Рецензия на книгу Маклеода, Ткачев Петр Никитич, Год: 1865

Время на прочтение: 13 минут(ы)
П. Н. ТКАЧЕВ. ТОМ 1
М., ИЗДАТЕЛЬСТВО ПОЛИТКАТОРЖАН, 1932

РЕЦЕНЗИЯ НА КНИГУ МАКЛЕОДА

‘Основания политической экономии’. Пер. с английского М. П. Веселовского. 1866 г.1

В прошлый раз я указал на некоторые выдающиеся черты в характере юристов. Разбирая их отношения только к двум юридическим вопросам, мы пришли к тому заключению, что для них существующий факт — идеал правосудия, что сегодня они признают справедливым то, что вчера считали беззаконным, что они, одним словом, наивны, непоследовательны и лицемерны2. Теперь представляется мне случай поговорить о другом разряде ученых мужей, о так называемых экономистах. Есть люди, которые наивно думают, будто юрист и экономист — две совершенно особые породы. Относясь высокомерно и презрительно к юристам, называя их науку сплетением чепухи, какою-то алхимией с примесью метафизики, эти люди смотрят на экономистов с некоторым почтением и их книжицы и трактаты считают за действительную науку. И за что такая обида юристам? Чем они хуже экономистов? И чем экономисты лучше юристов? Решительно ничем. И те, и другие так похожи друг на друга, что, мне кажется, легче распознать двух сиамских близнецов, легче отличить правое ухо от левого, чем юриста от экономиста или экономиста от юриста. Это две одинаковые стороны одного и того же предмета, это две части одного и того же существа. Существо же это, слепленное из двух сходственных половинок юриста и экономиста, употребляется почтенной рутиной в качестве охраняющей силы благочиния в науке и жизни. Специальная обязанность этого двуличного существа состоит в том, чтобы анархию действительной жизни приводить теоретически в логический порядок и уверять всех простаков, будто этот выдуманный ими порядок существует и в действительности и будто всякий, кто осмеливается в нем сомневаться, доказывает этим или свое крайнее невежество, или зловредную неблагонамеренность, что так именно поступают юристы — это, я думаю, достаточно ясно было доказано разбором отношений их к суду присяжных и к вопросу о смертной казни, что таким же точно образом ведут себя и экономисты, в этом не трудно убедиться из самого поверхностного взгляда на историю их науки. Когда ново возникающая промышленность требовала себе поощрения и покровительства, экономисты сочиняли меркантильные системы, когда фабриканты и купцы почти уже совсем подкопались под полусгнившее здание землевладельческого феодализма, тогда экономисты, в угоду победителям и в то же время желая сохранить наружное почтение к старому кумиру, ехидно об’явили, что будто вся сила общественной производительности заключается в классе землевладельцев и что потому на этом классе должны лежать и все налоги, а купцов и фабрикантов следует освободить от всяких податей. Когда же буржуазия окончательно окрепла и видимо начала тяготиться отеческою заботливостью о ней правительства, тогда экономисты открыто провозгласили меркантильную систему вопиющею нелепостью и с либеральным пафосом стали требовать полного невмешательства государства в экономические отношения как народов, так и граждан. Одним словом, в их учениях и теориях, как в зеркале, отражались малейшие изменения настроения духа того класса, который поил их и кормил, покупал их сочинения, давал им пенсии и лавровые венки, т.-е. ордена и тепленькие места. И как бездушное зеркало нельзя обвинять за то, что оно, представляя различные предметы, не держится никакой определенной идеи, не руководствуется никакой логикой, — так точно нельзя за это винить и экономистов. В этом случае их непоследовательность едва ли не превосходит сумбурность самих юристов. Вопросы, по существу своему совершенно тождественные, они решают диаметрально противоположным образом, смотря по тому, какое решение требуется лавочниками и барышниками. Когда, например, зайдет речь о стачках рабочих, у экономистов появляется на губах пена, когда же, напротив, заговорят о стачках фабрикантов, губы их складываются в самую сладенькую, одобрительную улыбку. Когда они трактуют о рабстве негров, речь их дышит благородным негодованием против жестоких притеснителей, отнимающих у людей весь продукт их труда и оставляющих им только несколько крох, чтобы они не перемерли с голоду. Когда же им приходится толковать о задельной плате, высота которой, по их же собственному признанию, почти всегда совпадает с самым низким уровнем человеческих потребностей, тогда они начинают распевать умилительные дифирамбы в честь великой мудрости, гуманности и предусмотрительности своих читателей и кормителей. И разумеется, если бы я вздумал перечислить все противоречия, в которые фатальным образом впадают экономисты, в качестве присяжных зашит инков данного status quo {Положение вещей. Ред.}, то мне пришлось бы исписать несколько стоп бумаги и все-таки не дойти до конца.
Но это еще только одна черта сходства юристов с экономистами. Есть другая, гораздо более существенная. На нее до сих пор, как мне кажется, никто еще не обращал должного внимания. А между тем эту черту стоит заметить. Юристы и экономисты выводят все свои теории и системы из одного принципа, одинаково любезного как тем, так и другим. Вся наука юристов построена на начале возмездия, на том же начале основана и наука экономистов. У юристов только начало это, облеченное в метафизические покровы, называется вменением, а у экономистов — обменом услуг. Первые выводят из своего верховного принципа все возможные и невозможные системы уголовных кар и преследований, вторые — учения о ренте, рабочей плате, о капитале, кредите, процентах, одним словом, всю свою науку. Принцип этот оказался одинаково выгодным как для целей юриспруденции, так и для целей политической экономии. С помощью его, действительно, весьма удобно оправдать и жестокость уголовного законодательства, и анархию экономических отношений. ‘Зло за зло’, — говорят юристы, ‘услуга за услугу’, — говорят экономисты. Прекрасно. Но в чьих же руках находится тот заколдованный аршин, которым меряются и зло, и услуги? И где ручательство за верность этой меры, за неподкупность критерия? Ростовщик грабит, фабрикант барышничает, палач неистовствует, — что же? — все это оправдывается и покрывается эластическими принципами юриста-экономнста. Ростовщик не грабит, но только требует услуги за услугу, фабрикант не барышничает, а только платит за труд то, что он стоит, и палач не неистовствует, а только вменяет преступнику учиненное им зло.
Так рассуждают юристы и экономисты, и рассуждают, с своей точки зрения, совершенно справедливо. Им же лучше, чтя они напали на такую удивительную точку зрения, с которой все можно оправдать и поощрить.
Но есть однако один пункт, с которого эти два сиамские близнеца начинают не походить один на другого. Впрочем, несходство это не столько зависит от свойства этих самых наук, сколько от тех внешних сил, которые держат их у себя по найму в услужении. Карательная власть во все века и у всех цивилизованных народов по своим основным принципам была совершения однородна, ее требования и цели всегда были почти одинаковы, а потому и прислуживающие ей юристы во все века и у всех народов принуждены повторять все одно и то же, так что и наука-то их представляет собою какую-то окаменелую формацию. Совсем не то с экономистами. Сила, содержащая их на своих плечах, есть сила живая, подвижная, растущая не по дням, а по часам. Не прошло еще и века, как она с апломбом дебютировала на театре человеческого прогресса, а уже теперь она является полною госпожею всего образованного мира. Теперь она все себе поработила, все поглотила, всему дает свой указ, везде распоряжается и повелевает. Эта сила — буржуазия, а орудие ее — капитал. Разумеется, и наука, живущая у нее на содержании, должна была разделять судьбу своей кормилицы. Когда кормилица еще не успела вполне отпятиться от средневековых представлений, высвободиться из под феодального гнета, когда она еще чувствовала на себе некоторое тяготение прошедшего,— тогда и наука экономиста на каждом шагу представляла пример робости, нерешительности и какой то сдержанной осторожности. Но со времен Адама Смита, со времен даже Рикардо и Сея положение буржуазии изменилось, она заняла аванпосты, она пустила глубокие корни в организм народной жизни, вместо с этим и наука экономистов становилась все буржуазнее и буржуазнее: все с большею беззастенчивостью начала проповедывать свои мещанские доктрины и наконец в лице Маклеода превратилась в счет мелочной лавочки. Маклеод свел ее к теории простого обмена. Обмен и барышничество — вот два единственные предмета, о которых он говорит в своих ‘Основаниях политической экономии’ и кроме обмена и барышничества, для него не существует никаких других экономических явлений. Он находится в полном самообольщении, когда уверяет, что будто он, Маклеод, ‘положил новое основание науки’, ‘провел новые мысли и мнения’. Ничуть не бывало. Его метод и приемы изложения не содержат в себе решительно ничего нового: они свойственны всем экономистам и всем юристам только в большей или меньшей степени, — вот и все. Метод этот очень прост и имеет некоторую претензию на сходство с метолом естествоиспытателей. Повидимому, даже это сходство действительно существует. Экономист и юрист, как и естествоиспытатель, изучают факты действительной жизни, группируют, классифицируют и выводят из них общие законы и правила, которыми в свою очередь, с помощью дедукции, об’ясняют и освещают весь экономический или юридическиq быт народа. Но сходство это, как я сказал, только видимое. В сущности его нет и быть не может. Впрочем, причины этой коренной разницы заключаются не столько в свойствах самих приемов экономистов и юристов, сколько в свойстве изучаемых ими явлений. Естествоиспытатель имеет дело с фактами физической природы, с фактами, возникающими помимо воли и вмешательства человека. Для него единственно важным вопросом является вопрос: как и почему существует то или другое явление? Вопрос же о том, худо или хорошо это явление, полезно оно для человека или нет,— не имеет для него никакого существенного значения. Потому к изучению явлений действительности он приступает, так сказать, с чистою совестью, без предвзятого намерения доказать во что бы то ни стало, что существующее дурно или хорошо. Совсем в другом положении стоят юристы и экономисты. Если они не бездушные идиоты, то для них не может быть чуждым вопрос: хорошо или худо существующее? Для всякого деятеля, изучающего общественную жизнь, вопрос этот неизбежно должен стоять на первом плане. Об’ективное отношение к изучаемому предмету здесь едва ли мыслимо. Социалист не может относиться индифферентно к общественным явлениям и смотреть пассивно на общечеловеческие интересы. Эго естественное стремление его — вносить свой суб’ективный взгляд в изучении социальных явлений — у юристов и экономистов обусловливается особыми экономическими соображениями и чувством возвышенной благодарности к своим покровителям и писателям. Поэтому о их беспристрастии и об’ективности мы не будем здесь распространяться: кому оно неизвестно и кто в нем сомневается? Но на этом еще не кончается различие методов естествоиспытателей и экономистов. Естествоиспытатели имеют дело с явлениями природы, всегда и везде действующей однообразно и правильно. Из таких явлений можно, разумеется, выводить неизменные и постоянные законы. Напротив, нет ничего постоянного и правильного в явлениях жизни социальной. Многое здесь зависит от простых случайностей, многое от каприза и произвола нескольких лиц, уполномоченных властью. Война породила данный социальный порядок, войною он держится, война составляет его сущность. Эта постоянная, убийственная война — война на полях и водах, война в лавках и на фабриках, война на рынках, война в деревнях и городах, — дает обширный простор личным силам и личному произволу воюющих. Потому возводить в законы порождаемые ею явления это значит возводить анархию в принцип, лицемерие и ложь в вечный и неизменный закон! Так именно и поступают экономисты и юристы. Но, разумеется, для того, чтобы убедить людей в законности и разумности ежедневно совершающегося людоедства, необходимо представить это людоедство в такою свете, чтобы оно не казалось злом, т.-е. к фактам действительности следует примешать некоторую долю вымыслов собственной фантазии, факты, подкрашенные этими вымыслами, теряют свою твердость и делаются упругими и эластичными, подобно яйцу, пропитанному уксусом. Тогда их можно пропускать через какое угодно горлышко бутылки. Так и делают экономисты. Впрочем, по мере того, как их наемщики приобретают все большее и большее общественное значение, необходимость в подобном подкрашивании становится все более и более излишнею. С кем им тогда церемониться, кого бояться? Везде и на всем лежит один герб, все оделось в одну ливрею, все молится одному кумиру. Следовательно, не для кого искажать действительность, если она у меньшинства находит себе полное одобрение и оправдание. Потому мы и замечаем некоторый прогресс о науке экономистов. С каждой новой победой буржуазии они становятся все беззастенчивее и наглее. Курсель-Сенель идет дальше Бастиа, а Маклеод дальше Курсель-Сенеля и т. д. Маклеод видит, что стыдиться теперь уже некого и что теперь настало время сорвать покровы вымыслов с безобразной действительности и открыто провозгласить эту безобразную действительность чудом красоты, идеалом справедливого и разумного. Он самоуверенно отвергает всякие проекты улучшить и изменить данный строи экономических отношений. К чему улучшать наилучшее и пытаться изменить неизменное? Так это и должно быть для экономиста.
Поэтому вся теория Маклеода сводится к одному обмену. Весь трактат его только и трактует о ценах, о кредите, о капитале, о банках, о вексельном курсе и денежном обращении Его гораздо правильнее было, бы назвать ‘Теориею капитала и кредита’, чем ‘Основанием политической экономии’. Но, как я сказал, экономисты обращают внимание только на те явления, которые совершаются в родственной им буржуазной сфере. Только эти явления и считают они достойными научного исследования и только ими они и ограничивают свою науку. И на теориях Маклеода о капитале и кредите мы лучше всего можем проверить безусловную справедливость всего того, что я говорил выше об экономистах и их методе.
В современной жизни буржуазии кредит играет самую важную, первостепенную роль. Кредитом буржуазия живет, в кредит она затевает свои безумные предприятия, кредит обогащает банкиров, ростовщиков и фабрикантов, кредит давит и разоряет народ и пролетариев. Потому Маклеод и придает кредиту особенно важное, даже небывало важное значение. До сих пор думали, что кредит не одарен никакою творческою силою, что он только сообщает капиталам более полезное употребление, не создавая однако ни копейки. Но экономисты ошибались, и ошибались умышленно. Им совестно было сознаться, что для большинства буржуазии кредит действительно одарен творческою силою, что для него он заменяет капитал, а ведь капитал производителен, это они признали и признают, ни мало не краснея. Маклеод делает то же признание и относительно кредита: он утверждает, что кредит столь же производителен, как капитал и труд (см. стр. 74 и 75). Кредит не только приводит капиталы в движение, он сам представляет собою капитал. А что капитал есть сила творческая, в этом, как я уже сказал, давно перестали сомневаться даже и робкие экономисты.
Подвиги беззастенчивости Маклеода не ограничиваются одним только возведением кредита и чин производительной силы. В учении своем о капитале, ренте, ценах и рабочей плате бесцеремонность его доходит просто до цинизма. До экономисты, желая сохранить некоторое приличие, вводила в определение капитала понятие о труде и, цепляясь за это понятие, провозглашали законность процента. Маклеод считает подобную уловку совершенно излишнею. ‘Капиталом, — говорит он, — в обширнейшем смысле этого слова называется нечто такое, чем человек может производить обороты, что он может затратить в видах извлечения прибыли или что дает ему средство на получение дохода’ (стр. 74), т.-е. ‘слово капитал, в пространном смысле, прилагается более к способу употребления известного качества, чем к какому-либо определенному предмету’ (стр. 77). Другими словами, капиталом называются такие вещи, которыми мы барышничаем, не понятие о труде, понятие о барыше и прибыли составляет сущность маклеодовского определения капитала. И такое определение совершенно верно действительности. Маклеод не стыдится показывать вещи в их настоящем свете. Буржуазия стала теперь в такое положение, что ей нет надобности лицемерить. И она не лицемерит, она прямо говорит: обращать имущество в капитал значит брать за него более, чем оно стоит, т.-е. возвращать его себе с некоторою прибылью. Прибыль эта, разумеется, берется с труда, народ является тою страдательною личностью, при вынужденном содействии которой имущество буржуа превращается в капитал. Таким определением капитала лучше всего характеризуется его роль и значение в жизни общества. И только наглый цинизм отупевших лавочников может называть эту роль ‘великою’ и это значение ‘благотворным’. В учении о ренте и заработной плате Маклеод так же беззастенчив, как и в учении о капитале. Рентою называется, как известно, та контрибуция, которую землевладелец взимает с земледельца за право пользования и обрабатывания его земли. Но на каком же разумном основании взимается эта контрибуция? Ведь право собственности, утверждают моралисты, лежит в труде, — следовательно, кто влагает в землю свой труд, тот должен быть и ее собственником. Как тут быть? Нечего делать, для того, чтобы не впасть в противоречие с моралистами, экономисты вынуждены были немножко присочинить: они открыли в земле, силою своей фантазии, какие-то ‘первоначальные и неразрушимые силы’ original and indistructible powers of the soil) {Риккардо. Principles of political economy and taxation, p. 53.}, без которых, будто бы, труд земледельца не имеет значения и за которым собственно земледелец и должен платить некоторую контрибуцию землевладельцу, обладателю этих сил. Теперь подобные вымыслы оказываются совершенно ненужными. Моралисты, подобные Мальтусу, увлеченные общим течением дел, давно уже скинули с себя черную рясу и торжественно облеклись в ливрею буржуазии, проповедь их не может теперь стать в противоречие с расчетами фабрикантов и лавочников, они уже заранее дали свое согласие и благословение на все, что угодно будет сделать их господам. Поэтому Маклеод, отвергая теорию ‘первоначальных и неразрушимых сил земли’, сводит учение о ренте к учению о капитале и процентах. Рента — это вознаграждение, которое платит земледелец землевладельцу за право обрабатывания его земли, подобно тому как заемщик платит заимодателю за право пользования его капиталом. ‘Первое необходимое условие возникновения ренты заключается в том, чтобы известное лицо владело большим количеством земли, чем в состоянии обрабатывать само. Землевладелец есть капиталист, капитал которого заключается в земле, подобно другим капиталистам, он или сам торгует на свой капитал, или отдает часть этого капитала для оборотов другим лицам, при чем за пользование капиталом он, как и другие капиталисты, приобретает право получать проценты’ (стр. 214). А почему с земледельца и заемщика сбирается контрибуция в виде ренты и процента, отучать на это не трудно: потому что земледелец нуждается в земле, заемщик — в капитале. И ясно, и просто. К чему тут выдумывать еще какие-то ‘первоначальные силы’? И без них дело обходится весьма хорошо. Тою же ясностью и простотою, тою же милою откровенностью отличается учение Маклеода о ценах. Адам Смит, желая приискать разумное основание меновой ценности предметов, желая установить прочный критерии для регулирования обмена, высказал ту мысль, что будто цена предмета определяется стоимостью издержек производства или количеством единиц затраченного на него труда. Но подобные ‘основания’ и ‘критерии’ существовали только в фантазии Адама Смита. В действительности на них не обращали ни малейшего внимания. В действительности господствовала полнейшая анархия, каждый хотел продать свою вещь дороже, чем она ему стоила, и в то же время сбить до возможного минимума ценность продуктов своих ближних. Свой труд ценился до крайности высоко, чужой — до крайности низко. При таком положении дела нельзя было и думать ни о каком разумном регулировании цены. Она вполне и безусловно зависела от стечения более или менее счастливых или несчастных обстоятельств, от прихоти и капризов, от хитрости и ловкости покупающих и продающих. И Маклеод считает ненужным скрывать тот факт, он так-таки прямо и говорит: ценность предмета определяется спросом и предложением, и что ‘не труд сообщает ему ценность, а, наоборот, ценность предмета привлекает к нему труд’ (стр. 24). Ту же теорию спроса и предложения он прилагает и к вопросу о заработной плате. До него экономисты, желая, с одной стороны, оправдать низкий уровень заработной платы, с другой — доказать, что при определении ее не все зависит от произвола фабрикантов и наемщиков, учили нас, будто заработная плата определяется стоимостью услуги, оказываемой рабочим, и ценою с’естных припасов. Так, например, Рикардо говорит: ‘Труд, подобно всем предметам, которые продаются и покупаются и количество которых может быть увеличено или уменьшено, имеет свою естественную и свою рыночную пену. Естественная цена на труд есть та цена, которая необходимо должна быть получаема тружениками для того, чтобы они могли существовать и воспроизводить свой род без возрастания или уменьшения’ (Principles of political economy and taxation, стр. 86).
На самом деле было не совсем так, на самом деле работодатели ни мало не заботились о том, достаточна ли плата, получаемая тружениками, ‘для того, чтобы они могли существовать и воспроизводить свой род без возрастания или уменьшения’. Но в то время, когда Рикардо писал, экономисты чувствовали еще некоторую потребность лицемерить и подтасовывать факты, потому что буржуазия тогда только боролась, а не властвовала и повелевала, как теперь. Теперь же, как я уже несколько раз повторял, нет нужды в подобном лицемерии и подтасовке. Маклеод, не обинуясь, говорит, что все эти так называемые естественные цены’ — глупости и что цена рабочей платы, как и всякого товара, единственно и исключительно определяется спросом и предложением (стр. 218 — 233). Таким образом, между работодателями и работопредлагателями. — как и вообще между покупателями и продавцами, потребителями и производителями, — идет вечная война, успех которой обратно пропорционален числу бойцов с той и с другой стороны. А так как работопредлагателей всегда более, нежели работодателей. то, разумеется, победителями всегда остаются последние, а роль побежденных всегда играют первые. Вот какие признания делает нам буржуазия, вот до чего доходит ее бесстыдство и наглость, она теперь не скрывается: руками Маклеода она с циническою улыбкой срывает с себя свои ветхие рубища, сотканные экономистами для прикрытия ее наготы, и нагло приглашает всех наслаждаться и восхищаться ее нравственным безобразием. Однако, как ни смел Маклеод и как ни мало он церемонится со здравым смыслом, все-таки он не вполне еще отрешился от лицемерия и трусливой нерешительности, — качеств, обыкновенно присущих, в большей или меньшей степени, всем экономистам и всем юристам. И прежде, чем я покончу с этим отважным политико-экономом, мне хочется уличить его в робости и непоследовательности. На стр. 18 и 19 он говорит: ‘Война есть величайшее бедствие для человечества, зато политическая экономия есть самый могучий противник войны. Монополия в торговле есть одно из тяжких социальных зол. Зато политическая экономия есть самый отважный разрушитель монополий. Когда все выводы нашей науки будут ясно поняты и все доктрины ее войдут в сознание большинства людей, она приведет к тому, что весь мир из бойни и мясной превратится в сад изобилия и благосостояния’. О лицемерие, о трусость! Чего вы боитесь, кто против вас? Вы — наши хозяева, мы — ваши батраки и слуги: в ваших руках общественное мнение и материальная сила, в вашем распоряжении целые фаланги экономистов, юристов, философов, публицистов и т. д.! Говорите смело, перед вами все раболепствует, и никто не посмеет вам противоречить! Говорите: ‘Мы живем среди полнейшей анархии, среди нескончаемой войны, для нас это выгодно, и потому мы признаем эту анархию за величайшее благо, мы считаем войну неизбежным и притом мудрым законом человеческого общежития. Мир теперь представляет какую-то бойню или мясную лавку, — и так это должно быть, и так это будет всегда, потому что, по нашим расчетам, это полезно и разумно’. И я думаю, скоро придет то время, когда буржуазия устами какого-нибудь нового Маклеода провозгласит эти принципы открыто и громко, и тогда последние тряпицы спадут с ее почти обнаженного тела.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Рецензия на книгу Маклеода была помещена в ‘Библиографическом листке’ No 12 ‘Русского Слова’ за 1865 г.
2 В ‘Библиографическом листке’, помещенном в No 11 ‘Русского cлова’ за 1865 г., Гкачев, разбирая книгу Гуэ-Глунека о суде присяжных и работы А. Бернера и К. Миттермайера о смертной казни писал: ‘Юристы обыкновенно отличаются весьма похвальным уважением ко всему совершившемуся. Совершившийся факт — это их кумир, перед которым они падают ниц и не устают курить ему фимиамм своих юридических софизмов и своего юридического шарлатанства. Но если власть признает этот кумир почему-нибудь негодным для поклонения, то юристы, еще вчера превозносившие его, сегодня накидываются на него и, вместо хвалебных гимнов, готовы наградить его палочными ударами. Все это, разумеется, делается ими во имя права и справедливости…’
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека