораціемъ, Персеемъ, Ювеналомъ. Сначала вы думаете: не мистификація ли это? Нтъ, чмъ дале, тмъ боле убждаетесь, что авторъ нисколько и не думаетъ шутить,— напротивъ къ концу концовъ у него какъ-то выходитъ, что Кантемиръ не только не ниже, а пожалуй будетъ еще немножко повыше Ювенала,— а ужъ о Гораці и Буало, и говорить нечего, т ничто передъ нимъ. ‘Но великій ли былъ сатирикъ Кантемиръ?— спрашиваетъ авторъ одного изъ такихъ разсужденій,— кто выше: Ювеналъ, Горацій, Буало или Кантемиръ?— У насъ вообще любятъ сравнивать поэтовъ, ради точнйшаго опредленія славы каждаго. Если ужъ прибгать къ сравненіямъ,— то мы не будемъ сравнивать Кантемира ни съ Гораціемъ, ни съ Буало, потому что и того и другого, какъ мы выше видли, нельзя иначе назвать, какъ поддльными сатириками. Ложь ихъ заключается въ содержаніи сатиръ, она нападала на недостатки мнимые или до того общіе, что ихъ сатира не имла никакого сатирическаго значенія. Что касается до Ювенала, то этотъ великій сатирикъ перебралъ одну за другою вс слабости, вс недостатки римскаго общества своей эпохи. Отъ него не ушла ни одна сторона жизни. Свои сатиры, какъ, сть, накинулъ онъ на разнородную массу народа. Каждая его сатира неподдльна, исполнена чувства оскорбленнаго достоинства. Каждая его сатира — лирическое произведеніе. Кантемиръ не такъ многообъемлющъ. Онъ взялъ изъ русскаго общества дв стороны и старался ихъ очертить но возможности врне. Въ этомъ очертаніи вы видите неподдльность и чувство истиннаго сатирика. Въ этомъ случа онъ и но содержанію и но обработк занимаетъ почетное мсто въ сатирической литератур.’ ‘Но, пишетъ дале нашъ ученый изслдователь, Кантемиръ не обнялъ какъ Ювеналъ всхъ сторонъ русской жизни’ и потому, дескать, съ этой стороны онъ ниже его и проч. Можно ли въ настоящее время безъ улыбки читать подобныя дтскія разглагольствія de lanacaprina? А между тмъ, эта-то именно милая чепуха и называлась историческою разработкою нашихъ писателей прежняго времени. Читателя, который желалъ бы поближе познакомиться съ нею, не убивая на это знакомство времени, мы отсылаемъ къ Собранію сочиненій извстнйшихъ русскихъ писателей, изданному г. Перевлсскимъ. Это изданіе отличается тмъ, что издатель къ сочиненіямъ извстнйшаго писателя прежняго времени прилагаетъ отзывы нашихъ критиковъ и въ сокращеніи даже работы нашихъ ученыхъ изслдователей объ этомъ писател.
Воззрнія, проведенныя Блинскимъ, не остались безъ сильнаго вліянія даже на академическо-ученую литературу, претендовавшую на полную самостоятельность. Такъ вышедшая въ 1854 году монографія: Сумароковъ и современная ему критика., писанная Булинемъ на степень доктора славяно-русской филологіи, подчинилась вполн пріемамъ Блинскаго. Авторъ, вмсто того, чтобы обратить свое главное вниманіе на содержаніе сочиненій Сумарокова и, на основаніи этого содержанія, въ связи съ общимъ состояніемъ литературы и общества, разъяснить то громадное вліяніе, которымъ пользовался въ прошедшемъ столтіи Сумароковъ, ограничился только тмъ, что извинился передъ своими читателями въ ихъ нехудожественности. И такимъ образомъ значеніе Сумарокова, посл толстой докторской монографіи, исключительно ему посвященной, осталось также темно, какъ было и до ея появленія.
Наконецъ мы должны сказать нсколько словъ и о тхъ руководствахъ, которыя были составлены на основаніи воззрній Блинскаго. Въ этомъ случа Блинскій не былъ особенно счастливъ. Если не ошибаемся, то съ историческими воззрніями Блинскаго русская публика досел остается знакомою только но Очеркамъ исторіи русской поэзіи, соч. Милюкова. Авторъ этого сочиненія — молодой человкъ не безъ таланта, у него бойкое перо, витіеватая, щегольская фраза, сердце полное поэтическаго восторга. Но онъ ни о чемъ не уметъ иначе писать, какъ въ фельетонной форм, эту же форму онъ далъ и своей исторіи поэзіи, и выполнилъ свою задачу отлично. Кинга читается не только легко, безъ всякаго напряженія, но даже съ нкоторымъ позывомъ ко сну, точно будто вы читаете какой нибудь лексиконъ, въ которомъ есть только поставленныя другъ подл друга слова, но нтъ никакой связи между ними, и которыя поэтому, не тревожа нисколько вашего вниманія, дйствуютъ самымъ усыпительнымъ образомъ на ваши нервы. Авторъ нердко забываетъ вовсе вложить какую бы то ни было мысль въ свою фразу, иногда вмсто мысли вкладываетъ въ фразу только, свою мечту, но даже и тогда, когда въ фраз наклевывается нчто похожее на мысль, авторъ уметъ повести дло такъ, что вы никакъ не чувствуете тутъ присутствія твердой, опредленной мысли, мысль у него никогда не останавливается прочно на одномъ предмет, она порхаетъ но предметамъ какъ птичка, и только, но оставляемымъ ею неопредленнымъ слдамъ и экскрементамъ на фраз, можно догадываться, что она тутъ дйствовала, и что фразы не совершенная безсмыслица. Это порханіе мысли длаетъ се совершенно неуловимою въ сочиненіи г. Милюкова, точно такъ, какъ по его ^выраженію неуловимъ характеръ поэзіи Державина, и хотя г. Милюковъ пишетъ прозою, но когда вы читаете его сочиненіе, вамъ кажется, что вы читаете державинскіе стихи.
Г. Милюковъ въ настоящее время едва ли у насъ не единственный писатель, который постигъ искуство писать безъ мысли и вмст съ тмъ такъ красиво и пріятно!
Вотъ, напримръ, въ какихъ чертахъ излагаетъ онъ въ своихъ ‘Очеркахъ поэзіи’ теорію французскаго псевдоклассицизма:
‘Реформа Петра совершилась во время чрезвычайно неблагопріятное для поэзіи. Во всей Европ господствовалъ тогда ложный классицизмъ, распространенный особенно французами. Думая что творчество состоитъ въ слпомъ подражаніи грекамъ и римлянамъ, не понимая, что древняя поэзія, какъ живое выраженіе духа дохристіанскихъ вковъ, никакъ не могла служить образцомъ въ то время, когда общество жило совершенно иною жизнію, классики придумали уродливую теорію и замнили произвольными правилами т вчные законы природы, которые одни только служатъ источникомъ творчества. Они не знали, что эти законы никогда неизмнны, и хотли, подобно Навину, остановить солнце, не постигая, что искуство никогда не останавливается, или, лучше сказать, люди вчно движутся около этого незыблемаго солнца. Въ силу такой (!?) теоріи всякое отступленіе отъ установленныхъ формъ поэзіи считалось въ глазахъ классиковъ уголовнымъ преступленіемъ, и скоро Шекспиры и Данты, знаменитые у своихъ соотечественниковъ, приведены были предъ невжественый судъ классицизма и объявлены нарушителями искусства.’
Въ приведенномъ нами отрывк заключается все, что г. Милюковъ сочелъ нужнымъ сказать въ своей исторіи поэзіи о псевдоклассицизм. Нтъ нужды говорить, что ни одинъ изъ учащихся, для которыхъ г. Милюковъ назначаетъ свою исторію, не можетъ вынести изъ подобной галиматьи никакого понятія о псевдоклассицизм, — мы думаемъ, что даже взрослый, если онъ незнакомъ съ псевдоклассицизмомъ но другимъ источникамъ, ничего не пойметъ изъ отрывка г. Милюкова. Пока читаешь его, кажется, какъ будто какая-то мысль есть, но прочитайте и начните отдавать себ отчетъ въ томъ, что вы прочитали,— вы не найдете ни одной мысли точной, опредленной, не допускающей перетолкованія, и изъ цлаго не выжмете никакого опредленнаго понятія о томъ, что именно хотлъ сказать авторъ.
Г. Милюковъ говоритъ: ‘не понимая, что древняя поэзія, какъ живое вырожденіе духа дохристіанскихъ вковъ, никакъ не могла служить образцомъ въ то время, когда общество жило совершенно иною жизнію, классики придумали’ и проч. Въ какомъ смысл можно сказать о древней поэзіи, что она не могла служить образцомъ для ныншней? Если разумть здсь Формальную ея сторону, то это совершенно несправедливо. Т самыя требованія искуства, которыя выполнялись древними, остаются неизмнными и для ныншняго искусства. Міровые поэты новаго времени Шекспиръ, Гете, Шиллеръ воспитались на греческихъ образцахъ. О Шекспир Шиллеръ говоритъ, что никто лучше его не понималъ и никто лучше его не выполнялъ требованій Аристотеля. Если разсматривать древнюю поэзію со стороны содержанія, то и здсь мысль г. Милюкова въ томъ вид, какъ она выражена, окажется тоже несправедливою. Лучшія трагедіи Шекспира взяты изъ римской жизни. Мы уже не говоримъ о другихъ поэтахъ, также первокласныхъ во Франціи, Германіи. Италіи, для которыхъ древняя поэзія служила самымъ богатымъ фондомъ во всхъ родахъ поэтическаго творчества. Что же хотлъ сказать г. Милюковъ словами, что древняя поэзія не могла служить образцомъ для новой? Въ поясненіе своей мысли онъ говоритъ, что древняя поэзія была выраженіемъ духа дохристіанскихъ вковъ, а нын общество зажило совершенно иною жизнію. Но это объясненіе не только ничего не поясняетъ, а еще боле запутываетъ дло. Выраженія, употребленныя г. Милюковымъ, такъ общи, такъ неопредленны, противоположеніе двухъ міровъ языческаго и христіанскаго сдлано такъ эластично, уклончиво, что можно смло сказать, что г. Милюковъ, когда писалъ эти фразы, не имлъ въ голов никакой опредленной точной мысли. Надобно было но ходу рчи сказать причину, почему древняя поэзія не могла служить образцомъ для покой, а мысли для этого въ готовности никакой не было,— ну, и махнулъ общую фразу, тамъ, дескать, былъ духъ дохристіанскихъ вковъ (вдь и выраженіе-то какое: духъ дохристіанскихъ вковъ!) а здсь общество зажило иною жизнію,— а ты, дескать, любезный читатель, расхлебывай какъ самъ знаешь: какой это духъ дохристіанскихъ вковъ и какою это, затмъ, общество зажило иною жизнію.
Дале г. Милюковъ говоритъ: классики замнила произвольными правилами т вчные законы природы, которые одни только служатъ истопникомъ творчества. Законы природы служатъ источникомъ творчества! Чистая нелпость! Законы — вещь отвлеченная, добываемая посредствомъ логическаго отвлеченія (abstractio), творчество живетъ исключительно въ мір образовъ, въ области Фантазіи и чувства. Можно сказать: природа въ своихъ неизмнныхъ законахъ служитъ источникомъ творчества, но никакъ нельзя ‘сказать: законы природы и проч. Г. Милюковъ хотлъ впрочемъ сказать совсмъ не то, что говоритъ. Онъ хотлъ сказать, что творчество, при созданіи своихъ произведеній, слдуетъ неуклонно законамъ природы. Мысль эта, конечно, врная,— но неврно то, будто классики произвольными правилами стремились измнить законы природы. Напротивъ, они думали своими правилами выполнить эти законы. Возьмемъ, напримръ, хоть трагедію, о которой больше всего хлопотали классики. Въ природ, т. е. въ дйствительной жизни, есть, конечно, т трагическія дйствія, который изображаетъ трагедія. Но трагическое дйствіе во всей его натуральности нельзя представить на сцен. Сцена необходимо должна употреблять иллюзію именно для того, чтобы представить дйствіе натуральнымъ, Отсюда необходимы условныя правила, которыхъ нтъ въ природ, но которыхъ, непремнно долженъ держаться поэтъ, именно для того, чтобы его произведеніе имло на сцен иллюзію натуральности. Дале, хотя трагическія дйствія есть въ природ, но понятіе трагическаго и трагедіи, какъ и всякой поэтической формы, есть понятіе условное. Поэтому опять необходимы условныя правила для трагедіи, которыхъ также нтъ въ природ и которыхъ непремнно долженъ держаться поэтъ, если онъ хочетъ писать трагедію. Условныя правила, нигд въ природ не существующія, необходимая принадлежность всякаго искуства, и искуство именно для того и придумываетъ ихъ, чтобы врне изобразить природу. Съ этою цлію придумывали правила для трагедіи какъ древніе, такъ и псевдо-классики. Если и можно доказать, что Корнель, толкуя Аристотеля, отступалъ отъ него, то вдь Аристотель еще не природа: его правила были правила также условныя. Вся разница между Корнелемъ и Аристотелемъ состоитъ въ различномъ пониманіи естественнаго въ трагедіи. Такъ точно Карамзинъ, думая изображать естественное чувство, рисовалъ приторно-сентиментальныхъ куколъ. Поэтому, когда г. Милюковъ представляетъ псевдоклассиковъ какими-то злоумышленными противоборцами природы, говоритъ, что они не знали, что законы природы никогда неизмнны и хотли идти противъ нихъ, то все это г. Милюковъ говоритъ чистую нелпость, ни съ чмъ несовмстную, а -въ томъ, что онъ дале говоритъ, по поводу Навина, объ искусств, тщетно было бы доискиваться какого бы то ни было смысла.
Дале, г. Милюковъ увряетъ, что классики всякое отступленіе отъ установленныхъ ими формъ поэзіи считали уголовнымъ преступленіемъ. Мы думали, не опечатка ли это?— Заглянули въ конецъ, опечатокъ нтъ. На обертк книги значится: изданіе третье, дополненное,— слдовательно, конечно, уже тщательно пересмотрнное. Можно ли такія несообразныя иперболы оставлять въ книг, назначенной для учащихся?
Мы занимаемъ книжкою Милюкова вниманіе читателей,— хотя она вовсе этого по стоитъ,— единственно на тотъ конецъ, чтобы читатели видли въ чьи руки попалась популяризація историческихъ идей Блинскаго. Само собою разумется, что г. Милюковъ никакъ не домысли лея, что ему нужно длать для того, чтобы выполнить планъ, предложенный Блинскимъ, относительно исторіи русской поэзіи. Изъ того періода нашей литературы, о которомъ идетъ у насъ рчь, т. е. докарамзинскаго, онъ взялъ четыре имени, которыя признаны у Блинскаго боле или мене поэтическими,— а именно: Кантемира и Ломоносова, Державина и Фон-Визина, поставилъ ихъ попарно, какъ указателей и проводниковъ въ данное время двухъ различныхъ направленій поэзіи — риторическаго и сатирическаго, и ограничился исключительно эстетическою ихъ оцнкою, заимствованною у Блинскаго,— и это назвалъ исторіею поэзіи.
Работа, кажется, была не трудная,— толково передать, что говорилъ Блинскій?— Между тмъ точныя и опредленныя мысли Блинскаго отразились въ сочиненіи Милюкова точно также, какъ отражаются предметы въ мутной луж, т. е. не только вверхъ нотами, но и съ очертаніями, слишкомъ тускло и слабо напоминающими отражаемое.
Представимъ нсколько примровъ.
Блинскій говоритъ о Ломоносов, что это былъ риторъ, но риторъ по необходимости, что на его мст былъ бы риторомъ и всякой другой даровитый человкъ, потому что тогдашнее общество не представляло никакого содержанія для поэзіи и это содержаніе, вмст съ формою, необходимо было заимствовать въ Европ, что поэтому риторство Ломоносова не только не порокъ, но и заслуга его. Такимъ образомъ подъ риторствомъ Блинскій разуметъ не одн только вншнія формы поэзіи, но вмст и несамобытное содержаніе, чуждыя, не нашею жизнію выработанныя идеи, понятія, чувства. ‘Содержанія для своей поэзіи,— говоритъ Блинскій о Ломоносов,— онъ не могъ найдти въ общественной жизни своего отечества, потому что тутъ не было не только сознанія, но и стремленія къ нему, стало быть не было никакихъ умственныхъ и нравственныхъ интересовъ, слдовательно онъ долженъ былъ взять для своей поэзіи совершенно чуждое, но за то готовое содержаніе, выражая въ своихъ стихахъ чувства, понятія и идеи, выработанныя не нами, не нашею жизнію и де на нашей почв. Это значило сдлаться риторомъ но невол, потому что понятія чуждой жизни, выдаваемыя за понятія своей жизни, всегда риторика.’ (Соч. Бл. T. XI, 13).
Разсматривая вопросъ о томъ: лучше ли было бы, если бы Ломоносовъ новую русскую литературу основалъ на народномъ начал, Блинскій разршаетъ его отрицательно. ‘Однообразныя формы нашей бдной поэзіи,— говоритъ онъ,— были достаточны для выраженія ограниченнаго содержанія племенной, естественной, непосредственной, полу-патріархальной жизни старой Руси, но новое содержаніе не шло къ нимъ, не укладывалось въ нихъ, для него необходимы были и новыя формы. Тогда спасеніе наше зависло не отъ народности, а отъ европеизма, ради нашего спасенія тогда необходимо было не задушить, не истребить (дло или невозможное, или гибельное, если возможное) нашу народность, а такъ сказать, задержать на время (suspendre) ея ходъ и развитіе, чтобы привить къ ея почв новые элементы. Пока эти элементы относились къ нашимъ роднымъ, какъ масло къ вод,— у насъ, естественно, все было риторикою,— и нравы, и ихъ выраженіе — литература. Но тутъ было живое начало органическаго срощенія черезъ процесъ усиливанія (assimilation) и потому литература отъ абстрактнаго начала — мертвой подражательности двигалась все къ живому началу — самобытности (Ibid. стр. 16).
Такимъ образомъ Блинскій величайшую заслугу Ломоносова ставитъ именно въ томъ, что онъ перенесъ въ нашу поэзію чуждыя намъ понятіи, идеи, чувства, въ этомъ отношеніи онъ сравниваетъ его по разумности и плодотворности реформы съ Петромъ Великимъ, который также перенесъ чуждыя намъ идеи, порядки, обычаи,— но потомъ чуждое, имъ посянное, чрезъ пронесъ ассимиляціи, мало по малу превратилось въ плоть и кровь русской жизни.
Г. Милюковъ о Ломоносов пишетъ:
‘Родясь съ призваніемъ къ ученой дятельности, предпочитая всегда науку поэзіи, этотъ человкъ не могъ создать школы самобытной, а долженъ былъ обратиться къ изученію литературъ иностранныхъ. Такъ и случилось. Живя и обучаясь въ Германіи, онъ сблизился съ поэзіею нмцевъ и французовъ. Гинтеръ, Малербъ и Жанъ-Батлетъ Руссо сдлались его образцами, у нихъ заимствовалъ онъ искуственный восторгъ, напыщенный педантизмъ и школьную Форму ложнаго классицизма, и положилъ такимъ образомъ начало школы риторической, которая долго считалась единственной и настоящей поэтической школою. Удляя свободные часы стихотворству, Ломоносовъ написалъ много одъ на разныя оффиціальныя событія, на маскарады, праздники и иллюминаціи. Вс он отличались холодностію, отсутствіемъ истиннаго чувства, общими мстами и недостаткомъ логической послдовательности, вс были лишены содержанія и исполнены одними риторическими возгласами. Въ нихъ авторъ отправлялся на Парнасъ, умывался кастильскою водою и согртый пермесскимъ жаромъ, плъ россійскій родъ. По форм эти оды были сколкомъ съ ЖанъБатиста Руссо и другихъ современныхъ одописцовъ. Вся эта придуманная риторическая изысканность, Аполлонъ и Музы, безпрестанные возгласы: Россія, что тебя не веселъ духъ живитъ? Не Линдъ ли подъ ногами зрю’!— все это считалось необходимымъ убранствомъ классической оды. У Руссо на всякомъ шагу встрчаются doctes soeurs, chastes nymphes de Permesse и піитическія формулы въ род: est-ce une illusion soudaine: quels nouveaux concerts d’allegresse retentissent de toutes parts?’
Оцнивая заслуги Ломоносова для русской литературы, г. Милюковъ говоритъ: ‘если Ломоносовъ былъ только подражателемъ, если — какъ справедливо замтилъ Пушкинъ — вліяніе его на словесность было вредное и досел въ ней отзывается,’ то почему же онъ пользуется у насъ великимъ авторитетомъ, какъ поэтъ и достоинъ ли памятника, которымъ почтила его Россія?— Достоинъ безъ сомннія. (Кланяйтесь, г. Ломоносовъ, г. Милюкову, что онъ соблаговолилъ поощрить ваши заслуги!) Хотя мы не видимъ въ немъ боле ‘орла’, ширяющагося въ облакахъ,’ какъ говорилъ Мерзляковъ, хотя онъ повредилъ нашей поэзіи, давъ ей ложное направленіе,— однако имя его безсмертно: онъ оказалъ великую услугу, создавъ языкъ и стихъ для русской поэзіи. (Очер. ист. поэзіи, стр. 85,90).
И такъ г. Милюковъ не признаетъ никакихъ заслугъ за Ломоносовымъ, кром заслуги обработки языка и версификаціи, въ риторизм, введенномъ Ломоносовымъ, онъ, вопреки мннію Блинскаго, видитъ положительный вредъ, нанесенный нашей литератур. Можно было бы поэтому заключить, что г. Милюковъ сталъ на совершенно самостоятельную точку зрнія относительно Ломоносова, призналъ взглядъ Блинскаго на Ломоносова неврнымъ. Ничего не бывало. Назадъ тому нсколько страничекъ г. Милюковъ повторяетъ о Ломоносов тоже самое, что говоритъ Блинскій, т. е. признаетъ необходимость, пользу, важность въ нашемъ развитіи риторическаго направленія, называетъ риторическую поэзію выраженіемъ общества,
‘Русскія жизнь, говоритъ онъ, посл Петра Великаго представляла два элемента: стремленіе сблизиться съ цивилизаціею образованнаго запада, и препятствіе, противопоставляемое невжествомъ, старавшимся подавить новое начало и утвердиться на прежнихъ допетровскихъ идеяхъ. Усилія къ сближенію съ Европою должны были необходимо повлечь ближайшее знакомство съ нравами,— и оттого жизнь лучшаго класса общества, класса, жаждавшаго образованія, сдлалась подражательною и совершенно чуждою формъ старой жизни. Противоборство же, встрчаемое этимъ элементомъ на пути къ развитію, препятствія, поставляемыя упорною закоснлостію невжества, должны были породить негодованіе одной части общества къ другой. Поэзія, какъ живой отголосокъ жизни, необходимо должна была выразить оба эти элемента, и она ихъ выразила въ двухъ различныхъ направленіяхъ, начинавшихся непосредственно посл Петра. Съ одной стороны, въ слдствіе сближенія съ образованною Европою ч изученія ея литературы, началась поэзія, которая заимствовала содержаніе и форму у другихъ, и возникла слдовательно не изъ самихъ началъ общественной жизни,— это поэзія подражательная, риторическая. Съ другой стороны негодованіе молодаго развивающагося общества на противодйсгвіе, встрчаемое имъ въ лиц старыхъ началъ, породило поэзію, проистекавшую изъ самой жизни,— самобытно-сатирическую. Оба эти направленія начались одновременно, какъ необходимое слдствіе реформы. Но какъ Петръ не могъ одинъ совершить преобразованія старой Руси и задавить всей гидры невжества, то его идея должна была развиваться долго посл него. Русское общество, продолжая сближаться съ европейскимъ, безпрерывно усвояло плоды его жизни и боролось съ врагами просвщенія, которые не могли быть скоро потреблены, а потому об школы поэзіи, какъ риторическая, такъ и сатирическая, шли рука объ руку съ общественной жизнію, какъ ея выраженіе. Разумется, риторическое направленіе, какъ подражательное, не смотря на важность и продолжительность своего вліянія, уступаетъ въ значеніи сатирическому, какъ самобытному и возникшему изъ общественной жизни. Это двоякое направленіе продолжалось постоянно, и исторія нашей новой поэзіи представляетъ только постепенный ходъ подражанія, возникшаго изъ стремленія усвоятъ идеи поэзіи другихъ образованныхъ народовъ, и самобытной сатиры, порожденной борьбою европейскаго начала съ стихіями старой жизни. Вс наши писатели были представителями этихъ двухъ школъ, изъ которыхъ первая началась съ Ломоносова, а вторая съ Кантемира.’ (Ibid стр. 78.)
Если поэзія риторическая была также необходима, какъ и сатирическая, если она была также выраженіемъ общества, то очевидно, что Ломоносову надобно поставить въ заслугу, что онъ ввелъ риторизмъ, а не порицать его за это. Такъ дйствительно, какъ мы видли, и сдлалъ Блинскій. Такъ надлежало сдлать и г. Милюкову, какъ положившему въ основу своей исторіи взглядъ Блинскаго. Но г. Милюковъ, какъ истый фельетонистъ, порхаетъ съ предмета на предметъ единственно для того, чтобы собрать матеріалъ для цвтовъ своего краснорчія и совершенно забываетъ о мысляхъ, имъ сказанныхъ. Тутъ онъ скажетъ одно, черезъ дв страницы говоритъ другое, совершенно противорчащее первому, и при этомъ никакого намека о прежнемъ, точно будто того прежняго онъ вовсе и не говорилъ.
По представленнымъ нами примрамъ, читатель уже можетъ судить, какъ глубоко понимаетъ г. Милюковъ Блинскаго и какъ онъ врно передаетъ его воззрнія. По читатель все-таки не постигнетъ всей мры этого разумнія г. Милюкова, если мы не выяснимъ ему источника самой забывчивости г. Милюкова, не введемъ его во внутренній смыслъ указанныхъ нами противорчій. Пусть же подивится читатель, когда мы ему скажемъ, что забывчивость, противорчія г. Милюкова, въ указанномъ нами случа, произошли не отъ чего иного, какъ отъ самаго ревностнаго желанія, какъ можно точне передать Блинскаго, какъ можно врне скопировать его. Мы уже сказали выше, что исторія поэзіи г. Милюкова ограничивается одною только эстетическою оцнкою писателей. Въ этомъ отношеніи сочиненія Блинскаго давали г. Милюкову самое богатое содержаніе. Но Блинскій былъ не только критикъ, но и журналистъ. Онъ оцнивалъ писателей прежняго времени не въ спокойномъ положеніи кабинетнаго ученаго, а въ пылу полемической борьбы за старыя и новыя начала поэзіи. Вопросъ о писателяхъ прежняго времени связывался для Блинскаго съ вопросомъ о молодомъ поколніи писателей, слдовавшихъ новымъ эстетическимъ воззрніямъ, достоинство которыхъ отрицалось поклонниками прежнихъ авторитетовъ. Очень натурально, что отстаивая представителей покой теоріи поэзіи, Блинскій въ своемъ увлеченіи не щадилъ представителей прежней, ярко выставлялъ ихъ недостатки при всякомъ удобномъ случа, рзко отзывался о нихъ и, само собою разумется, въ виду высшихъ своихъ цлей не считалъ нужнымъ или, скоре всего считалъ ненужнымъ распространяться о ихъ временныхъ достоинствахъ, если бы даже и видлъ ихъ. Все эта была односторонность не только весьма обыкновенная, но и совершенно необходимая въ томъ положеніи, въ какомъ находился Блинскій. Безъ подобной односторонности, въ отношеніи къ старому, не входитъ въ жизнь ни одно новое ученіе. Односторонность своихъ сужденій сталъ понимать самъ Блинскій, когда началъ заниматься серьезнымъ изученіемъ Пушкина, и съ того времени сталъ, какъ мы видли уже выше, смягчать свои рзкіе приговоры о писателяхъ прежняго времени. Ничего этого не понялъ г. Милюковъ, онъ никакъ не могъ догадаться (а, кажется какъ не хитро было сообразить это), что положеніе Блинскаго было одно, а положеніе его, Милюкова, совершенно другое, что то, что Блинскому писать было естественно и даже необходимо, какъ журналисту, во время жаркой, полемической борьбы, ему, Милюкову, пережившему время этой борьбы и спокойно пишущему исторію, писать вовсе было не нужно и даже смшно. Но ничего этого, повторяемъ мы, г. Милюковъ не понялъ и весь журнальный нылъ полемики Блинскаго перенесъ въ свою, и безъ того жалкую книжонку. Онъ думаетъ, что тутъ-то онъ именно и передаетъ вполн врно Блинскаго, когда повторяетъ его рзкіе односторонніе отзывы о писателяхъ прежняго времени. Отъ этого у г. Милюкова являются забавныя вещи въ его исторій. Онъ начинаетъ, какъ мы видли, бранить Ломоносова, когда по принятому имъ началу о необходимости двухъ направленій: риторическаго и сатирическаго, ему надобно было его хвалить. Мало этого, онъ совершенно безъ нужды, эпизодически, вводитъ въ свою исторію Сумарокова, какъ трагика, Княжнина, Хераскова, чтобы сказать о каждомъ изъ нихъ только то, что сочиненія ихъ никуда негодны. Всякій смышленый мальчикъ, прочитавъ подобные отзывы г. Милюкова, вправ спросить его: ‘милостивый государь г. Милюковъ! Вдь вы намъ сказали, что оба направленія и риторическое и сатирическое было неизбжнымъ слдствіемъ петровской реформы, необходимымъ явленіемъ, вытекшихъ изъ стихій новой жизни. Но вдь новая жизнь шла постоянно впередъ. Зачмъ же вы суете въ своей исторіи писателей еще боле негодныхъ, чмъ Ломоносовъ? Или эти писатели не поняли новой жизни, плохо выразили ее,— въ такомъ случа имъ нтъ мста въ исторіи,— или ваше положеніе, что риторическое направленіе вышло изъ стихій новой жизни ложно.’ Замтимъ здсь, между прочимъ, что Милюковъ и тутъ не понялъ Блинскаго. У Блинскаго за Ломоносовымъ слдуетъ немедленно Державинъ, въ качеств представителя риторическаго направленія, такъ какъ въ Державин онъ видитъ прогресъ этого направленія. Сумароковъ, Княжнинъ, Херасковъ, какъ не сдлавшіе прогресса въ риторическомъ направленіи противу Ломоносова, у него вычеркиваются изъ исторіи.
Но забавне всего бываетъ г. Милюковъ, когда, говоря о двухъ разныхъ направленіяхъ русской поэзіи, забывается до того, что воображаетъ, будто было и два разныхъ общества, изъ которыхъ одно читало риторическую поэзію, а другое сатирическую,— и въ пароксизм такого самозабвенія начинаетъ бранить общество риторическое.
Такъ, выбранивъ оды Ломоносова, назвавъ ихъ вполн нелпыми, онъ объясняетъ, отчего эти оды имли успхъ, въ современномъ Ломоносову обществ, слдующимъ соображеніемъ: ‘чего можно требовать отъ того общества, которое, едва освободясь отъ вковой слпоты, не успло еще осмотрться, видло въ европейской цивилизаціи одинъ наружный лоскъ и смотрло на поэзію, какъ на особый видъ неистребленнаго еще шутовства? Чего, кром бездушнаго риторизма, достойно было то время, когда поэту поручалось сочиненіе аллегорическихъ картинъ на иллюминаціи и похвальныхъ стишковъ, какъ необходимой принадлежности праздниковъ, когда меценаты поступали съ поэтомъ какъ съ шутомъ, награждая его, въ лиц Третьяковскаго, сотнею рублей за подготовленный восторгъ и сотнею палокъ за просрочку заказанной оды? Удивительно ли, что въ стихахъ Ломоносова, писанныхъ боле для того, чтобы угодить патрону Шувалову, не было ничего, кром искусственнаго риторизма и удивительно ли, что современники увидли въ немъ россійскаго Пиндара, совмстившаго въ себ всхъ поэтовъ Греціи?’ (стр. 86).
Почти точно такимъ образомъ объясняетъ г. Милюковъ и успхъ трагедій Сумарокова. ‘Мсто Корнеля и Расина оставалось вакантнымъ на нашемъ Геликон, и его не замедлилъ занять Сумароковъ, выступая на сцену съ трагедіями, написанными въ подражаніе Расину и Вольтеру. Онъ былъ принять съ рукоплесканіями. Публика образованная, знакомая съ литературою французскою, находя Британиковъ, Эдиповъ, Заиръ, Роксанъ подъ именами Хоревовъ, Синавовъ, Оснельдъ и Ксеній, встрчая тхъ же наперстниковъ и наперстницъ, встниковъ и героевъ, которыхъ видла во французскихъ трагедіяхъ, и не думала усомниться въ существованіи подобныхъ куколъ, а для класса непосвященнаго, не знавшаго до сихъ поръ ничего, кром — медвжьей травли, произведенія Сумарокова были удивительною новостію. Немудрено, что русскіе были въ восторг отъ этихъ трагедій и провозгласили его своимъ Расиномъ и Вольтеромъ.’
Опомнитесь, г. Милюковъ! Что вы длаете? Вдь, но собственному же вашему началу, положенному въ основаніе вашей исторіи, и риторическое и сатирическое направленіе возникли изъ элементовъ одной и той же новой жизни, принадлежали одному и тому же новому обществу, порожденному и воспитанному реформами Петра. Оно читало и хвалило и сочиненія Ломоносова, Сумарокова, Княжнина, Хераскова, оно же читало и хвалило и сатирическія сочиненія Кантемира, Сумарокова и т. п. Если успхъ первыхъ, но вашему мннію, былъ основанъ на крайнемъ невжеств общества, то стало быть на этомъ же крайнемъ невжеств основанъ былъ и успхъ послднихъ? Можно ли до такихъ несообразностей зарапортовываться въ учебник?
По довольно объ исторіи поэзіи г. Милюкова. Еслибъ мы захотли изобразить вс ея красоты, намъ пришлось бы нависать книжку вдвое толще ея самой. Также скудоумна и ничтожна. Мы можемъ пожалть только о крайней бдности мысли въ нашей литератур, гд подобныя творенія, какъ книжка г. Милюкова могутъ переживать три изданія.
Намъ слдуетъ сказать здсь нсколько словъ объ исторіи словесности г. Галахова, хотя эта книга но своему содержанію ни какъ не можетъ быть названа исторіею словесности, а скоре можетъ быть названа исторіею русскаго просвщенія вообще или, еще точне, сборникомъ матеріаловъ для исторіи русскаго просвщенія. Авторъ даетъ слову: словесность объемъ слишкомъ обширный, подъ который подходятъ самые разнородные памятники русской письменности. При такой разнородности предметовъ, вошедшихъ въ составъ исторіи, которые и безъ того должны были сильно затруднять соблюденіе единства въ цломъ и длать необходимыми эпизодическія дополненія для памятниковъ, не имющихъ прямого отношенія къ литератур въ собственномъ смысл этого слова, авторъ принялъ методъ изложенія для своей исторіи самый неудобный. Вмсто того, чтобы идти путемъ чисто-историческимъ, т. е имть въ виду постоянно общее состояніе литературы, слдить за развитіемъ ея впередъ въ цломъ, и показывать, что препятствовало и способствовало этому развитію, пользуясь при этомъ частными литературными памятниками, какъ матеріаломъ, освщающимъ общій ходъ литературы, авторъ предпочелъ идти путемъ монографическимъ, т. е. путемъ подробнаго изслдованія каждаго литературнаго памятника. Изслдывать литературный памятникъ, но мннію г. Галахова, значитъ разсмотрть его съ двухъ сторонъ: 1) со стороны литературы, и 2) со стороны исторической. Литературное расмотрніе памятника ограничивается критическимъ опредленіемъ его эстетическаго значенія, въ историческое же разсмотрніе памятника должны входить три элемента: личный, отношеніе памятника къ жизни писателя, національный, отношеніе его къ современному состоянію народнаго быта, общечеловческій, отношеніе къ общественному состоянію другихъ государствъ. ‘Указанные элементы,— замчаетъ при этомъ г. Галаховъ, можно уподобить концентрическимъ кругамъ, у которыхъ средоточіе Одно и тоже — литературный памятникъ, но которыхъ окружности не одинаковы. Откуда бы ни начинали мы осматривать памятникъ,— изъ ближайшаго ли къ нему, или отдаленнйшаго отъ него круга, результатъ выйдетъ одинъ и тотъ же: историческое опредленіе литературнаго памятника. Изслдованіе, правильно произведенное, покажетъ, какимъ образомъ развитіе общечеловческой и народной жизни вмст съ развитіемъ личности автора, обусловили характеръ его дятельности, и на оборотъ, разумное знакомство съ характеромъ ‘той дятельности опредлитъ, какъ именно отразились въ ней вс три дйствующіе элемента: личный, національный и общечеловческій. Отраженіе бываетъ иногда такъ ярко, что исторія сочиненій раскрываетъ вмст исторію того времени, въ которое они явились. Еальбо и Вегель, представляя характеристику Данта, тмъ самымъ характеризуетъ и вкъ его, Ломени, біографъ и критикъ Бомарше, имлъ право назвать свою книгу: ‘Beaumarchais et son temps.’
Все это, конечно, очень врно относительно Данта и Бомарше, но вдь не вс писатели отражаютъ такъ свой вкъ въ своихъ сочиненіяхъ, какъ отразили его Бомарше и Данта. Есть писатели, которые хотя и отражаютъ свой вкъ въ своихъ твореніяхъ, до отражаютъ очень слабо, по крайней мр гораздо слабе другихъ однородныхъ съ ними, а есть и такіе, которые нисколько не отражаютъ своего вка въ своихъ сочиненіяхъ, отражаютъ только свои личныя случайныя настроенія. Какъ узнать: кто изъ писателей отражаетъ свой вкъ въ своихъ сочиненіяхъ, кто не отражаетъ, кто отражаетъ сильне, кто слабе. Г. Галаховъ говоритъ, что сдлать это очень легко. Именно стоитъ только взять въ разсмотрніе развитіе общечеловческой и національной жизни въ данное время, сообразить это съ личнымъ развитіемъ автора,— и тогда самъ собою опредлится характеръ его литературной дятельности. Равно какъ изъ обратнаго дйствія, т. е. изъ разсмотрнія характера литературной дятельности автора опредлится само собою, какъ отражались въ ней вс три элемента: личный, общеловческій и національный. Предположимъ, что все это дйствительно такъ. Но подобнымъ пріемамъ изслдованія намъ объяснится каждый литературный памятникъ только какъ изолированное явленіе, на общечеловческой почв, а не какъ явленіе, находящееся въ связи и взаимодйствіи со множествомъ другихъ однородныхъ съ нимъ явленій, и тмъ боле не какъ явленіе, находящееся въ связи и взаимодйствіи не съ развитіемъ вообще только національной жизни цлаго народа, а съ движеніемъ лучшей его части въ извстную данную минуту. Однимъ словомъ, получится результатъ совсмъ не тотъ, какой нуженъ для историка. Пояснимъ это примромъ. Взявъ во вниманіе развитіе общечеловческой жизни, какимъ оно является при Петр Великомъ въ Европ и начатки новаго развитія нашей національной жизни въ то же время, мы поймемъ возможность появленія такого литературнаго памятника, какъ сатиры Кантемира. Но для историка подобное открытіе относительно литературнаго памятника есть не боле, какъ общее мсто. Ему нужно знать не то: сообразенъ ли извстный литературный памятникъ съ. общимъ развитіемъ общечеловческой и національной жизни въ данное время, а также съ личнымъ развитіемъ автора. Историку относительно каждаго литературнаго памятника нужно знать слдующія три вещи: 1) въ какомъ отношеніи находится разсматриваемый литературный памятникъ къ движенію лучшей и передовой общественной мысли даннаго времени? Находится ли онъ въ тсной связи съ этою мыслію или онъ представляетъ собою въ литератур только случайный продуктъ личнаго развитія или настроенія автора? 2) Если памятникъ находится въ тсной связи съ лучшею общественною мыслію, то какое онъ имлъ дйствительное вліяніе на ея дальнйшее развитіе? 3, Въ чемъ и какъ проявилось его вліяніе въ послдующей литератур? Вс эти вопросы совершенно неразршимы при монографическомъ пріем изслдованія. Ихъ можетъ разршить только тотъ историкъ, для котораго главная цль въ исторіи разъясненіе общаго состоянія и движенія всей литературы въ каждое данное время, для котораго каждое частное литературное явленіе есть не боле, какъ фактъ, служащій къ разъясненію этого общаго состоянія и движенія всей литературы и который, только по мр участія своего въ этой функціи, пріобртаетъ себ право намсто въ исторіи. Историкъ, который держится чисто-историческаго метода къ изложеніи своей исторіи, самымъ ходомъ исторіи будетъ приведенъ именно къ тмъ писателямъ, которые сильне, рельефне, чмъ, вс другіе отразили свой вкъ въ своихъ твореніяхъ и только ихъ захватитъ въ свою исторію, какъ показателей общаго движенія литературы, другихъ, въ сочиненіяхъ которыхъ вкъ отразился слишкомъ блдными чертами, онъ оставитъ совершенно въ сторон, какъ не игравшихъ никакой роли въ общественномъ и литературномъ развитіи или упомянетъ только мимоходомъ въ своемъ мст т незначительныя заслуги, которыя они имли. Иначе сказать, при историческомъ метод изложенія исторіи каждому писателю указывается и отводится именно то мсто въ исторіи, которое онъ долженъ занимать въ ней по тому или другому значенію тхъ или другихъ своихъ сочиненій. Историкъ монографистъ долженъ подвергать одинаковому разсмотрнію каждаго писателя какъ важнаго, такъ и неважнаго, не имвшаго никакого значенія. У него нтъ никакой правильной мрки для истинной исторической оцнки того или другого писателя. Онъ долженъ держаться въ этомъ случа на вру или мннія своего времени объ извстномъ писател, или мннія его современниковъ, или того и другого вмст. Г. Галаховъ держится послдняго способа — и но этому одинаковому изслдованію подвергаетъ и сочиненія Кантемира, и сочиненія Петрова и Кострова. Мы однако сильно сомнваемся, чтобы какъ въ данномъ, такъ и во множеств другихъ случаевъ, и то и другое мнніе и даже оба вмст могли быть признаны непогршимыми. По всей вроятности, если бы писать исторію правильнымъ историческимъ методомъ, ни которому изъ трехъ поименованныхъ писателей или вовсе не дано было бы мста въ ней или дано было бы очень мало, и совсмъ подъ другимъ освщеніемъ. Монографическій методъ изложенія исторіи, не давая ни одному писателю должнаго освщенія и должной постановки въ связи всей литературы даннаго времени, постоянно смшивая важное съ неважнымъ, обременяя исторію множествомъ совершенно ненужныхъ именъ и подробностей, не только не разъясняетъ читателю общаго хода и развитія литературы, но только боле затемняетъ и запутываетъ ихъ. Прочитавъ подробнйшее, какое только есть у насъ изслдованіе г. Галахова о писателяхъ перваго періода нашей исторіи отъ Петра I до Карамзина, читатель не вынесетъ не только яснаго, но почти никакого представленія объ общемъ ход движенія нашей литературы въ теченіе этого времени, объ истинныхъ ея двигателяхъ, о причинахъ такого, а не другого движенія. Свдній собрано ]’. Галаховымъ такъ много, что, можетъ быть, но однимъ этимъ свденіямъ можно бы было написать дйствительную исторію литературы, но руководящей нити нтъ никакой. По этому на исторію словесности можно смотрть, какъ на неоцненный для всхъ занимающихся русскою литературою сборникъ боле или мене очищеннаго, боле или мене подготовленнаго матеріала для исторіи русской литературы, но исторіи русской литературы она собою замнить никакъ не можетъ, напротивъ она еще сильне заставляетъ чувствовать потребность въ ней.
Мы видли выше, что какъ Блинскій въ своемъ план исторіи русской литературы предначертываетъ для нея хронологическій порядокъ, такъ этого же самаго порядка держится и г. Галаховъ въ своей исторіи. Этого же самаго порядка держится и та quasi-исторія литературы прежняго времени, которая состояла изъ однихъ послужныхъ списковъ писателей и библіографическихъ свденій о ихъ сочиненіяхъ. Хронологическій порядокъ во всякой исторіи въ существ дла есть ничто иное, какъ отсутствіе дйствительнаго порядка и служитъ всегда несомнннымъ указателемъ, что историческія явленія, входящія въ составъ исторіи, надлежащимъ образомъ не поняты, идея исторіи не выяснена, задача не опредлена.
Блинскій указываетъ, пожалуй, приблизительно врно задачу исторіи до-карамзинскаго періода нашей литературы, именно въ объясненіи, какъ постепенно наша литература освобождалась отъ внесеннаго въ нее риторизма. Но Блинскій видитъ этотъ риторизмъ въ одномъ только Ломоносов, вс другіе писатели того періода не только сатирическіе, но и риторическіе показываютъ уже постепенный прогрессъ въ освобожденіи отъ этого риторизма. Такъ Державинъ у него мене риторъ, чмъ Ломоносовъ и т. п. Блинскому нужно было такъ понять литературу прошедшаго столтія потому, какъ мы это объяснили выше, что для него вовсе не могла быть литература тамъ, гд нтъ никакихъ по крайней мр начатковъ художественности. Мы имемъ другія воззрнія, и намъ нтъ никакой ни нужды, ни цли представлять дло иначе, чмъ оно есть, т. е. что риторъ былъ не одинъ Ломоносовъ, что риторы были вс писатели прошедшаго столтія, какъ риторическіе, такъ и сатирическіе,— одни боле, другіе мене, что вся литература прошедшаго столтія не можетъ быть названа иначе, какъ риторическою.
Риторизмъ не представляетъ какой нибудь особенности нашей литературы, какъ думалъ Блинскій, приписывая его происхожденіе тому насильственному перевороту, который произвела реформа Петра въ нашей жизни и литератур. Риторическій періодъ проходитъ каждая литература, подвергаясь искуственной обработк. Его прошли, покрайней мр, вс европейскія литературы, какъ и наша.
Сущность риторизма состоитъ ни въ чемъ иномъ, какъ въ преобладаніи формы надъ мыслію, въ боле или мене полномъ порабощеніи послдней первою, такъ что мысль, отдавая все значеніе форм, или вовсе не признаетъ за собой никакого, или признаетъ только самое ничтожное значеніе, или что тоже, не признаетъ или признаетъ только ничтожное значеніе за тми предметами, которыхъ она служитъ изображеніемъ. Постепенное освобожденіе мысли отъ такого гнета формы, постепенный переходъ ея изъ подчиненнаго состоянія въ преобладающее надъ формою, наконецъ признаніе формы не боле, какъ служебнаго орудія для своего выраженія — вотъ что составляетъ прогрессъ литературы въ такъ называемомъ період риторическомъ. Задача исторіи литературы но отношенію къ этому періоду состоитъ въ томъ, чтобы показать, какими путями при общемъ риторств мысль постепенно освобождалась отъ преобладанія формы, что препятствовало и что способствовало ея успхамъ въ этомъ движеніи.
Постараемся здсь кратко обозначить ходъ этого движенія мысли въ первомъ період нашей литературы, какъ понимаемъ его мы.
Искуственная обработка литературы у всхъ народовъ начинается обыкновенно подражаніемъ, образцомъ литературъ старйшихъ по развитію. Риторизмъ бываетъ потому неизбжнымъ результатомъ такого подражанія, что идеи и мысли, проводимыя въ литератур ране развившагося народа, стоятъ выше пониманія ‘народа подражающаго, не имютъ ничего или имютъ очень мало солидарнаго себ, какъ въ его образ мыслей, такъ и въ жизни, и потому не привлекаютъ его вниманія и сочувствія къ себ. Первое, что становится понятнымъ ему въ произведеніяхъ старйшихъ литературъ — это вншняя форма произведеній, потому она привлекаетъ все его вниманіе, въ ней онъ видитъ главную суть дла, повторяя за тмъ или совершенно безсознательно или мало сознательно т идеи и мысли, для которыхъ форма служитъ только оболочкою. Вс европейскія литературы начались подражаніемъ древне-греческой и римской или классической литературы. Подражаніемъ той же классической литератур началась и наша литература, съ тмъ только различіемъ отъ европейскихъ литературъ, что классицизмъ дошелъ до насъ не въ своемъ подлинномъ вид, а уже во французской и нмецкой передлк. Повидимому, въ сравненіи съ европейскими наша литература была поставлена въ самыя благопріятныя условія для развитія. Римско-германскій міръ возникъ на развалинахъ греко-римскаго. Хотя онъ образовался совершенно подъ другими вліяніями, нежели послдній, но традиція древняго міра, въ томъ или другомъ вид, никогда въ немъ совершенно не прекращалась. Ее сохраняла и католическая церковь, и схоластическая наука. По возрожденіи наукъ, когда началась разработка греческой науки и искусства, въ этой традиціи была точка соприкосновенія новаго міра съ древнимъ. Для міра германо-римскаго не были незнакомы ни исторія, ни миологія греческая римская, ни даже философія въ ея схоластической обработк: у него были свои причины благоговть передъ исчезнувшимъ древнимъ міромъ, и слдовательно, подражаніе или риторизмъ могъ имть здсь глубокіе корни. У насъ не было ничего подобнаго. Мы росли совершенно въ сторон отъ всякихъ традицій не только древняго, но и отъ исторіи новаго романо-германскаго міра. Для насъ миологическія божества, герои древняго міра, даже отчасти историческія лица новаго романо-германскаго міра были звуки, не имющіе никакого смысла. Все это не общало большей прочности классическому риторизму, связывавшемуся неразрывно съ миологіей древнихъ. Замчательно, что отецъ нашего театра Сумароковъ счелъ нужнымъ перенесть немедленно драму на русскую почву. Тутъ не въ томъ дло, что въ дйствующихъ лицахъ трагедій Сумарокова не было художественной правды,— а въ томъ, что ихъ имена не были чужды для русскаго уха, что жизнь Ярополковъ, Хоревовъ, Синавовъ, Труворовъ — правильно или ложно изображенная,— кто могъ судитъ объ этомъ изъ современниковъ Сумарокова,— могла боле интересовать его, чмъ жизнь Эдиповъ, Британиковъ, Медей, Ифигеній не только незнакомыхъ ему, но и дикихъ для его слуха. Дале, наша литература родилась не въ кабинет и не для кабинета, она вызвана была реформою для содйствія длу реформы т. е. прямо для общественнаго служенія. Самое это дло должно было указать правильную дорогу мысли и быстро освободить ее отъ рабства формы. И уже первый нашъ поэтъ Ломоносовъ является вовсе не такимъ рабомъ формы, какимъ его изображаютъ. Онъ не сплетаетъ своихъ одъ для того, чтобы только блеснуть витійствомъ, у него риторическая форма иметъ въ себ серьезное реальное содержаніе, служащее современному длу. Его можно назвать скоре публицистомъ въ стихахъ, чмъ стихотворцемъ. Рядомъ съ одою и даже ране ея является сатира, которая поставляетъ своимъ долгомъ служить общественному длу. Сатира Сумарокова, преслдуя разныя презрительныя вещи, затрогиваетъ уже и напыщенность ломоносовской оды. Однимъ словомъ общественное положеніе нашей литературы, призванной длать дло, а не играть словами, не общало у насъ процвтанія риторизму.
А между тмъ именно это общественное положеніе нашей литературы въ связи съ тмъ обстоятельствомъ, что мы незнакомы были ни съ какою наукою, ни даже схоластическою, было причиною, что наша литература, задержанная въ своемъ развитіи, выступила на путь, указанный Ломоносовымъ, шла имъ очень долго и если освободилась отъ него, то освободилась не собственнымъ сознательнымъ противодйствіемъ ему, какъ напримръ литература нмецкая со времени Лессинга, а можно сказать безсознательно для нея самой, усиліями самого общества.
Первоначальный кружекъ испитыхъ друзей петровской реформы былъ очень не великъ. Онъ составлялъ незначительную горсть людей среди огромной массы приверженцевъ старины. Эти послдніе, враждебно относившіеся ко всмъ реформамъ, подозрительно смотрли и на возникшую вмст съ реформами новую литературу. По смерти Петра немедленно начались доносы, обличавшіе ее въ безбожіи. Но и изъ самихъ людей реформы, подвижниковъ Петра, понимавшихъ реформу только съ практической стороны и незнакомыхъ съ просвщеніемъ, не вс смотрли благопріятно на новую литературу. Она могла существовать не иначе, какъ только подъ державнымъ покровительствомъ. Такого положенія дйствительно и достигла литература посл первой оды Ломоносова (на взятіе Хотина). Ломоносовъ, простой русской крестьянинъ, удостоенный единственно за свои литературные и ученые труды почетнаго мста въ служебной іерархіи, академическихъ креселъ, отличенный особенною благосклонностію и вниманіемъ трехъ императрицъ, былъ для Россіи первымъ живымъ свидтельствомъ и залогомъ прочнаго водворенія у насъ литературы и науки. Императрица Екатерина, задуманъ преобразовать наше гражданское устройство и гуманизировать нравы общества обратила свое особенное вниманіе на литературу. Она освободила литературу отъ стснительныхъ условій цензуры, щедро награждала и поощряла литературные труды, приняла сама лично самое дятельное участіе въ литератур и тмъ привлекла къ литературному труду безчисленное множество силъ.
Наказъ, составленный самою императрицею для собранной изъ депутатовъ со всей Россіи коммиссіи для составленія уложенія и дозволенный ею даже для практическаго руководства во всхъ судахъ, давалъ права гражданства въ Россіи самымъ передовымъ идеямъ того времени, выработаннымъ современною философіею. Для русской литературы открывался такой просторъ мысли, о которомъ она не только не мечтала до того времени, но о которомъ не могла думать даже впослдствіи. Во всякой боле зрлой литератур Наказъ вызвалъ бы богатую популярно-ученую разработку вопросовъ, въ немъ содержащихся, которая была бы для общества лучшею подготовкою къ усвоенію его идей и вмст лучшимъ средствомъ для ихъ распространенія.
Къ сожалнію, наша литература стояла гораздо ниже намреній и желаній императрицы. Она отчасти понимала и могла оцнить гуманную сторону Наказа, но политическая сторона Наказа, если въ букв и была понятна, то внутренній смыслъ ея и достоинство были выше ея разумнія. Все содйствіе видамъ и намреніямъ императрицы въ литератур выразилось обличеніемъ грубыхъ пороковъ, невжества, антигуманныхъ обычаевъ и поступковъ и т. п., такъ какъ подобное обличеніе не требовало отъ пишущихъ ни серьезнаго научнаго образованія, ни обширныхъ знаній. Вотъ почему въ начал царствованія императрицы и именно посл изданія Наказа, сатира начала быстро развиваться. Императрица сначала сама поддерживала и поощряла ее. Но потомъ, но мр того, какъ сатира начала крпнуть, касаться предметовъ боле серьезныхъ, императрица нашла нужнымъ сдерживать ее, а потомъ и совсмъ прекратила. Причина этого лежала отчасти въ неудовольствіи высшихъ классовъ общества, которые какъ съ одной стороны были слишкомъ небезукоризненны, чтобы не подвергаться нападеніямъ сатиры, такъ съ другой слишкомъ мало образованы для того, чтобы выносить -т рзкія истины, которыя начала высказывать сатира, главное же сатира стала касаться слишкомъ щекотливыхъ вопросовъ для того времени, разршенія которыхъ она никакъ не могла одна подготовить, а между тмъ для удовлетворительнаго разршенія ихъ, если оно и желалось правительствомъ, не имлось въ то время въ обществ никакихъ другихъ благопріятныхъ данныхъ. Таковъ былъ, напримръ, вопросъ объ отношеніи помщиковъ къ крестьянамъ, поднятый и довольно рзко проводившійся новиковскими журналами.
Но если сатирическому направленію, сильно развивавшему общественную мысль, не было вовсе ходу, то за то направленію риторическому былъ предоставленъ самый полный и широкій просторъ. Это направленіе поддерживалось и поощрялось не одною уже императрицею, но безчисленнымъ множествомъ день это дня плодившихся меценатовъ, которые вс съ удовольствіемъ выслушивали восхвалявшихъ ихъ поэтовъ, расплачиваясь за это деньгами, чинами, перстеньками и т. п. Ода привлекала къ себ безчисленное множество рукъ, не было почти писателя, который бы не пробовалъ въ ней своихъ силъ. Соблазнительный примръ Державина, достигшаго посредствомъ одописанія высшихъ государственныхъ степеней, дйствовалъ на всхъ слишкомъ соблазнительно. Ода этого времени, не смотря на вншній блескъ, который далъ ей Державинъ, глубоко пала въ сравненіи съ одою Ломоносова. Недостатокъ ея состоялъ уже не въ риторизм только формы, но въ униженіи ея внутренняго содержанія, въ отсутствіи въ ней всякой искренности, мысли и чувства, въ превращеніи ея въ чистософистическое орудіе для служенія цлямъ недостойнымъ.
Литератур не представлялось никакого выхода,— по крайней мр въ близкомъ будущемъ,— съ того пути, которымъ она пошла. Потому что меценатство держало ее въ рабств крпкими узами, критики вовсе не было, замнявшій критику авторитетъ старйшихъ и прославленныхъ писателей направлялъ молодыя дарованія на тотъ же ложный путь, на которомъ стоялъ самъ.
Такимъ образомъ когда сатира была остановлена въ самомъ начал своего развитія, од не представлялось никакого выхода съ того ложнаго пути, на которомъ она стояла,— для литературы возможность боле свободнаго и правильнаго движенія оставалась единственно въ драм.
На драму у насъ досел обращаемо было весьма мало вниманія,— тогда какъ XVIII вкъ, былъ всюду но преимуществу вкомъ театра. На театр сосредоточивались тогда вс лучшія силы литературы во всей Европ,— пользуясь имъ или какъ политическою трибуною, какъ было во Франціи, или какъ образовательною школою для народа, какъ было въ Германіи. Такое предпочтеніе драм предъ всми другими родами поэзіи оказывалось какъ потому, что это былъ высшій родъ поэзіи и вмст съ тмъ, въ XVIII столтіи, за отсутствіемъ романа, новой формы поэзіи, тогда только-что возникавшей,— единственный родъ, гд сильный талантъ могъ развернуться во всей своей широт, такъ и потому, что у древнихъ драматическая форма поэзіи была выработаннйшая, употребительнйшая изъ всхъ другихъ формъ и потому оставила богатйшіе, и разнообразнйшіе образцы. Поэтому когда съ возрожденіемъ наукъ началась разработка античной литературы, драма привлекла къ себ преимущественное вниманіе новыхъ поэтовъ. Съ драмы началось развитіе всхъ европейскихъ литературъ и посредствомъ ея разработки вс он достигли своей зрлости.
Точно тмъ же путемъ т. е. путемъ драмы совершилось развитіе и нашей литературы въ XVIII столтіи. Драма представляла для этого и у насъ боле удобствъ, чмъ вс другіе роды литературы. Для одной только драмы существовала у насъ критика или точне сказать безапеляціонный трибуналъ, ршавшій ея достоинство или недостоинство. Этотъ трибуналъ составляла слушавшая драму въ театр публика. Отъ ея одобренія или неодобренія завислъ успхъ піесы на сцен или ея паденіе. Каковъ былъ этотъ трибуналъ въ художественномъ отношеніи — компетентный или не компетентный, объ этомъ судить трудно, потому что этотъ вопросъ можно разсматривать съ разныхъ точекъ зрнія. Но трибуналъ имлъ два несомннныя достоинства: во-первыхъ это былъ трибуналъ совершенно безпристрастный и искренній, онъ высказывалъ безъ всякой лести и потворства о пьес именно то, что онъ думалъ,— и слдовательно для автора могъ служить лучшимъ указателемъ мры общественнаго развитія, во-вторыхъ это былъ трибуналъ вполн независимый, для котораго не существовало никакихъ авторитетовъ, а между тмъ судомъ его самого дорожили вс. Сама императрица, поставивъ какую нибудь новую пьесу на сцену, обыкновенно съ заботливостію освдомлялась у своего статсъ-секретаря и вмст секретаря по литературнымъ дламъ Храповицкаго, какъ принята ея пьеса публикою. Такимъ образомъ этотъ трибуналъ предохранялъ драму если не вполн, то весьма значительно отъ вредившаго другимъ^родамъ поэзіи меценатства, какъ аристократическаго, такъ и литературнаго.
Но помимо всего этого драма дйствовала на писателей боле или мене отрезвляющимъ образомъ и въ другихъ отношеніяхъ. Мы привыкли говорить, что у насъ драма была подражательною, псевдоклассическою, что самостоятельнаго въ ней ничего не было, что при этомъ подвизавшіеся на драматическомъ поприщ были люди не даровитые, что въ нашей драм не было не только художественной правды — врности въ изображеніи характеровъ, страстей и т. п., по не было даже простой исторической врности мстности и времени. Все это, пожалуй, и такъ,— по крайней мр почти что такъ. Но все таки писавшій драму старался изобразить нчто дйствительное. Каково бы ни было это дйствительное но его представленію, какъ бы оно далеко не уклонялось отъ истины, но все таки въ ум писавшаго была извстная норма изображаемаго имъ лица, въ предлахъ которой онъ неуклонно держался и которая препятствовала ему отрываться отъ всякой почвы. Эта норма заставляла его заботиться о большей или меньшей сообразности тхъ мыслей, которыя приписывалъ онъ извстному лицу, а также тхъ рчей, которыя онъ влагалъ въ уста его, хотя съ какою нибудь дйствительностію. Уже Сумароковъ, отвчая на критику Тредьяковскаго, который осуждалъ это за употребленіе слова опятъ вмсто паки, писалъ: ‘кладетъ въ порокъ, что я пишу опять вмсто паки, ко прилично ли положить въ ротъ двиц семнадцати лтъ, когда она въ крайней съ любовникомъ разговариваетъ страсти между нжныхъ словъ паки, а опять слово совершенно употребительное, и ежели не писать опять за паки, то и который, которая, которое надобно отставить и вмсто того употреблять къ превеликому себ насмшеству неупотребительныя нын слова иже, яже и еже, которыя хорошо слышатся въ церковныхъ нашихъ книгахъ, и очень будутъ дурны, не только въ любовныхъ, по и геройскихъ разговорахъ’, (Соч. Сум. T. II, стр. 79). Около этого же времени другой писатель Лукинъ, на основаніи того, что публика не понимаетъ пьесъ, переводимыхъ съ иностраннаго, что ей неизвстны многіе изъ иностранныхъ законовъ, обычаевъ, понятій, нашей жизни совершенно чуждыхъ, требовалъ, чтобы пьесы съ иностраннаго не просто переводились на русскій языкъ, но передлывались на наши нравы и только въ такой передлк были допускаемы на сцену.
И если мы внимательно прослдимъ постепенное развитіе нашей драмы, то увидимъ что она имла ршительное вліяніе на послдующее развитіе нашей литературы. Нашъ сентиментализмъ былъ созданъ Карамзинымъ eх nihilo, какъ представляли это досел, онъ былъ приготовленъ постепеннымъ развитіемъ нашей драмы на сцен, Карамзинъ только воспользовался имъ для новой формы поэзіи — повсти, такъ точно но отношенію къ языку реформаторство Карамзина ограничилось только тмъ, что развитый драмою языкъ онъ употребилъ для повсти и вообще для литературныхъ прозаическихъ сочиненій.
Представимъ здсь краткій очеркъ развитія нашей драмы. Наша драма началась и развилась исключительно подъ вліяніемъ драмы французской. Однакожь тотъ сильно ошибется, кто отсюда заключитъ, что наша драма имла какое нибудь существенное сходство съ французской. Изъ всхъ видовъ драмы боле врнымъ снимкомъ съ послдней можетъ почитаться, безъ сомннія, трагедія, но въ сущности наша трагедія также мало походила на французскую и, пожалуй, даже еще мене, чмъ французская на античную трагедію. Внутренній смыслъ французской трагедіи былъ закрытъ для насъ точно также, какъ для послдней былъ закрытъ внутренній смыслъ греческой трагедіи. Мы видли въ нашихъ образцахъ одну форму, вншность, букву. Это видно уже изъ тхъ образцовъ, которые выбирали у насъ для подражанія. Французская литература была самымъ тснымъ неразрывнымъ образомъ связана съ уваженіемъ общественной мысли, съ движеніемъ общественнаго развитія. Какъ въ блестящее царствованіе Людовика XIV, Корнель и Расинъ являются въ своихъ сочиненіяхъ защитниками существующаго, такъ напротивъ въ послдующее время, когда пробудились другія стремленія въ обществ, Вольтеръ заговорилъ совсмъ другое. Его трагедіи точно также, какъ и другія сочиненія, содержатъ горячій протестъ противъ злоупотребленій. У насъ царствованіе Екатерины, во время котораго началась трагедія, представляетъ въ нкоторомъ отношеніи подобіе царствованія Людовика,— конечно, въ другихъ размрахъ. Оно было также блестящее въ сравненіи съ предшествующими царствованіями, было кротко, милостиво, богато надеждами и возбуждало всеобщее ликованіе въ образованномъ класс общества. Такимъ образомъ по содержанію своему наше общество боле могли интересовать трагедіи Корнеля и Расина, чмъ Вольтера. Однакожъ мы видимъ, что на дл было совсмъ на оборотъ. Вс главнйшія трагедіи Вольтера были у насъ переведены и нкоторыя но нскольку разъ,— изъ Корнеля и Расина переведены были очень немногія! На театр нашемъ имлъ успхъ ршительно только Вольтеръ.
Но изъ успха, которымъ пользовались разныя трагедіи Вольтера, мы видимъ, что и въ нихъ общество интересовалось не тою стороною, значеніе которой хотлъ именно дать Вольтеръ, а совершенно другою, на которую онъ вовсе не обращалъ вниманія. Извстно, что Вольтеръ хвалился тмъ, что онъ далъ трагедіи другое направленіе, что онъ избавилъ ее отъ любовной интриги, которая до него была неизбжна въ трагедіи. Онъ отдавалъ ршительное предпочтеніе трагедіямъ, имющимъ общественный смыслъ предъ трагедіями любовными. Между тмъ наше общество именно и не жаловало его гражданскихъ съ общественнымъ смысломъ трагедій.— Между тмъ ока съ удовольствіемъ слушала его ‘Альзиру, его ‘Заиру,’ его ‘Меропу.’ — Почему? На это отвчаетъ слдующее ‘Драматическій Словарь’ прошедшаго столтія въ своемъ отзыв о ‘Заир:.’
‘Заира’ — трагедія г. Вольтера, почитающаяся лучшею изъ французскихъ драматическихъ сочиненій. Авторъ въ предисловіи своемъ видаетъ ее наичувствительншей изъ своихъ трагедій, г. Вольтеръ ни въ одной пьес не изражалъ столько чувствій любовныхъ. Когда она была сперва играна на французскомъ театр плняла умы зрителей и чаще многихъ била представляема.’
Изъ этого отзыва видно, что главное, что интересовало нашу публику въ трагедіяхъ,— были любовныя чувствія. Относительно ‘Меропы.’ ‘Драматическій Словарь’ съ нкоторымъ удивленіемъ замчаетъ, что она нравится публик, между тмъ какъ въ ней нтъ любовной интриги. ‘Замчательна, говоритъ онъ, мысль автора въ сей трагедіи въ характер Меропы, коя безъ любви тронула всхъ сердце.’ Любви романической въ этой трагедіи дйствительно нтъ, но есть любовь нжной матери и цломудренной супруги, остающейся врной памяти своего покойнаго мужа, не смотря на вс искушенія. Эти сюжеты, какъ увидимъ ниже, тоже нравились нашей публик.
Однимъ словомъ, наша публика, при начал нашей трагедіи находилась на той невысокой степени развитія, когда ей могли быть понятны только отношенія семейныя или же отношенія романической любви — то, что составляетъ первоначальную связь всхъ обществъ. Высшихъ интересовъ она още не знала.

II.

Вс трагедіи прошлаго вка построены на этой семейно-романической основ Сумарокова. Сюжеты ихъ вс, исключая передлки Гамлета изъ Шекспира и Артистоны, взяты изъ жизни нашихъ древнихъ князей, но вс они ограничиваются исключительно отношеніями частной жизни послднихъ. Трагедія была ‘понимаема у насъ какъ семейная картина, изображающая горестные и несчастные романическіе случаи изъ жизни монарховъ, имющая главною своею цлію нравственное назиданіе. Если нельзя сказать, чтобы въ ней вовсе не было трагическаго элемента, то во всякомъ случа этотъ элементъ всегда такъ ничтоженъ, что онъ составляетъ не боле, какъ рессурсъ для завязки трагедіи,— и за тмъ немедленно стушевывается, уступая свое мсто вполн элементу нравственно-романическому. Онъ проявлялся обыкновенно въ вид борьбы чувства любви съ чувствомъ долга къ отечеству, къ родителямъ и т. я., но потомъ обыкновенно оказывалось, что любовь ни въ какомъ дйствительномъ противорчіи ни съ какою законностію не состояла, и мнимая борьба, которую былъ заинтересованъ зритель сначала, была не боле, какъ мистификаціей или печальнымъ недоразумніемъ. Герои умирали въ нашей трагедіи совершенно напрасно безъ всякой нужды, единственно изъ подражанія героямъ иностранныхъ трагедій. Внутренней необходимости для ихъ смерти не было, а въ самомъ содержаніи трагедіи не имлось ршительно никакой.
Еще Карамзинъ, говоря о трагедіяхъ Сумарокова, замтилъ я то ‘Сумароковъ въ своихъ трагедіяхъ старался боле описать чувства, нежели представить характеры въ ихъ эстетической и нравственной истин’. Дйствительно, пассія любви и чести, которыми Сумароковъ, воспитавшійся на Расин, въ обиліи надляетъ всхъ дйствующихъ лицъ въ своей трагедіи, составляютъ отличительный характеръ и главный тонъ тхъ семейно-романическихъ картинъ, которыя мы привыкли называть трагедіями Сумарокова. Дйствующія лица этихъ трагедій Кіи, Ярополки, Труворы, Синавы, Мстиславы, Ярославы, Вышеславы и т. п. стараются превзондти другъ друга въ нжныхъ чувствахъ, въ рыцарскомъ отношеніи къ прекрасному полу, въ цломудренности и т. д., и въ изысканнйшемъ заявленіи и изъясненіи этихъ чувствъ состоитъ главное существо трагедіи. Обыкновенно какой нибудь князь влюбляется въ княжну плнницу. Страсть поглащаетъ его всего, ему нейдутъ на умъ дла, онъ не находитъ себ ни въ чемъ отрады и покоя, мучится день и ночь. Вотъ, напримръ, какъ описываетъ любовь свою Мстиславъ передъ своею плнницею Ольгою:
Весь мсяцъ отъ моей побдоносной славы
Я чувствую любви строжайшіе уставы.
Не веселитъ меня санъ царскій, скиптръ и тронъ,
Чертоги днесь мои мой слышатъ только стонъ.
Въ тоск проходятъ дни, въ тоск проходятъ нощи,
Со мной состонетъ лсъ, соунываютъ рощи.
Тобой, прекрасная, я сталъ совсмъ иной:
Моя съ тобою мысль и образъ твой со мной.
Что я ни вижу, все тебя воображаетъ,
И все мою любовь и горесть умножаетъ
Или вотъ какъ Вышеславъ говоритъ своему наперстнику Станобою о любви своей къ плнниц, Зенид, княжн Искоресткой:
Тронулъ меня огонь внезапно страсти мощной,
Взоръ нжный мн въ глаза пріятне блисталъ,
Увялъ мой бодрый духъ, а я вострепеталъ.
Вседневно прежня жизнь моя перемнялась,
И въ сердце мн любовь вседневно вкоренялась.
Чмъ больше страстныя я мысли побждалъ,
Тмъ больше сердце я ко страсти возбуждалъ.
Скрывался отъ любви я темными лсами
И дикихъ у Древлянъ зврей гоняя псами.
Во всхъ мстахъ любовь со мною тамъ была.
Когда зврей я гналъ, любовь меня гнала,
Металъ я стрлы въ нихъ, она въ меня метала
И стрлы вздохами моими почитала,
И можно-ль было гд сокрыться отъ любви?
Уйдешь ли отъ врага, который во крови?
Предчувствую свои я будущи напасти,
Но силы нтъ моей преодолли страсти.
Но, пылая такою всепожирающею страстію, князья не забывали ни пассіи чести, ни, тмъ боле, должнаго уваженія къ прекрасному полу.
Когда Станобой, посл приведеннаго объясненія Вышеслава, говоритъ ему, что, вроятно, онъ женится на Зенид, то Вышеславъ общавшій прежде отдать руку Зениды родственнику ея, Любочесту, также плннику, спасшему его жизнь, отвчаетъ на это:
Не мни,
Чтобъ вка моего поносны были дни.
Несчастенъ я на вкъ, но я на вкъ и честенъ.
А честію уставъ предписанный извстенъ.
Но о, жестока честь, ты мн велишь терпть,
Противуборствуя огню, и въ немъ кипть.
Но еще строже князья въ соблюденіи рыцарскихъ отношеній къ женщин. Передъ своими беззащитными плнницами, эти суровые воины являются не въ качеств грозныхъ повелителей, а робкими поклонниками, готовыми на всякую жертву, которая можетъ привлечь къ нимъ благосклонное вниманіе ихъ возлюбленныхъ. Мстиславъ осмливается было разъ забыться до того, что напоминаетъ Ольг, что она плнница и не можетъ повелвать ему, но когда Ольга говоритъ ему, что она готова на смерть, а любить его не можетъ, то Мстиславъ хотя съ горяча и отвчаетъ ей, что онъ позабудетъ на вкъ ея имя и что она получитъ чего желаетъ, т. е. смерть, но потомъ тотчасъ тутъ же надаетъ передъ нею на колни, проситъ забыть незапно вырвавшіяся жесткія слова и почувствовать къ нему жалость. Но не только князья, питающіе нжныя чувства къ плнницамъ, но и князья, не имющіе такихъ къ нимъ отношеній, оказываютъ къ нимъ равно всевозможное уваженіе, именно потому, что он женщины. Въ ‘Хорев’ Кій, ршившійся казнить Оснельду за то, что она увлекла къ измн брата его и наслдника Хорева, смотритъ на свой поступокъ какъ на варварскій. Повелвая отнести Оснельд кубокъ съ ядомъ, онъ говоритъ:
Подай ей кубокъ сей: скажи, се мзда ея,
Къ чему приведена теперь душа моя.
О боги, можете-ль сію вы злобу видть!
И небо и земля мя должны ненавидть.
Но можно ли царю безчестіе снести!
Никакъ нельзя тебя, Оснельда, мн спасти.
Между какими я уже въ числ князями!
Я вашими иду, мучители, стезями!
Только какой нибудь злодй, какимъ былъ, но воззрнію Сумарокова, Самозванецъ, могъ не имть уваженія къ благороднымъ пассіямъ любви и чести и стснительными мрами вынуждать расположеніе къ себ въ дочери Шуйскаго Ксені. Тми же добродтелями, которыми блистаютъ князья въ трагедіяхъ Сумарокова, блистаютъ и княжны. Ихъ безграничная любовь, ихъ нжность, неподкупная ничмъ врность любимому человку, готовность на вс самопожертвованія и самую смерть, рисуются Сумароковымъ со всмъ увлеченіемъ. Вообще стараясь надлить своихъ героевъ и героинь самыми высокими совершенствами по части пассіи любви и чести, и постоянно впадая отъ этого въ преувеличеніе и неестественность, Сумароковъ и затмъ все-таки находится въ опасеніи, чтобы герои его не оказались какъ нибудь невждами въ изъявленіи означенныхъ пассій, не довольно нжными, не довольно рыцарски дйствующими, и въ слдствіе этого нжность и рыцарство въ нихъ иногда доводитъ до нелпостей ни съ чмъ несообразныхъ. Въ особенности блистаетъ этимъ трагедія Сумарокова ‘Вышеславъ’, которая вся построена на нелпомъ понятіи о рыцарской чести. Мы приведемъ здсь вкратц содержаніе этой трагедіи, чтобы читатель могъ имть понятіе о тон и направленіи трагедій Сумарокова и, во уродливйшей изъ его трагедій, могъ судить, куда стремились тенденціи Сумарокова въ самыхъ рзкихъ его уклоненіяхъ отъ истины и дйствительности.
Вышеславъ, князь Новгородскій, покоряетъ Древлянскую землю и беретъ въ плнъ княжну Искоресткую Зениду и отдаетъ ея руку, тоже плннику, ея родственнику, князю Любочесту, въ награду за то, что Любочестъ спасъ князя во время бывшаго сраженія отъ смерти. Зенида соглашается на бракъ съ Любочестомъ, хотя вовсе не любитъ его, а любитъ, какъ вскор оказывается, самаго Вышеслава. Вышеславъ, разсмотрвъ посл войны боле внимательно красы Зениды, плняется ими и также влюбляется въ нее. Но врный данному Любочесту слову, страдаетъ тайно и скрываетъ свою любовь. Какъ вдругъ къ князю приходитъ сама Зенида и проситъ объ отсрочк брака ея съ Любочестомъ. Вышеславъ соглашается на это, хотя и не знаетъ причины, почему Зенида желаетъ такой отсрочки. Огорченный отсрочкою, страстно влюбленный въ Зениду, Любочестъ идетъ просить у нея объясненія: что значитъ эта отсрочка? Зенида отвчаетъ, что она его не любитъ, хотя и не отказывается быть его женою.— Любочестъ разсказываетъ объ этомъ своемъ гор пришедшему къ нимъ Вышеславу. Вышеславъ упрекаетъ Зениду, что она не слдуетъ его вол,— но она отвчаетъ, что она вполн послушна его вол, ибо не отказывается отъ брака, но въ своемъ сердц она невольно любитъ другого. Когда князь начинаетъ распрашивать Зениду, кого она любитъ, она признается наконецъ въ любви къ нему,— тоже длаетъ съ своей стороны и Вышеславъ. Любочестъ пораженъ этимъ. Но уход князя, онъ, въ безсильномъ озлобленіи, хочетъ убить Зениду и себя. Въ это.время входитъ Вышеславъ и садитъ Любочеста, признавшагося вередъ нимъ въ своемъ преступномъ намреніи, въ тюрьму. Зенида проситъ прощенія Любочесту — и Вышеславъ отдаетъ его на судъ ей самой. Зенида возвращаетъ Любочесту мечъ и полную свободу возвратиться немедленно на родину — и на упрекъ послдняго, что она рада его преступленію, потому Ч’іъ оно даетъ ей возможность безпрепятственно соединиться съ княземъ,— отвчаетъ, что она сегодня же прибудетъ къ нему, чтобы быть его женой, хотя и не любитъ его. И дйствительно, въ тотъ же день, посл мучительной для обоихъ разлуки съ Вышеславомь, отправляется въ путь. Но ее не выпускаютъ изъ города, потому что озлобленный Любочестъ усплъ уже собрать войско и подступить къ Новгороду. Вышеславъ побждаетъ Любочеста, беретъ его въ плнъ, хочетъ казнить, какъ возмутителя, и думаетъ, что теперь уже онъ не будетъ измнникомъ данному имъ Любочесту слову, если женится на Зенид. Онъ говоритъ Зенид:
За беззаконія когда кто вверженъ въ узы,
Съ честными рветъ такой людьми свои союзы:
И злодянія не сокровенный другъ
Достоинъ ли уже быть больше твой супругъ?
Но Зенида отвчаетъ на это:
По долгу смерть одна намъ браки разрываетъ:
Я съ нимъ спрягаюся, какъ духъ ни унываетъ:
И лютый случай мой, колико мн ни лихъ,
Мн князь назначенный самимъ тобой женихъ.
Не измню ему, при всемъ любви препятств,
Онъ въ узахъ ли, въ чести, въ убожеств, богатств.
И если жизни я ему не испрошу,
Я сею кровью гробъ злодевъ орошу,
И отходящая ко вчному покою,
Скажу теб: твоей кончатся рукою.
И такъ на взглядъ Зениды, Вышеславъ, не смотря на вс принесенныя имъ досел жертвы, оказывался все-таки плохимъ рыцаремъ. И вотъ онъ спшитъ исправиться, чтобы сдлаться вполн достойнымъ высокой любви къ нему Зениды. По желанію Зениды, онъ не только освобождаетъ Любочеста отъ казни, но но прежнему самъ отдаетъ ему съ рукъ на руки Зениду, а самъ вынимаетъ кинжалъ, чтобы заколоться съ горя. Къ счастію, самъ Любочестъ, потрясенный до глубины души подобнымъ рыцарствомъ князя, сжаливается надъ нимъ и добровольно отдаетъ ему Зениду,— чмъ и оканчивается благополучно трагедіи.
Очевидно, что трагедія ‘Вышеславъ’ построена на совершенно ложномъ понятіи о чести и о долг. Но въ основ этого ложнаго понятія лежитъ высокій нравственный идеалъ, строгость нравственныхъ требованій. Это заставляетъ насъ даже на понятія о чести и долг, которыя приводятся въ ‘Вышеслав’, несмотря на странность ихъ, смотрть гораздо снисходительне, чмъ смотрятъ на эту провинность чисто-эстетическіе критики.
Тмъ боле мы не сочувствуемъ этимъ критикамъ, когда они, на основаніи ложной постройки трагедій Сумарокова, отсутствія въ нихъ всякой художественности и даже простой исторической истины, не обращаютъ никакого вниманія на ихъ содержаніе, и не хотятъ признать за ними никакого значенія. Постройка, художественность, даже историческая истина — все это составляетъ не боле, какъ только формальную сторону каждаго поэтическаго произведенія. Относительно формальной стороны мы найдемъ отчасти мало удовлетворительными, а отчасти вовсе неудовлетворительными и сочиненія Карамзина. Однакожъ кто можетъ отвергать какъ литературное, такъ и общественное ихъ значеніе?— Сколько слезъ пролито было когда-то надъ одною ‘Бдною Лизою?’ Но что такое ‘Бдная Лиза,’ если мы будемъ разсматривать ее но правиламъ чисто-эстетической критики, съ одной формальной стороны? Ршительное ничто. По за ничтожною, формальною стороною въ ней есть живой, неумирающій элементъ — это та нравственная жизнь сердца, это т вчныя требованія его, истины которыхъ не можетъ не признавать человкъ, на извстной степени развитія. Мы не будемъ конечно теперь въ наше время наслаждаться ‘Бдной Лизой’ Карамзина, потому что перечитали много произведеній, съ тмъ же содержаніемъ, но глубже и шире захваченнымъ и развитымъ удовлетворительно и съ формальной стороны. Для современниковъ же содержаніе ‘Бдной Лизы’ должно было казаться и широкимъ и богатымъ. Что касается до формальной стороны произведеній, то до истиннаго возрнія на нее литературная мысль тогда еще вовсе не выработалась, не созрла. Тогда не приходило никому въ голову спроситъ: можетъ ли русская крестьянка быть въ той обстановк, въ какой изображаетъ ее Карамзинъ? Можетъ ли она имть т нжные сентименты, которыми онъ надляетъ ее? На сколько правдоподобна вообще въ дйствительности вся исторія ‘Бдной Лизы’? Для всхъ исторія ‘Бдной Лизы’ была только исторія просто какой бы то ни было женщины искренно и страстно любившей, обманутой и кончившей жизнь свою трагически. Тоже самое мы должны сказать о трагедіяхъ Сумарокова. Никому изъ современниковъ его не приходило въ голову спросить: имютъ ли Кіи, Хоревы, Мстиславы и т. п., имъ изображаемые, какое нибудь сходство съ тми Кіями, Хоревами, Мстиславами, которыхъ они изображаютъ? Этого мало: ни для кого не возникало вопроса даже о томъ,— на сколько эти Кіи, Хоревы, Мстиславы и т. п. похожи даже на дйствительныхъ людей въ своихъ побужденіяхъ, страстяхъ, дйствіяхъ? Потокъ новыхъ мыслей и понятій, цлый міръ новыхъ идей — вотъ что привлекало общее вниманіе къ трагедіямъ Сумарокова. Сумароковъ былъ началомъ того пути, который почти заканчивалъ собою Карамзинъ, бы.гъ Колумбомъ того новаго міра, въ которомъ Карамзинъ является только талантливымъ туристомъ. Карамзинъ могъ говорить о мір сердца, его жизни, его стремленіяхъ и судьбахъ, какъ о чемъ-то всмъ понятномъ, всмъ извстномъ,— Сумароковъ только открывалъ этотъ міръ. Посл домостроевскаго взгляда на женщину, посл доморощенной философіи старинныхъ сборниковъ, вы, двшихъ въ женщин корень всякаго зла, онъ первый начерталъ новый идеалъ нравственнаго и общественнаго значенія женщины. Онъ первый сталъ проводить въ литератур то воззрніе, въ силу котораго нравственныя достоинства женщины не только уравнивались, но нкоторымъ образомъ ставились выше мужскихъ, въ силу котораго женщина получила полную самостоятельность и свободу на жизнь своего сердца, въ силу котораго она окружалась общимъ уваженіемъ. Вмст съ этимъ, онъ первый отдлилъ нравственную сторону любви, романическую жизнь сердца отъ чувственныхъ похотній, уничтожилъ тотъ пошлый пріапическій взглядъ на отношенія половъ, который существовалъ въ допетровской Руси и которымъ грязнилось всякое сближеніе одного пола съ другимъ. Все это было такъ ново, такъ рзко для современнаго ему общества, даже для большинства новыхъ людей въ немъ,— людей реформы, ибо и они были воспитаны въ домостроевскихъ воззрніяхъ на семейный бытъ,— что трагедіи Самарокова не могли не вызвать отрыжки старыхъ воззрній. Этимъ объясняются т жестокія нападенія, которыя длалъ Барковъ на трагедіи Сумарокова. Здсь дло шло не о таланности только или безталанности Сумарокова. Пріапическія стихотворенія, на которыя Барковъ потратилъ свое дарованіе, всего лучше доказываютъ, что причина нападеній заключалась въ сильномъ разлад новыхъ идеаловъ, выставленныхъ Сумароковымъ, съ дйствительностію слишкомъ пошлою. Надобно впрочемъ за всмъ тмъ отдать честь нашему молодому обществу тогдашняго времени: оно было невжественно, оно было развратно, но оно не пугалось по видимому недосягаемыхъ для него идеаловъ, не старалось выровнять ихъ съ дйствительностью, опошлить до того, чтобы мы не били рзко въ глаза, какъ вроятно никому изъ порядочнаго общества временъ Ивана Грознаго не билъ въ глаза Домострой нона Сильвестра. Оно было полно сознанія своихъ силъ, полно вры въ свое будущее: рано или поздно оно надялось достичь всего, что казалось недостижимымъ въ данную минуту, оно надялось со временемъ не только нагнать, но и перегнать Европу. И мы думаемъ, что именно своему, слишкомъ идеальному, характеру трагедіи Сумарокова обязаны тмъ быстрымъ и блестящимъ успхомъ, который нашли он на сцен и въ современномъ имъ обществ, и тмъ громаднымъ вліяніемъ, которое он имли въ продолженіе всего прошедшаго столтія. Этотъ идеальный характеръ трагедій Сумарокова иметъ въ виду авторъ ‘Драматическаго Словаря’, когда длая отзывъ о ‘Семир’, замчаетъ, что ‘въ этой трагедіи красота стиховъ и иройскіе характеры достойны уваженія и безсмертія автора’. Не смотря на обиліе конкуренціи, если не отечественной, то иностранной во всхъ возможныхъ родахъ, трагедіи Сумарокова пользовались неизмннымъ успхомъ на сцен., находя всегда благосклонный пріемъ въ публик. Каждая трагедія его выдерживала по нскольку изданій. Идеальное направленіе, данное Сумароковымъ, сдлалось любимйшимъ и господствующимъ въ нашей драматической продукціи, оно отразилось не только въ трагедіяхъ, драмахъ, но даже, какъ увидимъ ниже, и въ комедіяхъ — операхъ, гд захватывался уже простонародный бытъ. Крестьянки и крестьяне блистали въ нихъ такими же нжными чувствами, такими же возвышенными понятіями о любви и чести, какими блистали и высокопоставленные герои и героини Сумарокова. Это самое направленіе перешло и въ сочиненія Карамзина.
И такъ мы можемъ безъ всякаго преувеличенія сказать, что Сумароковъ первый провозгласилъ у насъ въ литератур нравственную и общественную эмансипацію женщины и своимъ долговременнымъ и огромнымъ вліяніемъ утвердилъ развитіе литературы въ этомъ направленіи.
‘Намъ могутъ сказать на это, что если это было и дйствительно такъ, то большой заслуги со стороны Сумарокова тутъ все таки не видно. Сумароковъ былъ не боле, какъ заимствователь чужого. Еще Ломоносовъ, подшучивая надъ Елагинымъ, который называлъ Сумарокова россійскимъ Расиномъ, говорилъ, что Сумарокова дйствительно слдуетъ назвать Расиномъ, потому что онъ половину его перевелъ въ своихъ трагедіяхъ. Что за хитрость заимствовать чужое?’ На это мы должны отвтствовать, что вся наша литература XVIII столтія не только въ своихъ общихъ идеалахъ, но даже въ большей части своихъ деталей, иногда самыхъ мелкихъ, въ которыхъ воплощались эти идеалы, была не боле, какъ заимствованіемъ… Вся разница между писателями состояла въ томъ, что одинъ заимствовалъ умно, удачно, плодотворно для общественной мысли, другой длалъ это неумлымъ образомъ, не кстати, безъ соображенія съ потребностями своего общества, и не только не безъ всякой пользы, по даже и со вредомъ для развитія послдняго. Идеалъ Сумарокова быстро привился къ нашей общественной мысли, далъ добрые ростки и плоды въ литератур. Это показываетъ, что заимствованіе соотвтствовало потребностямъ общества. Сознательно или безсознательно Сумароковъ предпочелъ нжнаго Расина величественному Корнелю и тмъ боле Кребильону страшному — мы этого не знаемъ. По если мы обратимъ вниманіе на то, что прототипомъ нашего допетровскаго государственнаго устройства, основаннаго на патріархальныхъ началахъ, была семья, что его отрицательная сторона имла свой корень и основаніе въ недостаткахъ семьи, въ царствовавшемъ въ ней деспотизм, варварств, разврат, то поймемъ, что выборъ сдланъ былъ Сумароковымъ какъ нельзя боле удачно,— его идеалъ билъ въ корень зла. И кто иметъ очи видть, тотъ согласится съ нами, что трагедіи Сумарокова въ существ дла могутъ быть скоре названы общественными и гражданскими, чмъ признаваемые таковыми, скоре смхотворныя, нежели соображенныя съ дйствительными потребностями общества, комедіи Фонвизина, хотя Фонвизинъ и имлъ слабость воображать, что онъ творитъ государственное дло своими сочиненіями.
Въ Европ сильный ударъ псевдоклассической трагедіи нанесла такъ называемая слезная комедія, или мщанская трагедія, получившая потомъ названіе драмы. Происхожденіе драмы тсно связано съ совершившимся въ Европ, въ XVII и XVIII столтіяхъ, общественнымъ переворотомъ. По мр того какъ день это дня падало феодальное дворянство, а буржуазія возвышалась, длалась богаче, образованне, нравственне,— новое положеніе послдней въ обществ стало’отражаться и въ литературныхъ явленіяхъ. Дятельный, умренный, честный, нравственный образъ жизни буржуазіи сталъ намренно противополагаться въ литератур праздной, безумно расточительной, жизни дворянства. Это новое направленіе первоначально явившись въ Англіи, быстро принялось и въ литератур французской. Посл смерти Людовика XIV на сцен начинается ршительный поворотъ въ пользу этого направленія. Въ моду входятъ привилегированные поэты буржуазной жизни: Мариво (1688— 1763), Детушъ (1680—1744), де-ла-Шоссе (1692—1754). Семейныя картины изъ этой жизни съ ея обыденнымъ содержаніемъ, съ ея мелкими заботами, съ ея мелкими радостями, лишеніями, страданіями, написанныя съ цлію возбудить симпатію къ ея героямъ и дать зрителю нравственные уроки добродтели,— вотъ что составляетъ содержаніе новой поэзіи. По главному своему мотиву эта поэзія имла скоре тонъ трагическій, чмъ комическій, но такъ какъ съ идеею трагедіи несовмстимо вообще содержаніе обыденной жизни,— а по законамъ лжеклассической теоріи, господствовавшей во Франціи, дйствующими лицами въ трагедіи могли быть только цари, герои, полубоги,— то новая ігоэзія первоначальный пріютъ нашла себ въ комедіи. Характеръ комедіи отъ этого совершенно измнился. И потому въ отличіе отъ дйствительной настоящей комедіи, одни стали называть ее комедіей слезной (comйdie larmoyante), другіе м&#1123,щанской трагедіей (tragйdie bourgeoise), по сходству ея содержанія съ существовавшей уже въ Англіи буржуазной трагедіей. Наконецъ Бомарше первую свою съ подобнымъ содержаніемъ комедію, появившуюся въ 1767 году подъ заглавіемъ ‘Евгенія, назвалъ драмою.‘ Съ этого времени названіе драмы присвоено было всмъ сценическимъ пьесамъ такого же со держанія. Наша литература, находившаяся первоначально подъ исключительнымъ вліяніемъ литературы французской, заимствовала изъ послдней и для сцены безъ разбора все, что тамъ ни находила. Поэтому въ одно время съ другими комедіями къ намъ перешли и комедіи слезныя и нкоторыя изъ нихъ, напримръ, комедіи Детуша, пользовались большимъ успхомъ. При этомъ наше общество совершенно незнакомое ни съ исторіею Европы, ни съ движеніемъ ея внутренней, современной жизни, само собою разумется, не могло примчать новыхъ явленій едва только возникавшихъ въ этой жизни и начинавшихъ отражаться въ литератур. Оно не видло никакихъ особенностей въ комедіяхъ новаго направленія отъ прежнихъ и не примчало ихъ некомическаго содержанія. Но когда таже комедія явилась съ новымъ своимъ названіемъ драмы, то она произвела большой скандалъ. Это случилось именно по поводу постановки въ 1771 году на московскомъ театр драмы Бомарше: Евгенія. Новымъ названіемъ своимъ слезная комедія притязала на значеніе трагедіи, а между тмъ ни но своему содержанію, ни по форм, она совершенно не соотвтствовала тмъ правиламъ, которыя псевдоклассическая теорія предписывала для трагедіи. Сумароковъ строгій блюститель этой теоріи, почитавшій трагедіи Корнеля, Расина, Вольтера верхомъ искусства, не могъ смотрть на новую драму иначе, какъ на профанацію искусства, а въ успх ея на нашей сцен видлъ начало паденія нашего искусства, развращеніе вкуса нашей публики. Дло это онъ почиталъ такъ важнымъ, что по поводу постановки Евгеніи на нашей сцен, сочелъ нужнымъ снестись съ Вольтеромъ. Вольтеръ вполн поддержалъ Сумарокова. ‘Je souscris,— отвчалъ онъ Сумарокову между прочимъ на его письмо о полой драм,— enti&egrave,rement tout ce que vous dites de Moli&egrave,re et de la comedie larmoyante qui, la bont de la notion, a succd au seul vrai genre comique, port sa perfection par l’inimitable Moli&egrave,re. Depuis Renard, qui tait n avec gnie vraiment comique et qui a seul approch Moli&egrave,re de pr&egrave,s, nous n’avons eu que des esp&egrave,ces de monstres. Des auteurs, qui taient incapables de faire seulement une bonne plaisanterie, ont voulu faire des comdies uniquement pour gagner de l’argent. Ils n’avaient pas assez de force dans l’sprit pour faire des tragdies, ils n’avaient pas assez de gaiet pour crire des comdies, ils ne savaient pas seulement faire parler un valet, ils ont mis aventures tragiques sous des noms bourgeois. On dit qu’il y a quelque intrt dans ces pi&egrave,ces et qu’elles attachent assez, quand elles sont bien joues, cela peut tre, je n’aijamais pu les lire, mais ou prtend que les comdies sont quelque illusion. Ces pi&egrave,ces btardes ne sont ni tragdies, ni comdies, quand on n’a point de chevaux, ou est trop heureux de se faire trainer par des mulets.’ Заручившись этилъ письмомъ Вольтера, Сумароковъ поднялъ шумъ, какъ противъ ‘Евгеніи’, такъ и вообще противъ драмъ подобной постройки. Къ изданному имъ тогда (1771 г.) ‘Самозванцу’, онъ помстилъ особое предисловіе, въ которомъ, съ обычною своею раздражительностію, нападаетъ, какъ на невжество нашей публики, наслаждающейся подобными пьесами, такъ и — на переводчика ‘Евгеніи’, называя его подъячимъ, ничего не смыслящимъ въ дл поэзіи. ‘Ввелся, говоритъ одъ, новый и пакостный родъ слезныхъ комедій, ввелся въ Париж, по тамъ не исторгнутся смена вкуса Расинова и Мольерова, а у насъ но театру почти еще и начала нтъ, такъ такой скаредный вкусъ, а особливо вку великія Екатерины не принадлежитъ. А дабы не впустить онаго, писалъ я о таковыхъ драмахъ къ г. Вольтеру, но они въ сіе краткое время вползли уже въ Москву, не смя появиться въ Петербург: нашли всенародную похвалу и рукоплесканіе, какъ скаредно ни переведена Евгенія, и какъ нагло актриса, подъ именемъ Евгеніи, Бакхантку ни изображала: а сіе рукоплесканіе переводчикъ оныя драмы, какой то подъячій, до небесъ возноситъ, соплетая зрителямъ похвалу и утверждая вкусъ ихъ. Подъячій сталъ судіею Парнаса и утвердителемъ вкуса московской публики!… Конечно скоро преставленіе свта будетъ. Но неужели Москва боле повритъ подъячему, нежели г. Вольтеру и мн? И неужели же вкусъ жителей московскихъ сходенъ со вкусомъ сего подъячева? Подъячему соплетать похвалы вкуса княжичей и господичей московскихъ толь маломстно, какъ не пристойно лакею, хотя и придворному, мои псни, безъ моей воли портить, печатать и продавать,’ и т. д. Обличая дале не только невжество московской публики, но даже неумнье ея прилично держать себя въ театр, Сумароковъ пишетъ, ‘вы путешествователи, бывшіе въ Париж и въ Лондон, скажите: грызутъ ли тамъ во время представленія драмы орхи,— и когда представленіе въ пущемъ жар своемъ, скутъ ли поссорившихся между собою пьяныхъ кучеровъ, къ тревог всего партера, ложъ и театра?’ — Надобно полагать, что эти и подобныя рзкія выходки Сумарокова, которыми пропитано все предисловіе, раздражили сильно не только переводчика ‘Евгеніи’, имвшаго порядочныя связи въ обществ, но и всю московскую публику,— и она ршилась отомстить Сумарокову скопомъ. Участіе въ этомъ принялъ, какъ кажется, даже тогдашній генералъ-губернаторъ московскій фельдмаршалъ Салтыковъ. По крайней мр по его приказанію, Бельмонта, содержатель московскаго театра, вопреки контракту, заключенному съ Сумароковымъ, не играть трагедій послдняго безъ согласія автора, объявилъ въ одинъ прекрасный день представленіе Синава и Трувора. Актеры играли намренно дурно, чтобы уронить пьесу, публика умышленно шумла и грызла орхи. Трагедія потерпла такое ршительное и постыдное фіаско, что взбшенный Сумароковъ ршился немедленно написать письмо къ императриц съ жалобою на фельдмаршала, письмо, въ которомъ въ самыхъ рзкихъ выраженіяхъ описывалъ все неприличіе и самовластіе поступка съ нимъ Салтыкова. Императриц трудно было войти въ серьезное разсмотрніе этого дла, потому что къ длу примшано было лице очень важное,— она нкоторымъ образомъ обвинила даже самого Сумарокова за неосновательную будто бы его раздражительность, объясняя ему въ своемъ письм, что онъ долженъ бы былъ почитать за честь себ, что первый правительственный сановникъ въ Москв захотлъ видть его пьесу на сцен. Тмъ не мене, но всему ходу дла очевидно для всякаго, что съ Сумароковымъ была сыграна самая недостойная и оскорбительная шутка.
И поэтому-то для насъ удивительно, что этотъ случай по характеру своему чисто скандальный и подготовленный недобросовстною интригою, въ нашихъ исторіяхъ литературы и хрестоматіяхъ, выставляется какъ несомннное доказательство, что слезная комедія или драма способствовала у насъ паденію псевдоклассической трагедіи. 11а дл ничего подобнаго не было. Трагедіи Сумарокова пользовались у насъ, какъ мы уже замтили выше, въ продолженіе всего XVIII столтія, постояннымъ и неизмннымъ успхомъ. Драматическій словарь, изданный въ 1787 году, именно о трагедіи ‘Синавъ и Труворъ’, подвергшейся скандальному осмянію на московской сцен, замчаетъ вотъ что: ‘Синавъ и Труворъ’ — трагедія Сумарокова въ пяти актахъ, представлена была въ первый разъ на Императорскомъ театр въ Санктпетербург іюля 29 дня 1750 года. Нтъ нужды описывать важность сеи трагедіи по извстности всмъ, надясь, что каждый, хотя имя маленькое вниманіе къ театральнымъ сочиненіямъ, уже сохраняетъ высокое къ ней почтеніе, притомъ частыя представленія на россійскихъ театрахъ сіе намъ подтверждаютъ. Печатана многими тисненіями въ разныхъ годахъ’, и проч. Напротивъ мщанскія трагедіи или драмы у насъ совершенно неудались потому, что у насъ не было средняго сословія и въ нашемъ быту не находилось ничего соотвтствующаго ихъ содержанію. Впрочемъ здсь, чтобы не подать поводъ къ сбивчивости, мы должны объяснить, что мы разумемъ подъ мщанскою трагедію или драмою. Дидро, который первый создалъ научную основу для мщанской трагедіи и далъ ей законы, расчищаетъ ей, въ ряду другихъ драматическихъ произведеній, слдующее мсто: ‘Такъ какъ, говоритъ онъ, человкъ не всегда только печалится или радуется, а всего больше находится въ среднемъ настроеніи, то также долженъ быть и средній родъ драмы, какъ изображеніе этого настроенія.’ Дидро называетъ его genre serieux. Онъ обнимаетъ трогательную или слезную комедію и буржуазную трагедію. Поэтому на основаніи этого взгляда все драматическое искусство распадается на четыре рода: на веселую комедію (comdie gaie), которая иметъ содержаніемъ порокъ и глупость, на серьезную комедію (comdie srieuse), изображающую добродтель и долгъ, на буржуазную трагедію (tragdie domestique), представляющую намъ домашнія несчастія, и на высокую историческую трагедію (haute tragdie), изображающую общественныя событія и несчастія великихъ людей. Изъ этихъ четырехъ родовъ драматическихъ произведеній, признаваемыхъ Дидро, серьезная комедія и буржуазная трагедія близко сходятся между собою по содержанію, и потому многими принимаются за одинъ и тотъ же родъ. Мы разграничиваемъ ихъ, какъ он всегда разграничивались въ нашей драматической продукціи самими названіями. Серьезная комедія иметъ цлію поученіе и до появленія на нашей сцен Евгеніи шла у насъ рядомъ съ трагедіей (высокой), нисколько не притязая на какое бы то ни было соперничество съ нею. Точно въ такомъ положеніи она осталась и въ послдующее время. Что касается собственно до мщанской или буржуазной трагедіи, то она, какъ мы сказали выше, положительно не удалась у насъ. Мщанская трагедія была понята у насъ какъ нчто вполн печальное, отсюда непремнное требованіе относительно ея было то, чтобы въ ней не было ни одного лица веселаго и существо ея составляло изображеніе сплошныхъ несчастій. Но эти несчастія имли чисто частный характеръ, нисколько не привязывались къ общественному положенію, какъ въ мщанской трагедіи французовъ или англичанъ, мало того они не придерживались даже сословности и какой нибудь опредленной мстности. Желая прибрать сколько нибудь связную и вроятную цпь несчастій, авторъ рыскалъ за ними повсюду и въ цломъ выходило соплетеніе, которое не имло ни идеальнаго колорита трагедіи, ни реальнаго колорита комедіи. Оттого наши мщанскія трагедіи или слезныя драмы были въ высшей степени скучны. Въ одной изъ своихъ басенъ подъ названіемъ: Домовой, написанной въ 1781 году, Хемницеръ ловко осмиваетъ новую драму, представляя скуку ею наводимую, какъ лучшее средство для изгнанія домовыхъ. Хемницеръ разсказываетъ въ этой басн, что въ одномъ дом домовой не давалъ никакого покоя хозяину, приходя пугать его каждую ночь. Что ни длалъ хозяинъ чтобы освободиться отъ этихъ посщеній, ничто не помогало:
. . . и ладономъ курилъ,
Молитву отъ духовъ творилъ,
Себя и весь свой домъ крестами оградилъ.
Но ни молитвой, ни крестомъ,
Онъ отъ нечистаго не могъ освободиться.
Какъ вдругъ на счастіе хозяина въ домъ его переселяется стихотворецъ, Хозяинъ на первый же вечеръ, чтобы быть смле при появленіи домового, приглашаетъ къ себ стихотворца на вечеръ.
И проситъ сдлать одолженье
Прочесть ему свое творенье.
И стихотворецъ въ угожденье
Одну изъ слезныхъ драмъ хозяину читалъ
(Однако имя ей комедіи давалъ),
Которою хотя хозяинъ не прельщался,
Да сочинитель восхищался.
Нечистый духъ, какъ часъ насталъ,
Хозяину хоть показался,
Но и явленія не выждалъ одного:
Но кож подрало его,
И стало не видать.
На слдующій вечеръ хозяинъ снова пригласилъ стихотворца на чтеніе и нечистый духъ едва показался, тотчасъ исчезъ. Тогда хозяинъ смекнулъ — въ чемъ дло. На третій вечеръ онъ остался уже одинъ,— и
Какъ скоро полночь стала бить,
Нечистый тутъ. Но чуть лишь только показался,
Эй, малый поскорй! хозяинъ закричалъ:
Чтобъ стихотворецъ ту комедію прислалъ,
Которую онъ мн читалъ.
Услыша это духъ нечистый испугался,
Рукою замахалъ,
Чтобы слуга остался,
И словомъ домовой
Пропалъ, и въ этотъ домъ ужъ больше ни ногой.
Опытовъ мщанской трагедіи, если не включать въ это число комедіи, претендовавшія на исключительно серьезное содержаніе, было очень немного. Но и изъ нихъ, пользовавшіяся нкоторымъ успхомъ на сцен были обязаны своимъ успхомъ именно тому, что он мене всего походили на мщанскую трагедію. Таковы были дв слезныя драмы Хераскова: ‘Гонимыя’ и ‘Другъ несчастныхъ’, Павла Потемкина: ‘Торжество дружбы’, которыя, по свидтельству Драматическаго словаря, принимались довольно благосклонно публикою. По теоріи Дидро, трагедія эта долженствовала быть чужда всякой идеальности. Она должна была представлять только дагеротипное изображеніе жизни съ цлію нравственнаго назиданія, которое тмъ дйствительне и понятне, чмъ врне и точне будутъ переданы т вншнія обстоятельства и положеніе, въ которыхъ находится изображаемый субъектъ. На этомъ основаніи, по воззрнію Дидро, выходило, что въ мщанской трагедіи не столько важно изображеніе характеровъ, сколько изображеніе вншнихъ отношеній сословности. Чтобы читатель могъ судить, на сколько въ нашихъ драмахъ было мало соотвтствующаго подобнымъ требованіямъ, мы передадимъ кратко содержаніе ‘Гонимыхъ’ Хераскова.
Испанскій вельможа донъ-Гастонъ подвергается преслдованію другаго, боле сильнаго при двор, вельможи донъ-Репода, за то, что не хотлъ выдать за Ренода свою дочь. Реподъ оклеветываетъ Гастона передъ государемъ и лишаетъ его всего имущества, жены, дочери. Гастонъ бжитъ и поселяется на необитаемомъ остров. Между тмъ въ дочь Гастона Зеилу, жившую вмст съ матерью у Ренода, влюбляется сынъ Ренода, донъ Альфонсъ, мать умирая благословляетъ эту любовь и велитъ молодымъ людямъ бжать изъ дому Ренода. Молодые люди отправляются въ путь моремъ,— но корабль ихъ разбивается бурею. Альфонсъ прибивается волнами къ тому именно острову, гд живетъ Гастонъ, который и спасаетъ его. Но спасенный Альфонсъ, почитая Зеилу погибшею, ищетъ самъ лишить себя жизни. Гастонъ едва можетъ упросить его помедлить нсколько минутъ исполненіемъ этого намренія, для того, чтобы имъ во взаимной бесд сообщить другъ другу о своихъ несчастіяхъ. Во время бесды открываются ихъ взаимныя отношенія,— Гастонъ сначала хочетъ убить Альфонса, какъ сына своего врага, но потомъ не только примиряется съ нимъ, но длается его другомъ. Въ это время приходитъ слуга Гастона Арнаній и извщаетъ его, что на островъ прибылъ Реподъ, чтобы погубить Гастона и уже открылъ его убжище чрезъ предательство одного изъ слугъ. Гастонъ уговариваетъ Альфонса спрятаться пока въ пещеру, а самъ идетъ на встрчу Реноду. Но когда уходитъ Гастонъ, къ берегу недалеко отъ пещеры, пристаетъ судно. Альфонсъ выходитъ изъ пещеры, слышитъ шумъ и думая, что это люди его отца ищутъ Гастона, идетъ положить жизнь за послдняго. Но вмсто того встрчается съ Зендою и прибывшими съ нею людьми. Оказывается, что судно, приставшее къ берегу было то небольшое судно, на которое Альфоисъ посадилъ Зеилу, при кораблекрушеніи, съ врными ему корабельщиками, и отъ котораго самъ былъ отбитъ волною. На сцену радостнаго свиданія Альфонса съ Зеилой приходитъ Гастонъ, начинается сцена новаго нжнаго свиданія отца съ дочерью. Me,пду тмъ поднимается шумъ. Люди Гастона, встртивъ прибывшихъ съ Зендою корабельщиковъ и, почитая ихъ за людей Генода, вступаютъ съ ними въ бой. Гастонъ и Альфонсъ разнимаютъ ихъ, но тутъ же узнаютъ, что Реподъ съ своими людьми дйствительно находится на остров и ищетъ Гастона,— потому, оставивъ Зеилу подъ защитою врнаго слуги Арнолія, сами идутъ отыскивать Голода. Зелла, оставшись съ Арноліемъ, упрашиваетъ его оставить убжище и идти на раздающіеся въ лсу поили. Арнолій уступаетъ просьбамъ Зеилы. Они идутъ и встрчаются съ Ренодомъ. Зеила бжитъ отъ исго, но Реподъ ее удерживаетъ, желая объясниться. Въ это время слышится голосъ сражающагося Альфонса, находящагося въ опасности. Реподъ бжитъ спасать своего сына,— является Гастонъ, котораго Зеила, находящаяся въ отчаяніи за жизнь Альфоиса, посылаетъ также спасать послдняго. Между тмъ прибгаетъ Альфонсъ, весь разстроенный, чтобы навсегда разстаться съ Зеилой, онъ самъ видлъ какъ Гастонъ убилъ его отца и потому онъ не можетъ быть ея мужемъ. Гастонъ, являясь на эту сцену, по видимому подтверждаетъ слова Альфонса, но удерживаетъ послдняго, когда онъ хочетъ бжать умирать. Является Реподъ и объясняетъ, что онъ жизнію своею обязанъ великодушію и мужеству Растона, который закололъ слугу, направившаго ударъ на Репода, впрочемъ и слугу не убилъ, а только ранилъ. Кром этихъ маленькихъ недоразумній объясняется и общее всхъ недоразумніе относительно Ренода. Реподъ явился на островъ не въ качеств врага Гастонова. Посл бгства своего сына, терзаемый совстію, онъ добровольно принесъ раскаяніе передъ своимъ монархомъ но всхъ своихъ злодяніяхъ, оправдалъ Гастона, открылъ всхъ его гонителей и государь ихъ лишилъ своей милости, въ томъ числ и самого Ренода, прогнавъ его отъ своего лица. Реподъ сталъ искать жилища Гастона и открывъ его, далъ знать о томъ двору, самъ между тмъ сталъ отыскивать лично Гастона для того, чтобы испросить у него прощеніе. Посл такой исповди Ренода вс примиряются съ нимъ, между тмъ является посланный отъ государя съ письмомъ Гастону, въ которомъ государь зоветъ его къ себ, возвращаетъ ему вс прежнія почести, имущество, общаетъ выгоды, милость и отдаетъ ему Ренода на казнь. Гастонъ, прочитавъ письмо, опредляетъ Реноду вмсто казни свою дружбу,— затмъ вс на корабл, присланномъ для Гастона, отправляются къ государю, чтобы предъ идемъ его всмъ помириться, а затмъ дтямъ остаться дослуживать, а отцамъ Гастону и Реноду возвратиться на тотъ же пустынный островъ и преобратить сіе необитаемое мсто въ спокойное, пріятное и безмятежное жилище.
Читатель видитъ, что въ слезной драм Хераскова нтъ не только ничего похожаго на дйствительность, но есть какъ будто, намренное желаніе удалиться отъ всякой дйствительности, поставить своихъ героевъ вн всякихъ общественныхъ условій. въ существ своемъ она ничмъ не отличается отъ трагедій Сумарокова, потому что въ ней таже семейная романическая основа, таже безличность дйствующихъ лицъ, не опредляемыхъ ни внутренними своими свойствами, ни вншними условіями мста, времени, общества, наконецъ тотъ же идеальный колоритъ пассій любви и чести, которымъ освщены въ одинаковой мр вс дйствующія фигуры въ драм,— чмъ драма и привлекала къ себ вниманіе публики. Но при всемъ своемъ сходств съ трагедіями Сумарокова, эта драма стоитъ далеко ниже послднихъ, не только по различію талантовъ авторовъ, по и потому, что сюжеты драмъ Сумарокова всегда просты, отъ этой простоты они не удаляются даже тогда, когда переходятъ предлы возможнаго, какъ напримръ въ Вышеслав,— ибо ихъ неестественность и въ послднемъ случа состоитъ только въ преувеличеніи, или, точне сказать, въ ложномъ пониманіи идеала,— драма, которую мы изложили, представляетъ отъ начала до конца путаницу невроятныхъ и ни съ чмъ несообразныхъ приключеній,— а между тмъ идеализація дйствующихъ лицъ, т. е. то именно, чмъ драма держалась на сцен еще преувеличенне, каррикатурне, чмъ въ трагедіяхъ Сумарокова. Послднее происходитъ оттого, что драма изображаетъ уже не князей и царей, а людей обыкновенныхъ. Если неестественно было видть Кіевъ, Мстиславовъ, Ярославовъ, Хоревовъ, блистающими изысканнйшими пассіями любви и чести, то еще было неестественне, когда эти пассіи переносились въ томъ же самомъ вид, на вс классы общества, когда простые корабельщики, какъ въ драм Хераскова, начинали чувствовать какъ придворные кавалеры Людовика XIV.
Вообще мщанская трагедія, какъ она понята была у насъ, не только не содйствовала паденію трагедіи, а напротивъ поддерживала ее, ибо сама была не боле, какъ неудачнымъ слпкомъ съ лжеклассической трагедіи, и въ сравненіи съ послднею представляла родъ поэзіи боле ложный, такъ какъ въ нашемъ обществ для нея не было никакого реальнаго содержанія и это самое заставляло ее въ вымысл переходить всякіе предлы вроятнаго и возможнаго.
Тому, что у иностранцевъ называлось мщанской трагедіей, у насъ боле соотвтствовала комедія-опера, которая къ концу XVIII столтія длается для нашего общества любимйшимъ родомъ драматической поэзіи. Комедія-опера шла однакожъ не въ разрзъ съ трагедіею,. напротивъ она сохранила ея семейно романическую основу, отъ нея же взяла идеализацію героевъ,— но все это она перенесла на низшія классы общества, на почву боле или мене реальную, для всхъ видимую и понятную. Это самое удерживало ее и въ выбор и концепціи сюжета, и въ обрисовк, и даже идеализаціи дйствующихъ лицъ боле или мене въ предлахъ дйствительности. Къ сюжетахъ, которые брались изъ дйствительной, всмъ извстной жизни, нельзя было плести невроятныхъ, несообразныхъ съ положеніемъ той среды, гд происходило дйствіе, приключеній, нельзя было рисовать фигуры, нисколько не похожія на людей этой среды, наконецъ нельзя было вводить нравовъ, обычаевъ и вообще пріемовъ, совершенно чуждыхъ этой сред.
Все это должно было мало но малу опредлятъ мысль и заставлять ее заботиться по крайней мр о соображеніи вншнихъ положеній дйствующихъ лицъ съ дйствительностію. А между тмъ и извстная степень идеализаціи ихъ здсь оказывалась не безполезной, если не для литературнаго, то для общественнаго развитія мысли.
Сценическая драма, представляя простой народъ съ тми же нжными чувствами, съ тмъ же возвышеннымъ и благороднымъ образомъ мыслей, какими блистали герои высшихъ сферъ, вообще имющимъ одинаковыя со всми права на нравственную жизнь сердца, тмъ самымъ отучала грубое общество отъ взгляда на него, какъ на какую-то особенную низшую породу людей, осужденную самою природою на то жалкое существованіе, въ которомъ онъ находился. Ниже мы увидимъ, что вс комическія оперы взятыя изъ простаго быта и освщенныя подобной идеализаціей, пользовались особенною благосклонностію нашей публики. Но предварительно намъ слдуетъ показать, какъ шло у насъ вообще развитіе комедіи.
Первоначально наша комедія была не только подражательная, но и чисто переводная. Комическій репертуаръ французской сцены былъ вмст и нашимъ репертуаромъ. Отсюда заимствовалось и переносилось на нашу сцену какъ все то, что на французской сцен имло современный сценическій успхъ, или пользовалось имъ въ прежнее время, такъ и то, что подходило къ личному настроенію переводчика. Комедіи разновременнаго происхожденія совершенно противоположныя по внутреннему своему воззрнію и направленію, не только мирно уживались на нашей сцен, но и пользовались одинаковымъ успхомъ. Фривольный и распущенный Реньяръ выслушивался съ такимъ же наслажденіемъ, какъ и строго нравственные Мариво и Детушъ. Это происходило оттого, что внутренній смыслъ французской комедіи, которая всегда была тсно связана съ движеніемъ, того или другаго развитія французскаго общества въ данное время, для насъ еще былъ боле непонятенъ, чмъ смыслъ французской трагедіи. Мы наслаждались ея буквою, вншностію, помимо ея внутренняго смысла.
Но и для этого чисто вншняго пониманія комедія представляла гораздо мене благопріятныхъ условій, чмъ трагедія. Трагедія иметъ всегда идеальную основу, изображаемыя ею свойства, характеры, страсти, общечеловческіе по самой своей иде, не теряютъ этого понятнаго для всхъ характера своей всеобщности, въ какой бы они индивидуальной форм ни являлись въ той или другой трагедіи. Комедіи чужда идеальная область, она держится неуклонно на почв дйствительности и изображаемыя ею свойства, характеры, страсти, при ихъ внутренней всеобщности, въ каждой данной комедіи такъ индивидуализируются — частными условіями мста, времени, общественнаго и другихъ положеній, что какъ вся комедія въ цломъ, такъ каждое истинно комическое лице въ ней, могутъ быть вполн поняты но всхъ своихъ подробностяхъ) только тою средою, въ которой они создались, или людьми слишкомъ близко знакомыми съ нею. Многія французскія комедіи оказывались для насъ мало понятными но незнакомству нашему съ законами, нравами, обычаями и т. ц, французской жизни, другія еще мене были понятны, потому что осмивали предметы и лица, о которыхъ наше общество не имло совершенно никакого понятія, и потому самому на сцен они держались вовсе не комическимъ своимъ содержаніемъ, а какъ балаганные фарсы — тривіальностію выходокъ нкоторыхъ изъ дйствующихъ лицъ. Такъ о комедіи Мольера: ‘Принужденная женидьба‘ Драматическій словарь говоритъ: ‘сія піэса приносила множество удовольствія и забавы зрителямъ, а особливо во время представленія двухъ философовъ разныхъ характеровъ’. Чмъ же однако доставлялась эта забава и удовольствіе публик? Лукинъ въ предисловіи къ своей комедіи ‘Награжденное постоянство’, доказывая необходимость передлки для нашей сцены всхъ вообще французскихъ комедій да русскіе нравы, вотъ какъ объясняеть мнимый успхъ ‘Принужденной женидьбы’, Мольера на нашей сцен. ‘У насъ много и такихъ зрителей, говоритъ онъ,— которымъ ни малыя нтъ въ томъ нужны, свойственная ли нашимъ нравамъ комедія представляется или и виду сходствія не имющая. Они того лишь желаютъ, чтобы имъ посмяться. Явное тому свидтельство ‘Принужденная женидьба’ господина Мольера. Въ ней услышишь неутишающее хохотаніе, а чему? Двумъ, не только нашимъ обычаямъ, но и всему естеству, несходственнымъ лицамъ. Попирать лишь появится, то вздорнымъ своимъ болтаніемъ или, лучше сказать, крикомъ до тхъ поръ смшитъ,— покуда Сганарелъ каменьями его не прогонитъ. Спроси тутъ три доли зрителей, чему они смялись? Если они искренно отвтствовать будутъ, такъ имъ правильне сказать нечего, какъ то, что другимъ послдовали. Большая часть изъ нихъ не знаютъ истиннаго слову педантъ понятія, а когда имъ сіе неизвстно, то уже кольми паче, не свдомы имъ латинскія рченія и наименованія наукъ, въ рчь Панкратову вплетенныя. На смну Понкрату выйдетъ Марфуріусъ. Тихій его разговоръ, или лучше сказать, длинная шапка, а паче всего палка, которою Сганарелъ его подчуетъ, потому что рчей его всмъ зрителямъ и слышать не можно, опять новый шумъ производитъ, и тутъ смле еще за большую часть зрителей побожиться можно, что они не вдаютъ, чему смются. Неизвстно многимъ изъ нихъ, что такое пероники, скоты они или люди, а которые уже наслышались, что они люди, такъ и т, того не вдаютъ, что въ нихъ смха достойно. Сія комедія уже и въ самой Франціи не была нсколько лтъ на театр, что свидтельствуютъ ежегодныя записки о игранныхъ зрлищахъ, въ печать издаваемыя. Легко угадать, что и господинъ Мольеръ сіе сочиненіе на случай сдлалъ, и въ такое время, когда еще театръ французскій начиналъ вычищаться, да оное жь во Франціи и свойственне. Тамъ знаютъ почти вс граждане о педантахъ, потому что ихъ тамъ боле нашего’ и проч.
Такимъ образомъ французская комедія, не смотря на то, что она нашла первоначально благопріятный пріемъ на нашей сцен, не могла также безраздльно утвердить своего господства на пей, какъ утвердила его французская трагедія. Владычеству послдней мы подчинились добровольно, потому что если она была и непонятна намъ съ своей внутренней, общественной стороны, то она все-таки принесла намъ новые семейно-романическіе идеалы, дотол намъ совершенно незнакомые. Идеалы эти были такъ привлекательны для насъ, что даже когда мы начинали творить самостоятельно, мы невольно подчинялись ихъ вліянію. Комедія, перенеся на сцену міръ исключительно дйствительный, но только чуждый намъ, рисуя передъ нами чуждыя намъ лица, чуждыя понятія, чуждые нравы, этимъ самымъ только разжигала въ насъ любопытство и желаніе видть на сцен насъ самихъ, окружающую насъ жизнь, иначе сказать, давала намъ чувствовать недостатокъ нашей собственной, національной комедіи и служила лучшимъ толчкомъ къ опытамъ въ подобномъ род.
Дйствительно, попытки на самостоятельность въ комедіи начинаются очень рано. Уже въ 1764 году, мы встрчаемъ три опыта передлки комедій, сдланныхъ даровитыми писателями того времени Елагинымъ (Французъ русскій изъ театра Голберга), Фонвизинымъ (Каріонъ изъ Сиднея Грессета) и Ельчаниновымъ (‘Награжденная добродтель’ изъ французской передлки, сдланной Вольтеромъ изъ ‘Вольнаго дома’ или ‘Шотландки’ Юма). Какъ смло было тогда подобное новаторство, видно изъ того, что сказанныя передлки возбудили всеобщее вниманіе и толки въ обществ и большинство мнній было не въ пользу новаторовъ. Но Лукинъ, передающій это извстіе, въ предисловіи своемъ къ ‘Награжденному постоянству’ не только оправдываетъ ихъ, но и довольно резонно доказываетъ, что вс переводимыя съ иностраннаго языка комедіи непремнно должно передлывать на русскіе нравы, и самъ даетъ опыты такой передлки въ своихъ комедіяхъ.
Но передлка Лукина была работа очень грубая. Она состояла только въ перемн именъ иностранныхъ на русскія, въ замн иностранныхъ, непонятныхъ для насъ обычаевъ и установленій, другими свойственными нашей жизни, въ избжаніи рабскаго слдованія французскимъ оборотамъ рчи, совершенно несвойственнымъ генію нашего языка и т. н. Рядомъ съ, этою грубою передлкою шла другая боле тонкая передлка, которая не могла быть названа ни точнымъ переводомъ съ иностраннаго, но не была и самостоятельной работой, а представляла вольное подражаніе иностраннымъ образцамъ. Дйствующія лица въ такихъ передлкахъ не походили на русскихъ, пои не били рзко въ глаза своими иностранными пріемами и воззрніями. Такими передлками отличался Сумароковъ, который впрочемъ умлъ такъ сильно русифицировать свои комедіи мелкимъ памфлетомъ и сатирой изъ ежедневной русской жизни, что по крайней мр, лучшія изъ нихъ, какъ ‘Опекунъ,’ ‘Лихоимецъ’, имютъ видъ дйствительно русскихъ. Въ употребленіи этой мелкой бглой сатиры Сумароковъ остается неподражаемъ досел. По крайней мр мы не знаемъ вы одного изъ писателей послдующаго времени, исключая разв покойнаго Добролюбова (пусть не улыбается читатель этому, но видимому, странному сопоставленію), въ которомъ бы сатирическая злопамятность была такъ впечатлительна и чутка, чтобы не опускала изъ виду ни одного даже изъ самыхъ мелкихъ озлобленій дня, такъ непримирима и мстительна, чтобы не забывала никогда ни одного изъ нихъ, чувствуя оскорбленія по принципу такъ же живо, даже раздражительно и болзненно, какъ свои личныя оскорбленія, наконецъ такъ ловка, что на каждомъ шагу находила бы тысячу случаевъ насолить врагу совершенно неожиданно для него. А Сумароковъ именно такой. Ему до всего всегда есть дло, все онъ помнитъ и всегда у него найдется случай ввернуть словцо, чтобы задть врага за живое. Такою солью пропитана его лучшая комедія ‘Опекунъ.’ Мы приведемъ здсь нсколько мстъ изъ этой комедіи, чтобы читатель могъ видть, какое наша комедія начала принимать направленіе при первомъ своемъ появленіи, и потому предварительно скажемъ нсколько словъ о трехъ главныхъ дйствующихъ лицахъ этой комедіи. Эти лица суть: Чужехватъ, опекунъ, бездльникъ, воръ по принципу, по дйствіямъ, ни отъ кого это и нескрывающій, но вмст онъ ханжа и сильно труситъ страшнаго суда. Онъ завладлъ имніемъ двухъ близнецовъ, сиротъ, также изъ дворянъ, отданныхъ ему въ опеку,— и одного изъ нихъ обратилъ въ своего слугу, назвавъ его, вмсто Валеріана, Пасквиномъ, Ниса, дворянка и служанка Чужехвата, которая влюблена въ Пасквина, но не хочетъ выдти за него замужъ прежде нежели онъ сдлается дворяниномъ — и на которой хочетъ жениться и ‘Чужехватъ’, она также была отдана Чужехвату какимъ то бднымъ дворяниномъ на воспитаніе, но Чужехватъ обратилъ ее въ служанку. Сострата, также дворянка, отданная на попеченіе умершимъ ея отцомъ Чужехвату, которую Чужехватъ, не смотря на ея богатство, держитъ въ бдности. Ни Пасквинъ, онъ же Валеріанъ, ни Валерій не знаютъ, что они братья, но Сострата, влюбленная въ Валерія, услыхавъ отъ вето, что онъ двояшникъ и что у него на крест вырзано, когда онъ родился, и что такой же крестъ надтъ былъ и на его брата, и увидвъ такой же крестъ на Пасквил, тайкомъ срзываетъ съ послдняго этотъ крестъ, чтобы узнать: не братъ ли это Валерія? Пасквинъ не нашедъ на себ креста, ни за что боле не хочетъ оставаться въ томъ дом, гд воры, по его выраженію,— такъ хитры, что могутъ выкрасть, у него и самую душу. Сострата уговариваетъ его остаться, общая ему купить крестъ больше и дороже. Но Пасквинъ неутшенъ, потому что на пропавшемъ крест вырзано было его истинное имя и съ тмъ крестомъ ему общалъ счастіе хиромантикъ. Объясненіемъ Пасквина, что онъ двояшникъ и что истинное имя его Валеріанъ, а не Пасквинъ, Сострата утверждается въ своемъ предположеніи, что онъ долженъ быть братъ Валерія… ‘Какъ же теб имя перемнили?’ спрашиваетъ его при этомъ между прочимъ Сострата. Пасквинъ отвчаетъ на это: ‘правъ перемнить у человка трудно, а имя легко. Я зналъ людей, которыхъ подьячими называли, посл имъ дали имя регистраторовъ, посл секретарями называть стали, а потомъ судьями, имена имъ давали новыя, а нравы у нихъ остались прежніе’ и проч.
Между тмъ Чужехватъ узнаетъ, что у Пасквина украли крестъ и приходитъ въ сильное отъ этого бшенство. Когда Сострата съ удивленіемъ спрашиваетъ его, на что онъ сердится, когда кража обыкновенное ремесло людей проживающихъ въ его дом, то Чужехватъ говоритъ, что сердится не на то, что люди его воруютъ, по что они воруютъ не у чужихъ, а у своихъ,— значитъ въ домъ прибавки никакой, а только ему шумъ и безпокойство,— но пусть бы прибавляетъ онъ, воровали и у своихъ, но умли прятать такъ концы, чтобы никто не думалъ, что взялъ свой. ‘Кража не велика вина, продолжаетъ Чужехватъ, потому что она страсть общая слабости человческой. Мошна дло первое на свт, пуста мошна, пуста и голова. Давать ради Христа спасительне, нежели просить ради Христа. Честь да честь! Какая честь, коли нечего сть. До чести ли тогда, когда брюхо пусто? Пуста мошна, пустое и брюхо.’
Сострата. Изрядное нравоученіе!
Чужехватъ. Конечно изрядное. Такъ лучше по твоему поступать нравоученію? Намнясь видлъ я, какъ честный то по вашему, и безчестный, а по моему разумный и безумный принималися. Безчестный-отъ, по вашему, пріхалъ, такъ ему стулъ, да еще въ хорошенькомъ дом: все-ли въ добромъ здоровь? Какова твоя хозяюшка? Дтки? Что такъ завалъ? Къ намъ не жалуешь, ни къ себ не зовешь,— а вс вдаютъ то, что онъ чужимъ и неправеднымъ разжился. А честнаго то человка дтки пришли милостыни просить, которыхъ отецъ здилъ до Китайчетова царства и былъ въ Камчатскомъ государств,— и объ этомъ государств, написалъ повсть, однако сказку то его читаютъ, а дтки то его ходятъ по міру, а у дочекъ то его крашенинныя бостроки, да и т въ заплатахъ, даромъ то, что отецъ ихъ въ Камчатскомъ былъ государств,— а для тово то, что они въ крашенинномъ таскаются плать, называютъ ихъ крашенинками.
Сострата. А ежели бы это дошло до двора, такъ можетъ быть чтобы такихъ людей дти но міру таскаться и перестали.
Чужехватъ. А когда у кого что свое есть, такъ ему нтъ нужды, знаетъ ли о томъ дворъ, или нтъ. Щей горшокъ, да самъ большой, а горшокъ-отъ ровно варитъ, хоть купленой, хоть краденой’.
Крашенинками называются дти профессора Крашенинникова, составившаго извстное описаніе Камчатки.
Въ запискахъ Порошина подъ 29 октября 1764 года читаемъ между прочимъ:
‘За столомъ разсказывалъ между прочимъ графъ Александръ Сергичъ (Строгановъ), что онъ читалъ въ ученомъ журнал, что Крашенинникова ‘Камчатская исторія’ переведена на французскій языкъ, бывшимъ здсь въ свит маркиза Лопиталя французомъ. Тутъ доносилъ я его высочеству о заслугахъ покойнаго профессора Крашенинникова и о достоинств его исторіи, такожъ, что его дти теперь въ великой бдности, что г. Александръ Петровичъ Сумароковъ въ новой сочиненной имъ комедіи ихъ представилъ, говоря, что отецъ здилъ въ Камчатное и Китайчетое государство, а дти ходятъ въ крашенин, а потому Крашенинниковыми называются. Къ похвал Александра Сергича сказать я долженъ, что онъ тутъ выговорилъ, что онъ весьма сожалетъ, что не зналъ того, что государыня недавно очень хорошо о Крашенинников при всхъ отзываться изволила, и что ежелибъ онъ зналъ о такомъ состояніи оставшихся сиротъ его, то бы конечно ея величеству доложилъ, и ея величество, безъ сомннія, ихъ бы наградила, что впредь при случа не преминетъ донести о томъ.’ (Мстомъ этимъ опредляется годъ написанія комедіи ‘Опекунъ’.).
Нападеній на суесвятство, какъ у Сумарокова, такъ и у другихъ писателей XVIII столтія находится безчисленное множество. Чтобы понять это, мы должны помнить, что въ XVIII вк по невжеству и крайней неразвитости нашего общества была въ немъ почти общепринятою та ложная мысль, что покаяніе не требуетъ внутренняго исправленія, что оно есть дло чисто наружное и т. п. Въ одномъ мст ‘Опекуна’ на замчаніе Состраты, что кто противу совсти своей не повинуется святой истин, такъ тотъ суетно уповаетъ на милость Божескую, Чужехватъ отвчаетъ: ‘святая истина! Что это у тебя за святая? Ея и во святцахъ нтъ, такъ мы ей не молимся. А покаяніе вс грхи очищаетъ, покаюся часа за два до смерти, да въ т же войду въ царство небесное ворота, въ которыя и вы: а что дожито послаще и жито, какъ хотлося, такъ то въ барышахъ.’
Еще сцена: Пасквинъ объясняетъ Нис, что когда сняли съ него крестъ, онъ очень крпко спадъ,— а крпко спалъ потому, что не спавъ цлую ночь, онъ заснулъ только къ утру.
Ниса. Разв ты книгу читалъ.
Пасквинъ. Будто въ здшнемъ город книги читать можно?
Ниса. А для чего же не можно.
Пасквинъ. Ради того, что здсь цлый день отъ утра до вечера пьяницы дерутъ горло, и ревутъ но улицамъ, какъ медвди въ лсу, не смотря на то, что здсь престольный городъ, и что этого, кром Москвы и Петербурга, ни въ одномъ россійскомъ город не терпятъ, да и здсь въ Москв, лтъ двадцать тому назадъ, неваживалося, а другая причина, отчего слуху, а слдовательно и душ цлый день нтъ покою, что многіе хозяева въ корабельное ударилися мастерство и разрубливаютъ мерзлыя барки, хотя ихъ и пилить можно, избавляя чувство сосдняго слуха отъ незаслуженнаго наказанія.
Ниса. Ну, а ночью-то какое безпокойство, вть и т школы, въ которыхъ чернь обучается пьянствовать, по ночамъ запираются, а и дровъ также но ночамъ не рубятъ.
Пасквинъ. А но ночамъ во всемъ город и на улицахъ и на дворахъ даютъ собаки, хотя и этого лтъ двадцать тому назадъ не много было. А у нашего сосда на двор прикованъ басистъ, который безъ отдыха увеселяетъ нжный слухъ его и слухъ его сосдей, не охотниковъ до его музыки, мучитъ. Этотъ же басистъ въ эту ночь паче всхъ ночей меня тревожилъ.
Черезъ четыре года {По изслдованію г. Ефремова (см. Русскіе писатели изд. Глазунова 1866 г. сочиненія Фонвизина стр. 608) ‘Бригадиръ’ могъ явиться только въ 1786 или 1708 году. Изъ этихъ двухъ годовъ, годомъ появленія ‘Бригадира’ г. Ефремовъ предположительно принимаетъ 1768 годъ, объясняя при этомъ, что тако чу предположенію противоречатъ собственное указаніе Фонвизина, находящееся въ его ‘Признаніи.’ Именно изъ этого признаніи видно, что въ годъ чтенія ‘Бригадира’ императриц и другимъ особамъ, оберъ-прокуроромъ Св. Синода былъ Петръ Петровичъ Чебышевъ. По изысканіямъ г. Карелова, Чебышовъ исправляющимъ должность обер-прокурора былъ назначенъ только 24 октября 1768 года Г. Ефремовъ въ объясненіе этого противорчія говоритъ, что ‘можетъ быть Фонвизинъ смшалъ разговоръ объ оберъ-прокурор И. И. Мелиссино съ разговоромъ о Чебышев, вскор заступившемъ мсто Мелиссино.’ Но всякій, кто прочтетъ въ ‘Признанія’ Фонвизина разговоръ его съ Тепловымъ о Чебышов увидитъ, что разговоръ такъ исключителенъ, что его трудно смшать съ какимъ нибудь другимъ разговоромъ и перенести на другое лицо. По этому мы не можемъ удовлетвориться объясненіемъ г. Ефремова и относимъ появленіе ‘Бригадира,’ согласно его изысканіямъ къ 1768 году, на этотъ именно годъ укатываютъ и нкоторыя другія соображенія, А именно: 1) въ ‘Признаніи’ своемъ Фонвизинъ говоритъ: ‘я пріхалъ въ Петербургъ и привезъ сі собою ‘Бригадира’ и ‘осифа’. Надобно примтить, что, об сіи книги я читалъ мастерски. Чтеніе мое заслужило вниманіе и проч. Дале Фонвизинъ разсказываетъ, какъ былъ приглашенъ въ Петербургъ для чтенія ‘Бригадира’ Императриц. И такъ, ‘Бригадиръ’ вмст съ ‘осифомъ’ былъ привезенъ въ Петербургъ Фонвизинымъ въ одну поздку. Въ ‘Трутн’ 1770 ила въ листк 2 Февраля читаемъ объявленіе о продаж новонапечатанной книги: осивъ, поэма Бутиба. Въ томъ же ‘Трутн’ въ 1769 воду въ листк отъ 25 августа, въ статейк подъ заглавіемъ: Парнасъ 1769 года говорится между прочимъ, что Аполлонъ показалъ Таліи новую русскую комедію, сочиненную однимъ молодыми писателемъ. Талія прочитавъ оную приняла на себя веселый видъ и сказала Аполлону, что она саго автора признаетъ законнымъ своимъ сыномъ: Она и записала его имя въ памятную книжку, въ число своихъ любимцевъ. Г. Ефремовъ весьма справедливо догадывается, что здсь рчь идетъ и ‘Бригадир’ Фонвизина, погону что никакой другой, замчательной комедіи, написанной въ это время молодымъ писателемъ указать нельзя. Но ‘Трутень,’ 1769, конечно не могъ бы называть ‘Бригадира’ комедіей новой и заставлять Аполлона показывать ее, какъ новость Таліи, если бы ‘Бригадиръ’ явился въ 1766 году. Здсь впрочемъ мы должны присовокупить что г. Ефремовъ въ настоящее время перемнилъ свое прежнее мнніе о появленіи и Бригадира,’ въ 1766 году. Ршительное доказательство за появленіе ‘Бригадира’ не ране 1708 года онъ находить въ томъ, что въ нмецкомъ ‘извстіи рускихъ писателевъ 1768 года’ о Фонвизин говорится только какъ о даровитомъ молодомъ человк подающимъ большія надежды въ будущемъ, но пока извстномъ только своими переводами. Ясно, что тогда ‘Бригадирь’ еще не быль издавъ къ 1766 году.} посл ‘Опекуна’ Сумарокова, Фонвизинъ длаетъ новый шагъ къ развитію русской комедіи. Именно въ 1708 году вышелъ его ‘Бригадиръ’. Шагъ этотъ нельзя не признать шагомъ впередъ, если разсматривать комедію фонъ-Визина со стороны идеи, а не со стороны выполненія. Онъ не смотритъ, подобно Сумарокову, на комедію какъ на форму удобную для мелкой сатиры, въ которой т или другія лица случайно, чисто pro lubitu автора, высказываютъ обличенія противъ тхъ или другихъ общественныхъ недуговъ и безпорядковъ, у него есть попытка создать живую сатиру на общественные нравы изъ самыхъ характеровъ и лицъ, въ самомъ образ мыслей и дятельности каждаго лица показать противорчіе его съ здравымъ смысломъ, и въ взаимномъ ихъ дйствіи другъ на друга и ихъ взаимныхъ отношеніяхъ обнаружить цлый міръ безсмыслія и лжи, находящійся въ извстной общественной сред, однимъ словомъ есть попытка на истинно-комическое. Къ сожалнію Фонвизинъ былъ далеко ниже своей задачи. Но своему таланту онъ не комикъ, а каррикатуристъ, и притомъ въ каррикатур точно также мелокъ, какъ Сумароковъ мелокъ въ своей сатир. Но Фонвизинъ стоитъ ниже Сумарокова, потому что въ послднемъ всегда есть если не чувство озлобленія, то чувство раздраженія противъ дйствительнаго существующаго зла, хотя бы то и мелочнаго. Фонвизинъ пишетъ свою каррикатуру только для забавы, единственно для того, чтобы разсмшить зрителя или читателя и для этой цли жертвуетъ совершенно истиною. Онъ придумываетъ самыя невозможныя, самыя невроятныя положенія для своихъ дйствующихъ лицъ, и цли своей дйствительно достигаетъ,— зритель смется отъ души,— но всякій серьезный смыслъ въ комедіи совершенно утрачивается. Можетъ быть по этому комедія его ‘Бригадиръ,’ о которой мы только и говоримъ здсь, несмотря на талантливую живопись подробностей, осталась безъ всякаго вліянія на нашу литературу. Комедія же Сумароковская, т. е. мелко сатирическая, обличительная, утвердилась и стала развиваться. Къ этому роду комедіи принадлежитъ большая часть нашихъ первыхъ комедій, имвшихъ успхъ на сцен. Весьма значительную серію составляли также и комедіи серьезныя или нравоучительныя,— порожденіе слезной французской, комедіи,— но он не пользовались такимъ успхомъ.
Почти въ одно время съ комедіей Сумароковской и Фонвизина, возникаетъ и комедія въ народныхъ нравахъ, подъ именемъ комической оперы. Какъ комедія Сумароковская и Фонвизинская брала свои сюжеты исключительно въ образованныхъ классахъ общества, такъ напротивъ комическая опера заимствуетъ свое содержаніе почти исключительно изъ низшихъ классовъ общества, т. е. купечества и крестьянъ и преимущественно въ ихъ отношеніи къ классамъ общества образованнымъ. Здсь задвалась обыкновенно или помщичья власть, иногда приказные, вообще тогдашняя юстиція, но вмст съ тмъ опера много выигрывала на сцен боле или мене врнымъ изображеніемъ быта низшихъ слоевъ общества и вводимыми въ нее народными пснями или пніемъ на мотивы народныхъ псенъ.
Первая изъ такихъ оперъ. Анюта, явилась на сцен въ 1772 роду въ Царскомъ сел и была исполнена придворными пвчими.
Такъ какъ комическая опера въ народныхъ нравахъ почти съ самаго перваго своего появленія была благосклонно принята публикою и имла ршительное вліяніе на направленіе но этому пути сначала нашей драматической продукціи, а потомъ и лирической, и эпической, то мы должны здсь сказать нсколько словъ объ автор Анюты, досел весьма несправедливо забываемомъ въ нашихъ учебникахъ и хрестоматіяхъ.
Извстно, что первое порядочное устройство русской сцен положилъ Федоръ Григорьевичъ Волковъ, сынъ костромская купца Волкова. Мать его, но смерти перваго своего мужа, вышла замужъ за ярославскаго купца Полушкина, который велъ съ Петербургомъ обширный торгъ кожевеннымъ товаромъ. Отчимъ любилъ дтей своей жены, какъ родныхъ и замтивъ необыкновенныя способности въ Волков, отправилъ его учиться въ заиконоснасскую академію въ Москв. Тамъ, въ это время, воспитанниками представлялись иногда духовныя драмы и нкоторыя Мольеровы комедіи, переведенныя полуславянскимъ языкомъ, къ игр которыхъ вмст съ другими воспитанниками принималъ участіе и Волковъ. Вроятно здсь зародилась первая склонность къ театру въ Волков,— вмст съ нею открылись и другія артистическія склонности. Необыкновенно даровитый Волковъ, не только отлично успвалъ въ преподававшихся въ академіи наукахъ, но и познакомился здсь съ музыкою и живописью, игралъ очень хорошо на гусляхъ, потомъ на скрипк, плъ но нотами, порядочно рисовалъ и писалъ водяными красками, особенно пейзажи. Въ 174(‘ году отчимъ отправилъ семнадцатилтняго Волкова въ нмецкую контору въ Петербургъ для навыка въ бухгалтеріи и торговл, и поручилъ ему вести свои расчеты. Здсь Волкову случилось разъ побывать въ маленькомъ театр, устроенномъ въ кадетскомъ корпус, гд воспитанниками разыгрывались трагедіи Сумарокова,— и это ршило будущую судьбу Волкова. ‘Увидя, разсказывалъ въ послдствіи Волковъ, Ивана Афанасьевича Бекетова въ роли Синава, я пришелъ въ такое восхищеніе, что не зналъ, гд былъ, на земл или на небесахъ? Тутъ явилась во мн мысль завести свой театръ въ Ярославл’. Для этой цли Волковъ свелъ знакомство съ художниками итальянскаго театра, бывшаго тогда въ Петербург, сталъ обучаться ихъ языку, присмотрлся къ театральному распорядку, ‘никнулъ въ устройство театра, срисовалъ, записалъ все необходимое для исполненія своего твердаго намренія, занялся основательно музыкою и живописью, перевелъ нсколько нмецкихъ и итальянскихъ пьесъ.
Прибивъ въ Ярославль со всею такою подготовкою, онъ, занялся немедленно приготовленіемъ артистовъ для своего театра, началъ обучать искуству, музык, живописи своихъ меньшихъ братьевъ, Григорья и Гаврилу, также сосдскихъ посадскихъ дтей, въ томъ числ Насилья и Михаила Поповыхъ, Чулкова, Ванюшу Парыкова (котораго потомъ императрица Елисавета по сходству съ польскимъ графомъ Дмитревскимъ, кавалеромъ посольства, назвала Дмитревскимъ и который быль знаменитйшимъ изъ нашихъ актеровъ въ прошедшемъ столтіи, не уступавшимъ Гаррику), родственника своего Соколова. Мы не будемъ дале говорить объ устройств ярославскаго театра, скажемъ только коротко, что театръ былъ устроенъ сначала въ кожевенномъ сара купца Полушкина и такъ заинтересовалъ мстную публику, что потомъ, на пожертвованныя нкоторыми дворянами и купцами деньги, основать былъ въ Ярославл и общественный театръ — родоначальникъ всхъ русскихъ театровъ.
Слухъ объ ярославскомъ театр достигъ императрицы, и она вытребовала въ 1752 г. всю ярославскую труппу въ Петербургъ. Здсь эта труппа такъ успла понравиться игрою государын, что она, за исключеніемъ немногихъ актеровъ, отосланныхъ назадъ, оставила всхъ прочихъ въ Петербург для русскаго театра. Молодые товарищи Волкова,— оба Волковы, Дмитревскій, Шумскій и регистраторъ Поповъ, исполняя обязанности актеровъ въ придворномъ театр, были вмст съ тмъ отданы въ кадетскій корпусъ, въ первую роту, для необходимаго театральными артистамъ обученія словесности, иностраннымъ языкамъ и гимнастик.
Почти вс прибывшіе съ Волковымъ крестьянскіе мальчики оказались людьми даровитыми. Они сдлались не только хорошими актерами, но нкоторые изъ нихъ съ успхомъ выступили и на литературное поприще. Къ числу послднихъ относятся: Михаило Поповъ, Иванъ Чулковъ, Иванъ Афанасьевичь Дмитревскій и Иванъ Яковлевичъ Соколовъ,
Какъ въ дтяхъ образованныхъ классовъ, получившихъ воспитаніе, било естественно желаніе видть на сцен знакомую имъ жизнь, такъ точно въ этихъ сынахъ природы, чистыхъ русаковъ, мало тронутыхъ образованіемъ, явилось желаніе возбудить интересъ къ истинно русскому народному биту. Въ особенности первыхъ двухъ изъ нихъ по всей справедливости слдуетъ назвать первыми нашими писателями въ интересахъ народныхъ. Оба они занимались разработкою русской старины и вообще народнаго быта. Но первый былъ даровите послдняго. Написанныя имъ русскія псни имли большой успхъ въ тогдашнемъ обществ. Еще боле сильное впечатлніе произвела его онера ‘Анюта’. ‘Драматическій Словарь’ ничего не говоритъ объ успх этой оперы на сцен, но Новиковъ, въ своемъ словар изд. въ 1772 году, замчаетъ, ‘вообще сочиненія его (Попова) весьма изрядны, а особливо его псни и опера заслуживаютъ великую похвалу’. Дйствительно въ своей опер авторъ показалъ замчательную самостоятельность своего дарованія уже тмъ, что, среди всеобщаго тогда подражательнаго направленія, онъ ршился вывести на сцену крестьянскій бытъ во всей его простой и не искуственной обстановк. Но она не мене замчательна, среди пьесъ того времени и по языку, но стиху, но реальной и содержательной мысли. Чтобы познакомить нашихъ читателей съ этою первою нашею оперою, которая никакъ не уступитъ въ своихъ достоинствахъ операмъ современнымъ, мы приведемъ изъ нея здсь первыя два явленія.

ЯВЛЕНЕ I.

Театръ представляетъ ноля и деревню, окруженную лсомъ.

Миронъ (одинъ, рубитъ дрова и голосомъ слдуетъ за ударами). Га!… га!… га!…
Вотъ наша жизнь какая!
Проклятая! Благая!
Да быть же имъ ужъ такъ,
Какъ намъ помтилъ дьякъ.
Не въ петлю же вдь лзти,
Што нечево намъ сти:
А лучче погадать,
Какъ вкъ докоротать.
Теперь одинъ съ женою
Живу я сатаною,
Нтъ мочи ни орать,
Ни хлба собирать.
Одна подмога Аша
И та не наша..
Служанка къ намъ eіo ребюнкомъ приніосла,
А гд, еіo взяла,
Про то намъ не сказала,
И брося сто рублей, сама отъ насъ пропала.
Я деньги насорилъ.
Робіонка воспоилъ
И воскормилъ.
И далъ ей иміо Ашой,
Я назвалъ дочью нашой.
Она теперь и чаіотъ,
Что я родилъ іону,
И матушкою величаютъ
Мою жону.
А намъ и на руку, Филатко нашъ батракъ
Охотитца на ней женитца,
И здланъ такъ.
А онъ вдь не дуракъ,
Такъ мн скор съ нимъ льзя розжитца.
А у крестьянина чмъ боле дтей,
Тмъ боле людей:
А съ нимъ жнива
И пива,
И сна, и овецъ, и дровъ, и лошадей.

ЯВЛЕНЕ II.

Миронъ и Филатъ

Филатъ (выходя поетъ).

Блолица, круглолица,
Красная двица!
Изсушила, сокрушила,
Сердце надсадила
Миронъ, Филатко!
Фи латъ. А сіо сте?
Миронъ. Гд милый побродилъ?
Фи латъ. На сход, сте, сидлъ.
Миронъ. А для чово сходъ былъ?
Фи латъ. А вотъ, сте, староста сбиратца хать въ городъ,
Такъ баялъ, чтобы всмъ складчину положить.
Алтынъ хошь по пятку, да міръ сталъ говорить,
Што нын де у насъ, Пафнутьичъ, знать вдь голодъ,
Такъ будіотъ-де съ души копіокъ и по шти,
Такъ станіотъ и тово довольно псамъ на шти.
Миронъ. А на што же іому и екая складчина?
Филатъ. Слышь у подъячова Ліона родила сына.
Миронъ. Неужшто и робя приносы ужь беріотъ!
Полно не староста ль въ карманъ себ деріотъ?
Филатъ. Нтъ, сте, на поклонъ: подъячему на истины,
А жонк на родины.
Миронъ. Да што же много такъ?
Филатъ. ому вдь пять рублей,
А достань на харчи, да на другихъ судей.
Ефремъ было судилъ и гроша не давати:
За што-де за это намъ деньги имъ совати,
Што множится въ Гуси ихъ злой крапивный родъ.
Какой, дескать, отъ нихъ намъ добрымъ людямъ плодъ?
Вдь только де они бумагу лишь мораютъ:
Да взятки и съ живыхъ и съ міортвыхъ обираютъ.
Миронъ. Ншто вдь, побери ихъ прахъ!
Они охальники,
Еретники
И бусурманы,
Такъ словно, какъ цыганы.
Сжираютъ весь нашъ хлбъ, вгоняя бдныхъ въ страхъ.
Хресьянскоіо житьо и плохо и убого,
А пуще всхъ моіо:
Мн хлба надо много,
А некому пахать, есь дочь, да одноіо
Не станетъ вдь на всіо, она же молода
Худа,
Другъ, эта клячка!
Филатъ. А я то што, сте, дачка?
Кабы да милось лишь была твоя со мной,
Такъ я бы и на вкъ работникъ былъ, сте, твой.
Миронъ. Пожалуй, я не прочь:
Теперь хоть по рукамъ, да и ступай къ Микол,
Коли теб люба моя лишь только дочь,
Я слова, другъ, теб не измню ужь бол.
Мы не такъ какъ горожане,
Кои на дары богаты,
На посулы тароваты,
На привты кудріоваты,
Да на дачу туговаты.
Инакъ мы живіомъ хресьяне:
Хоща баіемъ не пригожо,
Да сулимъ друзьямъ, што схожо,
На словахъ у насъ што гожо,
И на дл будіотъ тожо.
Филатъ. Самъ я баю, дядя,
Горожанинъ руку гладя,
На чужую мошну глядя
Скалитъ зубы, рчи ладя:
Умъ въ привты опутаютъ
Вчну дружбу общаіотъ,
Какъ котолку вылещаіотъ,
А какъ мотну лишь достаніотъ,
Онъ толды и не вспомяніотъ
Въ мір ль ты илъ во гробу.
Яжь въ привты не мшаюсь,
Я работать общаюсь
Сколько станіотъ силъ въ горбу.
Опера ‘Анюта’ породила множество подражаній. Но вс они не даютъ даже и слабаго понятія о подлинник. Ошибка, подражателей состояла въ томъ, что они успхъ ‘Анюты’ приписывали не внутреннему ея содержанію, а только введеннымъ въ нее народнымъ пснямъ и въ своихъ операхъ хлопотали только о послднемъ. И дйствительно, нкоторыя, не смотря на совершенную пустоту внутренняго содержанія, имли успхъ на сцен единственно за мотивы народныхъ псней. Таковъ, напримръ, былъ ‘Любовникъ Колдунъ’ — опера, явившаяся въ одинъ годъ съ ‘Анютой’. ‘Драматическій Словарь’ прямо говоритъ, что въ ней приносила удовольствіе музыка, исполнявшаяся съ голосовъ русскихъ псенъ. Этаго мало: со времени появленія ‘Анюты’ даже комедіи стали бить на успхъ введеніемъ народнаго пнія и дйствительно получали его. Такъ о комедіи ‘Лжецъ’, явившейся около этого же времени (представлена въ 1774 году), ‘Драматическій Словарь’ говоритъ: ‘забавное зрлище, вольный переводъ, изъ Гольдонія. Театръ представляетъ серенаду на рк съ пріятною музыкою, и поютъ псню, извстную всмъ: ‘владычица души моей‘. Представленіе сей комедіи приносило удовольствіе любящимъ театръ’.
Чтоже это за волшебная псня, которая держала на себ цлую пьесу?— Хотя мы ведемъ рчь теперь вовсе не о лирик прошедшаго столтія, тмъ не мене приведемъ здсь эту псню для нкоторыхъ соображеній, которыя выскажемъ ниже и которыя не совсмъ, будутъ не кстати и въ нашей настоящей стать. Вотъ эта псня:
Владычица души моей!
Познай какъ я тобою страстенъ,
Познай, коли ко я несчастенъ,
Ставъ плнникъ красоты твоей.
Стократно въ страсти предпримаю,
Открыть теб свою любовь,
Но только къ слову приступаю
Тревожится и духъ и кровь.
Неизцлима страсть моя.
На вкъ теб подвластенъ я.
Когда не зрю съ собой тебя,
Всечастно мысль моя стремится,
Теб изустно изъясниться,
Какъ рвусь и стражду я любя.
Но только лишь съ тобой встрчаюсь,
Вс рчи погибаютъ вдругъ.
Дрожу, нмю, забываюсь,
Смущается и взоръ и духъ.
Неизцлима страсть моя,
Теб на вкъ подвластенъ я!
Съ собою часто говорю,
Что на всегда тебя оставлю,
Но лишь въ ум сіе представлю,
Я страстне еще горю.
Чмъ больше въ грусти устремляюсь
Суровымъ и безстрастнымъ быть,
Тмъ больше я въ тебя влюбляюсь,
Тмъ больше рокъ велитъ любить.
Неизцлима страсть моя!
На вкъ теб подвластенъ я.
Ты въ сердце первая зашла
Ты въ немъ послдняя пребудешь,
Имть совмстницы не будешь,
Душ моей лишь ты мила.
Въ глазахъ твоихъ я рай свой вижу,
Утхи, счастье и покой
И жизнь свою возненавижу,
Когда не съединюсь съ тобой.
Неизцлима страсть моя,
На вкъ теб подвластенъ я!
Движеніе лирическаго чувства идетъ въ этой пьес замчательно врно,— не мене удачно его изображеніе, наконецъ самое выраженіе и стихи — ничего. Можетъ быть, немножко устарлъ только языкъ? Но пусть припомнитъ читатель, что стихотвореніе писано въ 1774 году, т. е. назадъ тому почти сто лтъ. И оно не пролежало безвстнымъ въ свое время для современниковъ, какъ пролежали сатиры Кантемира, Напротивъ мы видли уже изъ ‘Драматическаго Словаря’, что оно пользовалось общею извстностію. Знаемъ ли однакожь мы нашу поэзію прошедшаго столтія сколько нибудь въ подобныхъ выраженіяхъ истинно лирическаго чувства? Нисколько. Везд въ учебникахъ нашихъ и хрестоматіяхъ, стоятъ оды и оды. Подумаешь, что наши учебники и хрестоматіи составляютъ не ученые и литераторы, а повытчики блаженной памяти московскихъ приказовъ или сенатскіе секретари, которые не осмливаются внести въ свои книги ничего, что не носитъ дловаго, офиціальнаго характера. Но главное, подобнымъ составленіемъ учебниковъ и хрестоматій дается неправильная окраска всему восьмнадцатому столтію. Представляется, что тогда жили люди, совсмъ не похожіе на насъ, что у нихъ не было ни того смысла, какой имемъ мы, ни тхъ чувствъ, какими обладаемъ мы, что они были вполн довольны торжественными одами Державина съ братіею, и ничего лучшаго не понимали и не желали. Но внимательномъ разсмотрніи дла оказывается, что это было совсмъ не такъ. Не смотря на порчу нашей лирики меценатствомъ, и въ ней — сохранилась, въ продолженіи всего столтія, хотя незначительная, по боле или мене чистая струя.
Въ числ многочисленныхъ подражателей Попова, мы должны однакожь отличить Николева, который написалъ дв пьесы въ томъ же род, какъ и ‘Анюта’ — одну въ 1776 году ‘Розана и Любимъ’, игранную въ первый разъ на московскомъ театр въ,1778 году, другую въ 1777, игранную также на московскомъ театр въ 1778 году. Об пьесы имли успхъ на сцен, въ особенности первая, о которой ‘Драматическій Словарь’ говоритъ’ представлена была въ первый разъ на московскомъ театр и была играна сряду четыре раза къ отмнному удовольствію публики, была много разъ аплодирована’. Пьесы взяты изъ крестьянскаго быта, какъ и ‘Анюта’, но Николевъ былъ баринъ и крестьянскій бытъ понималъ очень плохо. Оттого мужики у него вышли мужичками, а крестьянки смахиваютъ на барышень. Но это бы еще ничего. Главное, что самыя воззрнія на барскій произволъ проводятся въ первой пьес такія, какихъ крестьяне имть никакъ уже не могутъ. Вотъ содержаніе пьесы: У отставшаго солдата Нэлта, проживающаго въ деревн, есть дв дочери: Розана и Милена. Розана влюбилась въ молодаго рыбака Любима и помолвлена за него замужъ. Помщикъ Щедровъ, во время охоты, случайно увидлъ Розану въ лсу, прельстился ею и увезъ ее насильно къ себ, въ присутствіи бывшаго вмст съ нею жениха. Любимъ пошелъ выручать невсту, но Щедровъ приказалъ заковать его въ цни. Тогда отправился выручать свою дочь самъ Излтъ. Излтъ едва усплъ протереться къ Щедрову, онъ является къ нему не въ качеств оскорбленнаго отца, но въ качеств смиреннаго просителя, который проситъ сжалиться надъ его сдинами и отпустить дочь. Щедровъ длаетъ гнусныя предложенія, и тогда Излтъ отвергаетъ ихъ, то Щедровъ даже сердится на него. Но потомъ совокупныя просьбы Излта, Розаны, Любима умягчаютъ его и Щедровъ длается чмъ-то въ род проповдника добродтели. Образуется сцена по мысли автора трогательная и примирительная, на нашъ же взглядъ самая карикатурная — слдующая:
Щедровъ (стоящимъ передъ нимъ на колняхъ Розан и Любиму). Встаньте… вы торжествуете. Природа, въ немъ скрываешь ты прямую нжность человческаго сердца, прямую врность, которая для того только презираема въ городахъ, что не умютъ ею наслаждаться… Соймите съ него желзы. Друзья мои! простите меня! (Излту) А ты, ты рдкій въ своемъ род человкъ! Поди и обойми твоего друга, ежели я черезъ мое раскаяніе заслуживаю это имя.
Излтъ. Прости, государь, коли дерзостенъ былъ въ моихъ словахъ, прости тому, что говорилъ огорченный отецъ.
Щедровъ. Не напоминай мн моего преступленія! Ты научилъ меня своимъ примромъ, что добродтель неравенства не знаетъ… (въ сторону). Тщетно наша гордость присвоиваетъ вс преимущества: природа везд одинакова (Поетъ)
Бытъ можетъ, и мужикъ
Душою такъ великъ,
Пакъ сильныхъ царствъ владтель.
Любезна добродтель,
Законъ имя свой,
Равняетъ всхъ собой.
Цлуйтесь, друзья мои, цлуйтесь, ваша горячность меня утшаетъ.
Розана. Ахъ, баринъ, ты насъ словно оживилъ.
Щедровъ. Нтъ, я еще ничево для васъ не сдлалъ, но…

ЯВЛЕНЕ ПОСЛДНЕЕ.

Тже: Милена и Л&#1123,сникъ (помогавшій Щедрову увезти Розану).

Милена. Сестрица!..
Розана. Миленушка…
Милена (другъ друга цлуютъ и обнимаютъ). Батюшка!
Щедровъ. Какое зрлище!
Лсникъ. Отецъ мой! вотъ т и еще синица (т. е. Милена).
Щедровъ (въ сторону). Слова его раздираютъ мое сердце! Судьба нарочно его привела ко мн, чтобы въ наказаніе умножить стыдъ мой и угрызеніе совсти! О сколь я гнусенъ былъ! (Лснику, отошедъ съ нимъ къ сторон) послушай, ежели ты мн прямымъ хочешь быть другомъ, то ни для кого и ни за какія деньги впередъ въ беззаконныхъ длахъ не участвуй! Копйка, полученная тобою за труды, безцнне рубля, полученнаго тобою за бездльство.
Лсникъ (въ сторону). Онъ видно съ похмлья?
Щедровъ. А вы любезные друзья мои! Примите отъ меня этотъ подарокъ. (Излту, отдавая кошелекъ) Тутъ сто рублей, раздли ихъ въ добродтельной семь твоей.
Вс. Милостивой отецъ!..
Щедровъ. Не говорите о милости…
Лсникъ (тихо Извту). Смотрижь, и я т съ родни.
Щедро въ. Я долженъ васъ наградить. Пускай хотя за сдланное мною вамъ огорченіе твои дти будутъ счастливы, и вчно, такъ какъ теперь, другъ друга любятъ.
Во второй пьес ‘Прикащикъ’ крестьянская двушка Завида и молодой парень Миловзоръ любятъ другъ друга и хотятъ повнчаться, но прикащику тоже приглянулась Завида и онъ хочетъ во что бы то ни стало отбить ее отъ Миловзора. Дло это доходитъ до свденія барина и посланный имъ управитель устраиваетъ свадьбу Завиды и Миловзора, а прикащика изгоняетъ съ должности. Об пьесы очень слабы по выполненію и на сцен имли успхъ единственно по народнымъ мотивамъ псенъ и по своему народному направленію.
Талантливымъ продолжателемъ направленія, даннаго нашей драм Поповымъ, явился Аблесимовъ Александръ Онисимовичъ. Объ Аблесимов имется досел очень мало біографическихъ свденій. Изъ какого званія онъ происходилъ, гд получилъ воспитаніе,— неизвстно. Такъ называемое нмецкое (Лейпцигское) извстіе о русскихъ писателяхъ 17GB года сообщаетъ о немъ только слдующее: ‘Александръ Аблесимовъ, прапорщикъ и коммисаръ при московскомъ публичномъ театр, писалъ эпиграммы, эпитафіи и элегіи, которыя не вс одинаковаго достоинства. Онъ сочинилъ дв комедіи, которыхъ не отдалъ еще въ печать, можетъ быть, изъ скромности, а можетъ быть, и изъ робости. Но къ нему можно и не быть очень строгимъ, потому что онъ не знаетъ ни одного языка, кром своего родного, а потому и для образованія вкуса представлялось ему не мало затрудненій’. Словарь Новикова, изданный въ 1772 году, прибавляетъ къ этому, что Аблесимовъ былъ адъютантъ въ штат генералъ-маіора Сухотина (во время сочиненія Словаря) и ‘сочинилъ прозою три комедіи и одну комическую онеру въ одномъ дйствіи, стихами, первая комедія Подьяческая пирушка въ 5 дйствіяхъ, а другія въ одномъ дйствіи: вс он довольно хороши и нкоторыя явленія похвалу заслуживаютъ, ибо въ нихъ находится много соли, остроты и забавныхъ шутокъ. Онъ иметъ способность писать шуточныя сочиненія и перевороты, изъ которыхъ и написалъ многія довольно удачно, но онъ, такъ какъ и его комедіи, еще не напечатаны и на театр не представлены’. Кром этого объ Аблесимов извстно, что онъ сначала состоялъ подъ начальствомъ Сумарокова и былъ переписчикомъ его сочиненій, потомъ служилъ при коммиссіи составленія уложенія, гд секретаремъ былъ Михайло Поповъ, а за тмъ уже поступилъ въ военную службу и умеръ капитаномъ, на служб при московской управ благочинія, въ крайней бдности. Изъ сочиненій Аблестімова можно видть только то, что онъ былъ близко знакомъ и съ солдатскимъ, и съ крестьянскимъ бытомъ.
Извстнйшая изъ оперъ Аблесимова: Мельникъ-Колдунъ. Драматическій Словарь замчаетъ объ успх ея на сцен слдующее: ‘представлена въ первый разъ на московскомъ театр генваря 20 дня 1779 года. Сія піэса столько возбудила вниманія отъ публики, что много разъ сряду была пграна и завсегда театръ наполнялся, а потомъ въ Санктпетербург была представлена много разъ у двора и въ случившемся на тогдашнее время вольномъ театр у содержателя г. Клипера была играна сряду 27 разъ, не только отъ національныхъ слушана была съ удовольствіемъ, но и иностранцы любопытствовали довольно: кратко сказать, что едва ли не первая русская опера имла столько восхитившихся спектатеровъ и плесканія.’
Содержаніе ‘Мельника’, также какъ и ‘Анюты’ Попова, взято изъ крестьянскаго быта. Молодой парень разсказываетъ колдуну мельнику свою горькую кручину: ‘я задумалъ, добрый молодецъ, жениться, и пришла мн одна красная двица по обычаю, да вотъ бда моя! Отецъ и мать ея другъ съ другомъ не согласны: старух какъ-то изстари случилось быть дворянскаго отродья, а выдана въ крестьянство не по вол, старикъ-отъ вдь и хочетъ дочку выдать за дтину хлбопашца, а старуха хлопотунья за дворянскаго сыночка… и за то-та мужъ съ женою и хлопочутъ’. Мельникъ за четверть ржи берется обработать это дло,— и дйствительно обработываетъ. Старику онъ выдаетъ своего протеже за Крестьянина, а старух за дворянина. Когда потомъ старикъ и старуха узнаютъ, что мельникъ показывалъ имъ одного и того же жениха и вслдствіе того рождается недоумніе на счетъ его дворянства, то мельникъ разршаетъ это недоумніе слдующею прибауткою:
Еще вотъ што оно,
На Руси у насъ давно:
Самъ помщикъ, самъ крестьянинъ,
Самъ и пашетъ, самъ оретъ,
И съ крестьянъ оброкъ беретъ
Его знаютъ,
Называютъ
Однодворецъ.
Все достоинство ‘Мельника’ состояло въ томъ, что онъ былъ первою вполн русскою пьесою, гд ничего не было ни явно, ни тайно заимствованнаго изъ иностраннаго, гд было все свое родное, и основа, и лица, и нравы, и рчи. Этимъ объясняется громадный успхъ его. Мельникъ, несмотря на незначительность своего содержанія, составляетъ эпоху въ нашей драматической продукціи. Онъ ясно показалъ, чего желаетъ и требуетъ наша публика отъ сцены. Съ этого времени не только опера вообще входитъ въ большую моду, но и разработка ея въ народномъ направленіи длается преобладающею. Даже солидный Херасковъ въ годъ появленія ‘Мельника’ написалъ оперу въ народныхъ нравахъ, подъ названіемъ: ‘Добрые Солдаты’, а Княжнинъ въ этотъ же годъ далъ на сцену свое ‘Несчастіе отъ кареты’. Об оперы имли успхъ, первая хорами,— а вторая была дйствительно народна и но мысли, ибо затрогивала самый жгучій народный вопросъ того времени. Безчеловчная и безнравственная торговля крпостными людьми въ раздробь, какъ скотомъ, одно изъ самыхъ тяжелыхъ полномочій крпостнаго права,— была тогда въ общемъ ходу. Простодумъ въ ‘Хвастун’ Княжнина объясняетъ своему сіятельному племяннику, что
Три тысячи скопилъ онъ дома лтъ въ десятокъ,
Не хлбомъ, не скотомъ, не выводомъ телятокъ,
Но кстати въ рекруты торгуючи людьми.
Въ ‘Несчастій отъ кареты’ Княжнинъ выводитъ одного вполн офранцуженнаго барина, который не терпитъ ничего русскаго, даже ни платья, ни имени, потому переодлъ своихъ крестьянъ но французски, а прикащика изъ Клементія пожаловалъ въ Клеманы. Баринъ пишетъ прикащику, что къ празднику ему необходимо купить новую привезенную изъ Парижа карету, иначе, де, ему придется удавиться отъ стыда, и потому велитъ прикащику, не взирая на неурожай хлба, достать денегъ на карету, гд онъ хочетъ, рекомендуя въ случа нужды нахватать людей, годныхъ въ рекруты и продать. Прикащикъ, получивъ это письмо, немедленно схватываетъ Лукьяна, жениха Анюты, къ которой прикащикъ самъ неравнодушенъ. Но шутъ выручаетъ молодыхъ людей изъ бды. Когда баринъ и барыня (Фирюлины) прізжаютъ въ деревню и къ нимъ являются скованный Лукьянъ, Анюта я Трофимъ, отецъ Анюты, то шутъ говоритъ барину и барын, что Лукьянъ знаетъ по-французски.
Фирюлинъ. И по-французски? Mon Dieu! Что я слышу?
Фирюлина. Ахъ, mon coeur! Онъ по-французски знаетъ, а скованъ! Это никакъ нейдетъ.
Фирюлинъ. Это ужасно, horrible! Снимите съ него цпи. Mon ami! я передъ тобой виноватъ.
Прикащикъ. А карета французская…
Шутъ. Молчи, плутъ..
Фирюлинъ. А это что за двочка? Она не дурна.
Лукьянъ. Ахъ, сударь!— Это та, которую я люблю больше себя, которая меня любитъ, и которую вы отдаете за прикащика. Фирюлинъ. Что длать! Я слово далъ.
Анюта (поетъ)
Отецъ твой насъ любилъ, а сынъ его терзаетъ,
Жестокой жизнь мою въ Лукьян отнимаетъ.
Лукьянъ.
Вели ты умертвить меня сію минуту,
А посл ужъ отдай иному ты Атоту.
Вмст: На слезы посмотри,
Теб подвластныхъ,
Страданье прекрати,
Тобой несчастныхъ.
Фирюлинъ. Parbleu! Я этому бъ не поврилъ, чтобъ и русскіе люди могли такъ нжно любить. Я вн себя отъ удовольствія! Да не во Франціи ли я? Что онъ чувствуетъ любовь, то ему не такъ дивлюсь, онъ говоритъ по-французски,! а ты двчоночка, а ты?
Шутъ. И она разуметъ.
Фирюлинъ. И она?— Теперь меньше дивлюсь.
Лукьянъ (на колняхъ). Monseigneur! сжальтесь надъ нами. Анюта (на колняхъ). Madame! вступитесь за насъ. Фирюлинъ. Monseigneur! Madame! Встаньте, вы меня этими словами въ такую жалость привели, что я отъ слезъ удержаться не могу.
Шутъ. Оставленную жалость во Франціи вытащили оттуда два французскія слова. Видите ли, какого сокровища лишалъ васъ плутъ прикащикъ.
Фирюлинъ. Monsieur Клеманъ! Ты бездльникъ!
Фирюлина. Mon cher! соединимъ ихъ! они достойны другъ друга и достойны жить при насъ.
Прикащикъ Разв вы изволили отдумать карету покупать?
Фирюлинъ. Нтъ,— но у меня еще много людей и безъ него, а мн такой лакей надобенъ, который бы зналъ но французски, чтобы здить за мной, (кг Лукьяну) Соглашаешься ли ты никогда не говорить по-русски?
Лукьянъ. А вамъ клянуся,— и это мое послднее слово.
Шутъ Лукьяну. Смотри же не промолвись. (Фирюлину) Видите ли какой онъ вамъ полезный человкъ.
Арія.
Какая это радость,
Какая сердцу сладость,
Коль стоя назади,
Не говоря по-русски,
И вмсто чтобъ кричать, поди,
Кричать онъ будетъ по-французски.
Какая это радость,
Какая сердцу сладость,
Какъ станетъ онъ о чемъ шумть,
На улиц никто не будетъ разумть.
Фирюлинъ (къ Лукьяну). Ну, mon ami! Женись на ней, mariezvous, теперь я теб позволяю.
Фирюлина. Я этому очень рада. Они такъ другъ друга любятъ, что мн но чести за нихъ было тошно.
Трофимъ (кланяясь Фирюлину). Ты отецъ….
Фирюлинъ. Что это за тварь меня отцемъ сметъ называть. Разв мой батюшка былъ твой отецъ? А я не хочу никакому свинь отцемъ быть. Впредь не отваживайся.
Шутъ. Ни слова по-французски не разуметъ, а туда же лзетъ.
Трофимъ (Шуту). не я, а кровь во мн говоритъ, Афанасьюшка.
Фирюлинъ (къ Лукьяну и Анют). Ну, вы теперь счастливы, я тому радъ. Мы демъ, а вы женитесь и прізжайте къ намъ въ городъ
Княжнинъ, но комическому своему дарованію, стоялъ не только выше всхъ писателей прошедшаго столтія,— но даже и въ ныншнемъ столтіи, если исключить Гоголя, для него нтъ соперниковъ. Маленькая пьеска его ‘Несчастіе отъ кареты’, по серьезности мысли, и но разнообразію и живости красокъ, стоитъ выше ‘Мельника’ Аблесимова. Но она не имла и тни успха его на сцен, причина этого заключалась въ томъ, что въ ней было слишкомъ мало чисто-русскаго народнаго элемента, да и тотъ является въ пьес не въ натуральномъ, а подкрашенномъ, подслащенномъ вид.
Какъ сильно тогда было развито въ публик желаніе видть на сцен народно-битовыя пьесы, это вскор доказалъ блестящій успхъ комической оперы Матинскаго: ‘Гостинный Дворъ’. Матинскій досел былъ совершенно забытъ въ исторіи нашей литературы. Потому объ немъ мы не имемъ даже и тхъ скудныхъ свденій, какія имемъ объ Аблесимов. Извстно только, что онъ былъ крпостной человкъ графа Лгужинскаго. Въ Смирдинскомъ каталог поименованы слдующія сочиненія, написанныя Матинскимъ: 1) О писаніе различныхъ мръ и всовъ разныхъ государствъ С. П. Б. 1772, 2) Начальныя основанія Геометріи для общества благородныхъ двицъ С. П. Б. 1782, 3) Республика ученыхъ, или историческое и критическое описаніе художествъ и наукъ. Соч. Фаярда. перса. Матинскаго С. П. Б. (безъ означенія года), 4) Богомолка, ком. въ 3-хъ дйствіяхъ соч. Геллерта, перев. Матинскаго С. П. Б. 1774 г. 5) Гостиный Дворъ въ 3-хъ дйствіяхъ С. II. Б, изд. 1-е 1791, 2-е 1792 и 3-е 1799. 6) Басни и сказки Геллерта С. П. Б. 1788. Кром того онъ написалъ еще комическую оперу, Тунисскій Паша, которая вроятно не была напечатана, потому что не означена ни у Смирдина, ни у Соникова. Изъ всего итого видно, что Матинскій былъ человкъ достаточно образованный.
Сюжетъ ‘Гостинаго двора’ взятъ изъ купеческаго быта. Богатый купецъ — кулакъ Сквалыгинъ, пріобртающій себ богатство всякими неправдами, притсненіями и просто мошенничествомъ, выдаетъ свою дочь замужъ за Крючкодя съ тою цлію, чтобы съ помощію его можно было удобне хоронить концы въ воду. На первый разъ съ нарченнымъ женихомъ они обработываютъ два векселя, требовавшія уплаты. Мошенничество ихъ обнаруживается, и оба они попадаютъ въ руки правосудія. Вотъ вся суть пьесы Матинскаго. Но въ эту простую раму вставлено множество разныхъ картинъ, представляющихъ тогдашній купеческій міръ въ разнообразныхъ его положеніяхъ и отношеніяхъ. Сдлать это, т. е. изобразить купеческій быть въ возможной полнот и врности и было цлію автора. Вотъ что говоритъ онъ въ предисловіи къ своему творенію (изд. 1792 г.): ‘Гряди убо во свтъ, возлюбленное чадо мое. Есть ли ты гд услышишь о себ похвалу, принимай ее съ благодарностью, есть ли справедливую хулу, будь признательна, и не мни, чтобы ты не имла въ себ порока, есть ли насмшки, ругательства, немного безпокойся объ этомъ. Убгай паче всего тщеславиться лпотою своею, которая одежд твоей должна быть прилична. Ибо не на такой конецъ ты рождено, чтобы носить теб шляпу съ востровысокою тульею, расчесывать длинноширокія кудри до плечъ и одваться въ полосатый фракъ одну только спину прикрывающій. Нтъ: ты произведено примазывать головушку твою маслицемъ или смачивать квасомъ, волосы подстригать въ кружокъ, а височки закладывать за уши, носить кафтанъ съ борами до пятъ и подпоясываться кушакомъ. Упражненіе твое да будетъ, сидя на гостиномъ двор въ окошк торговать щепетьемъ, и выглядывая оттуда, спрашивать у проходящихъ.- что милости вашей угодно? Вотъ твоя участь. Съ него-то и весь твой составъ согласоваться долженъ. Помни, что ты въ близкомъ свойств мельнику Фаддею (Аблесимова)… Прости!’ Съ этой точки зрнія мы и должны разсматривать пьесу Матинскаго. По отношенію къ форм она мало удовлетворительна, въ ней нтъ строгаго единства идеи, въ нее много вошло эпизодическаго, не имющаго прямаго отношенія къ послдней, но какъ комедія бытовая, имющая цлію захватить какъ можно боле картинъ, характеризующихъ современный бытъ, она весьма замчательна. Представимъ нсколько сценъ.

ЯВЛЕНЕ СЕДЬМОЕ.

(Изображаетъ попойку купеческихъ женъ въ отсутствіи мужей.)

Соломонида, Улита, Афросинья и сваха.

Соломонида. Насилу-то васъ (мужей) нелегкая отсюда вынесла. Теперь-то попьемъ сколько душ угодно. (Подходитъ къ поставцу и гости за нею подвигаются.)
Выпьемъ, выпьемъ,
Мы по чарочк винца,
По стаканчику пивца.
Соломонида. Ну, мои любезныя, скажите, чего душеньки ваши желаютъ, винца, или пивца, или медку? Напьемся таки вотъ (указывая на горло) по самое горлышко.
Афросинья. Не худо бы мн выпить вница. Не знаю, что то въ живот у меня (притворяясь больною) такъ забурлитъ, забурлитъ, что инда вся внутренняя на вонъ-тараты взбудоражилась.
Улита. Не дурно бы и мн хлбнуть. И у меня (притворяется) что-то по поясниц, нтъ, нтъ, да такъ тяпнетъ власно какъ клещами хватитъ, что такъ поперегъ и ломитъ.
Сваха. Не мшало бы и мн клюнуть. И у меня что-то (притворяется) бокъ заломило, да такъ колетъ… что въ крюкъ ведетъ и разогнуться не могу.
Соломонида (поднося). На-тека, сватьи мои, полечитесь,— авось либо придетъ по недугу, вдь и я лечусь все сивушкою, она у меня отъ всхъ болзней лучше всякаго снадобья.
Афросинья (выпивъ). Вотъ теперь вдругъ отдало, какъ гора свалила.
Улита (выпивъ). Вотъ и съ меня, какъ съ гуся вода.
Сваха (выпивъ). Смотри, какая диковинка! И съ меня, какъ рукой сняло.
Соломонида. Семъ — ко и я хлбну. Вдь и я тоже животомъ-то припадаю. (Пьетъ и посл отдувается.) Что твой бархатъ! Тяни винцо, какъ суслицо.

(Афросинья, Улита и сваха поютъ, а Соломонида наливаетъ стаканы пива).

Сваха. Чарочки по столику похаживаютъ Рюмочки походя говорятъ.
Улита. При мужьяхъ жонамъ въ пиру чиниться велятъ.
Афросинья, Мужъ за порогъ, жена наливши, да кокъ!
Соломонида (постъ подходя со стаканами). Охъ ты бражка, ты бражка моя!
Молодая брага сыченая,
Медомъ подмоложеная,
Ужъ нтъ на тебя, брага, питуховъ,
Володимирскихъ удалыхъ молодцовъ,
Красныхъ двушекъ саратовскихъ.
Соломонида. Нуте-ка, други мои, теперь дернемъ по стаканчику пивца.
Афросинья, Улита и Сваха. За чмъ дло стало! Дуй, подувай!
Соломонида (къ Афросинь). Ну-ка, мать моя, выпей. Видишь, мужъ-атъ твой какой грозный, что ужь таки и вынить-то теб не велитъ.
Афросинья. Да, матка моя, онъ, помилуй Богъ, крутъ, вдь безъ того не обойдешься, чтобы ужь дома-то онъ побатухъ мн не надавалъ за то, для чего я и приняла. Такъ вотъ на жь ему на зло! (выпиваетъ).
Соломонида (къ Улит). Ну-ка ты, матка.
Улита. Я, пожалуй, выпью. Мн Вахромичъ нить не заказываетъ, только чтобъ за столомъ, видишь, мало толико починиться. Вотъ онъ меня таки колачивалъ, коли не бло блилами наблюсь: отъ того-то дескать у тебя и зубы-то не чернютъ. Здравствуйте, свты мои! (Пьетъ).
Соломонида. Ну-ка ты, матка, сваха.
Сваха. А меня мой Титычъ бивалъ за то, для чего не вс волосы платкомъ закрыты. Какъ плотно бывало ни повяжешься, а онъ все-таки хоть волосокъ найдетъ. Такъ ужь нын стала подклеивать. Онъ говоритъ: жен, дескать, волосы казать не подобаетъ. Здравствуйте, матки! (пьетъ).
Соломонида. Мой Пафнутьичъ ничего этого на мн не взыскиваетъ, только ужь береги у него, да и береги деньги и всякую всячину. Разсохся у насъ боченокъ съ виномъ, такъ статное ли дло? Чуть было до смерти не убилъ. Да полно сказать матку правду винцо-то вдь я высушила. Здравствуйте, любезныя! (Пьетъ, вс начинаютъ пошатываться).
Соломонида (принявъ стаканы, ставитъ другіе съ медомъ и ноетъ). Подпили, пили мои гостейки.
Сваха (поетъ). Подкуликала и хозяюшка.
Улита (поетъ). Мы по чарочк винца.
Афросинья (поетъ). По стаканчику пивца.
Соломонида (подходя къ нимъ съ подносомъ поетъ). Сладкаго меду на закусочку.
Афросинья. Нтъ ужь, свтъ, меня и такъ пошатываетъ, а этотъ медъ и вовсе съ ногъ сржетъ. Не равно супостатъ мой меня примтитъ?
Соломонида. И матка! Коли треску бояться, такъ и въ лсъ не ходить.
Афросинья (взявъ стаканъ). И то дло! Хотъ битой быть, да дай попить.
Улита (взявъ стаканъ). Ты брюшко раздуйся, а ты добрецо не останься.
Сваха. Хоть на ладонь дохнуть, да все опахнуть.

(Поставивъ стаканы отдуваются. Потомъ запли и пошли вс плясать)

Не пью я младешинька
Пива и вина,
Только я выпью
Медку и холодку.
Полюблю дтинушку молоденькова
Который, душа моя, вечоръ приходилъ.

ЯВЛЕНЕ ЧЕТВЕРТОЕ

Купцы въ лавкахъ, Сквалыгинъ расхаживаетъ, Крючкодй и мужикъ.

Крючкодй (тащитъ мужика). Я съ тобою раздлаюсь, плутъ! Ступай на съзжу. Ты мн долженъ заплатить безчестье и увчье.
Сквалыгинъ. А! зятюшка нареченный! Что съ тобою, другъ мой, сдлалось?
Мужикъ. Помилуй, баценька, баринъ. Къ цему ты придираешься?
Крючкодй. Какъ придираюсь! Разв ты на меня не нахалъ и оглоблею меня не толкнулъ?
Мужикъ. Вольно теб на меня вскліопаць. Вотъ послушайте, цостные господа, какъ это доло было.
халъ я улицей вмст съ обозомъ,
Правилъ я, истинно, лошадью съ возомъ.
Милость твоя царезъ улицу шелъ,
Быстро ты, быстро въ глаза мн глядлъ.
Вдругъ ты, какъ пьяной, тогда закапался,
Дцдалъ мыслете, вотъ эдакъ шатался.
Я разъ съ десятокъ: подци! прокричалъ,
Только ты съ умыслу подъ возъ попалъ.
Крючкодй. Ты, каналья, бороноводокъ, имлъ бы сказать мн со всепокорностію, чтобы я посторонился, ибо понеже я имю регистраторскій рангъ!
Мужикъ. Ваше Высокородью! Колды я теб не баялъ, толды бы ты и трубацилъ меня, а то суди милостиво, я ажно охрипъ теб придавши.
Крючкодй. Поставь свидтелей, или есть ли у тебя доказательныя доказательства, что ты кричалъ?
Сквалыгинъ. Дльно, Аксіонъ Филимоновичъ! Онъ докажи.
Мужикъ. Да какіе теб свидтели? Кто на улиц за меня вступится, и пойдетъ за мною докащикомъ?
Сквалыгинъ. Ну, такъ ты и виноватъ.
Мужикъ (вынимая мошну). Помилуй, Вашей Превосходительство! Анъ вотъ, сте, таб (даетъ денегъ). Только ослобони, пожалуй, мн право нколи.
Крючкодй. И то дло!… Какъ? Только гривну-то? Ты меня новымъ безчестіемъ обезчестилъ, и поставилъ меня яко бы хуже холопа. Да я жалованья получалъ въ прошлыхъ годхъ по 80 рублей, того ради подлежательно доправить съ тебя но самой справедливой справедливости безчестья 80 рублей, а увчья вдвое.
Мужикъ. Воля твоя, отецкой сынъ, у меня только и деньжонокъ въ мошн 40 алтынъ (подаетъ ему). Вонъ имъ и все теб, отпусти радцимушка.
Сквалыгинъ. Ну, зятюшка, пропадай онъ вставши. Видишь взять-то съ него нечево.
Крючкодй (толкаетъ мужика). Сгинь твоя голова, шмерцъ, каналья!
Мужикъ. Что ты сдлаешь! Нотъ еще какая собака надцалась, что среди бла дня ограбилъ. Вижу, что самый коновной плутъ, а побарахтаться съ нимъ не смю. Охо, хо, хо!

ЯВЛЕНЕ ПЯТОЕ.

Т же, кром мужика.

Крючкодй. Я нарочно передъ вами
Этотъ сдлалъ образецъ,
Чтобъ своими вы глазами
Видли, что я длецъ,
Я крючокъ,
Я сучокъ,
Хамка,
Амка,
Я волчокъ,
Я придираюсь
Я прицпляюсь,
Я мужика въ одинъ мигъ подцпилъ.
Сорокъ алтынъ съ него разомъ схватилъ.
‘Гостиный Дворъ’ Митинскаго имлъ на сцен самый блестящій успхъ, какимъ не пользовалась въ прошедшемъ столтіи ни одна пьеса, кром ‘Мельника’ Аблессимова. И этимъ успхомъ онъ обязанъ тому народному направленію, которое дало успхъ и ‘Мельнику.’ Вотъ что говоритъ ‘Драматическій Словарь’ объ этой пьес: ‘Гостиный Дворъ‘ — опера комическая въ трехъ дйствіяхъ, сочинена на россійскомъ язык путешествующимъ въ Италіи крпостнымъ человкомъ графа Ягужинскаго Матинскимъ, и на музыку также имъ положена къ крайнему удовольствію нашего времени. Успхъ сочинителя оной оперы, забавное зрлище и народной спектакль въ россійскихъ древнихъ нравахъ приносятъ честь сочинителю. Театръ представляетъ но обычаю россійскому древнему подъяческую народную свадьбу. Характеръ жениха играющій московскаго россійскаго театра актеръ г. Залышкинъ совершенно обращаетъ на себя вниманіе публики, принося ей забавное зрлище. Часто сія піеса представляется на россійскихъ театрахъ, какъ въ С.-Петербург, такъ и въ Москв. Когда въ первый разъ отдана была на театръ сочинителемъ въ С.-Петербург, содержателю вольнаго театра Коннеру, то была представлена разъ до пятнадцати сряду, и никакая піеса не дала ему столько прибытка, какъ оная.’
Блестящіе успхи оперы, въ народныхъ нравахъ на сцен, сдлали это направленіе къ концу столтія господствующимъ въ нашей драматической продукціи. Чуткая ко всякому движенію общественной мысли императрица Екатерина съ новою ‘рою своей литературной дятельности, начавшейся въ восьмидесятыхъ годахъ, замялась преимущественно сочиненіемъ оперъ въ народномъ дух. Она ввела въ оперу не только русскую исторію, по цлый міръ русскихъ сказокъ, пословицъ.
Успхи народной оперы произвели благопріятное вліяніе и на движеніе нашей остальной литературы. Съ появленіемъ оперы въ народныхъ нравахъ, которая привлекала къ себ взиманіе и благосклонность публики, между прочимъ и пніемъ романсовъ и въ особенности пніемъ на мотивы народныхъ псней, началась разработка романической и народной лирики.
Первые опыты, какъ романической, такъ и народной лирики далъ также Михайло Поповъ. Карамзинъ называлъ псни Попова нжными и замысловатыми. Псни Попова пользовались большею извстностію въ XVIII столтіи, и он въ самомъ дл весьма замчательны, если вспомнимъ, что он писаны назадъ тому сто лтъ, когда въ лирик нашей царствовала почти исключительно напыщенная торжественная ода. Мы приведемъ здсь одну изъ народныхъ псней Михаила Попова, такъ какъ съ роансами того времени читатель знакомъ уже по выше приведенному нами романсу: ‘Владычица души моей.’
Ты безсчастный добрый молодецъ,
Безталанная головушка!
Съ малыхъ лтъ ты во несчасть взросъ,
Съ молодыхъ лтъ горемыкать сталъ.
Въ колыбели — родной матери,
Пяти лтъ — отсталъ мила отца.
Во слезахъ прошелъ твой красный вкъ,
Во стенаньи молоды лта.
Ты зазноба, ты зазнобушка,
Ты прилука молодецкая
Красна двица, отецка дочь!
Твои очи соколиныя,
Твои брови соболиныя,
Руса коса,— красота твоя,
Приманили къ себ молодца,
Прилучили горемышнова.
Въ красот твоей двической,
Въ твоей младости и разум,
Чаялъ онъ сыскать отца и мать,
Онъ увидть родъ и племя все,
Онъ надялся размыкати
На устахъ твоихъ тоску и грусть:
Во очахъ твоихъ надялся
Потопитъ свое безсчастіе.
Ахъ! Какъ ягод калинушк,
Не бывать во вкъ малинушкой,
Не живать такъ горемышному
Вкъ во счастіи и въ радости.
Красна двушка скончалася,
Полюбити отказалася
Горемыку добра молодца,
Сиротину безталаннова.
Ты безсчастье, ты безгодье-зло!
До чего теб домыкати
Сиротинушку, дтинушку
Безталанна, горемычнова!
Ужь ни въ чемъ ему удачи нтъ,
Ни талану на бломъ свту,
Знать талань его скрывается
Въ четырехъ доскахъ въ сырой земл.
Начавши свое развитіе вмст съ оперою и вмст съ нею постоянно распространяясь и пріобртая значеніе въ публик, романическая и народная псня къ концу столтія вытсняетъ оффиціальную, торжественную оду и сама занимаетъ ея мсто. Молодые писатели Дмитріевъ, Карамзинъ, Нелединскій-Мелецкій не въ од уже, а въ ней видятъ истинную лирику. Къ семидесятыхъ годахъ является у насъ первое изданіе русскихъ псенъ и требованіе на подобныя изданія годъ отъ году возрастаетъ въ публик. Первое собраніе русскихъ псенъ издалъ Чулковъ вмст съ Михаиломъ Поповымъ,— въ четырехъ частяхъ въ 1770—1774 годахъ. Въ 1770 году потребовалось другое изданіе этого сборника. Въ 1780—1781 году вышло третіе изданіе, дополненное, уже въ 6 частяхъ. Въ 1788 году явилось четвертое изданіе того же сборника. Въ 1790 году выходитъ ‘Собраніе русскихъ народныхъ псенъ съ голосами и музыкою для фортепьяно Ив. Прача.’ Съ 1791 но 1800 включительно вышло 14 разныхъ сборниковъ русскихъ псенъ.

‘Дло’, NoNo 2—3, 1867

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека