Русская литература, Дмитриев Федор Михайлович, Год: 1856

Время на прочтение: 23 минут(ы)

Русская литература
Семейная хроника и воспоминания С. Т. Аксакова.

Новый год начался счастливо для русской литературы. Кроме других явлений, содействующих к ее оживлению, он дарит нас замечательным произведением такого писателя, которого деятельность давно уже возбуждает справедливое внимание публики. Новая книга г. Аксакова достойно завершает ряд прежних сочинений автора и окончательно упрочивает за ним имя первоклассного писателя. Если в прежних своих произведениях автор возбуждал внимание читателя своим уменьем относиться поэтически ко всякому предмету мастерством внешнего изложения и теплотой глубокого чувства природы, то в новой его книге ко всем этим качествам присоединяется еще интерес самого предмета, который, по своему разнообразию, дал возможность автору выказать со всех сторон свое замечательное дарование. До сих пор г. Аксаков мало касался человека и его внутреннего мира, устремляя свою авторскую деятельность на явления внешней природы. Только в одной, исполненной чувства, биографии покойного Загоскина он показал нам, как живо и цельно умеет он воспроизводить характеры. В ‘Семейной хронике и воспоминаниях’ эта способность выказывается во всем своем блеске. Самые разнообразные, живые образы возникают в душе при чтении этой книги и сливаются в одну, исполненную единства и жизни, картину нашего прежнего быта. Впечатление в публике при появлении в свет этой книги было самое сильное, несмотря на интерес современных событий, поглощавших общее внимание.
Сочинение г. Аксакова разделяется на две части: Семейную хронику, почерпнутую автором из рассказов семейства гг. Багровых, и собственные его Воспоминания. Такое деление могло бы быть сделано не только на оснований самого содержания, но и по тому отношению, в котором автор находился к своему предмету. Имея дело с фамильными преданиями, с такими событиями, которых он не был личным свидетелем, г. Аксаков в первой половине своего труда является не летописцем, а так сказать, воспроизводителем старинного нашего быта. Отсюда типическое значение выведенных им лиц. Впечатления, вынесенные автором из слышанных им фамильных преданий, слагались в его фантазии в характеристику прежнего быта, сохраняя притом все значение летописи. Чисто летописный характер имеют только собственные воспоминания автора. Такое различие между двумя половинами рассматриваемого сочинения выразилось и во внешней их форме: Хроника не составляет связной истории судеб описанной фамилии, но собственно представляет две характеристики, с которыми связываются все остальные рассказы. Следуя порядку самой книги, постараемся сначала очертить характер первой ее половины.
‘Семейная хроника’ начинается рассказом о переселении Степана Михайловича Багрова из Симбирской губернии в Уфимское наместничество. Сюда относятся три главы сочинения: ‘Переселение’, ‘Оренбургская губерния’ и ‘Новые места’. Собственно говоря, это целая картина заселения отдаленных русских провинций. Читатель видит, как мало-помалу русское население оттесняют азиатские кочевые племена и заносит в дикие степи первые начатки гражданственности. Любопытно следить за тем способом, которым совершалось это дело. Все делалось просто и, так сказать, по-домашнему. Номинальные владельцы оренбургских степей, башкирцы, охотно уступали богатую землю русским приобретателям. Нужна была только некоторая сноровка, и можно было приобрести за бесценок целые тысячи десятин благословенной почвы. Во время переселения Багрова уже целые уезды были заселены и казенными, и помещичьими крестьянами, и при всем этом самая дорогая цена земле в этом крае была только по полтине за десятину! Правда, неточность в обозначении границ, которых нельзя было и обозначить точно, вела нередко к продолжительным тяжбам, но ведь и в коренных русских провинциях землевладельцу было немногим легче: черезполосность владения вела к частым столкновениям между соседями. Понятно, как при этом должна была казаться заманчивой мысль о житье в новой, привольной стороне.
Описание переселения принадлежит у г. Аксакова к числу самых теплых, самых поэтических страниц, несмотря на совершенно материальные подробности. В авторе виден человек и коротко знакомый с бытом низшего сословия и не чуждый его интересам. Поэтому читатель, как бы мало он ни был знаком с нуждами, привычками крестьян, невольно сочувствует и страху робких переселенцев, и их горести при разлуке с прадедовской землей, а радостному их чувству при добром исходе дела. Любопытны также подробности о житье Степана Михайловича Багрова в новом краю, где он скоро был окружен прежними своими соседями, потянувшимися по его следам в Уфимское наместничество. Эти подробности объясняют для нас многое не только в эпохе, изображенной автором, но и вообще относительно древней нашей истории, которой эта эпоха была отдаленным отголоском. Патриархальные суд и расправа, основные стихии древней Руси, вследствие чего так трудно уловить жизненную, практическую сторону юридического быта в наших источниках, еще продолжали свое существование в это время. Соседи стекались на суд к справедливому Степану Михайловичу и всегда оставались довольны его мудрым решением. Передовой человек своего времени, он личным примером воспитывает нравственно своих соседей и делается оракулом целой окрестности. Как бы мало ни сочувствовал читатель неопределенности старинного быта, где личное влияние заменяло закон и голос одного лица общественное мнение, нельзя однако же не сочувствовать благородной деятельности тех людей, которые своим честным образом мыслей умели восполнить недостатки современной им жизни. То же почти можно сказать и об отношениях Багрова к его крестьянам. Как ни часто встречаем мы указания на произвольность, а подчас и жесткость этих отношений, но нельзя не отдать справедливости автору, что он прекрасно сумел выставить нравственную их сторону. Связанные общими интересами и даже отчасти общим бытом, помещик и крестьяне понимают друг друга, дорожат взаимными выгодами, и это сродство между ними составляет светлую, искупающую сторону сурового быта. Оттого-то, может быть, непосредственно тяжелого впечатления читатель не выносит из этих рассказов, как бы взгляд его ни разнился от взгляда автора.
Вслед за описанием переселения г. Аксаков переходит к рассказу о дурном и о добром дне Степана Михайловича, и отсюда начинается ряд характеристик, составляющих драгоценное указание для истории нашего быта. Здесь мы встречаем и подробное изображение тогдашнего образа жизни, и полные нравственные очерки характеров. Выше мы заметили, что характеры, выведенные перед вами ‘Семейной Хроникой’ имеют все значение типов и сливаются в одно целое со всей картиной прежнего быта. Не должно однако заключать из этого, чтоб изображенные лица имели одно это значение. Напротив, если с одной стороны, действующие лица ‘Хроники’ являются типами своего века, то с другой стороны, это вполне живые люди, не утратившие своего индивидуального характера под мастерским пером автора. Оттого они сильно привязывают к себе внимание читателя, который радуется их счастью и живет их жизнью. Как бы ни были маловажны рассказываемые о них события, автор умеет заинтересовать в их пользу, как в пользу людей давно и хорошо знакомых. Укажем особенно в этом отношении на рассказ о женитьбе молодого Багрова. Здесь художнический талант автора выказался во всей своей силе. Нельзя без особенного участия следить за нитью ежедневных, так сказать, происшествий этого рассказа, и когда автор изображает нам старшего Багрова, после тяжелой внутренней борьбы, приносящего в жертву счастью сына свои дворянские предрассудки, нельзя не обрадоваться вместе с успокоенным семейством. Личный интерес, возбуждаемый действующими лицами, перемешивается с интересом, так сказать, историческим. ‘Семейная Хроника’ равно привлекает внимание и в качестве романа и как летопись. Заметим еще одну сторону в даровании г. Аксакова: это его умение сохранять спокойное отношение к своему предмету, питая к нему в то же время самое теплое участие. Он горячо сочувствует действующим лицам своей книги, но его личное участие нигде не нарушает ни художнического спокойствия рассказа, ни строгого характера правдивой истории. Он как будто не сам передает нам происшествия, но заставляет нас переживать их вместе со своими героями.
Как изображение минувшей эпохи, для нас особенно интересны две главы разбираемой книги: женитьба молодого Багрова и рассказ о Куролесове. Автор уже показал, как гражданственность постоянно завоевывала себе новую почву в материальном отношении. Тоже самое показывает он нам и в сфере нравственного быта. Мы, конечно, не хотим сказать, чтобы такая картина прямо заключалась в намерениях г. Аксакова, но его верный взгляд подметил двойственный характер тогдашней эпохи, и он в ярких красках передал нам борьбу между двумя началами, старым и новым, которой следы заметны на всех крупных и мелких явлениях прошедшего века. Это столкновение прошедшего с настоящим придает всему рассказу какой-то трагический отпечаток. Полный разлад между двумя формами быта, взаимное их непонимание друг друга ведут к беспрестанным столкновениям, которых грустная сторона превосходно подмечена автором. Свойства, по-видимому самые близкие, не сближают людей при совершенной противоположности направлений. Так, с одной стороны, молодое просвещение не умеет понять простых форм отживающего быта и с болезненной щекотливостью оскорбляется его грубой стороной, с другой стороны, старый быт не умеет оценить высокой простоты людей образованных и в самых лучших их поступках подозревает дурное и для себя враждебное. Автор выставил это явление во всей его резкости, но не остановился, однако, на этой грустной картине. В дальнейшем рассказе он показывает нам, как лучшие люди с обеих сторон сходятся, наконец, между собой и примиряются под добрым влиянием все более и более успевающего просвещения. В этом рассказе автор не ограничивается ролью простого летописца. Он вдается в психический анализ, передает нам все движения сердца изображаемых лиц, и читатель понимает всю трагическую сторону простых, несложных происшествий. Здесь творчество вступает в свои права и отодвигает на второй план литописца. Фамильные предания не могли сообщить автору внутренней стороны фактов: надобно было обладать особенной способностью проникать в самые скрытые изгибы человеческого сердца, чтобы так верно передать все личные ощущения действующих лиц. Оттого-то столько волнующего душу в изложении этих простых, обыкновенных явлений. Другой интерес представляет рассказ о Куролесове. Справедливо замечено, что в этом характере не было простора для творческой способности. Страшные отклонения дикой натуры мало давали места художнику, и в описании жестоких поступков этого человека автор должен был исключительно быть летописцем. Зато теплая и энергическая натура Прасковьи Ивановны вполне допускала художнический очерк, и изображена автором с особенной любовью. Некоторые места рассказа дышат особенной, тихой поэзией. Таков умилительный рассказ о молитве несчастной женщины перед свиданием с мужем. Это место оставляет сильное впечатление и действует как-то успокоительно после страшного описания гнусной оргии. Заметим, что и в лице Куролесова изображен в одно время и тип, и характер. Известно, что такие люди вовсе не были редким исключением в это время. Стоит внимательно проследить наши исторические памятники, чтоб убедиться в этой истине. Такое типическое значение лиц, изображенных в ‘Семейной Хронике’, имело, конечно, свою долю участия в том впечатлении, которое произвела эта книга. Впечатление не дробилось на отдельные факты и лица, как в обыкновенных записках, имеющих чисто летописный характер. Оно также цельно передавалось сознанию читателя в виде общей картины быта, как цельно этот быт воспроизведен художественной фантазией автора. Книга г. Аксакова служит лучшим доказательством, что никогда побочные цели не достигаются так верно искусством, как в том случае, когда искусство не задает себе вперед никакой посторонней цели. Автор видимым образом не задавал себе никакой особенной цели при сочинении своей книги, оттого, несмотря на его личные, большие или меньшие симпатии к той или другой стороне стороне предмета, которые по временам проглядывают в его труде, весь старинный быт отразился в его книге без всякой односторонности, наложенной личным убеждением. Он не заслонил своей мыслью цельной картины прошедшего, а между тем даже и те стороны быта, которые привлекают к себе его личное сочувствие, никогда не могли бы выступить с такой яркостью, если бы определенная, посторонняя цель руководила пером его. Читателей же такое спокойное, независимое отношение автора к его предмету подарило капитальным произведением, обильным результатами всякого рода. Заметим, что такое качество не всегда встречается у наших писателей и при современном настроении общества им часто трудно не внести личных убеждений в произведения искусства. При усиливающемся развитии общественных вопросов, жизнь все более и более соприкасается с искусством, но соприкасается с ним не на равных правах, не как материал для него, имеющий влияние на его направление, а в ущерб чисто художественному характеру произведений. Она вносит в искусство все свое беспокойство, всю свою тревогу о настоящем и будущем. Лучшие наши писатели не изъяты от этого недостатка. Г. Аксаков, несмотря на свое сочувствие ко всем современным вопросам, сохранил однако светлый, спокойный взгляд художника, и в его произведении жизнь отразилась ко всей ее истине. Художественная правда придает высокое достоинство его труду. Этому мы приписываем и то спокойное, примиренное чувство, которое мы выносим из чтения его книги. Автору не нужно было вслед за темной стороной жизни показать вам светлую ее сторону, чтоб не оставить тревожного ощущения в душе своего читателя. Светлая и черная сторона сливались в книге, как сливаются в самой жизни, а нравственное чувство, лежащее в основе искусства, как в основе всякой истины, уже само по себе действовало успокоительно. Еще другой, важный вопрос в литературе разрешается новым произведением. Было время, когда наша критика, подметив способность художников проникать в самую глубину явлений действительности, придавать смысл самым мелким из них, и сводить их в одно целое, почти не хотела признать для искусства необходимость долгой, упорной работы над материалом. Еще ни одно произведение не выставляло, может быть, в таком ярком свете отношение труда к таланту, изучения к искусству, как эта книга г. Аксакова. Автор вполне владеет своим материалом: ему подробно известна и сцена действия, богатая природа оренбургского края, и вся обстановка старинного нашего быта, и быт крестьян, которому так поэтически он умеет сочувствовать, и это знание придает особенную зрелость его кисти и не допустило никакой односторонности в его изложении. Каждое явление природы и жизни отзывается ему знакомым голосом и выражается им во всей полноте его. Г. Аксаков владеет особенным талантом изображать природу обыкновенную и, так сказать, ежедневную. Эта способность доказывает, конечно, глубоко поэтическое настроение души. Изображения природы относятся к лучшим местам в целой книге. Некоторые из них можно назвать лирическими по тому восторгу, который дышит в них. Укажем, например, на самое начало книги, где автор описывает нам богатство оренбургского края и приволье диких степей, еще не тронутых рукой человека.
Это описание дышит такой поэтической простотой, что мы не можем отказать себе в удовольствии познакомить с ним наших читателей. Автор старается вообразить себе эпоху переселения.
‘Боже мой, как, я думаю, была хороша тогда та дикая, девственная, роскошная природа! — говорит он. — Нет, ты уже не та теперь, не та, какой даже и я зазнал тебя — свежей, цветущей, неизмятой отвсюду набежавшим разнородным народонаселением! Ты не та, но все еще прекрасна, также обширна, плодоносна и бесконечно разнообразна, Оренбургская губерния!.. Дико звучат два эти последние слова! Бог знает, как и откуда зашел тут бург!.. Но я зазнал тебя еще Уфимским наместинчеством!’
Вслед за этим началом автор приводит стихи, в которых говорится об изменении этого края, и продолжает:
‘Так писал о тебе, лет тридцать тому назад, один из твоих уроженцев, и все это отчасти уже исполнилось или исполняется с тобой, но все еще прекрасен ты, чудесный край! Светлы и прозрачны как глубокие, огромные чаши, стоят озера твои — Кандры и Каратыбань. Многоводны и многообильны разнообразными породами рыб твои реки, то быстротекущие по долинам и ущельям между отраслями Уральских гор, то светло и тихо незаметно катящиеся по ковылистым степям твоим, подобно яхонтам, нанизанным на нитку. Чудны эти степные реки, все из бесчисленных глубоких водоемин, соединяющихся узкими и мелкими протоками, в которых только и приметно течение воды’. В твоих быстрых родниковых ручьях, прозрачных и холодных как лед, даже в жары знойного лета бегущих под тенью дерев и кустов, живут все породы форелей, изящных по вкусу и красивых по наружности, скоро пропадающих, когда человек начнет касаться нечистыми руками своими к девственным струям их светлых, прозрачных жилищ. Чудесной растительностью блистают твои тучные черноземные, роскошные луга и поля, то белеющие весной молочным цветом вишенника, клубничника и дикого персика, то покрытые летом, как красным сукном, ягодами ароматной полевой клубники и мелкой вишней, зреющей позднее и темнеющей к осени. Обильной жатвой вознаграждается ленивый и невежественный труд пахаря, кое-как и кое-где всковырявшего жалкой сохой или неуклюжим сабаном твою плодоносную почву! Свежи, зелены и могучи стоят твои разнородные черные леса, и рои диких пчел шумно населяют нерукотворные борти твои, занося их душистым липовым медом. И уфимская куница, более всех уважаемая, не перевелась еще в лесистых верховьях рек Уфы и Белой! Мирны и тихи патриархальные первобытные обитатели и хозяева твои, кочевые башкирские племена! Много уменьшились, но еще велики, многочисленны, конские табуны и рогатые и бараньи стада их. Еще по-прежнему, после жестокой, буранной зимы, отощалые, исхудалые, как зимние мухи, башкирцы с первым весенним теплом, с первым подножным кормом, выгоняют на привольные места, наполовину передохшие от голода табуны и стада свои, перетаскиваясь и сами за ними, с женами и детьми… И вы никого не узнаете через две или три недели! Из лошадиных оставов явятся бодрые и неутомимые кони, и уже степной жеребец гордо и строго пасет косяк кобылиц своих, не подпуская к нему ни зверя, ни человека… Раздобрели тощие, зимние стада коров, полны питательной влагой вымя и сосцы их. Но что башкирцу до ароматного коровьего молока, уже поспел живительный кумыс в кобыльих турецках, и все, что может пить, пьет до пьяна целительный, благодатный напиток, и дивно исчезают все недуги голодной зимы и даже старости: полнотой одеваются осунувшиеся лица, румянцем здоровья покрываются бледные, впалые щеки. Но странный и грустный вид представляют покинутые селения! Наскачет иногда на них ничего подобного не видавший, свежий путешественник, и поразится видом опустелой, как будто вымершей деревни. Дико и печально смотрят на него окна разбросанных юрт с белыми трубами, лишенные пузырчатых оконниц, как человеческие лица с вытянутыми глазами… Кое-где лает на привязи сторожевой голодный пес, которого изредка навещает и кормит хозяин, кое-где мяучит одичалая кошка, сама промышляющая себе пищу — и никого больше, ни одной души человеческой’. (стр. 21-24).
Мы не без намерения выбрали именно это место из множества поэтических страниц в ‘Семейной Хронике и Воспоминаниях’. В нем особенно проглядывают характеристические черты рассказа г. Аксакова. Как видно например сквозь этот ряд поэтических представлений, что автору описываемая сторона коротко знакома, что он не только любит, но и знает природу.
Это знание имело, без сомнения, важное влияние на тон его рассказов. Коротко знакомому с неисчерпаемыми богатствами природы, ему не кажутся однообразны ее картины. Оттого-то ничего грустного не оставляют они в душе автора, но возникают в ней светлым, роскошным видением. У г. Аксакова как будто соединяются два способа понимания редко встречаемые вместе: ни одно явление природы не исчезает от зоркого его взгляда, все возбуждает его сочувствие, но прочувствованные им красоты природы он умеет возводить в ясное и светлое сознание. Он любуется, так сказать, каждым деревом, каждой травкой, но цельность картины не исчезает в этих подробностях, которые содействуют только к ее оживлению. Оттого-то ни одна, самая прозаическая подробность не нарушает общего поэтического впечатления. К числу самых живописных описаний принадлежит рассказ о постройке новой мельницы. Труд человека как будто пополняет здесь картину, составляя необходимую его принадлежность.
От ‘Семейной хроники’ автор переходит к собственным своим ‘Воспоминаниям’. К сожалению, он не сообщил нам вполне своих записок. Связный рассказ оканчивается университетской жизнью, затем следуют три отрывка: воспоминания о знакомстве с Шушериным, Шишковым и Державиным. Приемы автора здесь те же, но по самому свойству рассказа, состоящего в последовательной передачи событий, эта часть сочинения, как мы уже сказали, носит отчасти другой характер. Зато, если автор не выводит перед нами полной картины быта, как она отразилась в его сознании, мы выигрываем с другой стороны: сфера действия расширяется. Из среды одного семейства рассказ переходит на более обширную арену, в центр тогдашнего движения, и знакомит нас с некоторыми из замечательных людей эпохи. Мы узнаем лучшие интересы этого времени, обильного добрыми начинаниями, и богатого надеждой, мы видим, как искусство, как литература все более и более приобретают в обществе права гражданства, какое сочувствие уже возбуждают в себе во всех концах России современные двигатели русского просвещения. Многосторонний талант автора нашел здесь широкое поприще. С одинаковым искусством передает он нам и характер целой эпохи и характеры тех лиц, с которыми его сближали его литературные и артистические наклонности.
‘Воспоминания’ начинаются рассказом о поступлении автора в гимназию. Живо передает он нам и свое и семейное огорчение при этом важном шаге в его детстве, и подробности тогдашнего быта перемешиваются здесь с психологическим анализом детских ощущений. Нелегко еще доставалось просвещение в это время.
Города, представлявшие средства для высшего образования, были редкими маяками на огромном пространстве. В Уфе, правительственном центре огромного края, не было никакого училища, кроме народного, и в нем преподавал только один учитель. Надобно было ехать за четыреста верст в другой губернский город, чтобы доставить ребенку средства более обширного образования, а переезды в это время не были ни легки, ни быстры. По целым десяткам верст не встречалось ни одной деревни, проселочные дороги были зимой простым следом, проложенным несколькими санями, и по таким-то дорогам надобно было ехать, пережидая иногда по двое суток страшные бураны. Трогателен рассказ автора о детском его испуге в виду невидимой участи и заботливом огорчении матери от мысли о скорой и необходимой разлуки. Но стремление к просвещению, с одной стороны, и нежная привязанность, с другой, побеждают эти препятствия, и поступление в гимназию, наконец, решено. Затем следует рассказ о гимназической жизни автора. Здесь он мало еще касается преподавания, но сообщает уже нам несколько любопытных подробностей об управлении учебного ведомства и школьной жизни. Учебная часть гимназии лежала на ее совете, а управление было в руках директора. Для приема учеников не было общих экзаменов в одно определенное время: каждого нового ученика совет поручал экзаменовать особо какому-нибудь учителю. На управлении гимназии лежал какой-то строгий, фискальный характер: было принято за правило, чтоб ни один шаг воспитанника, даже самый невинный, не ускользал от начальнического надзора. Понятно, что такая жизнь не могла не подействовать болезненно на ребенка, воспитанного матерью, в свободе деревенской жизни. Автор рассказывает нам, как школьное стеснение тяжело подействовало на его натуру и развило в нем болезненные припадки. Этот рассказ о детских страданиях чрезвычайно грациозен. Он напоминает нам повести Диккенса и труды одного из молодых русских писателей, приобретшего известность искусством передавать впечатления детства. Нельзя не сочувствовать и горю ребенка, и испугу его матери, решающейся на героический поступок для спасения сына. Глава оканчивается выходом автора из гимназии и возвращением в деревню для излечения от болезни. Возвратясь к любимой им сельской жизни, автор рассказывает нам деревенские забавы своего детства, охоту с ружьем, рыбную ловлю, тихие прогулки. Эти страницы исполнены того же чувства природы, которое мы заметили, говоря о ‘Семейной хронике’. Долгие зимние вечера посвящались чтению, в котором принимали участие все члены семейства. С народными увеселениями автор был мало знаком в своем детстве, и об этом нельзя не пожалеть, читая страницу, посвященную описанию святочных игр. Объясняя, почему ему не удалось в детстве ближе познакомиться с забавами народа, автор говорит, ‘что мать его была горожанка, а внешнее прикосновение цивилизации всегда развивает какую-то гордость и неуважение к простонародному быту’ (стр. 250), от которых несвободны и лучшие даже характеры. В этих словах есть, конечно, своя доля правды, и может быть, относительно самого автора и его семейства они и вполне справедливы, но вообще говоря, они не совсем верны. Есть большая разница в отчуждении от народных обычаев людей прошлого времени и людей современных. Присутствие праздных людей высших сословий могло действительно придавать этим увеселениям не очень чистый характер. Автор сам рассказывает нам о гнусных пиршествах Куролесова посреди его дворовых людей. Да и не даром же и закон, и церковь так восставали против некоторых забав в XVII веке. Тут говорило не одно религиозное чувство: припомним, что в то же время при дворе была уже комедия.
‘Год в деревне’ хорошо прошел для автора и столь же приятное воспоминание оставляет и для читателя. Следующая глава передает происшествия вторичного поступления автора в гимназию и его ученья. Преподавание несколько изменилось: между учителями появилось несколько новых, с большим образованием, которым гимназия была обязана московскому университету. Из них некоторые были уже настоящими учеными. Автор подробно рассказывает о своих наставниках. Здесь мы находим и объяснение эстетическому развитию автора. Воспитанный умной и нежной матерью среди сельской природы, сделавшей на него столь сильное впечатление, он имел еще счастье находиться под непосредственным руководством человека с замечательным вкусом. Тут же автор говорит нам и о тех книгах, которые он читал вместе с своим воспитателем, и таким образом знакомит нас с кругом писателей, имевших особенное влияние на тогдашнее образование. Кроме этих интересных подробностей, к той же главе относится очень поэтический эпизод, — о поездке автора в деревню и о свадьбе его тетки. Этот рассказ напоминает ‘Старосветских помещиков’ Гоголя и дышит какой-то тихой прелестью. Глава оканчивается описанием важного события, — основания К-го университета. Нельзя без особенного чувства читать страницы, посвященные этому предмету. Читателя охватывает то же радостное чувство, которое овладело всем молодым поколением, когда правительство с новым рвением принялось за дело просвещения. Невольно переносишься в эту эпоху благородных стремлений, теплой любви к образованию, юношеского пыла ко всему хорошему. Первое известие о будущем университете было принято с истинным восторгом в гимназии. Все обнимались, поздравляли друг друга и давали обещание в ревностном приготовлении к новому поприщу. Университет был открыт наскоро: места преподавателей заняли старшие учителя гимназии, из которых только немногие были на высоте своего положения, студенты, тоже наскоро приготовленные, были набраны из учеников гимназии, но общее, усердное стремление к просвещению согревало и наставников и учащихся, и пророчило хорошую будущность новому деятелю на поприще добра и науки.
Следующая глава посвящена университетской жизни. Здесь автор повествует о своих первых занятиях театральным искусством и литературой, оставшихся главной страстью его жизни. Рассказ о студенческом театре чрезвычайно интересен: в нем нередко проглядывает верный взгляд на искусство человека, имеющого к нему решительное призвание. Столь же, если не более еще любопытны подробности о литературных занятиях студентов. В них видно, как сильно действовало на молодое поколение направление Карамзина и его последователей. В приложениях к ‘Воспоминаниям’ автор сообщает отрывки из студенческого журнала, за которые будут ему благодарны все любители литературной старины нашей. Впрочем, лично автор мало увлекался Карамзиным, и когда началась литературная борьба между двумя партиями, стал решительно в ряды защитников Шишкова. Такое стремление к самостоятельности в эпоху общего увлечения выказывает способность к самобытному взгляду на литературу и потребность собственного, прочного убеждения.
Рассказом об университете заключаются последовательные записки автора. За ними следуют три отрывка. Судьба сводила г. Аксакова с самыми оригинальными личностями, и в его рассказе они не только не утратили своей оригинальности, но мастерски переданы со всеми их особенностями. Статья о Шушерине есть довольно цельное изображение тогдашнего театрального мира и артистического образования автора. У Шушерина он познакомился с двумя другими актерами, Дмитревским и Яковлевым, из которых один был представителем прежнего театра, а другой в это время мог уже считаться преемников самого Шушерина. Таким образом aвтору удалось познакомиться в лицах почти со всей историей русского театра. Знакомство с Дмитревским, замечательное и само по себе, передано им необыкновенно удачно. Полуразрушившийся Дмитревский упрекает Яковлева в искажении искусства, и вдруг, чтобы подать пример истинно художественной игры, встает с кресел и читает монолог из Отелло… Все природные недостатки, все недостатки старости исчезают. Любовь к искусству оживила на минуту отживающего артиста. Эта сцена передана автором так живо, что читатель как будто при ней присутствует. Столь же прекрасно изображен характер Шушерина, в котором нелицемерная любовь к искусству и верный, теплый взгляд художника странным образом перемешаны с чертами мелочной, желчной и завистливой натуры. Невольно разделяешь досаду автора при виде такой нечистой примеси. Любопытно также видеть, как в это время лучшие драматические артисты должны были бороться с ложным вкусом публики, требовавшим декламаторского, напыщенного тона и неестественной игры вместо настоящего благородного жара. Но природа брала свое, несмотря на псевдоклассические убеждения большинства, и любопытно читать у г. Аксакова, как простая, естественная игра Шушерина увлекала зрителей, не умевших объяснить себе своего увлечения. Рассказ Шушерина о его жизни, переданный нам автором, чрезвычайно интересен. Любопытно видеть, как истинный талант выдвигает этого человека из несвойственной ему сферы и завоевывает ему громкую репутацию. Собственные замечания г. Аксакова о театральном искусстве отличаются верностью взгляда и настоящим художническим тактом. Нельзя не обратить внимания читателя на анализ игры m-lle George, который показывает большой критический талант в авторе. Кроме театральных воспоминаний мы находим в этой статье и литературные: сюда относится рассказ о чтении Гнедича. Статья оканчивается двумя поэтическими страницами о грозе двенадцатого года.
Другая статья говорит о Шишкове. Шишков был, без сомнения, замечательным лицом даже и в блестящем ряду тогдашних государственных людей. Честный и правдивый, он никогда не отступал от своего убеждения и был стоек до упрямства. По счастливому выражению автора, ‘Шишков без всякого унижения мог поклониться в ноги своему природному царю, но стоя на колеиах он говорил: не делай этого, государь, это нехорошо’ (стр. 515). В эпоху движения по преимуществу нельзя было его не заметить, и мы видим, что его служба отечеству была самая разнообразная, часто полезная и всегда безукоризненная. Ученый адмирал, он был потом государственным секретарем, писал знаменитые манифесты двенадцатого года, а потом был президентом академии, благонамеренным министром просвещения, всегда готовым протянуть руку всему хорошему. Пушкин мог с полным правом сказать о нем слова, взятые автором вместо эпиграфа:
‘Сей старец дорог нам. Он блещет средь народа
Священной памятью двенадцатого года’.
С таким же честным, прекрасным характером являлся Шишков и в частной жизни. Его ребяческая наивность, его доверие к людям и горячая, любящая душа невольно привлекали к нему всех бывших с ним в сношениях, и автор свято сохранил свою к нему привязанность. Знакомство его с Шишковым началось самым оригинальным образом и скоро превратилось в дружескую короткость. Уже с первого раза Шишков высказал ему изустно свое литературное направление, читая и разбирая перед ним новую поэму князя Шихматова. Вспомним, что еще в университете автор сочувствовал деятельности Шишкова: попятно, что личные с ним беседы развили и укрепили такое воззрение на литературу. Но он, однако, не подчинился безусловно этому влиянию и часто потом узнавал свои изустные выражения Шишкову в его печатных произведениях. Находясь в частых и постоянных с ним сношениях, он коротко узнал его образ мыслей, его привычки и обычный круг друзей и посетителей. Таким образом, он мог нам сообщить любопытные подробности и о самом Шишкове и о его направлении. Статья г. Аксакова есть важный материал и для историка литературы, и для биографа.
Шишкова называли славянофилом. Это имя было исключительно усвоено ему и его последователям до тех пор, пока не появилось другое направление, окрещенное тем же названием, но имеющее с ним общего только историческую преемственность и некоторые внешние признаки. Автор справедливо замечает, что это название более идет к Шпшкову, чем к нынешней школе. Славянофильство Шишкова не касалось никаких общественных вопросов и не было связано ни с каким особенным взглядом ни на историю вообще, ни на русскую историю в особенности. Это было направление исключительно литературное и даже можно сказать, чисто филологическое. В литературе оно восставало против галлицизмов, в обществе против употребления французского языка и следования иностранным модам. ‘Этими, так сказать литературными и внешними условиями, — говорит г. Аксаков, — ограничивалось все направление. Шишков и его последователи горячо восставали против нововведений тогдашнего времени, а все введенное прежде, от реформы Петра I до появления Карамзина, признавали русским’. ‘Век Екатерины, перед которым они благоговели, прибавляет он далее, считался у них не только русским, но даже русской стариной’ (стр. 463). Такая оценка совершенно справедлива. Направление Шишкова было чисто внешнее, оно не касалось, ни существенных основ жизни, ни оснований искусства, а потому и не могло стоять в разрыве ни с коренными явлениями общественного быта, ни тем менее с каким-либо важным историческим направлением. Поэтому нам непонятно, как может автор говорить в конце отрывка, что ‘Шишков открыл глаза Карамзину на вредные последствия его нововведений в русское слово’, и приписывать ему вообще важное значение в историческом ходе нашей литературы. Такое внешнее направление не могло быть обильно результатами. Г. Аксаков основывается на словах Карамзина, сказанных ему лично, ‘что у Александра Семеныча много гнева, много желчи, много личной к нему враждебности, а потому много и несправедливого, но есть много и правды’ (стр. 515). Но эти слова ничего не доказывают. Шишков мог быть иногда и прав, но язык Карамзина окреп и возмужал все-таки не под влиянием этой критики: ему помогло выбраться на настоящую дорогу близкое знакомство с русскими историческими памятниками, которые внесли живую народную стихию в его художественное слово. Это можно доказать исторически. По нашему мнению, направление Шишкова было лишено серьезного содержания: оно не стремилось к самознанию ни в жизни, ни в слове и, тем менее, к народной исключительности. Как мы понимаем это дело, Шишков, в качестве общественного деятеля, принадлежал к числу тех честных людей, которые, сознавая вполне нравственное значение великого переворота, скорбели духом при виде, как их современники искажали благодетельное движение, усвоив себе одну его внешнюю сторону. В этом случае он разделяет направление фон Визнна, с той разницей, что фон Визиным вопрос был поставлен и шире, и глубже. В литературе Шишков был старовером. Он принадлежал к числу тех писателей, которых быстрое движение, возбужденное Карамзиным, оставило назади. Не чувствуя в себе довольно силы, чтоб принять участие в литературном преобразовании, они стали к нему в враждебное отношение и ратовали за чистоту русского языка, не понимая хорошенько дела. Известно, что Шишков, употребляя славянские слова и выражения, сам нередко делал галлицизмы, а как были приготовлены к своему делу его последователи, тому мы находим забавный пример у самого г. Аксакова: один из последователей Шишкова до того увлекся его ‘Рассуждением о старом и новом слоге’, что надписал на своем экземпляре: ‘Mon Evangile’ (стр. 480). Не забудем, что как сам Шишков, так и большая часть его последователей были дилетантами в литературе. К Шишкову примкнули многие бездарные писатели, противодействовавшие новой школе не одними литературными средствами, и этим объясняется ожесточенная борьба. Сколько мы знаем, честное имя самого Шишкова не разделяло тех нареканий, которые падали на его сотрудников, но так как в истории литературы оно тесно связано с ними, то мы все таки благодарны автору за восстановление его чистой памяти. Прибавим,что некоторое пристрастие к главе прежних славянофилов не помешало ему прекрасно очертить не только его личный характер, но и вообще литературные отношения того времени.
Последний отрывок передает нам знакомство автора с Державиным. Г. Аксаков не застал уже Державина в полном блеске его могучего таланта. Он видел его, когда знаменитый поэт уже пережил свое великое дарование и ребячески тешился сочинением трагедий и комедий, к которым не имел никакого призвания. Тем не менее, чрезвычайно интересны сношения автора с певцом Екатерины. Еще вспыхивал по временам священный огонь в угасающем поэте, его поэтическая натура еще сохраняла свою впечатлительность…
‘Державин был так деликатен, что не заставил меня сей час читать, хотя ему очень этого хотелось, как он сам впоследствии, смеясь, мне признавался. Он завел со мной довольно длинный разговор об Оренбургском крае, о тамошней природе, о Казани,о гимназии, университете и на этот раз заставлял уже больше говорить меня, а сам внимательно слушал. Я говорил без запинки, с одушевлением, и несколько раз наводил разговор на стихи и наконец, как-то некстати, прочел несколько его стихов из стихотворения ‘Арфа’, где он обращается к Казани:
О колыбель моих первоначальных дней,
Невинности моей и юности обитель!
Когда я освежусь опять твоей зарей
И твой по-прежнему всегдашний буду житель?
Когда наследственны стада я буду зреть,
Вас дубы камские, от времени почтенны,
По Волге между сел на парусах лететь
И гробы обнимать родителей священны?
‘Лицо Державина оживилось, глаза вспыхнули. ‘Вы хотите мне что-нибуд прочесть’, — воскликнул он, и в глазах его засветился тот святой огонь, который внушил ему многие бессмертные строфы. — ‘Всей душой хочу, — отвечал я, — только боюсь, чтобы счастье читать Державину его стихи не захватило у меня дыханья’.
‘Державин взглянул на меня, и видя, что это не комплимент, а чистая правда, схватил меня за руку и ласково примолвил: ‘Так успокойтесь’. — Наступило молчание. Державин встал и начал, выдвигать ящики, которых находилось множество по бокам его большого дивана и как-то над спинкой дивана. На ящиках, бронзовыми буквами были написаны названия месяцев, а на никоторых — года. Гаврило Романыч долго чего-то искал в них и наконец вытащил две огромные тетради, переплетенные в зеленый сафьянный корешок. ‘В одной книге мои мелочи, — сказал он, — а о другой поговорим после. Вы что хотите мне читать? Верно оды: Бога, Фелицу или Видение Мурзы?..’ — ‘Нет, отвечал я: их читали вам многие, особенно актер Яковлев. Я желаю прочесть вам оду на смерть князя Мещерского и водопаде’. — ‘А я хотел вам предложить прочесть мою трагедию’. — ‘Сердечно рад, но позвольте мне начать этими двумя стихотворениями’. ‘Извольте’. — ‘Я знаю наизусть почти все ваши стихи, но на всякий случай я желал бы иметь в руках ваши сочинения. Верно они есть у вас’. — ‘Как не быть, — улыбнувшись сказал Державин, — как сапожнику не иметь шильев’ (сравнение довольно странное), — и он достал, также из ящика, свои стихотворения, богато переплетенные в красный сафьян с золотом. Я знал, что читать, сидя очень близко от человека, которому читаешь, неудобно и невыгодно, и потому пересел на кресло, стоявшее довольно далеко от Державина, он хотел удержать меня, говоря, что не так будет слышно, но я уверил его, что он услышит все. Наружное мое волнение затихло и сосредоточилось в душе. Я прочел оду к Перфильеву на смерть князя Мещерского. С первыми стихами:
Глагол времен, металла звон,
Твой страшный глас меня смущает,
Зовет меня, зовет твой стон,
Зовет — и к гробу приближает.
Державин превратился в слух, лицо его сделалось лучезарным и руки пришли в движение. Когда я прочел:
Глядит на всех — и на царей,
Кому в державу тесны миры,
Глядит на пышных богачей,
Что в злате и в сребре кумиры,
Глядит на прелести красы,
Глядит на разум возвышенный,
Глядит на силы дерзновенны —
И точит лезвее косы. —
Державин содрогнулся. Едва я произнес последние стихи:
Жизнь есть небес мгновенный дар,
Устрой ее себе к покою,
И с чистою твоей душою
Благословляй судеб удар.
Державин уже обнимал меня со слезами на глазах. Он не вдруг стал меня хвалить. Он молча сел опять на свое место, посадил и меня на прежнее кресло и, держа за руку, сказал тихим, растроганным голосом: ‘Я услышал себя в первыйраз…’ — и вдруг прибавил громким голосом, с каким-то пошлым выражением (что меня очень неприятно поразило): ‘Мастер, первый мастер! Куда Яковлеву! Вы его, батюшка, за пояс заткнете’, — и в тоже время я приметил, что Державин вдруг сделался чем-то озабочен, что у него было что-то другое на уме. Он опять встал, вынул другую рукописную книгу, несколько раз брал то ту, то другую, и наконец, одну спрятал, а другую оставил на столе. Я видел ясно, что сильное впечатление, произведенное чтением оды к Перфильеву, прошло, и что ему ужасно хочется, чтоб я читал трагедию. Скрипя сердце я пожертвовал на этот раз ‘Водопадом’, и хорошо сделал: Державин стал бы слушать меня рассеянно…’ (стр. 525-627).
Этим теплым, художественным рассказом оканчиваются ‘Воспоминания’ автора.
Скажем теперь несколько слов о характере дарования, которому многосторонний предмет книги дал случай выказаться во всей полноте своей и силе. В наше время, несмотря на всеобщее стремление к самостоятельности, нелегко быть самостоятельным писателем даже и обладая талантом. Великие образцы последнего времени наложили свою печать на современную литературу. Приступая к предметам известного рода, трудно не усвоить себе не только направления, но до некоторой степени и приемы этих писателей. Невольные подражатели, авторы, следовавшие за ними, нечувствительно переносили в свои произведения впечатление, которое сделали на них их предшественники. У менее талантливых сам язык отзывается фразой мастера, но и самые даровитые из них нескоро освобождаются от этого влияния. Г. Аксаков имеет талант совершенно самобытный. Он пережил несколько замечательных эпох литературы, но ни одна не наложила на него исключительно своей неизгладимой печати. Его дарование питалось, так сказать, проходившими перед ним образцами, но глубоко художественная натура не приняла в себя чуждого отпечатка. В чем же состоит главная особенность его таланта?
Г. Аксаков есть по преимуществу художник, и потому-то, может быть, нельзя обозначить одной, исключительной чертой характер его дарования. Его главное качество состоит в способности к спокойному созерцанию предмета. Личные убеждения и привязанности автора высказываются иногда в его книге, но нигде не становятся законом для художественного изображения. Оттого-то собственно говоря, его нельзя отнести ни к числу народных писателей, ни к числу живописцев природы. Природа и человек, общественный быт и искусство, входят на равных правах в его замечательную книгу. Каждая сторона его произведения дышит, так сказать, истиной, какого бы предмета он ни касался. Высокая простота взгляда отразилась и на внешнем способе повествования. Оживленный рассказ автора и прост, и естествен. Он чужд всяких лишних украшений и сохраняет какое-то единство тона, несмотря на разнообразие содержания. Как в картине художника все тени сливаются в одном общем колорите, так у г. Аксакова все части рассказа связаны между собой каким-то общим характером. Резких переходов нет в этом произведении, хотя автор и переходит от описания природы к общественному быту, от изображения быта к психологическому анализу отдельного характера. Укажем особенно в этом отношенин на рассказ о добром дне Степана Михайловича, где при этом единстве тона каждая часть мастерского повествования запечатлена ей свойственным характером. Особенным искусством обладает автор в передаче изустных речей действующих лиц своей книги. Он не копирует разговорной речи, не подделывается под язык эпохи или быта, но художественно воспроизводит его сообразно с выведенными им лицами. Эти вводные речи не являются в резком отличии от языка автора, но, при всей верности своей, как-то соединяются с ним в одно целое.
Неподдельной теплотой нравственного чувства и твердым убеждением согрето и проникнуто целое сочинение. Автор редко произносит свой суд над изображенными им лицами и даже можно сказать, в том только случае, когда ему нужно сообщить свои прежние впечатления, но читатель и не нуждается в таком приговоре: мастерски изображенные личности говорят сами за себя, привлекая или не привлекая к себе сочувствия. Свежесть замечательного дарования, не состарившегося, но развившегося с годами, соединилась у г. Аксакова со всей зрелостью художественного образования. Критику нечего заметить автору относительно исполнения его труда. Это полная картина, из которой нельзя выключить ни одной отдельной черты.
Сделаем еще одно замечание. Язык г. Аксакова заслуживал бы особенного изучения. Автор удивительно владеет им. Его слог легок и правилен, но эта правильность не мертвенная, язык сохраняет при ней свою особенную личную физиономию. Гибкость ее слова достойна особенного замечания.

Ф. Дмитриев.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека