Владимир Данилович! Я бы мог в вас приветствовать все, что угодно, только не юбиляра. Простите мне мою ненависть к времени! Вы глава нашей адвокатуры, славный ученый, большой художник, вечно памятный деятель, лично для меня: дорогой друг и человек — все что хотите, но только не завоеватель двадцатилетней пряжки, не чиновник-юбиляр! Упаси Боже! Вы вовсе не то… И если я могу говорить в сегодняшний день, то лишь потому, что он мне дает каламбур, именно против времени. Когда-то, 31 мая, вы были первым крестником совета по принятию в адвокатуру, первым адвокатом корпорации да так и остались первым навсегда… Как Иисус Навин остановил солнце, так вы остановили номер первый… Честь вам и слава — и довольно об этом. Время, Сатурн, — если не для других присутствующих, то, во всяком случае, для вас — не должен существовать, не существует вовсе! Поэтому делать черту и подводить вам итог я ни за что не стану. И что такое ‘итог’? Я нахожу это слово незаконным. Должно быть, какой-нибудь кассир или бухгалтер взял союз ‘и’ да местоимение ‘того’, безграмотно слил эти два слова, поставленные рядом, воедино, написал ‘итого’, отсек живое окончание родительного падежа, поставил твердый знак — и вышел ‘итог’. Бессмысленное слово… И никакого итога вам не полагается! Вы всегда и на предбудущее время человек живой, интересный, важный во всякую минуту, без всякого итога вашему прошлому.
Говорят, будто я умею концентрировать мою мысль… Но Утин уже сказал, что вы человек широкий и вас трудно сжать… И однако же, если бы понадобилось отменить в вас нечто неумирающее, самое дорогое, то я бы сказал, что ваше самое сильное орудие: непроизвольное художество, поэзия. Им вы все делали и всегда будете делать! Вы — поэт уже потому, что у вас главная радость жизни — самая бестелесная, самая воздушная, какую можно себе представить — книги. Все книги, все роды литературы: стихи, драмы, учебники, новые теории, новые романы, законы, политика — все, что великая мысль человеческая бросает времени, все духовное творчество мира. Вы этим живете, и когда вас послушаешь, то в каждой вашей беседе, в каждой речи, все, чем вы прониклись из этой духовной пищи, что вы имеете сказать от себя, из своих наблюдений жизни, — все это окрашивается в незабываемые образы. Образы — вот ваше могущество, и вы этого не замечаете: ‘Ты, Моцарт, — бог, и сам того не знаешь!..’ Ваш сильный, проникнутый умом и страстью язык поучал, побеждал, творил, запечатлевался в умах, но спрашивается: чем? — Все теми же самобытными, вам одному свойственными, яркими образами вашей чудесной музы. Ваши слова западали в чужое сердце, как капли кипящего сургуча, они сверкали и освещали вашу мысль, как бриллианты и молния…
И в прозаической обстановке этого обеда, среди кувертов и блюд, над всеми нашими профессиональными и непрофессиональными головами, над всей нашей толпой, хотя и подрумяненной вином, но не особенно яркой, я вижу нечто истинно-блестящее, прекрасное и вечное, что принадлежит только вам одному. Помните ли вы превосходную скульптурную группу в память Мишле? Над бюрократической головой историка взлетает к небу очаровательная юная женщина и прелестной рукой пишет свою летопись… На это воздушное видение нельзя наглядеться, от него нельзя оторвать глаз, которые лишь иногда обращаются к бритому, серьезному лицу профессора — с отрадой и удивлением, что эти два существа, столь непохожие друг на друга, — всегда жили одно в другом, всегда были, в сущности, одно и то же! Так и теперь за вами, над вами, в вас самих — и вижу вашу музу. К ней, к этой неувядаемой богине, я простираю свой бокал, ее целую с восторгом и наслаждением, и ей говорю я, как бы и сам я находился на Олимпе: ‘Да, бессмертная! Выпьем этого нектара и забудем о юбилеях!..’