‘Три измерения Калерии Липской’, Колесникова О., Год: 1933

Время на прочтение: 5 минут(ы)

О. Колесникова

‘Три измерения Калерии Липской’

Новый роман Н. Огнева

‘Глава лирическая и заключительная’, как назвал ее автор, суммирует творческие намерения, которые поставил перед собой Огнев, работая над романом ‘Три измерения’.
В этой главе подняты большие и не разрешенные еще до конца, хотя и много раз поставленные литературой вопросы о психике интеллигента, сложившегося до революции и перенесенного Октябрем из одной эпохи в. другую. Автор говорит в ней об индивидуализме и индивидуальности, об анархизме, о никчемности и разболтанности дореволюционного интеллигента, о тяжести того наследия, которое создало предреволюционное удушье, и силе того влияния, которое внесла революция.
Основные периоды жизни своего поколения автор замыкает в ‘три одиночки’: ‘одиночку’ в тюрьме (1905 год), ‘одиночку’-индивидуалиста, смакующего свою отрешенность в годы, предшествовавшие революции, и ‘одиночку’-интеллигента, развенчавшего индивидуализм, но не познавшего еще ‘чувства общности’ после революции, несмотря на свою способность в эти годы искренне и преданно бороться в рядах Красной армии, бороться за культурную революцию и разделять стремления авангарда мирового пролетариата.
‘Еще три года назад (роман закончен в 1932 году) дело доходило до того,—пишет о себе автор,— что, стоя на тротуаре, ощущал проходившую демонстрацию чужой, не своей’. ‘Понадобилось три года общественной работы, чтобы вырвать одиночку с корнем’,— пишет он дальше. Теперь ‘…чувство общности поселилось во мне прочно и навсегда’.
Конечно, автор упростил вопрос о переделке сознания интеллигента. Конечно, три года общественной работы не вырывают еще одиночку с корнем.
Процесс переделки сознания значительно сложнее, многообразнее: Огнев упростил его, несмотря на то, что самый анализ сознания интеллигента, еще замкнутого в ‘одиночках’, дан им хотя и бегло, но правильно.
Вскрыть сложность, пестроту, запутанность психики, сложившейся в условиях дореволюционного уклада, обнажить ‘корни этой путаницы’, последить за теми глубокими процессами, которые перестраивают сознание человека в новых условиях, значило для Н. Огнева выполнить одну из очень больших задач, которые ставит жизнь перед художником.
Но, к сожалению, вопросы, намеченные Н. Огневым в ‘Главе лирической и заключительной’, не нашли своего отражения в романе. Автор не нащупал такого центра, в котором сгруппировались бы наиболее характерные для сознания интеллигента признаки, и потому заключительная глава романа больше говорит о намерениях, чем об осуществленном.
Черты предреволюционной интеллигенции Н. Огнев собрал в образе своей героини Калерии Липской.
Проследить за .тем, как борется наследие прошлого с влиянием настоящего в психике женщины, взять в поле зрения те процессы, которые внесла в сознание женщины революция, сознание, загнанное в интимное, в ‘одиночку любви и потери’, и проследить, как в революции формировалась женщина, способная к борьбе за свою индивидуальность, за свое место в обществе, в работе,—все это достойно очень вдумчивого внимания художника и вместе с тем очень глухо и очень упрощенно затронуто советской литературой.
Читая начало ‘Трех измерений’ — ‘вступление о почерках’, невольно ждешь, что хоть часть этих вопросов затронет автор. Однако с первых же страниц дневника его героини становится ясным, что отстранил от себя их и Н. Огнев.
Калерия Липская — примитивная и тусклая барышня, перелиставшая, как видно, в погоне за модой Штирнера, смакующая Сологуба и замирающая над ‘Тьмой’ Леонида Андреева.
Всю свою жизнь и до революции и после нее она растратила на унизительную, жалкую и тощенькую любовь к графу Бобринскому, монархисту, кокаинисту и сифилитику.
У нее возникают иногда смутные стремления к работе, но тотчас же заглушаются тоской о потерянном чувстве. И сколько бы она ни пыталась высокими фразами о том, что ‘только в абсолютной свободе духа, в полной независимости его человек находит полную жизнь’,— поднять себя, она не достигает уровня даже той по своему развитой и культурной интеллигенции, которая складывалась одновременно с ней.
И сколько бы она ни кокетничала словами о ‘своей единственной и неповторимой жизни’, о ‘сильной своей тоске, своей неразделенной любви’, читатель видит, что сердце ее гнилушка, а в голове у нее смрад.
Этого и хотел автор. Вся беда только в том, что он опередил самого себя, что с первых же страниц дневника его героини виден путь, по которому поведет ее автор дальше. Ясен весь ее пропитанный кокаином облик, а потому очень быстро теряют свое значение и комментарии к ее дневнику, которые вводит автор на полях романа, и многие страницы ее собственных излияний.
Такой результат был неизбежен. Он заложен в самом образе героини,—несложном, изжитом, не могущем уже привлечь к себе внимание читателя.
На всем протяжении романа нет ни одного представителя интеллигенции, хоть сколько-нибудь интересного, хоть сколько-нибудь освежающего атмосферу гниений, если не считать ‘Главы лирической и заключительной’, где автор говорит о себе.
Чтобы убедиться в этом, достаточно собрать их всех вместе. Вот они:
Вава Грамматикати — самка, претендующая на роль инфернальной женщины, ‘роковая соперница’ на ‘плацдарме’ любви Калерии Липской.
Диана — златокудрая богиня, утешающая Калерию эфиром, игрой в железку и развлечениями в притонах.
Анна Егоровна — внешкольная работница, которая слюнявит слащавые фразы о любви к детям.
Крикса — бывшая ‘мамочка’ в приюте, скрипучая и вкрадчивая язва.
Вот и все женщины, если не считать Кло, скрытую в тайниках романа и неведомыми путями приведенную автором в партию большевиков. И еще более таинственной Людмилы Афанасьевны, мелькающей с одобрением в дневнике комментатора Липской.
Стоило ли концентрировать свое внимание на женщине, чтобы дать галлерею таких портретов?
Подобны им и мужчины романа. Если бы автором не был Н. Огнев, ему можно было записать в актив умение преподнести галлерею трупов так, что читатель содрогается вместе с автором от чувства брезгливости и отвращения к ним. Но к Огневу мы вправе пред’явить более серьезные требования. Он мог бы углубить свою творческую задачу и поставить проблему интеллигенции на тот уровень, которого требует наша действительность.
Очень возможно, что в этой измельченности проблемы скрыта причина раздробленности романа на три обособленных части: интеллигенция, дети, пролетариат.
Если бы из среды интеллигенции, взятой автором, хотя бы один кто-то ощутил на себе влияние революции, пошел бы, если не в ногу с ней, то хотя бы вслед за ней, он спаял бы, возможно, разорванные части ‘Трех измерений’ в стройное, цельное произведение. А пока об отдельных частях романа приходится говорить обособленно.
Значительное место уделено в романе детям. Автор с присущей ему чуткостью и знанием детей раскрывает их жизнь в первые годы революции.
Здесь Огнев подходит снова к вопросу об анархизме на новом материале, к вынужденному анархизму ребят. Партия ‘подземлистов’ анархически борется с контрреволюцией и анархически пытается заполнит свою ребячью жизнь.
Характерно для Огнева, что о’ вложил столько чуткости и тепла в описание этих маленьких анархистов и трудной и хаотической их жизни в то время, что у читателя вновь оживает негодование против заскорузлых и тупых педагогов, ответивших тогда забастовкой на призыв советской власти.
Рядом с детьми Огнев спокойно и правдиво дает положительные типы рабочих, готовых прийти на помощь ребятам, но не подготовленных еще к этому, не знающих верного подхода к детям, теряющихся при первом отпоре их и все-таки упорных в своем стремлении организовать воспитание ребят.
Лучшая глава в романе — это глава ‘В районе’. В том мастерстве, с которым автор разрешает здесь проблему правдивого раскрытия положительного типа рабочего, не только заслуга Н. Огнева как художника, но в этом более всего ощутима органичность перестройки сознания писателя-интеллигента.
Однако эти лучшие части романа стоят особняком, они не уничтожают ощущения неравноценности, внутренней раздробленности романа.
Неровности в переходе автора к новому миропониманию еще ощутимы. Ощутимы и понятны.
В том отвращении, с которым Н. Огнев говорит об интеллигенции, как видно, скрыто несколько обостренное стремление автора, как можно решительнее самому оторваться от всех отрицательных сторон психики дореволюционного интеллигента. Стремительность в этом делании помешала автору спокойно и правдиво расположить свет и тени.
Недостатки эти сказались и на внешней стороне романа.
Писатель, который хорошо владеет формой дневника и смело говорит о том, что, ‘поговорив несколько минут с любым человеком’, он ‘может нарисовать его жизнь его же словами’, на этот раз срывается на дневнике Липской.
Стиль дневника не выдержан, в нем часто слышится голос и слова самого автора, в него врывается чрезмерная доля повествовательного элемента, не характерного для дневника Липской, ‘загнанной в интимное’. Чувствуется, что автор стеснен этой формой и не спросту вырывается из нее то в собственное повествование, то в новеллу.
Остроумен, хотя и не очень уже свеж, прием введения комментария к дневнику. Остро подана разница в манере мировосприятия двух авторов дневников—интеллигентки и пролетария. Но и здесь значение комментария ослаблено ясностью облика Липской и без него бесспорностью тех оценок, которые вносит комментатор, и способностью читателя дать нужную оценку без помощи комментатора.
Наряду с неудовлетворенностью, с досадой на автора за то, что он дал меньше, чем мог бы дать, от романа остается и то еще ощущение, что автор сам расстался с романом в процессе работы над ним, что писатель уже впереди своего произведения, что другие проблемы волнуют его.
Тем настороженнее и нетерпеливее обращены к нему новые ожидания.

‘Литературная газета’, No 35, 1933

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека