Рецензия на кн.: Simmons E. J. Pushkin, Левит Теодор Маркович, Год: 1939

Время на прочтение: 8 минут(ы)
Левит Т. [Рецензия на кн.: Simmons E. J. Pushkin] // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии / АН СССР. Ин-т литературы. — М., Л.: Изд-во АН СССР, 1939. — [Вып.] 4/5. — С. 550—554. — Рец. на кн.: Simmons E. J. Pushkin. — Cambridge, 1937.
http://feb-web.ru/feb/pushkin/serial/v39/v39-550-.htm
‘Pushkin’, by Ernest J. Simmons, Cambridge, Massachusetts, 1937. Harvard University Press, XII + 485.
Первый перевод из ‘Евгения Онегина’ на английский язык появился только в 1881 г. (H. Spalding). До мировой войны Пушкин был мало известен читающей по-английски публике. По-настоящему его имя стало в Англии и в США звучать, может быть, только в 1935 г. Еще в 1933 г. Симмонзу пришлось поместить свой превосходный перевод ‘Скупого Рыцаря’ в специальном филологическом органе (‘Harvard Studies and Notes in Philology’).
Правда, английская критическая литература о Пушкине не так уже малочисленна. Уже в 1845 г. в трех номерах ‘Blackwood Magazine’ профессор английской литературы при СПб. университете Th. В. Shaw поместил обстоятельную статью о Пушкине с переводом двадцати двух стихотворений. В 1858 г. ‘National Review’ отозвалось на анненковское издание переводами и статьей, в которой повторило боденштедтово предисловие к книге переводов. В 1882 г. вышли ‘Этюды по русской литературе’ Ch. E. Turner’a. В 1883 г. W. R. Morfill дал в ‘Westminster Review’ большую статью о книге Незеленова и о ефремовском издании, сопровожденную переводом десяти стихотворений и отрывков из ‘Евгения Онегина’ и ‘Бориса Годунова’. Однако все эти статьи, как и предшествующие — пересказ ‘Опыта’ Греча в ‘National Review’, 1828 г., статья в ‘Foreign Quarterly Review’ 1832 г. и соответствующие страницы переведенной в 1839 г. с немецкого ‘Истории русской литературы’ F. Otto — как показывает самое время их появления — не могут претендовать на научное изучение творчества Пушкина. Общие обзоры A. Bates’a (‘Русская драма’, 1906 г.), A. Brckner’a (переведенная в 1908 г. ‘История русской литературы’) и M. Baring’а (‘Очерк русской литературы’, 1914 г.), так же, как статьи последнего (‘Пропавшие лекции’, 1932 г.), являются критическими высказываниями, а не результатом научного изучения. С другой стороны, совершенно академическим исследованием, захватывающим, Пушкина лишь частично, является работа автора рецензируемой биографии (‘Английские литература и культура в России’, 1935 г.). Единственная пушкиноведческая работа на английском языке до книги Симмонза — этюд Н. Hertford о ‘Борисе Годунове’ (‘Русский шекспирист’, 1925 г.).
Рецензируемая книга, вышедшая к столетию смерти Пушкина (предисловие подписано январем 1937 г.), представляет собою подытоживающую монографию, опирающуюся равно на критические суждения предшественников и на результаты научной разработки вопросов творчества и биографии Пушкина.
Автор ее — профессор Харвардского университета, насчитывающий в своем активе не одну работу по русской литературе. Помимо названных выше работ и работ о других русских писателях, надлежит отметить ‘Пушкин и Шенстон’ (‘Modern Language Notes’, XI, 1930), ‘Байрон и гречанка’ (‘Modern Language Review’, XXVII, 1932) и ‘Английская литература и Пушкин’ (‘Revue de la littrature compare’, XV, 1937). Таким образом рецензируемый том — не популяризаторская работа безвестного автора, но монография, написанная специалистом.
Понятно, нельзя подходить к монографии Симмонза с теми же требованиями, которые мы предъявляем к монографии советского ученого: задачей Симмонза являлось прежде всего рассказать своему читателю кто такой — Пушкин.
С другой стороны, самые условия книжного рынка в США почти исключают возможность появления строго-академической литературоведческой работы такого объема на неанглийскую тему. Рентабельностью заранее была определена основная установка книги, установка на ‘читабельность’.
Книга написана для американского буржуазного читателя. Это определяет ее специфические черты, которые советскому читателю во многом и чужды и непривычны.
Построена монография на прямой биографической последовательности. После нескольких страниц ‘Введения’ следует глава ‘Писаки русские меня зовут аристократом’ излагающая историю предков Пушкина. Остальные главы: Детство, Император учреждает Лицей, Литература и любовь в Лицее, В большом свете, Среди заговорщиков, Русский Чайльд-Гарольд, ‘Проклятый город Кишенев’, Русский Овидий среди готов, Одесса, Михайловский изгнанник, ‘Душу? трагедией’, Царь распоряжается, Снова Москва, ‘Город пышный, город бедный’, Женитьба, Медовый месяц и полынь, Пленник царского двора, Коадьютор ордена рогоносцев, Последняя дуэль, Эпилог.
Названия глав достаточно характеризуют ориентацию на американского буржуазного читателя и подход к пушкинским ‘трудам и дням’.
Эпиграфом к книге Симмонз ставит пушкинские слова: ‘Следовать за мыслями великого человека есть наука самая занимательная’. Начало первой главы излагает основные мысли о ‘герое’ монографии, ибо писатель — предмет монографии — превращен в ее героя.
‘В отличие от доктора Джонсона, Пушкину никогда не приходилось дожидаться милости в прихожей… Покровителя, захоти он такого, он имел в царе всея Руси. Пушкин настаивал на своем аристократизме потому, что титул ‘поэт’ был предметом презрения для новой знати и невежественной бюрократии. Он знал себе цену и угадал свое бессмертие’ (7).
Эти слова открывают читателю, как Симмонз мыслит отношение Пушкина к своей литературной судьбе. Она же характеризована скупыми и достойными словами:
‘У всякого биографического изучения Пушкина есть свой смысл и своя ценность. Пушкин был велик не только как поэт, но и как человек. И трудно найти во всем объеме русской литературы такого жизненного, блестящего и несчастного человека, как Пушкин. Он ощущал жизнь глубоко и отдавал ей всю свою страсть, весь свой гений. Он приближался к ней прямо и бесстрашно… Он знал и слабость и величие, но его гений возносился торжествующе над всем, что в его природе было мелким и низким… Биограф должен изучать Пушкина как человека, как поэта и как историческую фигуру’ (5—6).
Этими словами заканчивается ‘Введение’. Какую же историческую фигуру представлял собой Пушкин?
Ясно это не сформулировано нигде. Большой том (более двадцати шести печатных листов) заключает жизнеописание Пушкина, не разграничивающее четко события жизни и события творчества. Биографическим фактам в изложении Симмонза уделено даже значительно больше места, чем произведениям Пушкина. Последние же переданы главным образом через оценочные характеристики и в нескольких случаях (‘Евгений Онегин’, ‘Цыганы’, ‘Пиковая Дама’, ‘Скупой Рыцарь’) посредством ‘изложения содержания’.
‘Если исключить Гёте, не будет преувеличением сказать, что в течение первых сорока лет девятнадцатого века ни один поэт западной Европы не превзошел Пушкина ни гением, ни высоким качеством литературного совершенства’ (3).
‘Жизнь Пушкина была бесконечным разногласием между его внутренним духовным существом и внешними фактами существования. Его гений требовал свободы жить и творить как желает… Все без исключения факты существования износили его физически и душевно и сломали крылья его гению. Хотя Пушкин по природе был оптимистом, преобладающая в его поэзии нота — не нота радости. Скорее слышим мы всепроникающий тон меланхолии, печали и страдания’ (438—439).
‘Нас приучили ожидать в русской литературе проповеднической тенденции, оправдания морального добра в мире и разоблачения морального зла… А литературная позиция Пушкина диаметрально противоположна этим силам русской культуры. Не нужно искать в его произведениях морали, его муза искренне на стороне и добра и зла. Нет ни тенденциозности, ни социального учительства, ни морального пафоса… Братство людей приглянулось бы Пушкину, если бы он вообще об этом подумал, в качестве превосходной темы для сатирического стихотворения. Что до цели искусства, — он суммировал ее в одной фразе: цель поэзии — поэзия’ (4—5).
На все эти утверждения Симмонза можно возразить слишком многое. Например, хотя бы то, что Пушкин вспоминает с глубоким волнением и, конечно, с одобрением о том, как
Мицкевич говорил
о временах грядущих,
Когда народы, распри позабыв,
В великую семью соединятся.
Отмеченное Симмонзом (и непонятое им) ‘олимпийство’ Пушкина, так резко противостоящее учительству русского романа, заставляет Симмонза считать, что ‘Он стоит одиноко и его поэзия, как поэзия Чосера, нечто вроде блистательного завершения прошлого… Поток русской культуры не был резко прегражден Пушкиным, она просто потекла иным руслом’ (5).
Симмонз хочет сделать из Пушкина ‘олимпийца’ (в том смысле, как Гейне применил этот термин к Гёте). Пушкин для Симмонза человек, подчеркнуто отстраняющий от себя житейскую прозу, житейскую повседневность. За чистую монету принимаются заключительные слова пушкинской статьи о Вольтере: ‘настоящее место писателя есть его ученый кабинет, и… независимость и самоуважение одни могут возвысить нас над мелочами жизни и над бурями судьбы’. Подобная ограниченность восприятия необычайна характерна для американского литературоведения, заботливо возносящего всё, что касается ‘чистого искусства’, и тщательно обходящего всё, что свидетельствует о политической деятельности изучаемого писателя.
Советским пушкиноведением точка зрения на великого русского поэта как на олимпийского жреца ‘чистого искусства’ давным давно сдана в архив. Сам Пушкин ощущал себя политическим деятелем. Тому свидетельство — и его поэтические произведения и замечательные строки в прошении о проектируемой газете ‘Дневник’. Читающая Россия воспринимала деятельность Пушкина, — а смерть его особенно — и как политические факты. Тому свидетельство — тысячные толпы перед квартирой Пушкина в последние дни января 1837 г. и паника правительства. Обо всем этом рассказывает и Симмонз.
‘Многие из этих ожидающих — друзья, чужие и даже иностранцы — плакали. Что трогало их? Жуковский дал ответ: Вообще гений это добро. В поклонении гению все люди братья и когда он покидает землю навсегда, все горюют одной братской печалью. Пушкин в своем гении принадлежал не одной России, но всей Европе’ (422).
‘По многим причинам Бенкендорф убедился, что Пушкин был участником, если не руководителем, нового политического заговора. Бенкендорф действительно боялся народного восстания во имя Пушкина…. Так естественное и искренне либеральное направление его мышления, взятое под сомнение с самого его ‘прощения’ царем, было открыто народом после его смерти’ (436—437).
Первая цитата наивно ‘беспартийна’, вторая начинается неожиданной ссылкой на карбонарство поэта. Особенно резко это противоречие бросается в глаза потому, что связь Пушкина с декабристами, не только на юге, но и в период ‘Зеленой Лампы’, Симмонз вполне отчетливо представляет и себе и читателю. По Симмонзу молодой Пушкин — человек с определенными политическими устремлениями, которые в дальнейшем просто иссякают. Однако даже о такой поздней вещи, как ‘Арион’, Симмонз вполне правильно говорит:
‘Это прозрачная аллегория… Люди на челне, понятно, декабристы… Он пытался остаться их певцом, певцом свободы’ (279—280). {Симмонз заходит и дальше, приводя как достоверный факт историю о четверостишии ‘Восстань, восстань, пророк России’, с которым Пушкин явился к царю. }
Путь Пушкина-писателя Симмонз характеризует так:
‘В трактовке (‘Евгения Онегина’) много лиризма, есть и преднамеренный романтизм и не мало чистейшего субъективизма. Но действительное направление, которым идет Пушкин, — объективный реализм, направление, которое начало обозначаться в одесский период… Байрон был позади. Теперь он был занят русской жизнью и обрисовкой ее в реалистических стихах’ (232—233).
‘Ее <трагедии 'Борис Годунов'> белый стих, так выразительно читанный Пушкиным, поразил их <'любомудров'>, а полный объективизм пьесы осуществил дорогой им идеал бесстрастной гётевской поэзии’ (261—262).
Так же, как это развитие от субъективного романтизма к объективному реализму, шло, по мнению Симмонза, и политическое развитие Пушкина: от юноши, который ‘любил слушать о храбрых поступках и, подобно многим поэтам своего темперамента — Байрон, например — охотнее совершал бы героические деяния, чем писал о них’ (129), Пушкин, приходя к зрелости, становится либералом, о котором иностранные дипломаты писали своим дворам, как о ‘руководителе движения реформ’ (437).
Эта концепция естественна для оборвавшейся эволюции Байрона, для логически завершившихся эволюций английских и французских романистов 30-х и 40-х годов, ‘тоже’ начинавших бунтарством. Не поняв социально-исторической специфики развития России, Симмонз механически подвел Пушкина под европейскую историческую схему, в которую ни Пушкин ни Россия не укладываются. Конфликт между внутренним развитием Пушкина и российской действительностью не ослабевал, но усиливался, по мере того как Пушкин ‘остепенялся’, и неизбежность столкновения нарастала именно по мере этого ‘остепенения’, которое выражалось во всё возрастающем интересе Пушкина к вопросам политики. Ничего этого Симмонз не увидел. Из всех нехудожественных произведений Пушкина ои называет только ‘Историю Пугачева’ и упоминает о работе над историей Петра I. Даже публицистических установок ‘Современника’ Симмонз не понял:
‘Пушкин много поработал над тем, чтобы номер вышел удачным, и, быть может, ни один русский журнал не начинал существования с таким замечательным содержанием’ (381).
Эта фраза недостаточна. ‘Современник’ отличался от других журналов не только высококачественностью материала, но и отчетливой литературной партийностью сотрудников. А в первую очередь отличался ‘Современник’ тем, что противопоставлял особый тип европейскому, ‘массовому’ типу журнала.
Для правильного освещения этих фактов Симмонз должен был бы учесть специфику литературной борьбы Пушкина. Мы привыкли к тому, что монография о писателе стремится восстановить литературную практику его дней и показывает его место и его функцию в ряду современников. Это несвойственно американскому (и английскому) литературоведению, для которого история литературы в значительной мере — история ‘душ’ и вкусов писателей, а литературная борьба — дело темпераментов и личных отношений. Американское литературоведение заменяет историческую часть биографией, а историко-литературную часть — критической оценкой. С этими задачами Симмонз справился превосходно.
Первое, что бросается в глаза при чтении книги, — ее исключительная легкочитаемость. Монография занимательна в том лучшем смысле этого слова, который английский язык обозначает readable (читабельно).
Изложение ведется живым и подчас очень острым языком. Отдельные страницы (напр. последние дни Пушкина) подымаются до подлинно прекрасной патетики. Книга Симмонза написана по-писательски, так, как у нас книг по литературоведению писать еще не умеют.
Книгу написал человек, движимый подлинными любовью и уважением к Пушкину. Это сказывается во многом: в заботливости изучения источников, в тщательности стиховых переводов, во внимательности подбора иллюстрационного материала. {Досадно включение псевдо-пушкинского портрета (стр. 64), непростительно опубликованного и у нас в качестве пушкинского (‘Вечерняя Москва’ от 22 X 1936 г.).} Но особенно приятно сказывается отношение автора к теме в попытках осмыслить для читателя факты жизни Пушкина сравнительно с аналогичными фактами жизни английских писателей. Такие сопоставления, как детство Пушкина и детство Колриджа (24), или Пушкин на пути в Гурзуф и Байрон на мальтийском пакетботе (107), не только тонки и убедительны, но и плодотворны, хотя детально не разработаны.
На большой высоте стоит и критическая часть книги.
Но задача критика в такой книге, как рецензируемая, — не только проявить вкус. Критическое суждение должно также дать читателю, лишенному возможности ознакомиться с оригиналом, представление о характеризуемом произведении. Эту задачу Симмонз выполнил. В книге немало тонких, умных и метких характеристик. Несомненно на пользу книге обильные и часто остроумно подобранные эпиграфы из Пушкина.
Особо нужно отметить многочисленные стиховые цитаты. Только человек, практически работавший над переводами стихов с английского на русский и обратно, может оценить всё неимоверное различие, не смягченное никакими традициями (как то обстоит с французской поэзией), синтаксиса и ритмики обоих языков. Не все переводы хороши, но трудно даже придраться к таким турдефорсам, как прекрасно звучащий английский двенадцатисложник в переводах ‘Я памятник’ и ‘Пора, мой друг, пора’. В переводе ‘Я помню чудное мгновенье’ не сохранен характер рифмовки, но лексика, синтаксис и ритмическое движение подлинника переданы почти безупречно. Перевод ‘Скупого Рыцаря’ — наверное лучший стиховой перевод с русского на английский. Прекрасным примером могут служить первые шесть строк монолога барона:
Just like a youthful madcap who awaits
His rendezvous with some intriguing wanton,
Or with some fool beguiled by him, so I
Have waited for this moment to descend
Into my secret vault to faithful chests.
O happy hour! that time when I can throw…. (330).
Погрешности переводов легко устранимы простой корректурной правкой при втором издании, которого книга вполне заслуживает и не на одном только английском языке.
В целом книга Симмонза, достойно завершающая путь его предыдущих работ, представляет собой хорошую популярную биографию Пушкина, рассчитанную на читателя, который Пушкина не знает, и не только вводящую читателя в знакомство с Пушкиным, но и приучающую любить его. Это Симмонзу удается даже несмотря на то, что книга лучше написана, чем задумана.

Т. Левит.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека