Наумов, Николай Иванович. Собрание сочинений: в 3 т.
Т. 3: [Малоизвестные и неизданные произведения].
Новосибирск :Новосибирское областное государственное издательство, 1939.
РОКОВАЯ ВСТРЕЧА
Очерк
По трактовой дороге, пролегающей к городу А—ку, медленно тащилась телега, заложенная рыжею лошадью, едва передвигавшею ноги в глубокой пыли пересохшего от жаров грунта. Жалкая веревочная сбруя на лошади и ветхая телега с дырявых холщевым наметом лучше всяких рассказов пояснили бы встречному путнику, что владелец лошади, телеги и жиденького скарба, хранившегося в ней, принадлежал к числу того большинства людей, которых судьба при появлении их на свет божий наделяет вместо материальных благ одним только назидательным советом: ‘Страдай, терпи и не надейся па лучшее!’.
Кому доводилось ездить по Сибири, тот, вероятно, но раз встречал таких одиноких путников, но чаще всего подобные путники попадаются грунтами… иногда даже в сто и более ней. Длинными вереницами тянутся лошади с понуренными головами, измученные долгим путем и бескормицей, тихо везут они телеги со стертыми ободьями на колесах, покрытые сверху полетом в роде палатки или кузова на кибитке. Иногда этот холст бывает просмолен, порой накрыт сверху слоем береста, лающего кое-какую защиту от дождя и непогод детям и больным женщинам, лежащий под этим покровом. Вглядевшись в колю мы и в загорелые, исхудавшие лица путников, мужчин, женщин с грудными детьми на руках и детей, шагающих около этих лошадей и повозок, пепельно задумаешься о печальной судьбе их: даже в черством, загрубевшем в эгоистических инстинктах, сердце проснется жалость при виде жалких лохмотьев, едва прикрывающих наготу этих путников, при виде эти изможденных, лиц, отупевших от хронического голода и страдания. Эти путники — ‘переселенцы’ или ‘Новоселы’, как зовут их в Сибири, идущие из России искать в Сибири счастия, каким обделила по судьба шесте с добрыми людьми на родине. Хорошо, если после долгого пути, добравшись до места, они беспрепятственно усядутся на землю! Тогда по крайней мере в течение нескольких лет, при упорном Труда, при обилии земли и плодородия ее, они достигнут сытой обеспеченной в главных потребностях жизни. Но во всегда это бывает так. В большинстве случаев несчастного переселенца, вместо того, чтобы, радуясь прибытию его, как производительной силы, поскорее усадить на пустующую веками землю, благодаря существующим формальностям и лихоимству, начинают гонять с места на место, нигде не давая ему просимого им приюта, и чаще всего, придя на чужбину за счастьем, переселенец встречает еще более лютое горе и, потеряв семью, вымершую от нищеты, болезней и непосильного труда во время пути, превращается или в бездомного батрака у какого-нибудь кулака-крестьянина, или нова возвращается в Россию, но уже измученным, неспособным к труду, калекой…
К числу ищущих счастья на чужбине переселенцев принадлежала и та семья, которая шла теперь около рыжей лошади с понуренной головой, с трудом тащившей телегу, накрытую холщовым наметом, около лошади с батожком в руке шел мужичок с загорелым, запылившимся лицом, одетый в синюю пестрядиную рубаху, сзади его учащенно шагала пожилая женщина с грудным ребенком на руках. На телеге из-под холщового намета виднелось ветхое лицо старухи, мерно покачивавшееся из стороны в сторону, когда стертые ободья колее, углубляясь в мягкий, пыльный грунт дорога, нарушали равновесие телеги. За повозкой шел мальчик лет десяти, босой, с расстегнутым воротом у рубахи и девочка лет восьми, роскошные льняные волосы которой падали густыми вьющимися прядями на ее худенькие плечи и грудь. День пленился к вечеру и в воздухе, раскаленном июньской жарою, слегка уже веяло вечерней прохладой, вздымаемая лошадью дорожная пыль, начинала золотиться от косвенных лучей солнца, а даль подергиваться той мягкою, прозрачною синевой, что как дымка окучивает землю после тихого, знойного дня. Обширная луговина, тянувшаяся по обеим сторонам дороги, местами была усеяна мелким перелеском, по едва телега и путники, сопровождавшие ее, завернули за выдавшийся у дороги холм, как перелесок стал все ближе и ближе сдвигаться к дороге и наконец слился в густой березовый лес, сплошною стеною окаймивший дорогу. В воздухе внезапно повеяло свежестью, и солнечные лучи. Прорезываясь сквозь густую листву берез. Падали колеблющимися пятнами света на пыльную дорогу.
Едва путники поравнялись с лесом, как навстречу им из-за излучины дороги показалась фигура, привлекшая к себе их внимание, это был человек лет сорока на вид, высокого росса и могучего сложения. Черная всклокоченная борода его космами падала на полуобнаженную грудь. Загорелое лицо, изрытое морщинами, носило следы утомления и тревоги. Быстро оглядев большими черными глазами окрестность, прохожий остановился у дороги, поджидая приближения к себе путников я, прищурившись, зорко оглядывал тщедушные фигуры их и не менее тщедушный скарб их. наваленный на телегу. Более опытные люди невольно отстранились бы от подобной фигуры, какие, к сожалению, очень часто встречаются на пустынных сибирских дорогах в летнюю пору, но простодушный новосел всегда далек от подобного опыта. Большинство их, пропитываясь во время пути христовым именем, привыкши встречать от туземцев насмешку над собой и худо скрываемое презрение, невольно чувствует свою приниженность и сиротливую отчужденность от всех, а в подобном положении всякий человек искренно рад каждому доброму слону и привету, легко подкупающему доверие.
— Путем-дорожкой! — улыбнувшись произнес прохожий, когда телега поравнялась с ним, слегка приподняв на голове прорванную баранью шапку.
— Здоровы будьте за ласку! — ответил ему мужичок, остановив лошадь и подходя к тему.
— Рязанские… Рязанской губернии будем, батюшка… издалеча…
— Рязанские?.. повторил прохожий, снова пытливо осмотрев всю группу путников, окружавших его. В это время, пользуясь минутой остановкой, женщина, шедшая с ребенком, присела на край дороги и вынув свою исхудавшую черную грудь, приложила к ней ребенка.
— Слыхали, што есть экая губерния, снова произнес прохожий. А далече путь-то держишь? — спросил он.
— До А—ой округи… Широбоковская волость, там есть…
— О-о!.. знаю… бывал… чего ж и самое село Широбоково едешь?.. аль в ино куды место? — полюбопытствовал он.
— В село… в самое село норовим…
— Знаю… как не знать Широбоковского села… Не худое ты место выбрал!.. Село первеющее по тем местам и мужики народ, што ни есть исправный… Как не знать этого села, снова повторил прохожий… живал в нем и мужиков-то, што ни есть наперечет знаю… Испра-авные мужики!.. Ты чего же сам выбрал это место, аль по науке чьей?..
— Сродственник там есть у нас… ближний нам будет… уж годов пять время, как переселился туда из наших-то мест,— пояснил мужичок…
— А-а… кто ж это?… как прозвище-то?
— Микита Саватыч зовут его… прозвища-то вот чей бишь он пишете я, люби его бог! — произнес мужичок, почесав в затылке. — Наталья! — крикнул он женщине, кормившей ребенка. — Как уж пишется Микита-то Саватыч?… не в памяти ли?…
— Да чего… никак Чулков будет? — отозвалась та…
— Ну… ну… вот, вот Чулков и есть… так и есть Чулков, Чулков… эка память-то, говорю! — произнес он, всплеснув руками по бедрам. И знаю, што обувь какая-то, не то салют, не то што, а в ум-то не впадет, што Чулков.
— Микита Чулков говоришь? прервал его прохожий, как будто что-то припоминая…
— Ну… ну… Чулков Микита Саватыч…
— Стой, парень, так ведь я его знаю, — снова прервал его прохожий…
— А-а-а, — радостно протянул он, — Натаха, слышь! — крикнул он женщине, кормившей ребенка. — Поштенный-то говорит, што Микиту Саватыча знает… жены-то ведь наши сестры будут… родные сестры, — пояснил он прохожему. — Мамынька! — снова крикнул он, обратившись к телеге, — слышь аль нет? поштенный-то, дай ему бог здоровья, Микиту Саватыча знат…
Из повозки выглянуло дряхлое, морщинистое лицо старухи и бескровные впалые губы ее зашевелились, не издавая звука.
— А-ах ты свет, а? — поговорить-то вот неколи, с сожалением произнес мужичок, почесывая живот…
— Торопишься нешто? — спросил прохожий.
— Уж так полагаю, што до деревни-то не доедешь теперь, вишь солнце-то сколь низенько спустилось, уж в поле доведется заночевать, и конь-то притомился, да и сами-то будто… только вишь вот, привалить-то бы к водице где надоть… впереди ужо поискать… што ли?..
— К воде? — переспросил прохожий,— так вот ключ бежит в леску-то, сичас из него пил — сту-уденый такой.
— А-а… здеся?.. в лесу?..
— Вот за перелеском на лужайке… и полсотни шагов поди нет до него,
— Слышь, Натаха, мы о вода скучам, а прохожий-го говорит, ключ-то близенько от нас бежит… привалить, што ль? — спросил он и, не ожидая ответа, крикнул сыну:— Мншутко, подь-ко ужо, сбегай, огляди! — Ах вы, болезный человек! вот, говорю, стреча-то. Никиту Саватьича знаете, — снова заговорил мужичок, обратившись в прохожему по уходе Мишутки в лес.— Как-же, милый, ведь мы былисвойственники… ведь жены-то наши родные сестры!.. Вы — кто же сами то будете?.. не в обиду спросить вас, крестьянин?
— Нет, мы вольные, коновал ремеслом-то, — не без иронии ответил прохожий…
— А-а эвон вы кто… куды ж путь-то держите?..
— Неподалечку отселева… в деревню. Мужичок ономнясь скучал, так иду, лошадок его проведать! — снова с неуловимой иронией ответил прохожий.
— Коли не к спеху вашей милости, передохните с нами… не поскучайте… поужинали бы чего ни на есть, — радушно пригласил мужичок, подстрекаемый любопытством почерпнуть более обстоятельные сведения о житье своего родственника.
— М-о-ожно… што ж… нам время терпит, — согласился прохожий, — так ты вороти лошадь-то, я те доведу до ручья-то, — произнес он и, пристально оглядевшись по сторонам, повернул с дороги в лес. Мужичок осторожно своротил телегу с дороги и, следуя за ним, повел лошадь под уздцы по неровной, кочковатой почве в лесу. Проехав лесом не более двадцати сажен, они выбрались на довольно обширную лужайку и тут увидели Мишутку, который, припав брюхом на землю, жадно пил воду из ключа, протекавшего извилинами около опушки леса.
Пока мужичок отпрягал лошадь и, напоив ее из ключа, стреножил и пустил пастись на лужайку, жена его уложила ребенка в кучу тряпья, наваленного под наметом телеги, вынула мешок с хлебом и, вымыв в ключе небольшой чугунный котелок, всыпала в него несколько горстей овсяной крупы. Между том Мишутка и сестра его возвратились из леса, набрав там сухого хворосту, и мужичок, убравшись с лошадью, торопливо разводил теперь костер и, уставив невысокий железный треножник, привесил к нему котелок. Прохожий молча лежал все это время на траве, медленно потягивая дым из коротенькой трубке и зорко наблюдая исподлобья за всеми движениями своих новых знакомцев.
— Вы как же это, при каких случаях, спрошу вас, с Микитой-то Саватычем обзнакомились? — спросил мужичок, присаживаясь к нему на землю около ярко запылавшего костра. Как поживают-то они, бедно, чать?
— Бедно! — с насмешкой и как бы нехотя повторил прохожий, — ты его теперь и рукой не достанешь, — тряхнув головой, добавим он.
— Што-о-о ты! Удивленно протянул мужичок.
— Я те говорю… дом-то он вы клал в пять стен. В амбары-то заглянешь — глаза разбегутся… не знать чего и уширить ими, — с иронией ответил прохожий, искоса наблюдая, какое впечатление производят на собеседника слова его, — одних лошадей поди с десяток держит…
— Што-о-о ты! — разводя руками и даже привскочив на месте от удивления, протянул мужичок. — Да в кою ж это пору он успел?..
— Успел!.. Вот и ты коли доедешь, так поучись у него успевать-то!..
— Натека! послушай-ка, чего поштенный-то бает про Ми-ишгу… богатый, говорит, стра-а-асть какой стал, добра-то говорит глазами не ушаришь… Мамынька!.. слышь Микита-то как живет! — крикнул он по направлению к течете, приподнятые оглобли которой с навешанной на них сбруей лежали на дуге, поставленной стоймя…
— Спи-ит, не замай ее, остановила его жена, разбалтывая таской закипавшую в котле кашу.
— Укачало мать? ну, да стара, уж восьмой десяток повалил, — оговорился мужичок. — А-ах ты Микита Саватыч, а!.. Ну, слава те господи, што оправил его господь, — произнес он крестясь, и в голосе его зазвучала бесконечно благодушная нота, — то-то он и звал нас… приезжай, говорит, Павло Сигнеич!.. бросай, говорит, ты энту самую Расею!.. што, говорит, в ней… на постылом-то пустоплесе биться… не пужайся, што в Сибирь едешь… Сибирь-то, говорит, там у вас в Расей, а не здеся… да и как тут худо жить станешь… гляди сколь земли-то, угодьев-то?.. были-бы только руки, да силы бы бог дал… А ведь как он бедовал, скажу тебе… в Расеи-то, страа-асть…
— Вздохнул теперь,— прервал его прохожий.
— Слава тебе, господи, што оправился, — снова крестясь произнес мужичок, — до пчелок он преж охоч был… обзавелся ли здеся-то?
— Пятьсот колодок держит!..
— Што-о-о ты… — с изумлением отшатнувшись от него протянул мужичок. — Натаха, слышь… Микита-то Саватыч пятьсот колодок одних пчел держит, а?.. ишь как, говорю, усчастливил господь-то, а?.. Ну то-то он и звал нас: покидай, говорит, все и приезжай к нам… потому здеся, говорит, жизнь-то и есть, а не тамо у вас… Раздобрела поди Прасковья-то Игнатовна от экой-то жисти, а? — снова спросил он после минутного раздумья…
— Это жена-то его што ль? — спросил прохожий.
— Ну… ну… жена-то… свояченка-то наша…
— В беремя-то не обхватишь теперь… разве исшо по аршину на кулаки-то наденешь!сплюнув на сторону в выколачивая трубку о носок прорванного сапога, ответил прохожий.
— О-о… Слышь, Натаха, чего про Прасковью-то бает, и в беремя-то, говорит, не обхватишь ноне… а ведь какая худящая была, словно слышь развилина, — пояснил он.
— Ребят-то по два в год носит теперь.
— Што-о-о ты… ай, ай, ай… Ну да што ж с хорошей-то жизни… пошто и не плодить их, — с раздумьем в голосе произнес он. — А-ах ты, Мнкита Саватыч… а?.. ну, слава те господи, што оправился, — вздохнув, произнес он и задумался…
В это время ключомзакипавшая каша стала литься из котла. Быстро надергав в руки свежей, уже влажной от росы травы, Наталья обхватила ею ручку котла и сняла его с треножника. Разостлав по земле дырявую синюю скатерку, она снова нарвала травы… и положив ее посредине скатерти, поставила на нее котелок. Затем достала из телеги четыре деревянных ложки с сильно обхлебанными краями, маленький туясок с солью и, вынув из мешка ломти хлеба, как видно собранного в подаяние во время прохода по деревням, приветливо произнесла: — Милости просим, садитесь-ка к горяченькому…
Все встали… и, помолившись на восток, уселись около скатерти, и только дружное чавканье да причмокивание жидкой каши с ложек досказывало о том аппетите, с каким ужинали утомленные дорогою путники.
Солнце давно уже опустилось за лес и в воздухе повеяло вечернею свежестью. По небу неслись легкие перистые облачка, окрашенные в пурпур последними лучами закатывающегося солнца. Рои насекомых столбами вились в прозрачной воздушной синеве, назойливо облепляя загорелые шеи и лица трапезующих путников. Очистив горшок более чем на половину, взрослые члены молча поднялись с земли, помолились на восток и, поблагодарив друг друга за хлеб за соль, снова уселись около костра, уступив место у горшка Мишутке и сестре его, все время терпеливо дожидавшихся своей очереди. Прохожий, достав из кармана трубочку и набив ее табаком, закурил с видимым наслаждением.
— Дании уж ты из Расеи-то? — лениво спросил он, протянувшись на земле.
— Ужболе году едем, милый, — тоскливо ответил ему Павел Сигнеич, — в Перми-то нас зима захватила, ну, перезимовали, уж так-то бились, ограждали, говорю, што господи упаси! ну, по весне-то сызнова тронулись. Уж хоть бы, говорю, к осени-то привел господь до места добраться. Пятьсот верст исшо оказывают отшагать-то надо.
— Доберешься, — успокоил его прохожий.
— И я-то думаю, што поспеем, время-то зря тоже не тратим.
— Много же вас ползет из Расеи-то в энту сторону. По дороге-то то и дело натыкаешься на вашего брата новоселов, — заметил прохожий.
— О-х сердешный, не от радости ведь бежим, а от горя. Уж бьется, бьется народ-то, как только господь исправляет его, дивиться надоть. Ведь уж в ину пору так, слышь, пристегнет тебя, што одно дело остается, ложись да помирай. Ну, и пойдешь от этого, на край света пойдешь,— говорил жестикулируя Павел Сигнеич, у которого затронули повидимому самую больную струну его.— Ну, теперича обсуди хоша бы мое дело, — начал он после минутного молчания. — Мы с тятенькой, покойной головушкой, исправные хозяева-то были. Не хвалясь скажу тебе, што на миру-то бывало завидовали нам. Четырех лошадок держали, трех коров, свою-то землю пахали да исшо в ренду от барина брали, и управляй господь! Бывало и хлебца-то продашь, и подушину-то справишь, и сам-то со скотинкой сыт, да исшо и чужаго человека наделишь, а с воли-то, братец, так подошло, што заместь того, штобы в дом нести, благослови господи, из дому тащить. В один год скотинку продали да подушную управили, в другой продали да очистили себя, а уж в третий и продавать стало нечего, по чужим заработкам пошли, да и тут иной год заместь того, штоб домой какой грош принести, только без пути прохарчишься. Вот тут и поживи, как знаешь.
— Неуж все у вас так колотятся, прервал прохожий, видимо заинтересованный рассказом его.
— Так ли исшо живут, поглядел бы ты, и-и-и! мы хошь за кусочками-то не ездили, хошь и с мякиной, и с корой ели хлеб, да все свой, а то, сердешный, сказывают, целыми волостями, как есть от мала до велика, за милостыней, и чужие губернии ходят.
— Ой, ой! Ну, от экой жизни побежишь.
— Побежи-и-ишь, на край света белого побежишь. Ну, вот и маялись эк-то год от году хуже, и взвыли, первый это Микита Саватыч, из наших-то: подумал, што, говорит, это мучиться-то докелева, да провались все. Пойду, говорит, на Капказ на теплы воды. Солдат это сказывал ему, што воды экие на Кавказе есть, теплыми зовутся, сноровистый, и уж што-те положил в уме, так тому и быть. Продал это домишко, из скарбу-то чего полишнее, и в путь. Только, милый, и трех годов не прошло, вернулся!.
— О-о, не нашел, этих вод-то?..
— Нашо-о-л, как не найти, не таковский мужик он. На-шел, точно, говорит, воды што-те кипяток, да не пустили, вишь его заселиться-то.
— О-о, кто ж?
— Начальство. Не мужику, говорит, на этих водах проклаждаться. Все, говорят, земли, куда ни кинь глаз, по господам разошлись. А воды точно, говорит, кипятку не надо. Жисть бы, говорит, што те в раю была. Порты-ли, рубаху-ли постирать запонадобилось, уж щелоку, говорит, не вари, все готово. Вот какие воды. Травы это выше человека растут, фрухты, говорит, какой хошь. Ну, не пустили, побился, побился да и пришел сызнова домой. Пожил это с год да и говорит: прощайте, братцы, пойду во Сибирь, говорит, во постылую сторону. Все равно, говорит, при экой-то жизни каторги не минуешь, так уж по крайности поближе к ней заселюсь. Мы было отговаривать его, да куда, и слышать но хочет. Ну, пошел. Год минул, нет вести об нем, другой — ничего неслышно, на третий — уж письмо шлет, пишет: свет, говорит, други, увидал, не Сибирь, говорит, это, а рай небесный! Земли сколь хошь, сейся хоть на тысячу перст, никто слоил не скажет. Лесов, говорит, видимо-невидимо и все што ни есть мужичьи лиса, потому, говорит, про господ здесь и помину нет. Зверья, говорит, птицы, рыбы несосветимые силы. Только будто, говорит, господа чиновники большие обиды чинит, ну, да ежли, говорит, теперича, от ихнева брата в лесу или в горах схорониться, так жить можно, потому, говорит, они более по трахту рыщут, поэтому, говорит, по трахту и селиться опасно, и мужики, што пограмотней, все боле за болотами, в горах да в лесах причаливают, штоб значит в ним, говорит, ни проходу, ни проезду не было, и коли ежели, говорит, наткнутая на экое место, то живут да только бога хвалят. Приезжайте, говорит, беспременно приезжайте, кидайте все, здеся, говорит, самое-то царство небесное и есть. Прошло так с полгода время, сызнова он письмо шлет: кидайте, говорит, все и приезжайте в Сибирь жить, увидите! Я и говорю батюшке покойному. Поедем! Никита мужик основательный, врать не будет. Чем, говорю, нам муку-то терпеть здесь, поедем! Ну, уперся старик, как пень: здеся, говорит, и отцы и деды мои кости сложили, и я помру. Помру, поезжай куда хошь, а при жизни благословенья не даю. А-ах ты злочесть, а Никита одно зудит, приезжай да приезжай, ну, супротив родительской воли как ты пойдешь, каков ни есть старив, да все голова в дому, покорился!.. Только и двух годков апосля того не выжил, он стар уж был!.. Похоронил я его честь-честью и пишу Миките: еду, мол. Продал это чего было, как-никак рублев ста полтора наскреб, и в путь. Деньги, чего говорить, сиротские, за путину-то, милый, хошь, и христовым именем питались, а все рублев десятков восемь израсходовал. Туды да сюды копейка! Ведь деньги што вода, и по капельке сочится, да лужа набежит. На место тоже приедешь, как без гроша-то обойдешься…
— Уж дело известное, без гроша гвоздя не вобьешь, — согласился прохожий.
— Не вобьешь!.. Ну, останные-то и стерегу, уж што душу!..
— Стереги, с копейкой в кармане ты все вольный человек, в какое бы место ни пришел, а без копейки раб…
— Раб, нижайший раб! — согласился в свою очередь Павел Сигнеич.
— Только ты того, мотри не болтай всякому-то встречному, што у тебя деньги-то есть, — доброжелательно предостерег его прохожий. Здесь ведь Сибирь, вольный край. Бродячего-то народу, што перелетной птицы, и глазом не усчитать. Всякого народу много.
— Храни господи, што ты это болташь, да я, только будто своя душа и знает.
— То-то, никому ни шкни. Зашей куда ни есть в потаенное место и молчи будто нищий, юрод.
— Уж заши-и-ил, и свои-то што есть не знают. Жена-то все говорит, давай порты-то постираю. Живет, говорю, дойду и так, а бабе-то и невдомек, што я в гашник-то деньги зашил.
— Хе-хе, хитрый же ты, видать, бывал в переделках-то, — с иронией заметил протоми.
— Бывали учены! жисть-то тоже, брат, проживешь, всего на память затылок-то наскребешь, об одном только теперича и молю бога: помог бы до места-то дойти.
— Дойде-е-ешь!.. — успокоил его прохожий.
— Там уже на месте-то мы с Микитой Саватычем оборудуемся. Коли и недохват в чем будет, так уж свой человек, поможет!.. Особливо теперь, когда его усчастливил господь.
— Ну, время-то уж много, засиделись, — произнес прохожим, приподнимаясь с земли. — Пора и в путь. Ну, спасибо, хозяюшка, за хлеб за соль, — крикнул он жене Павла Сигнеича,
— На здоровье кушали, не бессудьте, — ответила та.
— Ужо доедете, поклон от меня Миките Саватычу скажите…
— Будем кланяться, — ответили в голос Павел Сигнеич и жена его.
— Как ужо сказать-то про тебя? Имя-то и невдомек было опросить, почесывая около живота, спросил Павел Сигненч.
— Имя-то?.. — переспросил прохожей, да скажите Гуляй мол кланялся, низко челом бил.
— Гуляй! — повторил Напел Сигпеич. — Это чего ж, имя твое, што ли?
— Имя.
— О-о, Гуляй!.. Чу-удно чего-то! ровно впервой слышу экое имя. Неуж поп так крестил тебя? А по отчеству-то как же звать?
— Незеваич.
— Незева-а-ич, — также удивленно протянул он. — Это чего же, поштенный, по Сибири эки имена попы-то дают, попы-то дают, што ль? по Расеи-то ровно не слыхано таких, а?..
— Здесь ведь, брат, по другим святцам попы-то народ крестят, не то што у вас по Расеи. Здесь все на особь манер, — шутливым тоном успокоил его прохожий. — Ну, спасибо за хлеб за соль, давай бог благополучно доехать.
— Дай тебе бог за добро слово, — ответил ему Павел Сигнеич, проводивши ого до дороги, и постояв у опушки леса, посмотрел вслед прохожему, фигура которого быстро исчезла по дороге в сумраке ночи. — Гуляй Незеваич. Ну, и имя! шатун поди, право шатун? Ну, да што ж, христос с ним, — добродушно закончил он, зевая и крестя рот.
— Мишутка!— крикнул он сыну, который, вколотив кол на лугу, привязывая к нему на минную веревку лошадь, чтобы она не отошла далеки. — Посидико-ко ужо часок-другой, покель я вздремну маненько, а?..
— Ложи-и-сь, — покровительственно протянул Мишутка и, подложив в огонь свежего хвороста, сел у костра. Среди невозмутимой ночной тишины и густого мрака, еще более усиливающегося от яркого зарева костра, до Мишутки отчетливо доносилось фырканье лошади, звучно пережевывавшей сочную траву. Порою в воздухе проносились те таинственные неопределенные звуки, какие слышатся только ночью в лесу, происходящие или от шороха птицы, приютившейся в кустах, или от полета какого-нибудь насекомого, и Мишутка невольно вздрагивал, услышав их, широко раскрывал глаза и, желая преодолеть клонивший его сон, всматривался в окружающие его предметы, которые, казалось ему, медленно, беззвучно придвигались к нему. Он слова протирал тогда глаза, подбрасывал хворосту в костери через минуту впадал попрежнему в дремоту. Наконец ему послышались сзади его шаги, он обернулся и замер. Перед ним стоял Гуляй Незеваич. Мишутка не успел еще сообразить, призрак это или действительность, как, сраженный страшным ударом дубины по голове, безмолвно упал у костра, обливаясь кровью.
Через несколько дней но дороге мимо тай местности, где пристал для ночлега Павел Сигнеич с семьей, проезжал крестьянин села Горелова, Иван Бубен. Несмотря на ранний час утра, Бубен был уже навеселе и, лежа в телеге на боку, громко пел про злодейку долю, не давшую ему ни казны, ни почета. Грустное настроение Бубна об’яснялось продажею любимого коня в ближнюю деревню и выпитым с горя могарычом. В это время Бубна обдало страшным трупным запахом, внезапно нанесенным на него со стороны перелеска утренним ветерком, потянув в себя еще раз воздух, Бубен с отвращением сплюнул и тут только обратил внимание на шумные стаи ворон, с карканьем кружившихся над перелеском и ютившихся в листве его. ‘Знать у кого-то лошадь пала!’, произнес Бубен отплевываясь, ‘только што-то ровно не слышно было, да-ко-сь ужо посмотреть, кого это бог обездолил!’ решил он и, остановив лошадь, слез с телеги и вошел в перелесок. Как ни был пьян Бубен, но едва он взглянул на лужайку у ручья, как опрометью выскочил из леса и, упав в телегу, погнил лошадь во весь опор, точно спасаясь от чьей-то погони.
Не прошло и часу, как по селу Горелову разнеслась весть об убийстве целой семьи в перелеске. Человек до тридцати крестьян верхами на лошадях и в телегах сопровождали две тройки с волостными чинами и писарем, скакавшие по дереве к перелеску под предводительством Бубна. Остановившись у перелеска, крестьяне столпились тесною кучкою и молча вошли в лес, тихо подвигаясь вперед среди густо разросшихся берез. Выйди к опушке его на лужайку, вся толпа невольно остановилась, пораженная страшным зрелищем. У самой опушки леса лежала восьмилетняя девочка, ее роскошные льняные волосы были разметаны по траве.
— Андельская душенька, христовая мученица! — дрогнувшим голосом произнес среди общего безмолвия седой, как лунь, старик и, обнажив голову, перекрестился, и вся толпа, точно ждавшая этого сигнала, сняла шапки и молча крестилась, с ужасом глядя на совершенное злодеяние и пересчитывая жертвы его.
Но сибиряки давно уже привыкли к подобным зрелищам. В каждом селе, в каждой деревне, не говоря уже о городах, любопытный много услышит потрясающих душу рассказов, как в такой-то местности убили двух монахинь, ехавших за сбором, в другой вырезали всю крестьянскую семью, уехавшую на покос, в третьей изнасиловали и убили несколько крестьянских девушек, зашедших далеко в лес за ягодами. На вопрос: кто же совершает все эти преступления, получается всегда один ответ: ‘варнаки’. Народ окрестил этим именем и беглых каторжников, и всю ту массу бездомного, бродячего населения, состоящего из ссыльно-поселенцев, каким кишат города и села Сибири, пустынные дороги летом и глухие тропинки в бесконечных лесах ее. Нигде так дешево не ценится человеческая жизнь, как в Сибири, среди этого бродячего люда, составляющего хромистую язву, раз’едающую и нравственность, и благосостояние местного населения. Варнак убивает без содрогания подобного себе человека за кусок хлеба, за копейку, за прорванный бродень, которому вся цела грош. Он убивает и из чувства мести, иногда просто под влиянием охватившей его злобы за свою неудавшуюся, искалеченную, разбитую жизнь. Порой он убивает из неопределенной, болезненной жажды убийства, жажды крови. Это тупая, ожесточенная, вековая борьба, какую ведут отторгнутые от общества, люди, с тем самым обществом, которое с детства выкинуло их беспомощных на улицу, на жертву нищеты и порока, и тем извратило в них и образ человека, и все лучшие, прирожденные человеку чувства, и Сибирь, одна только Сибирь, как страна ссылки, является ареной этой беспощадной борьбы, и только отмена ссылки, уничтожение в ней каторжных работ прекратят или по крайней мере ослабят явления, какие наводят ужас на все честное, трудолюбивое и мыслящее поселение этого края.
Об этих типах, вырабатываемых бродячею жизнью и сибирской каторгой, могут судить только люди, видавшие их. В них не уцелело уже ничего человеческого. Ему не дорога своя жизнь, не дорога и чужая. Он привык ко всевозможным страданиям, сжился с ними и, заставляя страдать других, едва ли сознает даже, что причиняет им страдания. Он молча ложится под кнут или плети, хотя знает, что ужо не встанет живым, и не издает ни одного стона от терзающей боли. Он не молит о пощаде, когда его поймают на месте преступления и бьют без милосердия, но уже не даст и сам пощады ни дряхлому старику, ни юной расцветающей жизни, ни грудному ребенку, попавшемуся ему под руку. С наступлением осенних холодов, тюрьмы волостных правлений в Сибири обыкновенно переполняются бродягами, добровольно явившимися, отдавая себя в руки правосудия, откуда, их препровождают в губернские и уездные полицейские управления.
— Ты кто, бродяга? — спрашивает, например, исправник или помощник его доставленного из волости в полицейское управление скитальца, добровольно отдавшегося в руки правосудия, под влиянием голода, холода и бесприютности.
— Никак нет, наше благородие, промышленник.
— Промышленник? — с удивлением опрашивает озадаченные чиновник, осматривая ветхий костюм пришельца, нахальное лицо и взгляд которого ясно говорят, что его ничем не удивишь и не запугаешь. — Чем же ты промышляешь? — спросит иной неопытный чиновник.
— Пограничной губернии, Безграничного уезда, ваше благородие, из Кустарной полости, деревни Под’остожье, по имени Гуляй, по отчеству Незеваич, а фамилии и родителей в точности не помнил, хотя, и поминаем их теперича за упокой души! — отчетливо рапортует ему промышленник.
Гуляя Незеваича, конечно, отправляют в острог, для определения же сословия, к какому принадлежит он, прибегают к особой экспертизе палача, который, крепко натерев сукном, смоченным спиртом, спину его, обнаруживает на ней симметрические красные полосы, ясно убеждающие властей, что Гуляй Незеваич основательно знаком с кнутом. Весело проходит для него зима в смрадной атмосфере тюремного замка. Он встречает там более или менее знакомых ему людей, он сыт, одет, он спокойно спит в тепле на голых нарах, даже чувствуя укушений, причиняемых мириадами паразитов. Да и что значат для железного тела его после кнута, плетей и бесчисленного количества розог, укушения каких-нибудь паразитов? Какие страшные повести в длинные, бессонные ночи передаются тут для развлечения друг другу. Передаются совершенно спокойным голосом, с иронией и цинизмом, вызывающими в слушателях взрывы хохота!
Но вот в воздухе потянуло весной. Из узеньких окон тюрьмы, заплетенных железными решетками, видно, как снег начинает чернеть на дороге и полях. Солнце все теплее а приветливее кидает лучи свои в позеленевшие стекла, точно дразнит несчастных заключенников обаянием наступающей весны. И эти минуты все чаще и чаще начинают припоминаться Гуляю Незеваичу раздражающие воображена картины. Ему чудится и безмятежная прохлада лесов, и необ’ятный простор полей, и беспредельная лазурь неба, ему чудится и таинственный шопот ночи в лесу, и перекатные трелия соловья, певца любви и свободы, а жгучая тоска охватывает его, когда рядом с этими картинами проносится другая картина — сырого душного рудника, упорной работы в нем с утра и до ночи и ожидаемое наказание кнутом за побег из этого ада.
Сумрачный, как ночь, он требует у смотрителя острога, чтобы его отправили в полицейское управление, так как он имеет заявить нечто важное.
— Ваше высокородие, — говорит Гуляй Незеваич, входя в присутствие собравшимся чиновникам. — Грешен я пред богом и великим государем, я загубил шесть человечьих душ, — и начинает последовательно рассказывать со всеми возмутительными подробностями историю убийства Павла Сигнеича и семьи его, отчетливо определяя и название деревень, и каждого кустика в той местности, где совершено преступление. — Нашел я при них семьдесят рублев, ну, известно, по слабости характера, пропил (вместе с крестьянином из новоселов села Широкобокова, Микитой Саватовым Чулковым, ему и коня продал, что увел тогда у новосела!.. — об’являет он в заключение своего рассказа.
— Почему же ты раньше не заявил об атом, когда с тебя снимали первоначальное показанье?.. — спрашивают его.
— В затмении ума был и ради страха наказания, а теперича, почувствовав раскаяние, желаю облегчить свою душу от грета.
— Врешь поди, мерзавец, — крикнет не вытерпев иной из чиновников.
Полицейское управление, конечно, шлет запрос, в указанную им местность и получает в ответ, что там совершено было означенное убийство, и виновных по следствию не обнаружено. И вот, Гуляя Незеваича везут закованного в кандалы на паре земских лошадей, в сопровождении двух сотников, мужичков, вооруженных дубинками, везут на следствие в знакомую нам местность. Жадно вдыхает он в себя теплый, ароматный воздух весны, радостно поглядывает на мелькающие крутом поля и леса, беспечно беседует со своими конвойными, потешая их шутками и рассказами о своих разнообразных похождениях. Не раскаяние проснулось в душе, нет, а неудержимое желание свободы, зорко наблюдает он за своими добродушными конвоирами, усыпляя их внимание рассказами и, улучив удобную минуту. Гуляй покажет себя. Он рванет цепи, в руке его окажется нож и он бежит от них. Ловким ударом камня он разбивает кандалы на ногах. Здравствуй свобода, до будущей осени и зимы! Берегись теперь прохожий одинокий путник, берегись простодушный новосел, берегись села и деревни, берегись все, что попадет на пути его — он свободен, свободен! Он выместит накипевшую на душе его боль и злобу, выместит на всех, не разбирая кто прав, кто виноват пред ним.
О том же, что ждет его в будущем, не ему задумываться.