Том второй. (Статьи, рецензии, заметки 1925—1934 гг.)
Под редакцией Роберта Хьюза
Berkeley Slavic Specialties
РОСТОПЧИНА
Храни мой скромный след, храни о мне преданье. Ростопчина.
Если вычеркнуть из биографии Ростопчиной все то, что относится к ее поэтической деятельности, то получится история самой обыкновенной барышни, впоследствии — дамы, жившей в первой половине минувшего века. Барышня, дама — вот образы, встающие перед нами в биографии поэтессы, некогда славной, ныне почти забытой. Поэзия и литературная судьба только еще резче вычерчивают контуры этих образов. Творчество Ростопчиной, в сущности, никогда не порывалось выйти из границ лирического дневника. Не только стихи, но и романы ее глубоко автобиографичны. Зато можно сказать, что ее жизнь похожа на старинный роман.
Ее отец, Петр Васильевич Сушков, был довольно крупный чиновник. Мать происходила из богатой помещичьей семьи Пашковых. Евдокия Петровна, которую не только дома и в детстве, но и позднее, в свете, звали Додо, родилась в Москве, 23 декабря 1811 года.
Героине романа к лицу остаться раннею сиротою. Мать Ростопчиной умерла, когда маленькой Додо было всего шесть лет. Отец был в постоянных разъездах. Додо его почти не видала. Она жила в доме деда, И.А.Пашкова. Известно, что дедушки днем запирались в своих кабинетах, а по вечерам играли в карты. Таков был и старик Пашков. Его жена, бабушка Додо, была светскою дамой, несклонною заниматься воспитанием внучки. Еще менее к тому были склонны две тетки, из которых одна впоследствии вышла замуж, а другая осталась старою девой. Визиты, обеды, балы, французский язык, сурьма, пудра и сплетни — вот чем, по обычаю, была заполнена жизнь этих женщин. Додо сдали на руки гувернеров, гувернанток, учителей французского языка, музыки и танцев.
Чуть ли не все русские поэты первой половины прошлого века находили в детстве какую-то таинственную отцовскую или дедовскую библиотеку, полуфранцузскую, полурусскую. Она раз навсегда покоряла детское сердце, становилась убежищем и отрадой. По-видимому, нечто подобное произошло и в жизни Додо. Семья Сушковых не чуждалась литературы. Додо в раннем возрасте самостоятельно познакомилась со словесностью отечественной и европейской. ‘Книги заменяли ей воспитателей’. Произведения Шиллера, Байрона, Деборд-Вальмор, Жуковского, Гете, Карамзина рано сделали ее мечтательницей. Романтический мир пленил ее воображение. Высокие чувства, пылкие страсти, героические характеры ей мерещились. В семье, приютившей ее, ничего этого, разумеется, не было. Додо жила среди фамусовской Москвы и рано научилась противополагать окружающий пошлый быт прекрасному бытию, создаваемому воображением и чтением.
Еще двенадцати лет она стала писать стихи. Своевременно была написана и сожжена первая, подражательная поэма — ‘Шарлотта Кордэ’. Ни эта поэма, ни вообще ранние стихи Ростопчиной, кроме одного французского экспромта, до нас не сохранились. Вероятно, то были более или менее восторженные ‘мечты неопытной души’ о чем-то неопределенно высоком, чувствительном и красивом.
*
Зимой 1828 года в жизни Додо произошло событие, вообще важное в жизни ее современниц, а для нее ставшее даже как бы и роковым: то был первый бал. С того дня Додо была введена в ‘свет’ и этому ‘свету’ была отдана в жертву. Кончилось детство, которое вспоминала она в таких словах:
Дни детства, полные страданья,
Неконченных, неясных дум,
Когда в тревожном ожиданье
Мой юный оперялся ум,
Когда в тиши, в уединенье
Событьем были для меня
Небес вечерние явленья,
И ночи мрак, и прелесть дня.
Став ‘взрослой’, она ждала, что должны наступить важные события, что перед ней откроется то пленительное бытие, о котором она мечтала. В действительности ее окружал прежний быт. Томясь в нем, она порою мечтала о смерти:
Дай Бог, чтоб младости, безрадостной, бесчарной
Скорее наступил желаемый конец
И чтобы смерти дух, крылатый, светозарный,
Надел на голову мне маковый венец.
Казалось, героиня побеждена, слабеет. Самое время было явиться живительной первой любви — и она, конечно, явилась.
На балах Додо имела чрезвычайный успех. Она была очень хороша собой. Среди ее поклонников немало было выгодных партий. Но сердце героини должно принадлежать молодому человеку бедному, хотя благородному, с душой, открытой для всего поэтического и возвышенного. Таким молодым человеком был, кажется, князь Александр Голицын. Но может ли героиня любить без препятствий? Бабушка и тетки решили, что для Додо Голицын не пара. Были, конечно, обмороки и слезы, но в конце концов Додо покорилась. Она дала согласие богатому жениху, сосватанному ей тетками, графу Андрею Федоровичу Ростопчину, сыну знаменитого московского главнокомандующего. Об этом сватовстве кузина Додо, Е.А.Хвостова, рассказывает в известных своих записках:
Свадьба эта сладилась совершенно неожиданно для всех нас и грустно удивила меня. Кузина, за неделю до решения своей судьбы, писала мне и с отчаянием говорила о своей пламенной и неизменной любви к другому <...> Но как выразить мое изумление, я не верила глазам и ушам своим, когда меня встретила кузина, не бледная, не исхудалая, не грустная но веселая, цветущая, счастливая. Первое ее восклицание было: ‘представь себе, Catherine, вся Москва завидует моей участи, моим бриллиантам, а какой у меня будет кабинет! просто игрушечка, жених мой во всем советуется со мной’. <...> Мне сделалось невыносимо грустно: неужели, думала я,— и мне суждено выйти замуж по расчету?
Это было в мае 1833 года. Додо не была героиней трагедии. Ей не предстояло умереть от любви. Ей суждено было стать героинею светской повести — она сделалась графиней Ростопчиной.
Злые языки говорили, что Додо, которой уж очень не хотелось идти за Ростопчина, пыталась пойти на компромисс. Одним из первых московских ‘львов’ тогда почитался князь Платон Александрович Мещерский, ‘молодой человек замечательно умный, образованный, и хотя не красавец в прямом смысле этого слова, но обладавший весьма приятной наружностью. Он был среднего роста, брюнет, с матовой белизной лица и выразительными черными глазами. Князь Платон был богат, остроумен, ловок, джентльмен с ног до головы’. Он служил при Московском архиве Коллегии иностранных дел, то есть значился среди ‘архивных юношей’, к числу которых принадлежали братья Веневитиновы, Шевырев, Мельгунов, Титов, Соболевский. Он участвовал в музыкальных затеях кн. Зинаиды Волконской. В конце 1829 г. ухаживал он за дочерью калужского помещика и бумажного фабриканта, Натальей Николаевной Гончаровой, одной из первых московских красавиц. Был даже слух, что он на ней женится, но она вышла за Пушкина. Мещерский отчаяния не высказал: недели через две после свадьбы Пушкиных он вместе с ними принимал участие в масляничном катанье на больших санях. Теперь, в 1833 г., он усердно ухаживал за Додо Сушковой, но предложения не делал. И вот будто бы на балу у генерал-губернатора, чтобы толкнуть его на решительные действия, Додо сказала ему, что, по-видимому, принуждена будет выйти замуж. На это Мещерский ответил: ‘Стыдитесь, Додо, с какой целью вы мне это говорите?’ Он вообще дорожил своею свободой и на всю жизнь остался холостяком. Весь анекдот, повторяю, носит характер запоздалой светской сплетни. Достоверно, во всяком случае, что московское общество знало уже тогда: Додо Сушкова идет под венец не по доброй воле.
Брак был несчастлив. Помимо того, что он был заключен без любви со стороны Евдокии Петровны (а может быть, и Андрея Федоровича), существовали тому и еще какие-то причины, на которые смутно намекает брат Ростопчиной в своих воспоминаниях. Впрочем, он говорит, что распространяться на эту тему ‘бесполезно и неприлично’. Несомненно лишь то, что Ростопчин был на три года моложе своей жены, т. е. женился девятнадцати лет, что был он человек с какими-то ‘странностями’, что о жене думал мало, более внимания уделяя то конскому заводу, то собиранию картин, что до 1836 г. (когда граф ездил на минеральные воды) детей у Ростопчиных не было. В общих чертах показания эти подтверждаются и в Семейной хронике дочери их, которая характеризует отца как гвардейского ‘шалуна’, кутилу, рано истаскавшегося, лысого в девятнадцать лет, и проч.
По стихам Ростопчиной можно проследить ее жизнь, как по дневнику. Писала она много и под стихами всегда ставила точные даты. Но в собрании ее стихов нет ни строчки, написанной между августом 1832 и январем 1834 г. Вряд ли муза не посещала ее. Вероятнее — того, что было написано во время сватовства и в первые месяцы брачной жизни, проведенные в деревне, она не считала возможным печатать. Как бы то ни было, весь этот период в книгах ее отмечен молчанием. Вслед за ним, как вздох облегченной усталости, звучат первые слова следующего отдела:
Подчас, измучившись тоскою,
Тяжелым сном душа замрет,
И много дней своей чредою
Над мертвой время пронесет…
Но если вдруг она очнется…
*
Андрей Федорович не препятствовал своей жене жить как ей нравится. Поскольку дозволяли светские приличия, он ей не мешал. Ростопчина ‘очнулась’ зимой 1834-1835 г., в Москве — на балу. В это время, много выстрадав и до некоторой степени со всем примирившись, она писала какой-то ‘Прежней наперснице’:
Дитя,— вопросами своими,
Молю, мне сердца не пытай!..
Боюсь, что, соблазнившись ими,
Проговорюсь я невзначай!..
<...>
Нет! нет! Я гордого молчанья
Навек дала благой обет…
Не лучше ль утаить страданья,
Которым исцеленья нет?
Не лучше ли предстать на бале
С улыбкой, в полном торжестве,
Чем жертвою прослыть печали
И на зубок попасть молве?..
Увидя раннее крушенье
Своей надежды и мечты,
Поверь,— умно искать забвенья
В чаду и шуме суеты!..
С этой поры бал завладел Ростопчиной навсегда. Она обрела то место, где романтические мечтания почти что осуществляются в действительности. Кавалеры ‘в гарольдовых плащах’, игра страстей под маской холодности, многозначительные и как бы случайные рукопожатия, улыбки, зараз и обещающие, и небрежные, мимолетные завязки любовных историй, которые неизвестно еще как развяжутся,— словом, все то, что у каждого бала есть общего с маскарадом,— пленило ее. Бал сделался для Ростопчиной чем-то в роде искусственного рая. Из-под власти этого очарования она уже никогда не могла выйти. Ее воображение здесь создавало образы мучительные и прекрасные. Героиня светского романа теперь из барышни превратилась в даму. Для нее настало время новых испытаний. Мечты о счастии столкнулись с законами супружества и с непрестанным страхом пред так называемой ‘беспощадностью света’. Во всем этом Ростопчина почерпнула те новые радости и новые страдания, которым суждено было сделаться основными мотивами ее лирики.
В старозаветных романах между сакраментальною фразой: ‘она почувствовала, что готовится стать матерью’ и ‘первым, слабым криком ребенка’ всегда лежит пропуск. В поэзии Ростопчиной промежуток времени с ноября 1836 по октябрь 1837 г. отмечен молчанием и совпадает с беременностью и рождением первого ребенка. Но уже с октября 1837 г., как и в предыдущую зиму, находим Ростопчину в Петербурге.
Теперь ей было суждено пережить весьма обыкновенную, но мучительную любовную историю, протекшую, разумеется, в обстановке бала. Я избавлю читателя от доказательств, которые оказались бы довольно сложны и потребовали бы слишком много места. Дело же в том, что, судя по всему, она вновь встретилась с Платоном Мещерским, и на этот раз былое увлечение, возобновившись, превратилось в гораздо более сильное чувство. Все началось с какой-то роковой мазурки. Первое время она с этим чувством боролась, но потом, как водится, ему уступила. Очевидно, и князь оказался теперь не столь холоден к ней, как прежде. Судя по намекам в автобиографическом романе Счастливая женщина и в особенности по циклу стихов, озаглавленному ‘Неизвестный роман’,— между Ростопчиной и Мещерским возникла тайная любовная связь, длившаяся несколько лет. В конце концов, как водится, связь распалась, по причинам, нам неизвестным:
Все кончено навеки между нами…
И врозь сердца, и врозь шаги…
Хоть оба любим мы, но, встретившись друзьями,
Мы разошлися, как враги.
В стихах, посвященных этому роману, как вообще в поэзии Ростопчиной, довольно найдется формальных промахов, плохих рифм, общих мест. Эти стихи не блистательны, не мудры, даже и не глубоки. Но в них есть совершенно особенное очарование, очарование романса, которое слагается поровну из прекрасного и безвкусного, из остро-неповторимого и просто банального. В этих романсах свою любовь украсила она столько же звуками лиры, сколько милыми атрибутами женскости: цветами, браслетами, дымкою бальных платьев, запахом духов, белизною открытых плеч:
Не для тебя, так для кого же
Наряды новые и свежие цветы,
Желанье нравиться, быть лучше и пригоже,
И сборы бальные, и бальные мечты?..
Не для тебя, так для кого же
И смоль блестящая рассыпанных кудрей?..
Зачем, как любишь ты, на мягкий шелк похожи
Завьются кольца их не под рукой твоей?..
Не для тебя, так для кого же
И вырезной рукав, и золотой браслет
На тех плечах, руках, что тайно носят тоже
И нежных ласк твоих, и поцелуев след?..
Женственною душой создала она из московского кавалера образ того единственного, кого любят вечно. Впоследствии, говорят, ее сердцу суждено было испытать немало бурь: оно же их и искало. Но любовь к Мещерскому в нем не изглаживалась, Ростопчиной долго владели воспоминания о страстной завязке и элегической развязке ее главного романа:
Любовь то завтра, то вчера,
Живет надеждой и утратой,
говорит она. Памятником над могилой этой любви остались тихие слова посвящения, сказанные много позже, чрез целых семнадцать лет:
Тебе воздвигнут храм сердечный,
Но милым именем твоим
Не блещет он: под тайной вечной
Ты будешь в нем боготворим.
*
Не в литературном салоне, не в редакции журнала, а на бальном паркете, под знаком ‘света’, встретилась Ростопчина с двумя великими поэтами: в 1829 году, на бале у кн. Голицына, с Пушкиным и около того же времени с Лермонтовым, который был влюблен в одну из ее кузин.
Первые бальные триумфы Додо совпали по времени с первыми литературными успехами, еще, впрочем, не выходившими за пределы ‘своего’ круга. Ее стихи ходили по рукам в высшем свете Москвы, случалось, через одного из родственников, Н.П. Огарева, попадали в герценовский кружок. Друзья, знакомые, университетская молодежь — все были довольны прелестью молодого таланта. Стихи заучивались наизусть. Герцен цитировал их в своих письмах.
В 1830 г. Вяземский взял у Додо стихотворение ‘Талисман’, и оно появилось в дельвиговских Северных цветах, за подписью Д-а. (Т.е. Дарья Сушкова: слыша уменьшительное имя Додо, Вяземский думал, что ее, как покойную мать, зовут Дарьей.) Для начинающей поэтессы это было весьма почетно, но бабушка с тетками нашли, что для светской барышни выступать в печати непристойно. В дальнейшем Ростопчина стала печататься уже только после замужества. Зимой 1836 г. Ростопчина в Петербурге сблизилась с кружком литераторов, в числе которых были: Жуковский, Пушкин, Плетнев, гр. Соллогуб. Ее звали ‘Московская Сафо’. На собраниях у Соллогуба, куда женщины вообще не допускались, для Ростопчиной делалось исключение. Стихи ее брались журналами нарасхват. Ее ценили как в публике, так и среди литераторов. Через год после смерти Пушкина Жуковский писал ей:
‘Посылаю Вам, Графиня, на память книгу, которая может иметь для Вас некоторую цену. Она принадлежала Пушкину, он приготовил ее для новых своих стихов, и не успел написать ни одного, мне она досталась из рук смерти, я начал ее, то, что в ней найдете, не напечатано нигде {Это были девять небольших стихотворений, которые теперь входят в собрание сочинений Жуковского, под общим заглавием: ‘Из альбома, подаренного гр. Ростопчиной’.}. Вы дополните и докончите эту книгу его. Она теперь достигла настоящего своего назначения. Все это в старые годы я написал бы стихами, и стихи были бы хороши, потому что дело бы шло о Вас и о Вашей поэзии: но стихи уже не так льются, как бывало,— кончу просто: не забудьте моих наставлений, пускай этот год уединения будет истинно поэтическим годом Вашей жизни’. (Ростопчина в то время жила в деревне: это была вторая беременность, снова ознаменованная молчанием.)
Наконец в 1840 г. Плетнев восторженно предуведомил читателей Современника о предстоящем выходе Стихотворений Графини Е.П.Ростопчиной, а в 1841 г. книга появилась в продаже. Журналы встретили ее громкими похвалами. Греч и Полевой хвалили Ростопчину в Русском вестнике, Булгарин в Северной пчеле, Никитенко в Сыне отечества, Шевырев — в Москвитянине. Хвалил книгу и Белинский, но отмечал при этом в поэзии Ростопчиной власть бала и сожалел, что ее думы и чувства не нашли ‘более обширную и более достойную сферу, чем салон’.
С легкой руки Белинского Ростопчина так и перешла в историю русской поэзии поэтессой салонной, бальной. Это отчасти верно. Не следует забывать, однако, что бал и салон подсказывали Ростопчиной внешние сюжеты ее стихов, а не их внутреннюю тему. Поэт жил в Ростопчиной, питаясь ее салонными, женскими, даже, если угодно, дамскими наблюдениями и переживаниями. Но он их перерабатывал в нечто гораздо более значительное и человечное. Если бы не было женщины, не было бы и поэта. Это плохо? Не знаю, может быть… Но этому мы обязаны несколькими превосходными и своеобразными стихотворениями.
Даже в других поэтах для Ростопчиной не безразлично было, к какому полу они принадлежат. Если это и не сказывалось в ее общих литературных оценках, то все же в своем непосредственном, сердечном восприятии стихов она отдавала преимущество женщинам и откровенно в том признавалась:
…женские стихи особенной усладой
Мне привлекательны…
Лучшая оценка ее поэзии была сделана ею самой. Я имею в виду собственноручную надпись, сделанную ею на экземпляре Стихотворений 1841 г., поднесенном императрице Александре Федоровне:
‘MADAME! Ce n’est pas un livre — c’est une rvlation toute sincè,re et toute fminine des impressions, des souvenirs, des enthousiasmes d’un cur de jeune fille et de femme, de ses penses et de ses rves, de tout ce qu’il a vu, senti, compris,— enfin, ces pages sont un de ces rcits intimes qu’on n’ose confier qu’aux mes sympathiques’ и проч.
Эти слова — ключ к поэзии Ростопчиной. В этих словах выражен ее взгляд на собственную лирику, в них намечены требования, которые она к себе предъявляла, и таким образом предрешены все достоинства и недостатки ее стихов.
Единственным человеком, действительно понявшим истинную природу ее поэзии, был Тютчев, который в одном стихе сумел дать определение всего ее творчества, столь же верное, как и сжатое:
То лирный звук, то женский вздох,
— сказал он.
*
В сентябре 1845 г., провожаемая напутствиями поклонников, Ростопчина отправилась в поэтическое путешествие за границу. В Риме она заняла почетное место среди тамошних русских. Гоголь дарил ее своим вниманием. В саду виллы д-Эстэ соотечественники поднесли ей лавровый венок.
Однако триумфу этому суждено было быть последним. 1846 год — роковой в жизни Ростопчиной: слава ее начинает падать гораздо быстрее, нежели перед тем возрастала. Начинается переоценка ее стихов. Некогда восторженный поклонник Плетнев уже в 1845 г. пишет Жуковскому: ‘У нее много доброго и хорошего в сердце, так и в уме, только все гибнет от легкомысленной суетности. Из таланта своего в поэзии никогда не образовать ей ничего художественного’.
В конце 1846 г. в Северной пчеле была напечатана без подписи баллада Ростопчиной ‘Насильный брак’. В примечании к ней Булгарин интригующим тоном предлагал читателям разгадать имя автора. Может быть, именно это примечание и послужило толчком к тому, что балладу начали расшифровывать, стараясь, помимо фамилии автора, отгадать ее скрытый смысл. В отношениях молодой жены к старому барону был усмотрен намек на отношения угнетенной Польши к России. Существовало, впрочем, и другое мнение. А.В.Никитенко в воспоминаниях своих пишет: ‘И цензура, и публика сначала поняли так, что графиня Ростопчина говорит о своих собственных отношениях к мужу, которые, как всем известно, неприязненны’. Несмотря на это, полицейское дело об аллегорическом смысле баллады было начато и прекратилось только благодаря личному распоряжению государя. Тем не менее баллада стала запретной. Она долгое время ходила по рукам и печаталась в заграничных сборниках ‘вольных’ русских стихотворений. Политическое толкование ‘Насильного брака’ стало всеобщим.
Я не берусь судить об истинном смысле баллады. Либеральный дух не чужд был Ростопчиной в ранней юности, но когда дело касается стихов 1846 г., то судить об их политическом значении следует с большой осторожностью: к слишком консервативному лагерю примкнула она вскоре после напечатания баллады, когда вернулась в Россию. К тому же слишком многое в балладе без всяких натяжек может быть принято за намеки на личные обстоятельства Ростопчиной, как, по свидетельству Никитенки, многими и принималось. С другой стороны, однако, есть в ‘Насильном браке’ стихи, трудно объяснимые ссылками на биографию Ростопчиной и весьма понятные, если под женой станем мы в самом деле разуметь Польшу. Таковы, в особенности, последние две строфы.
Каков бы ни был истинный смысл стихотворения (возможно и то, что оба надобно почитать истинными, т. е. что Ростопчина писала разом и о себе, и о Польше) — возникший шум должен был ей доставить немало тяжелых минут. Понятая как политическая сатира, баллада ссорила Ростопчину со двором, понятая иначе, она давала повод к сплетням и пересудам и звучала как запоздалая апелляция к свету, которого Ростопчина столько же боялась, сколько и презирала его.
В 1847 г. она вернулась в Россию. Встреча с былыми друзьями и поклонниками оказалась нежданно холодной. В этой холодности Ростопчина видела обыкновенную забывчивость большого света. Но она ошибалась. Были другие, гораздо более значительные причины.
Слишком погруженная в свои женские и поэтические дела, слишком часто их смешивая, Ростопчина не замечала того движения, которое совершалось в русском обществе и в литературе. Она была наивно уверена, что дело обстоит так: после двухлетнего отсутствия и путешествия она, тридцатишестилетняя красавица и всеми признанная ‘Московская Сафо’, возвращается на родину. Но она упускала из виду момент своего возвращения. То был 1847 год. В ее отсутствие на многое стали смотреть по-новому. Она полагала, что критики просто ‘забыли’ ее. В действительности в самой русской литературе наметилось торжество новых идей и течений. Внешним выражением происходившего перелома был тот важный факт, что именно в этом году основанный Пушкиным Современник перешел от Плетнева к Панаеву и Некрасову.
Продолжая наивно думать, будто в литературе все зависит от личных отношений, и надеясь, что дела еще могут уладиться, она стала вести себя в литературе как в светском салоне. Чувствуя общее недоброжелательство, она первое время старалась делать вид, будто не замечает его. Но уже вскоре тактику эту пришлось оставить и забаррикадироваться в погодинском кружке. С помощью того же Погодина Ростопчиной даже удалось собрать довольно пышный салон, стоящий в стороне от новых течений. Из этой импровизированной крепости она собиралась делать вылазки, чтобы защищать идеалы своей молодости ‘от реалистов, германистов, грязистов, и всей пресмыкающейся пишущей братии!’, как она выражается в одном письме.
В следующем году тревога окончательно овладела ею, и она писала Погодину, что теперь ‘не до поэзии, особенно не до женской’. Теперь ей ‘хотелось бы на часок быть Богом, чтоб вторым, добрым потопом утопить всевозможных коммунистов, анархистов и злодеев, еще хотелось бы быть на полчасика Николаем Павловичем, чтоб призвать налицо всех московских либералов и демократов и покорно попросить их, яко не любящих монархического правления, прогуляться за границу <...>‘.
В это время она писала очень много. Еще в конце тридцатых годов издала она две повести под псевдонимом ‘Ясновидящая’. Теперь проза становится для нее орудием борьбы. Сатира и негодование занимают все больше места в ее писаниях. Она пишет роман за романом, повесть за повестью. И роман за романом, повесть за повестью печать, под предводительством Современника, встречает насмешками или обидным молчанием. Ростопчина негодует, но понимание окружающего в ней не увеличивается.
Високосный 1852 год был для нее годом несчастий. Умерли былые друзья: Жуковский и Гоголь. Отношения с литературой окончательно испортились. Современник напечатал первую обстоятельно-бранную статью о Ростопчиной, перейдя от насмешек к более деловой критике. Ростопчина не стерпела и ответила ‘Одой поэзии’, слабым, но злобным стихотворением.
Отношения со светом тоже испортились. Мало того, что и туда проникла либеральная зараза: там происходит нечто уже совсем нестерпимое: там начинают посмеиваться над ней как над женщиной. Ей дают понять, что она стареет, что поздно ей окружать себя молодыми людьми и обнажать плечи. Подымаются сплетни, по углам шушукается злорадство. Что ж? Надо ответить и свету! Ростопчина пишет ‘Цирк XIX столетия’. Свету выносится приговор беспощадный, но и он не остается в долгу: мстит, как может.
Дела Ростопчиной идут все хуже. Слабые патриотические стихи сменяются злыми нападками на знакомых. В числе дружественных журналов удерживаются лишь два: Библиотека для чтения и Москвитянин.
В 1856 г. вышло двухтомное собрание стихов ее, встреченное дружными нападками критики. В Современнике появилась ядовитая и безжалостная статья Чернышевского. Вслед за тем Добролюбов обидно выбранил роман У пристани. Прочая критика не отставала от этих вожаков. Ростопчина почувствовала, что доброжелателей у нее почти не осталось. ‘Меня возненавидели и оклеветали, еще не видав’,— жаловалась она Погодину: ‘Хомяков вооружил против меня Аксаковых и всю братию, они провозгласили меня западницей и начали преследовать <...> Западники же, настроенные Павловыми, куда я не поехала на поклон, бранили меня аристократкою <...> Тогда я осмотрелась кругом себя и поняла, что я одна <...>, а против меня — партии <...> До меня доходило и то, что у Черкасских кричалось против меня, и то, что Киреевы разглашали, и то, что проповедовалось у графини Сальяс и в пьяных оргиях Современника <...>‘
Дальше, в том же письме, память несколько изменяет ей, когда она касается дружеских отношений с Пушкиным, с которым она не была коротко знакома, и с Карамзиным, умершим, когда ей было всего пятнадцать лет. Однако же — совершенно верно намечается ее положение в современной литературе: ‘я жила в короткости Пушкина, Крылова, Жуковского, Тургенева, Баратынского, Карамзина. <...> Вот почему презираю я душевно всю теперешнюю литературную сволочь, исключая только некоторых <...>‘
Из дальнейших строк того же послания можно убедиться, до какой степени она смешивала литературные отношения со светскими, как простодушно выделяла женскую литературу из литературы вообще, как и в поэзии, точно в гостиной, соперничала лишь с женщинами: ‘Первый задел меня Белинский <...> и меня принесли в жертву на алтаре, воздвигнутом Зинаиде Р., <...> Потом меня уничтожали в пользу Павловой, Сальяс, наконец, Хвощинской…’.
Решительно, она не понимала, где кончается свет и начинается литература. Она доходила до высшего раздражения и сама признавалась: ‘Я иногда слишком увлекаюсь своим негодованием’.
Однажды, в 1856 г., она именно так ‘увлеклась’ и написала ‘Сумасшедший дом’ — подражание знаменитой одноименной сатире Воейкова. Досталось всем. Стихи не были напечатаны, но разошлись по рукам. Кое-кто не снес. Огарев, напомнив Ростопчиной слезы, которыми некогда, вероятно — еще девочкой, оплакивала она декабристов, писал ей сурово и нравоучительно:
Покайтесь грешными устами,
Покайтесь искренно, тепло,
Покайтесь с горькими слезами,
Покуда время не ушло!
Просите доблестно прощенья
В измене ветреной своей
У молодого поколенья,
У всех порядочных людей.
Однако время ушло. Надвигались шестидесятые годы. Ростопчина была ‘кончена’. Последние месяцы своей жизни она провела то ‘в злобе и шипенье’, сплетничая и собирая сплетни о себе, то впадая в смирение, молясь и постясь. 3 (15) декабря 1858 года она умерла от рака, в тяжелых мучениях. 7 (19) числа, после отпевания в церкви Петра и Павла на Басманной, ее похоронили на Пятницком кладбище.
За все последнее время жизни своей только раз она ответила недругам с гордостию, достойной поэта:
Сонм братьев и друзей моих далеко.
Он опочил, окончив песнь свою.
Немудрено, что жрицей одинокой
У алтаря пустого я стою.
1933-1934
ПРИМЕЧАНИЯ
Впервые — Возрождение, 1933-1934/3131 и 3138 (28 декабря и 4 января), с подзаголовком: К 75-летию со дня смерти. Текст — обработка статьи ‘Графиня Е.П. Ростопчина’ (1908-1916, переиздана в 1922 г.), см. в изд.: СС, 83-90.
В наших примечаниях частично использованы более подробные комментарии А.М. Ранчина в изд.: Е.П. Ростопчина, Счастливая женщина (Москва, 1991), сс. 443-446. В этом издании, к сожалению, перепечатан необработанный вариант статьи Ходасевича 1922 г.
Эпиграф — цитата из стих. ‘Село Анна’ (1840).
»Книги заменяли ей воспитателей» — ср. Часть II романа Счастливая женщина (1851-1852).
‘Кончилось детство, которое вспоминала она в таких словах: ‘Дни детства, полные страданья…» — цитируется стих. ‘Молодой месяц’ (1829).
‘Об этом сватовстве кузина Додо, Е.А. Хвостова, рассказывает…’ — см. в изд.: Е.А. Сушкова (Хвостова), Записки (Ленинград, 1928), сс. 143-145.
‘В конце 1829 г. ухаживал он за <...> Натальей Николаевной Гончаровой…’ — см. в письме Пушкина к Вяземскому от конца января 1830 г.: Правда ли, что моя Гончарова выходит за архивного Мещерского?
<'...> Мещерский ответил: ‘Стыдитесь, Додо…» — анекдот приводится в ‘Заметках о графине Е.П. Ростопчиной’ в ж. Русский архив, 1885, No 10, сс. 299-303, подпись: Старушка из степи <Е.И. Бибикова>. ‘Отповедь князя П.А. Мещерского ‘Старушке из степи’ ‘ напечатана там же, 1886, No 2, сс. 219— 21.
‘<...> показания эти подтверждаются и в Семейной хронике дочери их…’ — см изд.: Л.А. Ростопчина, Семейная хроника (1812 год), пер. с фр. А.Ф. Гретман (Москва, 1912).
»Подчас, измучившись тоскою…» — из стих. ‘Пробуждение’ (1834).
Стихотворение ‘Прежней наперснице’ датировано 31 декабря 1834 г.
»Все кончено навеки между нами…» — из стих. ‘Ссора’ (1838).
»Не для тебя, так для кого же…» — из Части III Неизвестного романа (1848).
»Любовь то завтра, то вчера…» — из стих. ‘Нежившая душа. Фантастическая оратория’ (1835).
»Тебе воздвигнут храм сердечный…» — из стих. ‘Посвящение…’ (1855).
‘Хвалил книгу и Белинский, но отмечал <...> власть бала…’ — см. Полное собрание сочинений (1954), том 5, сс. 456-461.
»… женские стихи особенной усладой…» — из стих. ‘Как должны писать женщины’ (1840).
‘<...> Тютчев <...> сумел дать определение всего ее творчества…’ — в стих. ‘Графине Е.П. Ростопчиной (в ответ на ее письмо)’ (1855).
‘А.В. Никитенко в воспоминаниях своих пишет…’ — см изд.: А.В. Никитенко, Дневник (в трех томах), том 1 (Ленинград, 1955), с. 299.
‘<...> защищать идеалы своей молодости от ‘реалистов, германистов, грязистов, и всей пресмыкающейся пишущей братии!’, как она выражается в одном письме’ — см. изд.: Жизньи труды М.П. Погодина Николая Барсукова, кн. XI (1887), с. 95.
‘<...> и она писала Погодину, что теперь ‘не до поэзии, особенно не до женской’. Теперь ей ‘хотелось бы на часок быть Богом…» — там же, кн. IX (1895), сс. 272-273.
»Меня возненавидели и оклеветали…» — там же, кн. XIV (1900), сс. 383-385.
‘Огарев <...> писал ей сурово и нравоучительно…’ — цитируется стих. Н.П. Огарева ‘Отступнице’ (1857).
»Сонм братьев и друзей моих далеко…» — из стих. ‘Моим критикам’ (1856).
1934
Следующая статья за этот год не воспроизводится: »Jzdziec miedzany’ ро polsku’ в газ. Wiadomosci literackie, No. 16 (22 kwietnia/апреля), польский перевод статьи »Медный всадник’ у поляков’, 1932, опубл. в настоящем издании.
Следующие заметки за этот год включены только в примечания:
‘Тетрадь Капниста’ (Возрождение, No 3298, 14 июня), см. в примечании к статье ‘Белградская рукопись’ (1933) в настоящем издании.
‘Nowe dane о Mickiewiczu w Rosji’, Wiadomosci literackie, No. 47 (18 listopada/ноября). (Приводится полностью в примечании к рец. на сб. Звенья, 3—4, 1934, в настоящем издании.)