Личность и творчество Ивана Бунина в оценке русских и зарубежных мыслителей и исследователей
АНТОЛОГИЯ
Издательство Русского Христианского гуманитарного института, Санкт-Петербург, 2001
Утверждение — большая и редкая радость в наши черные, взбаламученные дни.
Большевистский самум не пощадил в своем разгуле ни быта, ни науки, ни искусства. Лавина красных сборников и пролетарских антологий ни о каком ренессансе не свидетельствует. Одни — последние из стойких — молчат, ибо давняя николаевская цензура, о которой повествовал в своем дневнике Никитенко, — кроткое и доброе дитя в сравнении с красным карандашом. Другие, скрепя сердце, ушли в архивные изыскания, исследуют пушкинские многоточия, переводят, — в этой работе хоть какая-то тень независимости, хоть остатки русской культуры забронированы от комсомольского окрика. Художественная литература в лапах новых таперов. Неудачники и кустари вылезли из всех щелей. Одних поэтов хватило бы на население губернского города. Проза — вычурно-телеграфный код, с устремлением в зоологический натурализм фирмы Пильняк и Кo, либо бульварно-циничная эренбурговщина, — семечки, товар дешевый и ходкий. Сотни сезонных гениев, сотни взаимно заушающих одна другую теорий. Крикливый и пестрый базар.
За рубежом — усталость, тяжелая литературная поденщина, поток ‘воспоминаний’, дробление рассказов на газетные отрывки. Нет своего угла, подлинный читатель обнищал, издательства после берлинского Аранжуэца переживают горькое и мутное похмелье. Мечтать ли о книге?
И вот перед глазами — книга мастера. Рука не отяжелела, язык — главный герой бунинской прозы — также полнозвучен и насыщен краской, светом и интонациями. Так легко принять и утвердить этот дар, не подводя его ни под какие словесно-критические нормы: романтизм ли это, неореализм или какой-либо другой ‘изм’? Пусть судят высокие спецы.
Одно несомненно ясно. У многих бормоталыциков, с чужого голоса навязывающих автору ненависть, сухость и человеконенавистничество, — глаза, очевидно, на затылке. Писать о себе и о своем нелегко и не всегда нужно. Прочтите сдержанные и возвышенно-печальные строки пролога к книге: так не ненавидят.
* * *
О бунинском языке писали немало. Он завершен и сложен, и цветист, как многокрасочная переливающаяся парча. Читаешь и видишь.
‘Редкая острота душевного зрения’ — так пишет сам художник о счастливых часах своего творчества. Острота эта находит себе великолепное выражение в той своеобразной словесной живописи, которая так присуща Бунину. Порой слово его, сгущаясь до экстракта, становится даже избыточным. Русопет американской складки, брянский мужик-делец, попавший под экватор, не словами ли автора говорит: ‘Стоял непрестанный шум океана, пароход медленно клало с одного бока на другой, и точно удавленники в серых саванах, с распростертыми руками, качались и дрожали возле трубы длинные парусиновые вентиляторы, жадно ловившие своими отверстиями свежесть муссона…’ (‘Соотечественник’).
И в той же книге — иного склада и звучания завершенная простота и успокоенность речи в апокрифе ‘Третьи петухи’, в восточной легенде ‘Готами’. Третья струна: ядреный, простонародный лад сатирической сказки ‘О дураке Емеле’. Сказка эта, не вполне четкая по замыслу, выходит, правда, за пределы, очерченные прологом к книге. Но язык ее убедительно показывает, как широки и разнообразны изобразительные силы автора.
Переходя от рассказа к рассказу, так легко и свободно подчиняешься силе бунинской печали и любви. Любви? Да, конечно! ‘Старуха’ — служанка, незаметный и затурканный гений дома, — мягче и любовнее ее бы и Глеб Успенский не зарисовал. ‘Пост’, ‘Косцы’, ‘Звезда любви’, ‘Исход’, ‘Далекое’, ‘Преображение’ — какая любовь к России, какое чуткое внимание к тихим дням человеческой жизни в их полноте и обреченности… И если завершающие рассказ ‘Старуха’ страницы неожиданно резки и сатирически беспощадны, то такая ненависть — не родная ли сестра поруганной любви, встающей над щитом? Пора бы это давно понять.
‘Сны Чанга’ из того же круга. Любовь зверя к человеку. Быть может, зверь слишком очеловечен. Упрекнем ли художника? Когда человек звереет, невольно обращаешь глаза к зверю: не научит ли хоть он?
Любопытно сопоставить ‘Исход’ — тихую смерть старого князя — с жутким и сильным рассказом ‘Огнь пожирающий’. Душа поэта словно содрогнулась перед машинно-кощунственным уничтожением праха, лишенного последнего ‘уюта’. Содрогнулась как-то по-русски, вызывая такую же встречную волну в читателе.
Более близкие нам по переживанию рассказы ‘Конец’ и ‘Несрочная весна’ читаешь с особенным волнением. Конец ли? И если ‘некто, уже тлевший в смрадной могильной яме, не погиб, однако, до конца’ (‘Несрочная весна’), то подобно ему не все ведь погибли. Не все русские глаза выколоты, не все закрылись и там, и здесь за рубежом. Кто возьмет на себя горькое право поставить последнюю мертвую точку?
Холодно и жестоко построен превосходный рассказ ‘Петлистые уши’. Дата шестнадцатого года. Такие выродки в наши дни как бытовое явление оправданы (даже с избытком!), и герой рассказа сегодня, наверно, в среде садистов-чрезвычайников свою карьеру сделал. Но, конечно, не ему — двуногой гиене, экспериментатору типа Марианны Скублинской — варшавской детоубийце, затмить в нашей памяти образ сложной и несчастной души Раскольникова.
Хотелось бы сказать еще о многом: об исключительной любви Бунина к морю — до галлюцинации выпукло развертывается оно и тиши и грозе перед глазами читателя, о разработке им внерусских тем (‘Отто Штейн’) — эта ответственная для русского автора задача, давно вошедшая в круг излюбленных им тем, выполнена с обычным мастерством, о строгом и суровом, но всегда волнующем подходе его к великому таинству смерти. Но рамки газетной статьи не широки.
* * *
‘Роза Иерихона’ раскрывается, как и другие книги автора, двустворчатым складнем: проза—стихи. Создалось такое ходячее мнение: бунинская проза — высокое мастерство, но стихи… знаете… Хорошо, да — пейзажи, природа, но проза все-таки лучше. Точно maestro, виртуоз на виолончели, для развлечения берется иногда и за флейту. И конечно, в похвалу вспомнят застрявшую в памяти строку: ‘Хорошо бы собаку купить’… Словно, кроме этой собаки, ничего и не было.
Это, впрочем, вполне естественно. Северянинско-брюсовские пути высокой музе Бунина чужды до отвращения. Тютчевский горний путь, строгое и гордое служение красоте, сдержанная сила четкой простоты и ясности — малопривлекательны для толпящихся вокруг Парнаса модников и модниц. Кому — оклеенный фольгой сезонный трон, кому — благодарное и неизменное утверждение зрячих.
Лирические страницы книги — благодарны и глубоки. Рука не устала, дух не оскудел. Только острее и суровее стало слово, наотмашь отбивающееся от надвигающихся сумерек ‘бесстыдного и презренного века’.
Трудно сказать, что больше пленяет: своеобразный ли бунинский живописный натурализм, в двух строчках зарисовывавший в лавке мясника мясные бараньи туши:
В черных пятнах под засохшим
Серебром нагой плевы… —
крылатая ли лирика любви (‘Свет незакатный’, ‘Глупое горе’), полные ли отрешенности и полета строфы о ‘Петухе на церковном кресте’, великолепное по бодрости и сжатости ‘Просыпаюсь в полумраке’, либо неожиданные для автора, пронизанные сдержанной улыбкой ‘Одиночество’, ‘Спутница’ и стихи о трактирном хозяине-греке, который ‘Очень черный и серьезный, Очень храбрый человек’.
Карандаш отмечает на полях и ‘Феску’, и ‘Даль’, и ‘В цирке’, и ‘Плоты’… Жадным глазам раздолье.
* * *
Советская ‘Красная новь’ водной из последних книжек вновь подымает вопрос о человеконенавистничестве и ненависти Бунина. Изумительная наглость! Красные крепостники и Малюты Скуратовы требуют от своих жертв, от растоптанного ими слова — любви и кротких напевов. Они — и любовь. Какая тупая неосторожность, какое кощунство! Малюты, правда, бывают сентиментальны. Недавно ведь еще писал Горький о ‘задушевности’ смеха Ленина и трогательной его любви к детям.
Но к лицу ли такая повадка трезвым и плечистым совкритикам с серьгой в ухе и идеологией пулемета в душе? Стихи Бунина, видите ли, — вирши Тредьяковского, одетые в траурные одежды пророка Иеремии…
Что ж… Иеремия — это неплохо. ‘Рабы господствуют над нами и некому избавить от рук их’. ‘Князья повешены руками их, лица старцев не уважены. Юношей берут к жерновам, и отроки падают под ношами дров. Старцы же не сидят у ворот, юноши не поют. Прекратилась радость сердца нашего, хороводы наши обратились в сетованье’ (‘Плач Иеремии’. Гл. 5). Разве не похоже?
Но почему же Тредьяковский? Дикая ли это красная безграмотность или наглость? Добрый труженик Василий Кириллович тем памятен в русской литературе, что наступал сам себе на язык в своих тяжелых, чугунных виршах (хотя не так уж он и виноват, но это особая тема). А Бунин — зоркий, виртуозно владеющий словом художник… Зачем же сравнивать оглоблю с виолончелью?
Впрочем, и у Тредьяковского не все вирши плохи. Вот, например, строфа, которую ‘Красная новь’ могла бы поставить эпиграфом над всеми своими книжками, как по данному поводу, так и вообще:
То Ложь проклята, дерзновенна,
Из Ада вышедши безденна,
Святую борет Правду, злясь.
ПРИМЕЧАНИЯ
Впервые: Русская газета. 1924. 29 ноября. Печатается по: Саша Черный. Собр. соч.: В 5 т. М., 1996. Т. 3. С. 373—376. В настоящем издании частично использованы комментарии А. С. Иванова к этому изданию.
…николаевская цензура, о которой повествовал в своем дневнике Никитенко… — Саркастические замечания по поводу цензурных изъятий часто встречаются на страницах дневника А. В. Никитенко (1804—1877) — мемуариста, историка литературы, журналиста, цензора, профессора Санкт-Петербургского университета. Ср., например: ‘Я заходил в цензурный комитет. Чудные дела делаются там. Например, цензор <,А. И.>, Мехелин вымарывает из древней истории имена всех великих людей, который сражались за свободу отечества или были республиканского образа мыслей, — в республиках Греции и Рима вымарываются не рассуждения, а просто имена и факты’ (Никитенко А. В. Дневник: В 3 т. [Л.,] 1955. Т. 1. С. 326). Впервые отдельное издание ‘Дневника’ Никитенко вышло в трех томах в 1893 году.
…после берлинского Аранжуэца… — Обыгрывается крылатое выражение ‘Прекрасные дни в Аранжуэце закончены теперь’, восходящее к начальным строкам драмы Ф. Шиллера ‘Дон Карлос, инфант испанский’ (1787) и обозначающее окончание счастливого периода в жизни, конец счастливой эпохи.
И вот перед глазами — книга мастера. — ‘Роза Иерихона’ вышла в Берлине в 1924 г. С. 358. Прочтите сдержанные и возвышенно-печальные строки пролога к книге… — ‘Прологом’ к книге служит ‘Роза Иерихона’.
‘Редкая острота душевного зрения’… — Цитата из ранней редакции рассказа ‘Пост’ (1916).
‘О дураке Емеле’ — Полное название: ‘О дураке Емеле, какой вышел всех умнее’ (1921).
‘Звезда любви’ — Заглавие позднее изменено на ‘Полунощная зарница’ (1921).
…’Хорошо бы собаку купить’… — Заключительная строка стихотворения ‘Одиночество’ (1903). С. 360. …’бесстыдного и презренного века’ — Парафраз строки стихотворения ‘Все снится мне заросшая травой…’ (1922): ‘В твой век, бесстыдный и презренный’.
В черных пятнах под засохшим Серебром нагой плевы… — Цитата из стихотворения ‘Вот он снова, этот белый…’ (1916).
‘Глупое горе’ — Заглавие впоследствии снято. См. стихотворение ‘Тихой ночью поздний месяц вышел…’ (1916).
…строфы о ‘Петухе на церковном кресте’… — Стихотворение ‘Петух на церковном кресте’ (1922).
…’Очень черный и серьезный, Очень храбрый человек’. — Заключительные строки стихотворения ‘Вот он снова, этот белый…’ (1916).
‘Даль’ — Заглавие впоследствии снято. См. стихотворение ‘Лиман песком от моря отделен…’ (1916).
Советская ‘Красная новь’ в одной из последних книжек вновь подымает вопрос о человеконенавистничестве и ненависти Бунина. — Имеется в виду статья Н. П. Смирнова ‘Солнце мертвых. (Записки об эмигрантской литературе)’ (Красная новь. 1924. No 3. С. 253—256).
…писал Горький о ‘задушевности’ смеха Ленина и трогательной его любви к детям. — Речь идет об очерке Горького ‘В. И. Ленин’ (1924, 2-я редакция — 1930), в котором говорится о Ленине: ‘Обаятелен был его смех, — ‘задушевный’ смех человека, который, прекрасно умея видеть неуклюжесть людской глупости и акробатические хитрости разума, умел наслаждаться детской наивностью ‘простых сердцем». ‘Он слишком мало обращал внимания на себя для того, чтобы говорить о себе с другими, он, как никто, умел молчать о тайных бурях в своей душе. Но однажды, в Горках, лаская чьих-то детей, он сказал: ‘Вот эти будут жить уже лучше нас, многое из того, чем жили мы, они не испытают. Их жизнь будет менее жестокой’. <,…>, Детей он ласкал осторожно, какими-то особенно легкими и бережными прикосновениями’ (Горький А. М. Собр. соч.: В 30 т. М., 1952. Т. 17. С. 22, 38).
Стихи Бунина, видите ли, — вирши Тредьяковского, одетого в траурные одежды пророка Иеремии… — Н. Смирнов написал в вышеупомянутой статье: ‘…поэт, по справедливости награжденный когда-то масличной ветвью классицизма, становится Тредьяковским в черной ризе пророка Иеремии’ (с. 256).
То Ложь проклята, дерзновенна ~ Святую борет Правду, злясь. — Неточная цитата из ‘Оды, вымышленной в славу правды, побеждающей ложь и всегда торжествующей над нею’ В. К. Тредиаковского.