Розовая девушка Джованнина, из Перуджии, просунула утром в комнату поднос: кофе. Это потому, что встаем мы поздно и к табльдоту опаздываем. Мы пьем кофе и топим камин римскими щепками. Здесь они, однако, дороги. Но римский огонь — все же огонь, и греет. Серый день, декабрь, сухая изморозь и слегка туманно. Видны белые стволы платанов. Ветер подхватывает опавший лист. У ворот виллы Боргезе извозчики играют в карты. Позже — принесут им жены завтрак, и у себя же, в пролетке, подняв верх, закусит римский гражданин козлятинкой, вином, чиполлой.
Я еду в Ватикан. Там ходим мы с знакомыми американками в апартаментах Борджиа. Три американских девицы одеты просто, просто причесаны, одна в пенсне, напоминают курсисток из Петербурга. Мы объясняемся на очень плохом французском. Если я говорю слабо, то что же за язык у них! Это меня утешает.
В комнатах Борджиа, где случались и оргии, и убийства — серый перламутр дня, золотящиеся фрески Пинтуриккио, в них много всего напутано, а в общем не очень понятно, тепло, иностранцы, стая тяжеловатых, бритых пасторов. Здесь — утро в Риме: всегдашнее долгое и прелестное пилигримство — нынче Ватикан, завтра Фарнезина, вилла Мадама, там катакомбы, гробницы латинской дороги. Я отстаю от барышень. Хожу один, смотрю, дышу, и я считаю, что живу, хотя и ничего не делаю. Но почему надо что-нибудь делать? Это еще требует доказательств.
Время близится к завтраку. Американок уже нет. Захожу поглядеть на ‘Афинскую школу’, которую мало раньше ценил, — и домой. Спустившись мимо знаменитых папских швейцарцев, в костюмах XVI века, возвращаюсь вдоль набережной кофейного Тибра, минуя коричневую, мрачную башню св. Ангела — Римом простым и таинственным — дневным, серым Римом, которого, однако, не раскусишь.
Дома одевается к завтраку моя жена. Джованнина понарядней. Мы все сходимся в столовой госпожи Фрапани. Госпожа Фрапани немолода. Она строга, что непохоже на Италию, и грубовата. Мы немного все ее боимся. Нам готовит ее муж, служащий у папы — говоря попросту — камер-лакеем. Он росл, высок, и великий кулинар. Нельзя сказать, чтобы мы недоедали.
Нас четверо русских, наиболее бестолковые из пансиона. Затем американки, уже знакомые, спят ночью с открытыми окнами, и днем нажаривают комнату. Еще американец, старый, бритый, с тоненькой, изящной, нервною женой, плачущей по ночам. Как необычайно тонка у ней талия! Моя соседка — немка из Кельна, лет пятидесяти, грязноватая, и масляная, сильно выпивающая. В Риме по каким-то странным делам. И — голландский барон, grand mangeur [большой едок, обжора (ит.)], как он говорит, худой, знающий все отели мира, любящий карты и живительную влагу, но, под контролем висбаденской дамы, это не очень легко.
Наши разговоры всем известны: каков Рим, что хорошего в Висбадене, правда ли, что в Петербурге прислуга кланяется в ноги, и спит на пороге комнаты ‘госпожи’. Американка учит меня произношению, разевая рот до золотых пломб. Старый американец молчалив. Лишь иногда, если прислуживающая Джованнина ошибется, он на нее посмотрит, издаст звук, вроде гудка, и кивнет. Она его боится. Был случай, что от такого сигнала выронила она все тарелки.
Нынче для разговоров еще тема: завтра Новый Год. Можно узнать о Святках в Германии, Америке, России. Был бы с нами филолог, мог бы он вспомнить про древние Сатурналии, праздновавшиеся в Риме как раз в это время. Праздник был символом этого века: на неделю рабы считались свободными, все веселились, делали подарки, особенно рабам и детям — дарили восковые свечи, игрушки, орехи. Кто в туманный декабрьский день бывал на piazza Navona, древнем стадии Домициана, когда берниниевы фонтаны покрыты рождественским инеем и между лавчонками снует веселая толпа — помнит море игрушек, выставленных там — самых простых, сусальных, балаганных. Но страшно милых. Две тысячи лет назад нечто подобное дарили здесь детям. И наша русская елка, если ее шевельнуть, окажется родом из города городов. Нельзя сказать, чтобы Рим устроился со вчерашнего дня.
Новый год мы хотели встречать с русскими — племенем, столь резко отличным от Рима, итальянцев, настоящих иностранцев. Да, мы хуже одеты, беспокойны, нервны, невоспитанны. В нас нет весу и значительности. Мы — шумная, бестолковая, бродячая Русь, не то скифы, не то цыгане, не то художники, не то революционеры, но никак не порядочные люди. На моих гостей, которые шли не в салон, а прямо в комнату, одетые в плащи и разные каскетки, без особого почтения смотрела госпожа Фрапани.
Мы условились встретиться к одиннадцати в ресторанчике, где заседают более чем скромные римляне и не менее скромные русские. Ресторанчик находится на улице Monte Brianzo. Начиная отсюда, тянется до Кампо-ди-Фиори, до театра Марцелла старый, мрачный Рим средневековых закоулков, запутанных и полутемных улиц, отзывающих старинными разбоями, глухими убийствами из-за угла, здесь действовали наемные шпаги, и маскированные люди в туманную ночь не растащили в этих лабиринтах тело, мутный Тибр его брал.
Сам ресторанчик — тоже в старинном доме, выходящем в переулок, где направо живет какой-нибудь медник или кузнец с горном, а налево cantina — сырой и холодный винный погреб. Летом здесь есть садик, увитый виноградом, где стоят античные обломки и статуэтки — дары обедающих художников. Нынче же пир в зимнем помещении, низенькой комнате с висячими лампами, за столами с твердыми скатертями, где наскоро похлебает минестру римский ветгурин, молодой немецкий художник с Monte Mario, да русский изгнанник в бархатной куртке.
Новый год встретили мы шумно, весело, но не без нервности. Пили в честь Сатурна. Моя соседка пикировалась с писателем, неизвестно почему. Пьяный немец за соседним столом загляделся на нашу даму и чуть не вызвал ссоры. Явилась цыганка. Мы ее усадили, конечно, поили. Конечно, несла она всякую чушь, потом переселилась за другой столик, там проделывала то же. Подошло двенадцать. Откупорили Asti, закипело оно в бокалах, встали, чокались, целовались. Пили за Россию, за Италию и Рим. Чокались с итальянцами. В кабачке же становилось жарче. Быстрей носился маленький толстяк хозяин, красней казались лица, громче смех. Римляне рядом резались в карты и приглашали нас. Кой-где тоже орали, и не удивительно бы было, если б в углу произошла coltellata [поножовщина (ит.)].
Средину очистили, на пустом месте открылись танцы под жиденькую скрипочку. Помню, отчаянно и залихватски плясала матрона-прачка с квиритом, может быть, потомком некоего трибуна.
Празднество кончилось поздно. Возвращались мы гурьбой, посреди улицы, по пустынному темному Риму. Изредка попадались ватаги таких же гуляк. В общем, Рим спал. И странно было ежеминутно наталкиваться на битое стекло, горлышки фиасок, пузырьков. Но таков обычай в эту ночь — бросать на улицу бутылки, склянки, банки, будто отделываясь от ненужностей прожитого.
Есть во встрече Нового года всегда нечто волнующее, — и острое, и горькое — некий памятник уходящей жизни, открывающийся горизонт новой. Подводишь счет ранам, радостям. Ждешь новых, и ясней, чем когда-либо, ощущаешь таинственный, печальный и радостный полет времени. Это чувство сильней вне родины. Еще сильней оно именно в Риме, городе, правда, сивиллическом.
И расстались мы у испанской лестницы более серьезно. Туман затягивал башни Trinita dei Monti. Ступени дивной лестницы влажны. Если обернуться назад, то черной стрелой, окаймленной золотом фонарей, уходит via Condotti. Глуха, молчалива via Sistina, куда мы вышли, — священная для русских именем Гоголя. А на нашей via di Porta Pinciana все так же чернеет одинокий кипарис, все так же безмолвны стены, где Велизарий отбивал готов — с аркадами, зубцами, плющом, все так же поздний прохожий слышит ‘меланхолический плеск одного из бесчисленных фонтанов Рима’.
Мы заснули не скоро. А утром снова просовывала Джованнина кофе, поздравляла с Новым годом, затапливала камин. День шел, как обычно.
Лишь перед обедом г-жа Фрапани разоделась, нацепила, как порядочная итальянка, бриллианты, и со своим здоровенным мужем выехала кататься на собственной лошади, в двухколеске. По праздникам ездили они всегда. Кто желал бы видеть образцовых мешан, доставляющих себе достойное и приличное развлечение, пусть взглянет на них. У нас, русских, мало выработаны еще эти люди. Запад дает их в изобилии.
За обедом мы нашли у своих приборов зеленые ветви того английского рождественского деревца, имя которого мне неизвестно. К индейке подали бутылку Asti, вошла г-жа Фрапани, и, разлив вино по бокалам, поздравила с Новым годом. Мы чокались. Американец издал краткий гудок, его нервная подруга кивнула усталыми серыми глазами. Голландский барон, grand mangeur, расправил рыжие усы и приложился, видимо, не одну бутылку он бы опорожнил, если бы дали, и если б не жена, следившая строго: бедный барон мало имел злата из собственного кармана. Но г-жа Фрапани выставила еще бутылку, и еще. Крашеная немка стала вспоминать Кельн, и залоснилась.
Обед кончился — появился горбатенький музыкант со скрипкой — г-жа Фрапани явно задавала нам бал. В углу зажгли свечи на елочке, стол отодвинули, и начались танцы — не далекий ли отголосок давних празднеств, справлявшихся здесь же, в садах Лукулла? Танцевали американские барышни, мы, русские, барон, немецкая девица. Позже, в этот же вечер, мы были в гостях у американок. У них было очень натоплено.
Они сидели на кровати, угощали, нас конфетами. Я читал Пушкина — ‘Для берегов отчизны дальней’, а они кивали в знак одобрения. В это время барон сидел в салоне и болтал. Ему хотелось еще выпить и сыграть в карты — но не выходило. Крашеная немка собиралась куда-то: каждый вечер она пропадала — как полагали, довольно таинственно. Говорила же всегда, что ‘едет на Авентин’.
Так начался, Новый 1912 год, и быстро замелькали его дни. В Крещенье итальянцы вновь тряхнули стариной — по всему Риму шлялись банды молодых людей с трубами, трещотками, барабанами. Вой стоял необычайный. На piazza Navona — нечто вроде Вербы. Продавали морских жителей, швырялись серпантинами, орали. Бедных наших американок, забредших туда, окружили римские юноши, и гудели в трубы со всех сторон до изнеможения. Трудно, говорили они, было вырваться. И всю ночь слышали мы эти барабаны, рожки. Это не было плохо — немножко смешно.
А через несколько дней надо было уезжать. По старинному, вековому обычаю пилигримов, заходили мы в последний вечер, с друзьями, к фонтану Треви, ужинали в маленьком ресторанчике, где славится вино Фраскати, и девочка поет со стариком на romanesco, римском диалекте. А потом вышли на поклон фонтану. Бросили монетки в светлый его бассейн — дар Божеству Рима и залог возможности вновь увидеть его. Дамы всплакнули, сидя над водой. Гигантский фонтан шумел звучно, бесконечно.
По пустынным туманным улицам мы возвращались, прощались и целовались на углу via Veneto.
А на заре следующего дня, в туманно-розовом, холодном утре, покинули пансион Фрапани, пинчианский холм — сады Лукулла — и в купе скорого поезда вылетели из Рима, объятого молчаливой и загадочной Кампаньей, чья земля подобна праху, чья душа — душа древних Сивилл, и чья прелесть нераскол-дована. Волнение, печаль, надежда — вот чувства, с которыми покидаешь Рим. Был десятый час, когда я сказал жене, устало лежавшей на диване:
— Чивиттавеккиа. [Город-порт в провинции Рим]
Налево серо-зеленое море, с оранжевым, далеким парусом — море Энея. Направо скалы, станция, городок. Впереди путь к Чечине и Корнето, пустынный и суровый край, о зверях которого сказал поэт:
Quelle fiere selvagge, che in odio hanno
Fra Cecina e Corneto i luoghi colli. [*]
[*] — Терцина из ‘Божественной Комедии’ (Ад) Данте в переводе Б. К. Зайцева звучит так:
Нет столь колючих и rустых чащ
У диких зверей, которым ненавистны
Обитаемые места между Чечиной и Корнето.
Комментарии
В комнатах Борджиа… золотящиеся фрески Пинтуриккио… — Имеются в виду так называемые ‘апартаменты Борджа’ — шесть жилых комнат, с необыкновенным изяществом расписанных фресками Пинтуриккьо по заданию Александра VI Борджа (одного из самых порочных и алчных римских пап).
—————————————————————————
Источник текста: Борис Зайцев. Собрание сочинений. Том 3. Звезда над Булонью. Романы. Повести. Рассказы. Книга странствия. — М: ‘Русская книга’. — 1999. — 571 с.