Разрушенная невеста, Дмитриев Дмитрий Савватиевич, Год: 1913

Время на прочтение: 206 минут(ы)

Д. С. Дмитриев

Разрушенная невеста
Второй роман дилогии из эпохи Петра II

Дмитриев Д. С. Император-отрок: Историческая дилогия. Русский американец: Исторический роман.
M., ‘ТЕРРА’, 1995. (Тайны истории в романах, повестях и документах.)

Часть первая

I

Во втором часу ночи на девятнадцатое января 1730 года со зловещими словами: ‘Запрягайте сани! Хочу ехать к сестре’, — скончался последний царь-император прямой линии дома Романовых — Петр II.
Кончилась династия, с небольшим за сто лет до этого избранная из своей среды русским народом, и русский престол снова остался сиротою. Снова предстояло избирать правителя всем царством, но положение России было совсем уже не то, что при избрании царя Михаила Федоровича.
Титаническою волею императора Петра I Алексеевича народ был совершенно устранен от участия в делах своего отечества. То немногое, что оставил в этом смысле великий царь-сокрушитель, отнято было у него до конца в недолгое царствование его супруги императрицы Екатерины I и ее преемника, только что скончавшегося императора-отрока Петра II.
Права народа вполне перешли к немногочисленной кучке людей, именовавших себя ‘верховным тайным советом’, то есть народовластие Романовых сменилось аристократической олигархией.
Вначале верховный тайный совет, образованный при смерти Петра Великого, был составлен исключительно из ‘птенцов гнезда Петрова’. Членами его в 1726 году были назначены: светлейший князь Меншиков, генерал-адмирал граф Апраксин, государственный канцлер граф Головкин, знаменитый кнутобоец, начальник Тайной канцелярии граф Толстой, предок великого русского старца графа Л.Н. Толстого, придворный неудачник князь Дмитрий Голицын и эмигрант-немец барон Андрей Остерман. Затем был включен зять императрицы герцог Голштинский, на которого, по мнению Екатерины Алексеевны, она ‘нарочито положиться могла’.
Время и обстоятельства очень скоро изменили состав этого совета, заменившего для России народ. Толстой был вытеснен Меншиковым, сам Меншиков очутился при Петре II в ссылке, Апраксин умер, герцог Голштинский перестал бывать в совете. Из первоначального состава остались только трое: Голицын, Головкин и Остерман. Для пополнения совета в него вошли еще любимцы юного императора — князья Долгоруковы, так что оказалось, что в совете заседали четверо Долгоруковых и двое Голицыных, то есть четверо Владимировичей и двое Гедиминовичей, и только Головкин и Остерман были там совершенно новыми людьми, ‘выводками гнезда Петрова’.
Конечно, преобладавшие в верховном совете Долгоруковы всеми силами тянулись к власти и в особенности после того, как дочь князя Алексея Григорьевича, княжна Екатерина Алексеевна, была объявлена невестою четырнадцатилетнего юного императора. За несколько часов до его смерти в Головином дворце, где жил князь Алексей Григорьевич Долгоруков с семейством, состоялся родственный съезд, на котором было задумано возвести на трон невесту Петра II. Достойные родственники решили, чтобы Иван подписал духовную, если сам государь ввиду своей тяжкой болезни подписать будет не в силах. Однако судьба распорядилась по-другому. Прежде чем подлог мог состояться, юный император умер.
Через день после этого фамильного совещания было ясное, солнечное, но морозное утро 19 января.
В двери комнаты, которую занимал ближайший фаворит почившего, князь Иван Алексеевич Долгоруков, в Лефортовском дворце, подошел флигель-адъютант почившего императора-отрока Левушка Храпунов. Он медленно отворил дверь, вошел в комнату и увидал князя Ивана Алексеевича полулежащим на роскошном диване, уткнув свое лицо в шитую шелками подушку.
— Князь Иван, ты не спишь? — тихо спросил Храпунов, подходя к дивану.
— Нет, до сна ли мне? — так же ответил князь Иван, повертывая опухшее от слез лицо к приятелю.
— Ты все плачешь, князь Иван, сокрушаешься?
— И рад бы не плакать, да слезы сами бегут незваные-непрошеные. Ведь пойми, какую тяжкую потерю испытываю я вследствие кончины государя. Ведь его расположение ко мне являлось основой положения и моего лично, и всего нашего рода.
— Что же делать?.. Надо покориться воле Божией.
— Я и то покоряюсь.
— Князь Иван! Сейчас назначено заседание верховного тайного совета. На нем будут обсуждать, кому вручить царство.
— Ну и пусть их обсуждают… Мне-то что до этого? Только бы меня оставили в покое! — недовольным голосом промолвил Долгоруков.
— Как? Разве ты не пойдешь на совет?
— Не пойду.
— Князь Алексей Григорьевич наказывал тебе быть на совете безотлагательно, за тобою меня он и послал.
— Что мне делать на совете? Не стало моего государя-благодетеля, с его смертью умерло и мое счастье. Пропащий теперь я человек, погибший. Да и не я один, а весь наш род в большой опале будет, — с глазами, полными слез, промолвил бывший всесильный фаворит.
— Полно, князь Иван! За что тебя опала постигнет? Ведь за тобою никакой вины нет.
— Нет, Левушка, виновен я, во многом виновен, и если меня постигнет тяжелая кара, то я без ропота, с покорностью буду переносить ее, как заслуженную. Наверно, все враги мои встрепенулись, обрадовались… теперь на их стороне праздник! Все, кто бывало готов был мои руки лизать, в ноги мне чуть не кланяться, теперь и смотреть на меня не станут.
— И пусть не смотрят. Разве тебе страшна их злоба?
— Не испугаюсь я их, это правда. Пусть со мною что хотят, то и делают. Теперь мне все равно.
— А все же, князь Иван, на совет тебе бы идти надо. Я считаю это необходимым для тебя, князь Иван. Теперь нельзя упускать без пользы ни одной минуты. Раз ты сам говоришь, что все твои враги встрепенулись, надо деятельно бороться с ними.
— Что же, я, пожалуй, пойду, если ты советуешь мне это. Спасибо тебе, Левушка, ты — мой истинный друг-приятель. Ты не таков, как другие. Все — друзья-приятели лишь до черного дня, а ты не таков, — крепко обнимая Храпунова, проговорил князь Иван и отправился на заседание.
Три архиерея, совершавшие елеосвящение над умиравшим государем, члены верховного тайного совета и многие из сенаторов и генералитет находились во дворце во время кончины Петра II. Смерть последнего из мужской линии дома Романовых застала всех врасплох. Ни у кого не было твердого убеждения относительно того кому следует быть царем.
Петр Великий, несмотря на все свое старание, не мог в короткое время приучить русских людей действовать сообща, ‘кумпанствами’, все, как и всегда, шли вразброд. На первом плане были личные и фамильные интересы, каждый думал не о том, что будет с Россией, а смотрел только на то, что ему могло быть выгодным. В этом сказывалось преобладание новых людей, совсем еще недавно выбравшихся из грязи в князи, каждый мечтал о себе и смотрел на другого, как на врага. Собственно говоря, намечалось четыре течения: высказывались за избрание на престол дочери Петра Великого цесаревны Елизаветы Петровны, царицы-инокини Евдокии Лопухиной, первой супруги Петра Великого и бабки почившего юного императора, затем были сторонники герцога Голштинского и старшей дочери царя Иоанна VI — Екатерины, герцогини Мекленбургской.
Однако ни одна из этих кандидаток не собирала вокруг себя достаточного количества голосов.
В толпе, ожидавшей предстоящего избрания, говорили, что у царевны Елизаветы отсутствует серьезность поведения, и шепотом прибавляли, что она не привенчанная дочь императора и простой женщины, а потому-де народ ее в царицы не примет. Герцог Голштинский, сын младшей сестры цесаревны Елизаветы, был малолетен, а потому можно было ожидать, что на Россию явятся голштинцы, которые займут первые места в государстве. Того же самого боялись и в случае избрания герцогини Екатерины Мекленбургской. Царица-инокиня Евдокия Лопухина казалась всем довольно безобидною и недолговечною, но именно это-то последнее и пугало многих. Не представлялось возможности никому укрепиться около нее на более или менее продолжительный срок.
Итак, кандидатов не было ни у кого, и невольно все стали думать о верховном совете, который по крайней мере мог предложить кого-либо к избранию.
Но верховный совет и сам еще не сговорился о претенденте. Долгоруковы были сильны, составляли большинство, и почти все были уверены, что они своего счастья из рук не выпустят и предложат на престол обрученную невесту почившего императора, княжну Екатерину Алексеевну. Пока шли разговоры да перешептывания, князь Василий Владимирович Долгоруков, именем других светских сановников, сперва попросил архиереев подождать немного, но спустя несколько времени явился к ним и объявил, что верховному совету заблагорассудилось начать избирательное собрание несколько позже в палатах верховного совета, куда и пригласил их, как синодальных членов. Архиереи уехали, а вместе с ними удалился и Андрей Остерман.
— Я — иностранец, — объяснял он, — а тут дело русское. Примете решение, я к нему и примкну.
Остались только одни светские сановники, но и среди них отсутствовал тот, кто недавно был еще самым влиятельным, а именно князь Алексей Григорьевич Долгоруков. Председательствование в собравшемся совещании само собою перешло к самому родовитому из присутствовавших, князю Дмитрию Михайловичу Голицыну.
— Дом Великого Петра пресекся, — начал он, — опочил последний отпрыск прямой его линии. Празден русский престол. Вы, народ представляющие российский, кого желаете на царское служение призвать?
Вопрос был поставлен категорично, но на него не последовало ответа. Все молчали и многие из собравшихся только припоминали, как действовали в 1725 году, когда умирал Петр Великий, Меншиков и Толстой при таких же точно обстоятельствах. Они вспоминали, что тогда на площади перед государевой зимней конторой, то есть домом графа Апраксина, а ныне Зимним дворцом, стояли бивуаком гвардейские полки, а во дворец были введены солдаты. С той поры не так много прошло времени, и многие как будто сейчас слышали, как застучали ружейные приклады о плиты пола, когда светлейший Меншиков под немолчные крики умиравшего в мучениях императора провозгласил его наследницей и русской императрицей некогда его комнатную служанку Марту Рабе, которая волею всесильной судьбы стала женою русского царя.
Теперь обстоятельства были сходны с теми, которые существовали пять лет тому назад, но только не было энергичных людей, никто не дерзал, и это было причиной молчания, которым были встречены слова князя Дмитрия Михайловича.
Как раз в это мгновение в зал совета спешно вошел князь Алексей Григорьевич Долгоруков, ведя за руку свою дочь Екатерину, недавнюю царскую невесту. Княжна была бледна и сильно взволнована.
— Простите, государи мои, я задержал вас! — обводя взглядом собравшихся, заговорил князь Алексей Долгоруков и громко добавил: — Вам ведомо, что его величество император Петр Второй ко Господу преставился и по нем престол должна занять вот она, — указал он на свою дочь, — Екатерина Алексеевна, обрученная невеста почившего государя.
Но вдруг он получил отпор оттуда, откуда не ожидал. В его же родственнике, фельдмаршале князе Василии Владимировиче Долгорукове вдруг сказалась та черта его характера, которая заставляла его рвать в клочки указы грозного царя Петра, несправедливые по его мнению.
— Ты не в себе, князь Алексей, — сурово проговорил он, — видно, с горя да с печали не помнишь, что говоришь. Пошел бы ты лучше с дочкой вон. Не место ей, где этакое государское дело решается.
Несмотря на оппозицию фельдмаршала во время семейного совета, князь Алексей даже не предусматривал с его стороны такой резкой выходки. Он растерялся.
— Но ведь на то была воля покойного императора, — залепетал он. — Вот некое письмо, Петра Второго завет. Он накануне смерти своей соизволил подписать духовную. Пусть, кто хочет, глядит, — собственноручная подпись.
С изменившимся от волнения лицом он стал протягивать во все стороны написанную князем Иваном духовную и при этом тыкал перстом в подпись, будто бы императорскую. Несмотря на серьезность мгновения, по залу пробежал легкий смешок. Князь Алексей Григорьевич понял, что его дело проиграно.

II

Об инокине Евдокии почти не говорили. Так же мало говорили об Екатерине Ивановне, герцогине Мекленбургской, и малолетнем герцоге Голштинском. Несколько дольше собрание остановилось на царевне Елизавете Петровне, но видно было, что и она, непривенчанная дочь Петра Великого, была не по сердцу. Все ждали что скажет князь Дмитрий Михайлович. Голицын был представителем самой знатной фамилии в государстве, но в то же время судьба была для него злодейкой. Его никогда не отдаляли от власти, но вместе с тем он и не приближался к ней. Может быть, опираясь на свою знатность, он был слишком горд для того, чтобы унижаться и заискивать перед кем бы то ни было. Но в то же время он ясно сознавал, что только фаворитизм выдвинул на его глазах стольких людей, чаще всего совершенно недостойных. Его оттесняли от первых мест люди худородные, но умевшие приближаться к источнику власти, угождать, служить лично, к чему Голицын, природный аристократ, не чувствовал себя способным. С негодованием смотрел князь Дмитрий Михайлович на брак природного русского царя Петра с худородной женщиной, около которой сосредоточивались ненавистные ему аристократы-выскочки. И вот, несмотря на все свое негодование, он должен был преклоняться перед этой женщиной, как перед самодержавной государыней. Наконец он дождался счастливого времени: на престол вступил законный наследник, от честного брака рожденный. Но какая же награда была дана Голицыну, человеку, сильней которого, конечно, никто не желал воцарения сына несчастного царевича Алексея? Чуть не опала, а вся власть, к которой он так стремился, очутилась в руках двоих Долгоруковых, как нарочно, самых незначительных из всего рода по своим личным достоинствам.
— Дом царя Петра Великого пресекся, — объявил он собранию. — Кто же наследует? Тот, кто во всяком случае — отпрыск дома Романовых. Пропало потомство царя Петра, осталось потомство царя Иоанна: три дочери его — Екатерина, Анна и Параскева. О Параскеве и говорить нечего, она замужем за худородным Дмитрием Мамоновым и уже не принцесса посему, Екатерину Ивановну трудно выбирать — она замужем за герцогом Мекленбургским, да и посол датский Вестфален говорит, что из-за нее, ежели она на престоле будет, большой спор с его государством выйти может. Кто же тогда остается? Средняя дочь царя Ивана Алексеевича, герцогиня Курляндская Анна Ивановна. Она вдовствует и беспотомна… Бестужев из Митавы не раз отписывал, что поведением она серьезна и ведет себя до сей поры, как честная вдова, притом же она и наружностью царственна, а когда приезжала из Митавы в Петербург или Москву, то всем здесь угождать старалась. Вот я на кого указываю. Так не хотите ли вы, чтобы Анна, герцогиня Курляндская, взошла на престол, права на который она имеет?
— Так! Так! — раздались крики. — Верно! Чего лучше, Анну! Давайте Анну выбирать! Анну, Анну! — слышалось со всех сторон.
Метко брошенное предложение словно осенило всех этих людей. О герцогине Курляндской никто не вспоминал в эти тревожные мгновения, и вдруг заявление Голицына как бы озарило новым светом весь вопрос, на который до того не было ответа. Анна Иоанновна сразу для всех явилась новым человеком, у которой каждый мог чего-нибудь добиться. Ведь она там, в Митаве, даже и не знала, что происходило в Москве, стало быть, каждый мог приписывать себе честь ее избрания на русский престол, а тем самым обязывать ее на будущее.
— Анну, Анну! — дружно подхватили общий крик члены верховного совета.
Долгоруковы волей-неволей должны были присоединить за Анну и свои голоса.
Как раз в это время, когда уже окончательно выяснилось избрание большинства, в зале совета появились Андрей Иванович Остерман и знаменитый вития Феофан Прокопович, архиепископ новгородский. Остерман посмотрел вокруг своим рысьим взглядом и вдруг в момент, когда наступила тишина, закричал так, что его голос был слышен один:
— Да здравствует императрица Анна, самодержица всероссийская!
Голицын на своем месте весь так и вздрогнул, услыхав этот крик. Он был научен горьким опытом, он знал, что ему будут сперва благодарны, сначала поласкают человека, неспособного быть фаворитом, а потом какой-нибудь сын конюха, русского или курляндского, через фавор оттеснит первого вельможу на задний план. Вельможество самостоятельного значения не имеет, при самодержавном государе значение человека зависит от степени приближения к нему, надобно же покончить, с этим, надобно дать вельможеству самостоятельное значение, при котором оно могло бы не обращать внимания на фаворитов.
— Высокое собрание! — услыхал он слова Феофана Прокоповича. — Совершив столь важное дело избрания на всероссийский престол, пойдем же в дом Божий и вознесем молитвы Всевышнему о благоденствии государыни нашей.
— Постой, постой, — остановил его князь Дмитрий Голицын, — государыню мы избрали, но, воля ваша, только надо и себе полегчать.
— Как полегчать? — послышался вопрос.
— Да так, чтобы воли себе прибавить! — ответил Голицын.
Опять воцарилась тишина. В словах князя Дмитрия Михайловича все увидели что-то новое, но не соображали, что именно.
— При Екатерине от Меншикова мы зло терпели, — медленно заговорил Голицын, — Уж он ли не мудрил над всеми! А что такое Меншиков? Худородный выскочка из посеянных великим Петром плевал. Так неужто и впредь терпеть то же? А ведь мы, здесь собравшиеся, — народ всероссийский, так и нам право принадлежит государево дело править. Что Меншиков? Ежели бы у Монса {Вильям Иванович Монс (родился в 1688 г.) брат первой фаворитки царя Петра Алексеевича, Анны Монс, был его личным адъютантом и с 1713 г. камер-юнкером при дворе императрицы Екатерины, затем возведен был в камергеры, попался в казнокрадстве и взяточничестве и в 1729 г. казнен. Но главной причиной его казни были близкие отношения к императрице Екатерине, о которых стало известно Петру Великому.} голова уцелела, так по смерти Великого Петра он над нами владычествовал бы, и мы все ему должны были бы повиноваться и кланяться. Вот о чем я говорю: чтобы не были мы, отечества радетели, в загоне. Ежели избрали мы герцогиню Курляндскую российской империи повелительницей, так должно ей условия поставить, на которых она бы российским государством правила и народ наш своими претензиями не обижала.
— Верно, верно! — закричали прежде всех верховники. — Нужно государыне условия поставить и в Митаву послать. Коли будет согласна, так и избрать ее.
Все члены верховного совета вполне поняли ту мысль, которую высказал князь Дмитрий Михайлович.
— Где Андрей Иванович? Где Остерман? — раздались восклицания. — Пусть он напишет пункты, он — мастер на это!
Но в зале заседания Остермана не было. Андрей Иванович провалился, как сквозь землю, еще при первых словах князя Дмитрия. Не было и Феофана Прокоповича. Вместо этого явился посланный им, который пригласил всех, кто был во дворце, в Успенский собор для слушания благодарственного Господу Богу молебствия по случаю избрания на царство Анны Иоанновны.
Огласилась Москва златоглавая радостным звоном: стар и млад спешили в храм Божий помолиться за избранную государыню. Большой Успенский собор не мог вместить всех желающих присутствовать на торжественном молебне. В соборе было душно, свечи едва горели от духоты. Духовенство во главе с Феофаном было в блестящих ризах, члены совета, сенат и весь генералитет в парадной форме и лентах. Вот молебен кончился, рослый, басистый протодиакон громогласно стал говорить многолетие: ‘Благочестивейшей, самодержавнейшей государыне нашей, императрице Анне Иоанновне — многая лета!’ — громко и дружно раздалось в соборе… Певчие подхватили. Радость изобразилась на лицах у всех…
Но что случилось с верховниками? Они смутились, некоторые из них покраснели, другие побледнели и стали перешептываться между собою. Они поняли, что в самом же начале их делу был нанесен большой удар этим своевольством новгородского архиепископа. Тот народ, который они так смело представляли собою, уже слышал о новой государыне, как о с_а_м_о_д_е_р_ж_и_ц_е, и принимал ее, именно как таковую. Хитрый монах обошел умнейших из людей своего времени, но никто из верховников и не думал отступаться от борьбы.
В покоях князя Алексея Григорьевича Долгорукова в то время, когда происходило избрание на престол Анны Иоанновны, разыгралась тяжелая сцена.
— Господи, срам-то какой… Матушка, матушка, пожалей хоть ты крохотку меня, несчастную, злополучную! — вбегая к своей матери вся в слезах, проговорила княжна Екатерина, недавняя царская невеста.
— Что, что случилось, Катюша? — с тревогой спросила у нее княгиня Прасковья Юрьевна.
— Ох, матушка милая, какую я страшную пытку перенесла сейчас. Отец чуть не силою втащил меня в зал, где собрано было много вельмож. Они решали, кого выбирать на царство, и отец, показывая им на меня, сказал: ‘Вот кого покойный император на царство выбрать указал’. Отец говорил про какую-то духовную… Но его никто не слушал, а некоторые над ним в глаза смеялись, да и надо мною также. Я, сгорая от стыда, бежать хотела, но отец крепко держал меня за руку. Наконец я вырвалась и убежала. Я слышала, как вслед мне смеялись.
— Бедная, бедная ты моя, горемычная, — заплакала княгиня.
— Матушка, помнишь, я говорила, что все замыслы отца окончатся ничем? По моим словам и сбылось. Отец нас всех погубит.
— Не суди, Катюша, отца, — грех!
— А родную дочь губить отцу разве не грех? Тебе, матушка, ведомо, что я не любила жениха-государя. Да и любить его я не могла: у меня другой был жених, милый сердцу, отец разлучил меня с ним.
— Что же делать, Катюша? Против отцовской воли не пойдешь. А ты послушай-ка, дочка, что я тебе скажу.
— Что такое, матушка? Говорите прямо, если это хоть и горестное что-нибудь. От радости и веселья я отвыкла.
— Отец твой приказал нам укладываться да скорее ехать в Горенки.
— Что же, матушка, я рада хоть куда-нибудь уехать. Здесь мне все опостылело. Глаза бы мои ни на что не смотрели. Отец прав: нам надо бежать из Москвы, бежать от срама. А что Иван, что с ним? Я совсем его не вижу!
— Ох, Катюша, совсем извелся парень… Из своей горницы никуда не выходит, сидит задумавшись, а то плакать начнет. И очень ему жалко покойного государя.
— Не государя жалко ему, матушка, а то, что свой фавор он потерял. Чуть не первым был он в государстве, а теперь последним будет.
— Ты и теперь, Катюша, злобишься на брата, теперь, когда он в несчастье. Не злобиться, а жалеть его надо.
— А он жалел меня в то время, когда, с отцом согласившись, чуть не силою обручил меня с государем-мальчиком, отняв у меня любимого человека? О, этого я ему никогда не забуду!.. Ну, да довольно об этом, станем собираться в Горенки. А знаешь, матушка, думаю я, что в Горенках нам жить долго не дадут, а куда-либо подальше нас отправят, как то с Меншиковыми было, — с глубоким вздохом промолвила невеста умершего императора-отрока.
Предчувствие не обмануло ее: над князьями Долгоруковыми собиралась страшная гроза.
Князь Алексей Григорьевич с сыном Иваном и со всем семейством из Головина дворца, где жил до смерти императора Петра II, выехал в подмосковную усадьбу Горенки, а затем через некоторое время, как ему, так и его семейству именем императрицы Анны Иоанновны указано было из усадьбы никуда не отлучаться и в Москву не выезжать.
Между тем верховники хотя и почувствовали удар, нанесенный им Феофаном Прокоповичем, отнюдь не отступились от своей мысли. Когда после молебна присутствовавшие стали расходиться, первым всполошился князь Дмитрий Михайлович.
— Ворочайте, ворочайте их! — отдавал он приказание. — Как бы чего такого не вышло!.. Нужно все сразу решить.
Однако удалось вернуть немногих. В числе их были свояк вновь избранной императрицы Дмитриев-Мамонов, Лев Измайлов, граф Ягужинский и еще несколько других.
— Станем писать пункты, чтобы не быть самодержавию, — говорил всем князь Дмитрий.
Писали долго, чуть не весь день. Вначале приглашали герцогиню Курляндскую ни мало не медля в Москву ехать и российский престол и правительство восприять, а вместе с тем и подписать кондицию, содержавшую восемь пунктов. Последние были изложены в такой форме: ‘Через сие наикрепчайше обещаемся, что наиглавнейшее мое попечение и старание будет не токмо о содержании, но и крайнем и всевозможном распространении православным нашей веры греческого вероисповедания, такожде, по принятии короны российской, в супружество во всю мою жизнь не вступать и наследника ни при себе, ни по себе никого не определять, еще обещаемся, что понеже целость и благополучие всякого государства от благих советов состоит, того ради мы ныне уже учрежденный верховный тайный совет в восьми персонах всегда содержать и без онаго согласия: 1) ни с кем войны не вчинять, 2) мира не заключать, 3) верных наших подданных никакими податями не отягощать, 4) в знатные чины как в статские, так и в военные, сухопутные и морские выше полковничьего ранга не жаловать, ниже к знатным делам никого не определять, а гвардии и прочим войскам быть под ведением верховного тайного совета, 5) у шляхетства живота, имения и чести без суда не отнимать, 6) вотчины и деревни не жаловать, 7) в придворные чины как русских, так и иностранцев не производить, 8) государственных доходов в расход не употреблять и всех верных своих подданных в неотменной своей милости содержать, а буде чего по сему обещанию не исполню, то лишена буду короны российской’.
Под письмом подписались: канцлер граф Головкин, князь Михаил Голицын, князь Василий Долгоруков, князь Дмитрий Голицын, князь Алексей Долгоруков, Андрей Остерман.
Как только в Москве узнали о новшестве, затеянном верховным советом, сейчас же обнаружилось сильное волнение и неудовольствие в высших слоях общества. Сенат, генералитет, знатнейшее дворянство — все были недовольны.
— Что же это такое? — и говорил, и писал знаменитый впоследствии Артемий Волынский, голова которого через несколько лет слетела с плеч в борьбе с фаворитом императрицы Анны Бироном. — Что же такое? Боже сохрани, чтобы вместо одного самодержца оказалось десять самовластных и сильных самодержцев. Мы, дворянство, тогда совсем пропадем.
Этого больше всего боялись. Считали, что верховники непременно захватят в свои руки власть и используют ее для себя. Думали, что фавориты все-таки могут меняться и таким образом можно будет отыскивать милость у этих новых людей. Содержание кондиций не было никому известно, а все знали только одно: что ограничивается самодержавие и, стало быть, вместо одного государя будет восемь. Конечно, внутренние затаенные вожделения были прикрыты политическими соображениями. Высказывали, что Россия должна потерять всякое значение, снизойти на степень Польши или Швеции, где иностранные державы приобретают влияние деньгами, которые они раздают членам ограничивающих королевскую власть учреждений. Австрия и Пруссия постоянно договариваются, чтобы сохранить Польше существующий порядок, то есть чтобы Польша оставалась постоянно слабою, и вот теперь хотят завести в России то же самое. Все гарантии только для восьми, а против восьми для остальных где гарантия, и кто эти восемь? Четверо Долгоруковых и двое Голицыных, остальные — Головкин и Остерман? Шестеро принадлежали к двум знатным фамилиям, двое же были выскочки. Они не могли спокойно и радостно принять новое величие, осенившее верховников, потому что вовсе не были обеспечены, долго ли будут терпеть их около себя старинные родовитые князья, потомки Рюрика и Гедимина.
Таким образом, и среди самого верховного тайного совета были люди, не сочувствовавшие новшеству, и понятно, что они поддерживали быстро развивавшееся в народе недоброжелательство к нему.
Верховники знали обо всем этом, но не придавали особого значения, они знали, что в их руках сила, и уже видели примеры, когда благодаря обладанию силой удавались и не такие государственные перевороты.
Между тем весть о том, что князья задумали подчинить себе царицу и лишить ее власти, расплывалась всюду. Народ привык, что с престола, как от солнца, исходит все благое, и в простоте душевной был уверен, что князья да бояре только о себе и стараются. Были уже и явные симптомы того, что даже на силу полагаться нельзя. Когда князь Иван Долгоруков попробовал заговорить в Семеновском полку об ограничении самодержавия, ему прямо там сказали, чтобы он больше и не вспоминал об этом, а не то ему ноги переломают. Это была уже угроза, но верховники не обратили на нее внимания. Они были уверены в том, что их дело удалось.

III

Верховники, выработав свои ограничительные пункты, снарядили в Митаву посольство, состоящее из князя Василия Лукича Долгорукова, князя Михаила Михайловича Голицына и генерала Леонтьева. Им было вручено письмо, в котором содержалось сообщение герцогине курляндской Анне, дочери царя Иоанна VI Алексеевича, о смерти Петра II и о всеобщем выборе ее на царство.
Отправляя послов к Анне, верховный совет принял меры предосторожности, чтобы кто-либо ранее их не известил государыню. На всех московских заставах были поставлены пикеты, прохожих и проезжих обыскивали, а если у кого находили какие-либо письма и бумаги, то отбирали.
Плохо жилось москвичам в ту пору, они боялись ходить по улицам и говорить между собою, так как везде шныряли сыщики, доносчики, лишнего не говори, а то как раз угодишь в сыскной приказ, а там шутить не любят: встряхнут на дыбе, а то в Сибирь прогуляешься.
Граф Ягужинский не ладил с остальными верховниками и не соглашался с их мнением об ограничении новой императрицы. Он по мотивам, изложенным выше, решил подставить ножку верховникам и предупредить новую государыню о тех условиях, на которых ей будет предложена корона. Кроме того, он написал государыне, чтобы она торопилась в Москву и не доверяла тем лицам, которых верховники прислали к ней.
Доставку этого письма он поручил Левушке Храпунову, которого он, по смерти Петра II, взял к себе адъютантом.
Эта затея удалась: письмо было доставлено, но об этом стало известно верховникам, Храпунов был арестован и в кандалах под строгим конвоем отправлен обратно в Москву, Ягужинский со своими приверженцами был тоже арестован.
Что касается посольства верховников, то оно представилось новой государыне в Митаве, и, к торжеству верховников, Анна Иоанновна согласилась принять все их условия и назначила день своего выезда в Москву.
Однако еще в то время, пока она находилась в Митаве, было доведено до ее сведения о тех настроениях, которые замечались в Москве в отношении вопроса об ограничении ее власти, а также об образовании партии, поставившей себе целью добиться отмены этих ограничений, а следовательно, и обширных полномочий верховников. Одним из агентов, действовавших в пользу новой императрицы и державших ее в курсе дел, был находившийся в Москве курляндский выходец, офицер русской армии Левенвольд. Очень умело, через доверенных лиц, действовал и фаворит Анны Иоанновны, Иоганн Эрнест Бирон. Вследствие этого в Москве все энергичнее развивала свою деятельность партия, работавшая против верховников.
10 февраля 1730 года государыня приехала в село Всехсвятское и была встречена тремя архиереями и тремя сенаторами. Императрица отдала приказ на другой день по своем приезде похоронить юного императора в общей усыпальнице князей и царей русских — в московском соборе архистратига Михаила.
Спустя три дня после этого верховный тайный совет, сенат и весь генералитет отправились во Всехсвятское поздравить с приездом императрицу и благодарить за оказанную ею милость народу.
Граф Головкин на золотом блюде поднес ей орден святого Андрея Первозванного.
— Ах, я и забыла надеть на себя Андрея! — проговорила императрица и взяла орден, но, минуя верховников, велела одному из своих личных приближенных надеть на нее этот орден.
Это пришлось не по вкусу верховникам.
По приезде во Всехсвятское к императрице явились батальон преображенцев и отряд кавалергардов. Государыня милостиво приняла их и объявила себя полковником Преображенского полка и капитаном кавалергардов и собственноручно поднесла каждому по чарке водки. Таким образом она сразу обеспечила себя помощью гвардии, привлекши ее на свою сторону, что было крайне важно в предстоявшей ей борьбе с верховниками.
Через несколько времени Анна Иоанновна въехала в первопрестольную столицу при звоне сорока сороков церквей московских и при пушечной пальбе. Она ехала по улицам, усыпанным песком, через триумфальные ворота и арки, построенные специально для торжественности встречи, в роскошной карете, запряженной девятью лошадьми, по сторонам царской кареты ехали верхами князь Василий Лукич Долгоруков, князь Дмитрий Голицын и другие, направо и налево стояло войско в полной парадной форме.
День был ясный, морозный, солнце блестело не по-зимнему, и его яркие лучи весело играли на золотой сбруе лошадей, на ливреях камер-фурьеров, арапов, гайдуков и скороходов. Москвичи радостными криками приветствовали свою государыню, она милостиво раскланивалась на обе стороны. Колокольный звон и пушечная пальба не умолкали в продолжение всего дня.
Верховники назначили день присяги ‘для всех чинов’ в Успенском соборе. Они потребовали, чтобы прежде всего присягнуло духовенство, и представителям последнего прислали сказать, что вельможи, весь генералитет и знатное шляхетство дожидаются отцов церкви в соборе. Однако архиереи не повиновались. Тогда верховники приступили к ним и стали уговаривать, чтобы они, как пастыри народа, присягали первые, но Феофан Прокопович твердо настаивал на том, чтобы форма присяги была предварительно прочтена во всеуслышание. Верховники согласились, и форма присяги была прочтена, в ней не было таких выражений, которые бы ясно показали задуманную верховниками новую форму правления, а потому присяга была принята всеми собравшимися.
Князь Василий Лукич Долгоруков поселился во дворце и, не спуская глаз с государыни, зорко стерег, чтобы кто-нибудь, тайно пробравшись к императрице, не сообщил ей, что общее желание всего народа видеть Анну монархиней самодержавной, хитрый князь положительно никого не допускал к государыне, даже ее родные сестры виделись с нею в его присутствии. Это оскорбляло Анну и противников верховного тайного совета.
— Смотрите, государыня нигде не показывается, — говорили они, — и народ ее не видит, не встречает радостными криками, никого к ней не допускают.
Эта партия не дремала, а делала свое дело — она списывалась с государыней, причем письма и челобитные клали за рубашечку младенца, сына Бирона, не замедлившего приехать в Россию. Возмущение против верховников росло все более и более.
Честолюбцы-верховники отчаялись выиграть дело и уже предложили от себя самодержавие Анне, но она гордо ответила:
— Для меня слишком мало получить самодержавие от восьми персон.
25 февраля к императрице отправились 800 дворян, имея во главе Трубецкого, Барятинского и Черкасского, и просили аудиенции с намерением подать государыне челобитную о бытии ей монархиней самодержавной.
Анна приняла их во дворце, она стояла на троне под балдахином в Андреевском зале.
Когда кончилось чтение челобитной, князь Василий Долгоруков проговорил, обращаясь к императрице:
— Надлежит обдумать, ваше величество, вместе с членами верховного тайного совета, какой ответ дать на сие прошение.
Однако находившаяся подле Анны ее сестра, герцогиня голштинская Екатерина, подавая перо и чернильницу, быстро проговорила:
— Что тут думать, государыня? Извольте подписать.
Анна подписала.
Верховники стояли, как окаменелые, от неожиданности, а дворянство и гвардейские офицеры, не довольствуясь тем, стали кричать и угрожать верховникам.
— Не хотим, чтобы государыне предписывали законы! — кричали одни.
— Она должна быть самодержавной, не хотим власти верховников! — кричали другие.
— Пусть царствует самодержавно!
— Остановитесь! Вы забываете, что я — ваша императрица!.. Смеете кричать в моем присутствии! — сердито проговорила Анна, и ее глаза заблестели благородным гневом.
— Ваше величество! Мы, верные подданные, верой и правдой служили прежним великим государям и рады сложить свои головы на службе вашего величества, мы не можем терпеть, чтобы вас притесняли. Прикажите, государыня, и мы принесем к вашим ногам головы ваших злодеев, — говорили они.
Тут Анна, обращаясь к капитану гвардии, проговорила:
— Я и тут, во дворце, не безопасна, повинуйтесь генералу Салтыкову… только ему одному. — И проворно вышла из зала.
В четвертом часу дня все высшее дворянство пришло во дворец с просьбою, чтобы государыня приняла самодержавие, представили челобитную за подписью ста пятидесяти лиц известных дворянских фамилий. Императрица вышла к челобитчикам, приняла просьбу, и когда она была прочтена, то удивилась, как будто ничего не знала.
— Как, разве те пункты, которые мне поднесли в Митаве, были составлены не по желанию всего народа? — спросила она, обегая быстрым взглядом присутствующих.
— Нет, государыня, желание народа — быть вам самодержицей всероссийской! — ответили ей.
— Так ты, князь, меня обманул? — сердито проговорила государыня, обращаясь к Василию Лукичу Долгорукову, и продолжала: — Принесите сюда эти пункты, сочиненные верховниками.
Когда эти пункты были принесены, государыня изорвала их в клочки и объявила себя самодержицей.
Так рушились планы верховников, которые в своем ненасытном честолюбии ограничивали власть государыни над Россией, и звезда их мимолетной славы стала угасать.
28 апреля 1730 года было торжественно совершено коронование императрицы Анны Иоанновны, причем по этому поводу были назначены народные празднества.
Народ ликовал. Теперь он уже не боялся ни сыщиков, ни верховников: самодержавная власть монархини ограждала народ.

IV

Несчастного Левушку Храпунова, нравственно и физически измученного, закованного в тяжелые цепи, привезли в Москву и бросили в тюрьму, походившую на могилу. Она представляла собою квадратную, в два с половиной аршина каморку с едва заметным оконцем у самого потолка, в тюрьме ничего не было, кроме пучка прелой соломы, заменявшей собою постель заключенному, каменные стены были сыры и промозглы, пол и потолок кирпичные, в каморке постоянно царили мрак и смрадный, удушливый воздух.
От горя, от безвыходности своего положения, а также и от бессонных ночей молодой адъютант был близок к помешательству и не дотрагивался до куска черствого хлеба и до грязной воды, которую давали ему в черепке, как собаке. От различных гадов и насекомых бедный Храпунов не мог сомкнуть глаз, а вместе с тем коченел от пронизывающего холода. В страшном отчаянии он не раз хотел разбить голову о камни или повеситься. Но мысль о любимой им Марусе останавливала его от этого.
‘Господи, за что такая напасть? — с отчаянием думал Храпунов. — Что преступного я учинил? Меня бросили в эту могилу без вины, без суда… Верховники сильны, властны и, пожалуй, присудят казнить меня. Заступиться за меня некому… разве князь Иван? Но нет, он не посмеет идти против отца, последний же всецело против меня’.
Так прошло несколько дней. О Левушке Храпунове как бы забыли, к нему в тюрьму только и входил всякое утро угрюмый и молчаливый сторож, приносивший ему хлеб и воду. Не раз Храпунов пробовал заговаривать со сторожем, но тот молчал, как немой.
Мрачно проходили дни заключенного, страшно и жутко было ему от могильной тишины, царившей в его тюрьме.
‘Неужели навсегда, на всю жизнь бросили меня в эту могилу? Ведь такая жизнь хуже смерти. Все, все забыли, покинули меня. А Маруся? Она-то, Бог даст, не забыла, помнит меня, голубка? Она не знает, не ведает, что со мной такая напасть случилась. Голубка моя, радость, видно, не суждено мне больше видеться с тобою! Мои злодеи не выпустят меня из этой могилы, и сгибну я здесь в тяжелой неволе, всеми забытый, всеми оставленный!’ — отчаивался Храпунов, и в бессильной злобе на злополучную жизнь, и под гнетом сердечной тоски по его исхудалому лицу текли неудержимые слезы.
Однако о нем все же помнили. Не забыл в несчастье своего приятеля князь Иван Долгоруков, который так еще недавно был властным фаворитом умершего императора-отрока, теперь же находился в полном подчинении у своих родичей и у верховников. Ему было хорошо известно, что Храпунов терпит такую тяжелую кару безвинно, и он однажды завел разговор об этом. Однако он встретил резкий отпор со стороны верховника князя Василия Лукича Долгорукова. Последний грозно крикнул в ответ на его слова:
— Ишь, подумаешь, невидаль какая, что твоего Храпунова в тюрьму упрятали!.. Да ему за его измену голову надо долой.
— За какую же, князь-дядюшка, измену? В поступке Храпунова измены я не вижу, — тихо возразил князь Иван. — Ведь он выполнял волю своего начальника, и только…
— Ну вот за свое усердие к Ягужинскому твой приятель и поплатится головою.
— И его казнь будет на вашей совести, князь-дядюшка.
— А я, князь-племянничек, совет тебе дам не соваться туда где тебя не спрашивают. Знай сверчок свой шесток. Теперь не прежнее время: фавор твой окончился… Мы и на тебя управу найдем!
Тогда князь Иван обратился к своему отцу:
— Батюшка, ведь Храпунов невинно страдает.
— Знаю и без тебя, что невинно.
— Так надо его спасти.
— А как его спасешь? Князь Василий Лукич и слышать про него не хочет. Чего доброго, еще велит казнить.
— Это ужасно: неповинный человек!
— Что делать? Не он первый и не он последний, много за напраслину страдают, — совершенно спокойным голосом проговорил князь Алексей Григорьевич и добавил: — Прыток он больно. Прежде чем скакать с письмом Ягужинского в Митаву, он бы к нам пришел и обо всем верховному тайному совету оповестил, так и не сидел бы в остроге, а еще благодарность получил бы.
— Батюшка, спасти Храпунова нам необходимо!
— Ну а я большой необходимости в нем не вижу. Что ему на роду написано, то и будет.
— Ты, кажется, отец, и про то забыл, что Храпунов — жених твоей дочери Маруси.
— Теперь, Иван, не до нее. Время пришло такое, что лишь бы о себе думать.
— Грех это, отец, грех!
— Молчать, молокосос!.. Или отца учить задумал? Смотри! Теперь ведь не прежнее время, воли тебе не дам. Слушать меня прикажу! — сердито крикнул Алексей Григорьевич.
Князь Иван, от природы добрый и податливый, стал думать, как спасти Левушку, но ничего лучшего не мог придумать, как поехать в хибарку старухи Марины, чтобы посоветоваться, поговорить с нею, а также и с ее внучкой Марусей. Последняя была уже обручена с Храпуновым, и их свадьба была отложена по случаю болезни и смерти Петра II, а также из-за того, что Левушка был послан графом Ягужинским в Митаву с важным поручением к Анне Иоанновне. Маруся знала об этой командировке и с нетерпением поджидала своего милого суженого, не ведая о постигшей его злой участи.
Немало удивились старуха Марина и Маруся, когда около их домишки остановилась пышная карета с гербами и из нее вышел молодой князь Иван Алексеевич Долгоруков.
— Что, не ждали меня? — проговорил князь Иван, входя к ним в горницу.
— И то, князь, дивимся, — не совсем ласково ответила Марина, не любившая князя Ивана, как и всего рода Долгоруковых.
— А ведь я к вам с недоброю вестью. О женихе твоем, Маруся, я стану говорить.
— Что? Разве с ним случилось что-нибудь? — с испугом воскликнула девушка, меняясь в лице.
— Нехорошее с ним случилось, Маруся. В острог посадили твоего жениха…
— В острог? Господи! Да за что же, за что?
— Ни за что ни про что верховники велели посадить его. — И князь Иван в коротких словах объяснил, как Левушку привезли из Митавы в Москву и посадили в тюрьму.
Маруся, выслушав этот рассказ, залилась слезами, а Марина с глубоким вздохом проговорила:
— Невинного человека в острог! Где же правда?
— Вот и ищи правду-то. Ее теперь и днем с огнем не отыщешь, — промолвил князь Иван.
— Князь Иван Алексеевич, что же ты не выручишь своего приятеля? — сквозь слезы проговорила Маруся.
— И выручил бы, да не прежнее время! Теперь, того гляди, и сам я попаду в острог, — печально ответил ей молодой князь, предчувствовавший свою беду.
И вот они трое стали совещаться, как помочь Левушке, из беды его выручить. Долго они совещались и на том порешили, что надо подкупить сторожа, который носит заключенному еду и питье.
Приступить к выполнению задуманного взялась Марина.
— Давай сторожу, сколько он запросит, денег я тебе дам, — произнес князь Иван. — Не жалей их, только Левушку из беды выручи.
— Спасибо, князь, большое тебе спасибо, — промолвила старуха, низко поклонившись Ивану Долгорукову.
— И от меня, князь Иван Алексеевич, спасибо! — тихо проговорила красавица Маруся.
Князь Иван дал Марине на расходы много денег, обещал еще привезти и, ласково простившись, уехал.
На другой день Марина, взяв порядочную сумму денег, отправилась к острогу, и с помощью подкупа ей довольно скоро удалось проникнуть на его двор. Она узнала, в какой камере содержится Левушка Храпунов, у кого находятся ключи от нее и кто носит еду и питье.
Выяснилось, что эти обязанности лежали на старике, отставном солдате Никите. Он был очень беден да к тому же имел в деревне семью, которой был кормильцем.
Марина, несмотря на свою старость, была очень хитра и проницательна. Ей не составило больших трудов заговорить с угрюмым Никитой и скоро перетянуть его на свою сторону. Несколько золотых монет заставили его изменить своему долгу и забыть служебную обязанность. В конце концов Марина смело заявила:
— Так, значит, завтра вечером я приду на двор острога, а уж ты сам постарайся устроить все как надо.
Поговорив еще несколько, Марина и сторож расстались. Никита в задаток получил малую толику денег, купил на них вина, угостил товарищей и сам наугощался.
На следующий день, когда стало смеркаться, Марина опять появилась на дворе острога с небольшим узелком в руках. Никита встретил ее такими словами:
— Что рано пришла? Лучше делать все, когда совсем стемнеет. На такое дело с опаской идти надо!..
— Да чего тебе-то бояться?
— Как чего? Да ведь я-то в ответственность большую попаду… Узнают, что я колодника выпустил, до смерти меня забьют.
— А ты беги, — посоветовала Марина.
— И то бежать придется, куда глаза глядят.
— Что же, с деньгами, Никитушка, и в бегах жить не плохо! Ты вот что, Никитушка: много-то не раздумывай, а бери деньги да помалкивай, — проговорила Марина, подавая Никите горсть серебряных и золотых монет.
— Все ли тут? — спросил сторож, принимая деньги.
— Все, по уговору… без обмана!
— Зачем обманывать? Обманывать — грех, да к тому же этими деньгами не один я попользуюсь: придется кой с кем и поделиться. Ну, да раз я слово дал, так все устрою. Вот как начальство ужинать сядет, а потом скоро и спать поляжет, так ты и иди безбоязненно, ведь солдаты-то, что у ворот на часах стоят, на нашей стороне, подкуплены.
И действительно, через несколько времени Храпунов, дошедший почти до полного отчаяния, вдруг услыхал, как загремел замок и дверь к нему в тюрьму отворилась, тотчас же вошла какая-то закутанная женщина, дверь за нею опять быстро затворилась.
— Здорово живешь, барин! — проговорил ласковый и знакомый ему голос.
— Кто ты? — замирающим голосом спросил Левушка.
— Иль не узнал, барин? Ну, так смотри! — И Марина, быстро выбив огонь, зажгла тоненькую восковую свечку.
— Маринушка, ты? — радостно воскликнул Храпунов.
— Я, барин, я! Я пришла выручить тебя из неволи. Одевай скорее этот сарафан, укутай голову платком и пойдем! — И Марина подала Храпунову названные вещи.
Левушка беспрекословно надел на себя сарафан и закутал голову платком.
— В таком наряде, барин, тебя никто не узнает. Пойдем! Иди за мною смело.
Марина и Храпунов тихо вышли из камеры и, никем не остановленные, прошли длинный и узкий коридор, после чего очутились на дворе острога. Смелой поступью подошли они к воротам, у затворенной калитки стояли двое часовых.
— Кто идет? — как-то нехотя спросил у беглецов один из солдат.
— Колодника навещали, а теперь домой спешим, — слегка дрожащим голосом ответила Марина.
— Проходите, — коротко промолвил другой часовой и отворил калитку.
— А это вам на винцо и на калачи. — И Марина дала часовым несколько серебряных монет.
— Господи, Господи, благодарю Тебя! Я опять на свободе. Маринушка, скорей веди меня к Марусе, — счастливым голосом промолвил Храпунов, быстро направляясь от острога к Тверской заставе.
Через несколько минут он крепко обнимал свою плакавшую от счастья Марусю.

V

А в это же время тяжелые минуты переживала другая невеста — молодая графиня Наталья Борисовна Шереметева. До нее, конечно, одной из первых дошла печальная весть о том, что императора-отрока не стало, а через несколько дней и другое нерадостное известие, что с кончиною государя Долгоруковы потеряли свой фавор и что им, по повелению новой императрицы Анны Иоанновны, указано жить безвыездно в подмосковной усадьбе Горенки. При этом известии графиня Наталья Борисовна залилась горькими слезами.
Братья Петр и Сергей Борисовичи стали утешать ее.
— Что ты так отчаиваешься, Наташа? Неужели тебе так дорог князь Иван? — проговорил старший брат Петр.
— Дорог он мне, Петруша, очень дорог… кажется, дороже жизни, — сквозь слезы промолвила Наталья Борисовна.
— Неужели и теперь ты пойдешь за него замуж? — спросил у Натальи Борисовны второй ее брат, Сергей
— Пойду, Сереженька, пойду, мой милый.
— Да ведь Долгоруковы теперь в опале. Неужели тебе хочется быть женою опального? — с горечью спросил Петр.
— Да что же поделаешь, братец любезный? Видно, такова есть моя судьба злосчастная.
— Не выходи за Ивана Долгорукова и избежишь этого.
— Нет, Петрушенька, как можно? Ведь я с ним обручена, да и люблю его!
— Эх, Наташа, ну что ты нашла в нем хорошего? Мотыга он, кутила. Да кроме того, нам обидно и больно, Наташа, что ты, наша сестра, прирожденная Шереметева, не жалея себя и нас, выходишь за опального.
— Не так ты судишь, Петруша, не так! Кто кроме меня его в несчастии поддержит? Кто ласкою и словом приветливым тоску его разгонит и его судьбину суровую смягчит? Любила я князя Ивана, когда он был в фаворе, в блеске и в почести, а теперь, в несчастии, он мне еще милее.
— Сестрица, слух идет, что Долгоруковым не миновать дальней ссылки, — заметил Сергей Борисович.
— Что же делать? Видно, такова их участь.
— Но пойми, Наташа: став женою князя Ивана, и ты будешь принуждена… или с ним расстаться, или в ссылку ехать.
— Неужели ты думаешь, Петруша, что у меня хватит силы расстаться с милым человеком?
— И ты решишься ехать в ссылку?
— Об этом и слов не может быть. Я всюду должна следовать за мужем, — спокойно ответила Наталья Борисовна.
— А если его сошлют в Сибирь?
— И в Сибирь поеду. До гробовой доски должна я с мужем быть: куда он, туда и я. И никто не разлучит нас с ним. Что Бог сочетал, того люди не разлучат.
— И нас покинешь, и с нами расстанешься? — со слезами на глазах проговорил граф Сергей.
— Что, Сереженька, о будущем гадать? Ведь князю Ивану только указано в подмосковной усадьбе жить.
— А если его сошлют?
— Говорю: куда он, туда и я.
— А ведь я, сестрица, хотел тебе другого жениха сватать, — после некоторого раздумья промолвил граф Петр.
— У меня есть жених, Петруша, с меня будет и одного, — с милой улыбкой ответила графиня Наталья Борисовна.
— Мой много лучше, Наташа…
— При нем и останется.
— Ты хоть бы спросила, сестрица, кого хочу я сватать!
— Уж не царевича ли или королевича какого?
— Да ты, сестра, не смейся: жених мой и знатен, и богат, и в большой милости у нашей государыни находится. Это — граф Левенвольд. Ну что, каков жених?
— С тобой, Петруша, я согласна: граф Левенвольд — жених завидный, да только не для меня.
— Как, и от такого жениха ты отказываешься!
— Отказываюсь, потому что у меня есть жених.
При этих словах графини дверь в ее комнату тихо отворилась, и вошедший лакей, обращаясь к графу Петру Борисовичу, почтительно проговорил:
— Его сиятельство граф Левенвольд прибыть изволил.
— А вот и хорошо, граф кстати прибыл. Пришлю его к тебе. Со мной ты несговорчива, Наташа. — И граф Петр Борисович поспешно вышел из комнаты сестры.
В тот же момент к ней обратился брат Сергей:
— Сестрица, милая, голубушка, ведь граф Левенвольд приехал свататься. Ради Бога, если ты хоть сколько-нибудь жалеешь нас и маленьких наших сестер, выходи за него. Утешь, порадуй нас!..
— Сережа, о чем ты просишь? Ведь о невозможном.
— Наташа, хоть крохотку ты пожалей и нас. Ведь все мы крепко тебя любим, все счастья тебе желаем. Подумай, ну, выйдешь ты за князя Ивана — тебя сошлют с ним вместе и навсегда разлучат нас с тобой. Знаю, ты добра и любишь нас, тебе самой горька, страшна разлука с нами. И ведь ты не покинешь нас, голубушка-сестрица, да?
— Сережа, не мучь меня, мой дорогой! От твоих слов У меня сердце кровью обливается. Честно ли будет, когда нарушу слово, данное князю Ивану, и под венец пойду с другим? Когда велик и славен был мой жених, тогда я с радостью согласилась делить его судьбу. А теперь, когда он стал несчастен, так и отказать ему? Хорошо ли, честно ли будет это? — с жаром проговорила графиня Наталья Борисовна. — Но тише. Я слышу шаги… сюда идут.
Она не ошиблась: в девичью горницу вошли граф Левенвольд {Карл Иванович (Карл Гисхов) Левенвольде (Левенвольд) пользовался большим вниманием у императрица Анны Иоанновны. Он был знаком ей еще по Митаве. Это был сын курляндского барона, находившегося на русской службе. Когда царица Прасковья обрушилась со свойственной ей жестокостью на взрослую дочь вдову Анну Иоанновну, герцогиню курляндскую, за ее отношение к Бестужеву (русскому резиденту в Митаве, фактически управлявшему Курляндией, см. дальше), Левенвольд всячески утешал Анну и даже успел отстранить от нее многие неприятности. Он же старался устроить ее брак с Морицем Саксонским. Узнав, что верховники избрали Анну императрицею, он первый через своего брата Рейнгольда уведомил Анну об этом и посоветовал принять ‘для вида’ ограничительные пункты. В благодарность за это Анна по вступлении на престол возвела К. Левенвольда в графы и послала полномочным министром сперва в Вену, потом в Берлин.} и Петр Борисович.
— Простите, прекрасная графиня, быть может, мой визит потревожит вас, — утонченно кланяясь, промолвил Левенвольд.
— Нисколько, граф, нисколько. Я рада вашему приходу.
— Рады? В добрый час, графиня.
— Сестрица Наташа, ты дорогого гостя занимай, а мне надо отдать кое-какие распоряжения, — произнес граф Петр и вместе с братом торопливо вышел из горницы.
Они надеялись, что красивый и блестящий вельможа сумеет убедить и уговорить упрямую Наташу.
— Графиня, прошу дозволить мне сказать вам несколько слов. — начал гость.
— Говорите, граф.
— Без обиняков, прямо начну с вами речь. Графиня Наталья Борисовна, я пришел к вам за тем, чтобы с согласия вашего брата просить у вас руки. Я люблю вас давно — с того счастливого дня, как впервые увидел и узнал вас. Моя судьба, вся жизнь моя у вас в руках, прелестная графиня! Решайте! — И, с чувством проговорив эти слова, граф Левенвольд опустился на колени перед Натальей Борисовной.
— Встаньте, граф, к чему коленопреклонение? Я искренне благодарю вас за честь, но не скрою от вас, что подобным предложением вы удивляете меня. Ведь вам, как и всем, хорошо известно, что я — обрученная невеста князя Ивана Алексеевича Долгорукова.
— Вы были его невестой прежде, графиня, я это знаю, но теперь, когда многое переменилось и совершилось много важных событий, освобождающих вас от обещаний…
— Повторяю вам, граф, что и теперь я состою невестой Ивана Долгорукова и даже скоро будет наша свадьба.
— Что вы говорите, графиня? Может ли то быть?
— Да, да, граф. С князем Иваном меня разлучит только одна смерть.
— А… вы сказали, прелестная графиня, что вас разлучит с женихом только одна смерть. А знаете ли вы, что его жизнь висит на волоске? Следствие, которое ведется над Долгоруковыми, приходит к концу, и ежедневно на вашем женихе находят новые вины, одна одной важнее.
— А между тем князь Иван ни в чем не виновен.
— Долгоруковы, ослепленные своим безмерным честолюбием, чуть не насильно хотели женить покойного императора на княжне Екатерине. Да это — не все… еще много других обвинений падает на них. Им не миновать дальней ссылки, а может быть, их постигнет и еще что-либо худшее.
— Постойте, граф! Не вините в этом моего жениха. Ведь не он, а его отец хотел женить царя на своей дочери. При чем тут князь Иван?
— Он помогал отцу. Скажу вам больше, прелестная графиня: Иван Долгоруков — ослушник воли ее величества императрицы. Вам, конечно, известно, что Долгоруковым приказано безвыездно жить в усадьбе Горенки, въезд в Москву строжайше запрещен им указом самой императрицы, а ваш жених пренебрег этим указом. Его не раз видели здесь.
— Может, обознались, а может, князя Ивана оклеветали. Ведь теперь чуть не все, кто прежде был его другом, стали врагами ему.
— Повторяю, графиня, его видели здесь даже недавно. Скажите, зачем он бывает в Москве? Может, какую-нибудь измену затевает? С него все станет.
— Измену? Что вы, граф, говорите? Он не таков. Он подчас бывает ветрен, подчас любит и покутить, но далек от всякой измены! В том я могу быть вам порукою.
— Я — что! Я — ваш раб покорный, графиня, но есть другие, кто посильнее меня. Они не верят в прямоту и честность вашего жениха. Вместе с тем откровенно вам скажу, что буду рад, если его уберут куда-нибудь подальше. Князь Иван — мой ненавистный соперник.
— Вот что? За откровенность, граф, спасибо! Но знайте, если князь Иван падет жертвой коварной мести, то я буду вдовой, не будучи его женой, и стану коротать свою невеселую жизнь в стенах обители! В том свидетель будет Бог! Прощайте, граф, я все сказала вам. — И, твердым голосом проговорив эти слова, Наталья Борисовна дала понять Левенвольду, что говорить с ним больше не о чем.
Левенвольду пришлось волей-неволей откланяться графине.
Не без злобы оставил он дом Шереметевых, причем главная доля этой его злобы была направлена на князя Ивана Долгорукова, его непримиримого соперника.
‘Во что бы то ни стало, а я устраню его со своей дороги, да мне и не трудно будет от него отделаться: ведь теперь он не из сильных. Я решил жениться на графине Наталье и женюсь, ведь этим я упрочу свою будущность, породнившись с именитым родом коренных русских бояр’.
Через несколько дней после этого, в один поздний, тихий, теплый вечер в доме графов Шереметевых была полная тишина. Графы Петр и Сергей Борисовичи, а также и их маленькие сестры давно спали, их примеру последовали и многочисленные их дворовые, не спала лишь одна молодая графиня Наталья Борисовна.
Задумчиво наклонив свою хорошенькую головку, она сидела на скамье в густом тенистом саду своего дома, поджидая своего жениха, князя Ивана Алексеевича, который тайком из Горенок часто приезжал к ней.
Да и было с чего призадуматься Наталье Борисовне: из слов Левенвольда поняла она, что за ее женихом следят.
‘Толкуют про какую-то измену, — думала графиня. — Нет, нет, этого не может быть! Злые люди хотят оклеветать моего Иванушку, сгубить его. Господи, за что, за что? Ах, как люди злы и несправедливы! Что сделал им князь Иван? Еще так недавно они чуть руки у него не целовали, а теперь стараются унизить его, оклеветать. Где же правда?’
Тут размышления графини были прерваны шорохом.
— Иванушка, ты? — тихо спросила Наталья Борисовна.
Действительно, перед нею тотчас же появился князь Иван, который только что перелез через садовую изгородь.
— Я это, я, моя голубка! Прости, Натальюшка, раньше не мог прийти, в вашем доме огни были видны, вот я и боялся, как бы не встретиться с кем-либо.
— За тобой следят, Иванушка… ты это знаешь ли?
— Знаю, голубка.
— У тебя есть враги… из них есть властные и сильные.
— Знаю, графинюшка, первый мой враг заклятый — князь Никита Трубецкой.
— А второй твой враг и соперник — граф Левенвольд.
— Как, граф Левенвольд? — удивился князь Иван. — Ты говоришь, он — мой соперник? Разве он…
— Сегодня приезжал свататься за меня.
— Как он смел! Свататься за мою милую невесту? Ну, это даром ему не пройдет. Хоть я и в опале, а все же сумею рассчитаться с этим пришлецом-нахалом!
— Что ты кричишь, Иванушка! Услышать могут.
— Обидно мне и больно и за тебя, и за себя. Сметь предлагать тебе руку, когда ты обручена со мной! Впрочем, я и позабыл, графу Левенвольду теперь все возможно: ведь он пожалован гофмаршальством и состоит в большом фаворе у императрицы.
— Боюсь я, что Левенвольд может много навредить тебе: он грозил, что государыня узнает, как ты нарушаешь ее приказы и бываешь в Москве, не имея на то дозволения. Тебя он готов даже уличить в какой-то измене. Но знай, я сама поеду к матушке-царице, паду к ее ногам и постараюсь вымолить тебе прощение у нее.
— Лучше и не езди, Натальюшка. Государыня не простит меня. Может быть, она-то сама и простила бы, да не простят мои враги. Им нужны мой позор и унижение. Мало того, им нужно, чтобы меня предали лютой казни.
Едва князь Иван проговорил эти слова, как в саду послышались шаги и сдержанные голоса.
— Тише, Иванушка, — сказала Наташа, — сюда идут. Нас подстерегли.
Графиня не ошиблась: из-за кустов скоро вышли граф Петр Борисович, Левенвольд и князь Никита Трубецкой.
— Вот, граф Петр Борисович, полюбуйся. Как я говорил, так и вышло, — громко и злобно сказал Никита.
— Слушай, Петр Борисович, хоть ты и приходишься братом моей невесте милой, но обидеть ее я и тебе не дозволю! — грозно крикнул князь Иван, берясь за саблю.
— Вот как? По какому праву?
— По праву обрученного жениха… А вы, господа, давно ли на себя взяли должность сыщиков? — насмешливо обратился князь Иван к Никите Трубецкому и к Левенвольду.
— Как вы смеете, князь, так оскорблять нас? За оскорбление вы дорого поплатитесь! — в один голос грозно проговорили князь Никита и граф Левенвольд.
— А вы, господа, разве не оскорбили меня? Да и не меня одного: вы жестоко оскорбили своим подсматриванием и подслушиванием графиню Наталью Борисовну… этого ангела…
— Графиню мы и не думали оскорблять.
— Нет, нет, Ванюша прав. Вы жестоко оскорбили меня! Что вам надо? Кто дал вам право следить за мной? Что в том позорного, что я разговариваю с обрученным женихом? Вы скажете — зачем тайком? Отвечу: что же было делать князю Ивану, если судьба да злые люди довели его до того, что он должен видеться со мной украдкой, не в ворота, как мой жених, с честью въезжать, а через изгородь садовую, как вор, перелезать! — с негодованием твердо проговорила графиня Наталья.
— Графиня, Наталья Борисовна, послушайте… — заговорил было Левенвольд.
— Довольно, граф, мне ваших слов не надо, — останавливая его, промолвила графиня Наталья и, обратившись к брату голосом, не допускающим возражений, добавила: — Брат Петр Борисович, прошу поторопиться с нашей свадьбой. Откладывать я больше не хочу и требую, чтобы не далее как дня через три-четыре было мое венчание с князем Иваном…
— Так скоро, Наташа? Успеем ли мы приготовиться?
— Какие тут сборы? Венчаться мы будем просто, без пышностей и пиршеств. Ведь так, Иванушка?
— Так, так, мой ангел милый.
— Итак, брат, решено: через четыре дня свадьба. Вас, господа, я не приглашаю, да вы и побоитесь быть на нашей свадьбе. Прощайте, — холодно сказала Трубецкому и Левенвольду графиня Наталья и, крепко обняв своего жениха, быстро пошла из сада.
Соглядатаи сконфуженно молчали.
— Ну-с, господа, теперь вы можете свободно арестовать меня… графиня ушла. Ведь вы за тем и пришли, чтобы взять женя? Ведь так? — насмешливо спросил у них князь Иван.
— Нет, на то еще нет предписания, — резко ответил ему Левенвольд.
— Так зачем же вы пришли сюда?
— А мне хотелось уличить тебя в дерзком непослушании, вот я и позвал сюда свидетелем графа Левенвольда, — ответил ему князь Никита Юрьевич.
— Да, да, именно за тем я и пришел. И делать нам тут нечего, пойдем, князь Никита Юрьевич, — проговорил Левенвольд и, взяв под руку Трубецкого, пошел с ним из сада.
Граф Петр Борисович, не сказав более ни слова своему будущему шурину, задумчиво опустив голову, тоже пошел из сада.

VI

Как-то императрица Анна Иоанновна вспомнила о Левушке Храпунове, который, опередив верховников, привез ей в Митаву письмо от Ягужинского, и спросила о нем. Государыне ответили, что Храпунов по распоряжению верховников был посажен в острог, но бежал, подкупив сторожа и часовых, и где теперь находится, неизвестно. Тогда государыня спросила графа Ягужинского, как начальника бежавшего Храпунова. Тот также ответил, что участь верного и исполнительного офицера неизвестна ему.
— Жаль! Храпунов достоин нашей награды и нашего расположения. Он — верный и преданный нам слуга. И если он найдется или придет в свой полк, то сейчас же донести об этом мне, — проговорила государыня.
Однако Храпунов ‘не находился’ и в свои полк не приходил, он, опасаясь сильных врагов, скрывался.
У него был родной дядя, отставной секунд-майор Петр Петрович Гвоздин, родной брат его матери, уже старик лет семидесяти, безвыездно проживавший в своей небольшой усадьбе, называвшейся Красная Горка. Эта усадьба находилась верстах в шестидесяти от Москвы и была раскинута на очень живописном месте.
Секунд-майор безвыездно проживал одиноким холостяком в ней и редко заглядывал в Москву. Прежде старик Гвоздин любил Москву, а с тех пор как в ней начали вводиться разные ‘новшества’ и ‘другие порядки’, разлюбил первопрестольную и не стал ездить туда.
— Зачем я поеду туда? В Питере много иноземного, немецкого, а русского мало, так теперь и в Москве то же самое стало. Претит мне все это, никогда я туда не поеду. Хоть и есть у меня там офицер-племяш Левка, знатный парень — он из Питера со двором прибыл, и надо бы мне навестить его, да не поеду, пусть лучше сам ко мне приедет, — ответил Гвоздин своему приятелю-соседу, советовавшему ему поехать в Москву и посмотреть ‘диковинки’.
Секунд-майор Гвоздин начал свою службу еще при царе Федоре Алексеевиче, служил не один десяток лет и державному труженику Петру Великому, сражался в рядах царя Петра со шведами и турками и был ценим императором за храбрость и мужество. Однако с кончиною Великого Петра он оставил службу и поселился безвыездно в своей усадьбе Красная Горка. Вот именно тут-то решил укрыться от злобы своих врагов Храпунов.
Петр Петрович любил Левушку, как сына, и встретил его с распростертыми объятьями. Приехал к нему Левушка не один, а с невестой Марусей и с ее бабкою. Молодые люди порешили обвенчаться в сельской церкви, которая находилась в усадьбе старого секунд-майора.
Обрадовался Петр Петрович, когда к воротам его усадьбы подъехала тройка коней, запряженных в крытую, вроде кибитки, телегу, и когда из нее вышел его ‘племяш Левка’, но крайне удивился, когда с той же телеги сошли Маруся и старуха Марина.
— Племяш, а это кто же? — удивленно спросил он.
— Моя невеста, дядюшка, а это — ее бабушка.
— Невеста, ты сказал? — еще с большим удивлением переспросил у племянника Петр Петрович.
— Да, дядюшка. Мы задумали обвенчаться в вашей церкви, а потому и нагрянули к вам всем домом. Что, дядя, рад ли гостям?
— Рад, рад. А ты не врешь, Левка?
— Что венчаться к вам приехал? Не вру, спросите хоть у моей невесты.
— А как звать невесту?
— Марусей… Марьей Алексеевной.
— Хороша, зело красовита. Любишь Левку? — с любопытством оглядывая Марусю, спросил ее Гвоздин.
— Люблю, очень люблю, — задушевным голосом ответила девушка.
— Верю. И люби Левку: он стоит твоей любви. А живы ли у тебя отец с матерью?
— Отец жив, а мать умерла.
— Без матери, значит… сиротинка?.. А кто твой отец?
— Не знаю, — тихо ответила девушка, наклонив свою хорошенькую головку.
— Вот славно! Не знаешь своего отца?
— Дядя, я тебе после обо всем расскажу, — вмешался Левушка видя смущение невесты, — теперь же для этого не место и не время. Мы с дороги-то проголодались и хотим есть.
— Ах я, старый ротозей, вздумал соловья баснями кормить. Эй, Петрунька, Ванька, скорее накрывайте стол, вкусный обед готовьте. Надо дорогих гостей на славу угостить, — громко крикнул Гвоздин своим слугам и сам засуетился и забегал из кухни в столовую и обратно.
Добряк Гвоздин скоро сошелся со своей сватьей нареченной, старухой Мариной, а на Марусю смотрел как на близкую свою родственницу.
Левушка без всякой утайки рассказал дяде о том, кто именно Маруся, чья она дочь и как он познакомился с нею.
— Вот оно что!.. Маруся-то, выходит, — дочка сиятельного князя Алексея Григорьевича Долгорукова, и ты, Левка, будешь его зятем. Ведь так? — выслушав рассказ Храпунова, спросил секунд-майор.
— Дядя, ты, ради Бога, не говори Марусе, что ее отец — Алексей Долгоруков, ведь она ничего не знает про это. Я и сам про то узнал только недавно, от ее бабки.
— Не бойся, не скажу! Когда же свадьба-то?
— Надо торопиться… не далее как через неделю.
— Что же, к тому времени успеем все сделать, приготовиться к свадьбе.
— Только пожалуйста, дядя, чтобы никто не знал про мою свадьбу. Проведают недруги, тогда ей не бывать.
— А, видно, у тебя немало недругов?
— Ох, много, — быстро ответил Левушка. — А знаешь, дядя, почему? Да только потому, что я состою в дружбе с князем Иваном Долгоруковым. Когда жив был император, князь Иван у него в большом фаворе состоял, а теперь Долгоруковы в опале, и, может, скоро и в ссылке будут.
— Понимаю. Тебе, значит, в чужом пиру похмелье принимать придется?
— Вот именно. Ну, да, Бог даст, я улучу время и подам государыне-царице просьбу, защиты от моих врагов у нее стану просить и милости. Ей ведома моя служба усердная.
— Дай Бог! Только ведь правду-матку теперь не скоро на земле найдешь! Правда, слышь, к Господу Богу на небо улетела, а кривда-лиходей разгуливает по сырой земле. Ну да ничего, авось найдем мы эту правду! Если надо будет, я за тебя заступлюсь и в обиду тебя не дам. Достану из сундука свой кафтан военный — в том кафтане я под Полтавой воевал и в нем же под Азов ходил — и явлюсь теперь к царице-матушке просить тебе ее заступы.
И вот в усадьбе Гвоздина начались спешные приготовления к свадьбе.
Жених и невеста были счастливы и с нетерпением ждали того вожделенного дня, когда на них наденут венцы. Старый секунд-майор тоже был счастлив счастьем своего племянника, которого он любил как сына. С тех пор как в его укромном домике поселились эти молодые люди, в ней не переставали царить веселье и радость.
— Слушай, Левка, как ты хочешь, а я на твою свадьбу позову своих старых приятелей-соседей. У меня их немного, всего трое! — однажды сказал Петр Петрович. — Ну и попляшу же я с ними!.. уж так попляшу, что ведьмы завоют с моего пляса. Ведь можно, племяш, приятелей позвать? Или, может, это тебе не по нраву будет?
— Полно, дядя! Мне все то любо, что тебе по душе!
— Хороший ты парень, Левка, больно хороший! А я-то, признаюсь, думал, что ты в Питере-то избалуешься, онемечишься и меня, старика-бедняка, за родню считать не станешь, словом, переменишься. Теперь, братец, такое время — все на новый лад, все по-иноземному. А ты, Левка, как был русак, таким и остался.
— Таким и умру, дядя.
— Молодец, право слово, молодчина! Ты и невесту себе такую же подобрал, добрую да хорошую… и красоты, Левка, она у тебя непомерной. Где ты такую отыскал, а?
— В Москве, дядюшка, в Москве.
— Неужели в Москве не перевелись красотки? Эх, Левка, не задорь меня, а то я как раз в Москву соберусь и оттуда тебе тетку молодую привезу, — шутил секунд-майор с племянником, не сознавая и не предчувствуя того, что над Левушкой собирается грозная, громовая туча.
Действительно, дня два спустя после того, как в майорской усадьбе поселился Храпунов с невестой и ее бабкой, в селение Красная Горка пришел какой-то средних лет странник с котомкой за плечами и с суковатою палкой в руках и попросился в крайней избе селенья у мужика Вавилы переночевать.
Мужик Вавила был добрый, податливый, он пустил ‘Божьего странничка’, стал угощать и спрашивать его о странствиях по белу свету.
‘Странный человек’, подкрепив свои силы сытою пищею, стал охотно рассказывать о своих странствиях в Иерусалим, в Киев и на море, к Соловецким чудотворцам. Много различных чудес и диковинок рассказал он Вавиле и своими рассказами умилил его и до слез довел. После того он стал сам расспрашивать Вавилу о том, как живет секунд-майор Гвоздин, добр ли, податлив ли он до своих крестьян.
— Наш господин такой, каких и на свете мало, живем мы у него ровно детки под крылышком родимой матки, ни словом, ни делом никакой обиды от него не видим, — восторженно воскликнул Вавила. — Случись какая нужда, к господину идем просить помощи, не боясь отказа, и все денно и нощно молим за него Бога.
— С кем же живет он? Есть у него жена, детки?
— Нет, наш Петр Петрович холост.
— Неужели так и живет один?
— Прежде так и жил один, со своими холопами, а теперь гость у него есть — сказывают, племянником приходится нашему барину. И невесту, вишь, свою он привез, и невестину бабку, и говорят, скоро свадьба будет.
— Так, так. А племянник-то военный будет или простой?
— Вот уж, милый человек, чего не знаю, того не знаю, и врать не хочу… потому, барский племянник сиднем сидит дома и никуда не показывается.
— А почему он не показывается? Про то ты не слыхал?
— Не слыхал, а только болтают, будто барский племянник-то — беглый, — таинственно промолвил Вавила.
— Так, так. Ну, больше мне ничего и не надо. Про что надо узнать, я узнал, — как бы сам себе проговорил ‘странный человек’ и отправился спать на сеновал.
На следующее утро Вавила пошел на сеновал проведать гостя, а того и след простыл.
— Вот чудно! Как это странничек-то не простившись ушел? Видно, торопился. А все же надо бы ему было со мной проститься. Я деньжонок малую толику дал бы ему на дорогу, — вслух проговорил Вавила.
Между тем наступил день свадьбы Храпунова с Марусей. Венчание происходило в сельской церкви без всяких пышностей. Гостей и поезжан не было. В церкви находились только секунд-майор Гвоздин и трое его близких приятелей и соседей.
Венчание окончилось. Старичок-священник поздравил молодых и пожелал им долгой счастливой жизни.
В домике Петра Петровича по случаю радостного дня была пирушка, старик секунд-майор сдержал свое слово и так усердно отплясывал на свадьбе племяша, что на другой день едва мог ступить на ноги.
Едва прошло два дня после венчания Храпунова и Маруси, как их супружеское счастье было нарушено, разбито. Секунд-майор под вечер сидел на скамейке около ворот своей усадьбы и, покуривая трубку, смотрел на дорогу. Вдруг он увидел, что по дороге к его усадьбе быстро едут две телеги, запряженные каждая двумя конями.
‘Неужели гости на свадьбу к племяшу так опоздали, сердечные?’ — подумал он, стараясь разглядеть ехавших.
Как ни стары и ни слабы были его глаза, но он все же разглядел гостей незваных-непрошеных и даже в лице переменился, когда около его ворот остановились две телеги, с первой быстро слез пожилой офицер с мрачным взглядом, а со второй — шестеро солдат с ружьями.
— Эта усадьба прозывается Красная Горка? — быстро спросил офицер у Петра Петровича.
— Так, государь мой, — ответил ему тот.
— А где владелец усадьбы?
— Я владелец. Что надо, господин офицер?
Офицер достал из дорожной сумки какую-то сложенную бумагу и спросил, обращаясь к Петру Петровичу:
— Ты будешь секунд-майор в отставке Петр Гвоздин?
— Так, господин офицер! А что тебе надо?
— А вот сейчас узнаешь. Веди меня в дом, там и скажу, — грубо ответил приехавший офицер и, оставив у ворот на страже двух солдат, с остальными в сопровождении Петра Петровича вошел к нему в дом.
Здесь был произведен строгий обыск, но, не найдя ничего подозрительного, офицер сказал:
— Ты, майор, укрываешь в своем доме племянника, офицера Леонтия Храпунова, которого обвиняют в важном преступлении.
— Моего племянника обвиняют в преступлении? — побледнев, воскликнул старик Гвоздин.
— Да, и я прислан сюда затем, чтобы, взяв его под стражу, доставить на суд в Москву. Сказывай, где он?
— Да за что же, за что? — со стоном вырвалось из груди у бедного Петра Петровича.
— Мне не указано говорить, за что, а приказано взять твоего племянника и в кандалах свезти в Москву.
— В кандалах? Неужели его проступок так велик?
— Да, не мал. Ну, показывай, господин майор, где твой племянник. Мне недосуг с тобою разговаривать.
— Ведь он только что женился. Не прошло и двух дней, как его обвенчали.
— Мне до этого нет дела! Лучше говори скорей, где твой племянник, иначе я прикажу опять начать обыск!
— Его нет дома. Он гуляет с молодой женой… в лесу, неподалеку от моей усадьбы.
— Ладно, посмотрим. Эй, команда, за мною, в лес! — крикнул офицер солдатам и направился с ними в лес, находившийся не больше как в версте от усадьбы.
Петр Петрович сказал правду: его племянник находился в лесу с красавицей-женой. Оба они весело разговаривали и смеялись, прохаживаясь по густому лесу, не подозревая, что над ними нависла грозная туча.
В лесу было тихо, хорошо, привольно. Но вдруг эта тишина прервалась и до ушей счастливых молодых донеслись сдержанный говор и быстрые шаги.
— Я слышу голоса, к нам идут, — прислушиваясь, с тревогою проговорила Маруся.
— И то. Кто бы это был? Маруся, да ты в лице переменилась. Ты испугалась, милая? — ласково спросил Храпунов. — Но чего, чего, моя голубка?
— Сама не знаю. Только вдруг так грустно. Ох, Левушка, не перед добром это.
Едва только молодая женщина проговорила эти слова, как по дороге им навстречу показались солдаты и офицер.
— Солдаты… Видно, за мной! — крикнул Храпунов. Эти слова как-то невольно вырвались у него из груди.
— Отгадал… мы за тобою, — грубо проговорил офицер, поравнявшись с Храпуновым, и, показывая на него солдатам, добавил: — Окружите его и ведите!
— Куда? — бледнея, спросил у него бедняга.
— Пока к твоему дяде, в усадьбу, а оттуда повезем тебя в Москву.
— В Москву? Нет, нет. Я не отдам вам Левушки, не отдам! Он мой! — с горьким плачем проговорила бедная Маруся, крепко обнимая мужа.
— И не отдала бы ты, барынька, а мы возьмем, и тебе с муженьком расстаться придется, — проговорил офицер.
— Никогда, никогда! Куда Левушка, туда и я.
— Ведь его в острог указано доставить.
— В острог? За что же? — воскликнул Храпунов.
— Про то тебе скажут. Да ты и сам, чай, знаешь, за что тебя сажают. Ну, растабарывать нечего, пойдем!
Злополучного Левушку привели обратно в усадьбу к дяде под конвоем солдат.
С помертвевшим лицом, едва передвигая ноги, шла за ним Маруся. Ее горе было страшно, безысходно. Она теперь не плакала, слезы не облегчали ее намученной души.
Офицер, присланный арестовать Храпунова, не дал ему и часа пробыть в усадьбе у дяди.
— Скорее, скорее, мне недосуг прохлаждаться с тобой! — кричал он на бедного Левушку, торопя его.
— Господин офицер, молви мне, есть у тебя сердце или нет? — сурово посматривая на нежеланного гостя, спросил у него старик Петр Петрович.
— Знамо, есть! Неужели, господин майор, ты думаешь, что без сердца может жить на свете человек?
— А вот ты живешь на белом свете без сердца, — желчно заметил ему Петр Петрович. Он сердечно простился с племянником, крепко обнял его и несколько раз принимался крестить и благословлять его. — Поезжай, племяш… уповай непрестанно на милость и правосудие Божие! Господь не попустит погибнуть неповинному, и чистого не скоро загрязнишь.
— Дядя, родной, не покинь Марусю, не оставь ее в несчастии и горе. Прошу о том усердно, — дрогнувшим голосом, со слезами воскликнул Храпунов.
— О чем, племяш, просишь? Маруся мне теперь не чужая, а дочка, Богом данная… вместо отца был ей и во время свадьбы, и теперь таким же буду.
Марусю с большим трудом оторвали от мужа и, как мертвую, в беспамятстве понесли в ее горницу.
Вся майорская дворня вышла проводить молодого боярича. Левушка, несмотря на свое краткое пребывание в усадьбе дяди, сумел снискать между дворовыми любовь и преданность себе, а потому, когда его заковали в цепи и посадили с солдатами в телегу, послышался громкий плач с причитаниями дворовых баб.
Телеги с офицером, Храпуновым и солдатами съехали со двора и скрылись из глаз, а старый майор все продолжал стоять на крыльце, он так ослабел от горя, что не мог стоять без посторонней помощи: его поддерживали под руки двое здоровых парней.
— Батюшка-барин, не изволишь ли в горницу идти? Да прилег бы, твоя милость, отдохнуть, — соболезнуя горю своего старого господина, сказал ему один из парней.
— А племяша увезли? — тихо спросил Петр Петрович у дворового.
— Увезли, батюшка-барин, — со вздохом ответил тот.
— Увезли, увезли. Разлучили! Звери, а не люди. Проклятья вы достойны. Я сам поеду в Москву, паду к ногам матушки-царицы и буду слезно просить у нее милости и правды! Да, да… Я завтра же поеду. О, Господи, какое горе… какая беда! — крикливым голосом проговорил секунд-майор. — А что племянушка, сердечная моя?
— Все без памяти лежит, ровно мертвая!
— Сразу двоих погубили! Да обрушится кара Господня на ваши головы, погубители! Я завтра же в Москву поеду суда искать и правды! — громко сквозь слезы проговорил Гвоздин и приказал вести себя в горницу.

VII

Храпунова арестовали, во-первых, за то, что он находился в близкой дружбе с опальным князем Иваном Долгоруковым, а во-вторых, за его побег из острога.
Как уже сказано, императрица Анна Иоанновна спрашивала о Храпунове и сожалела, когда ей доложили, что он неизвестно где находится. Когда же князю Алексею Григорьевичу Долгорукову с семьей, а также и князю Ивану указано было немедля из подмосковной усадьбы Горенки выехать в отдаленные усадьбы, тогда недоброжелатели опальных Долгоруковых принялись за их родичей и за близких к ним людей. Вспомнили и про дружбу князя Ивана с бывшим флигель-адъютантом Храпуновым, и было приказано разыскать и арестовать его, а там, где его найдут, произвести самый строгий и тщательный обыск.
Сыщикам поручили разыскать Храпунова, как ‘подозреваемого в сообщничестве с Иваном Долгоруковым’. Один из сыщиков, узнав, что у Левушки есть дядя, безвыездно живущий в своей усадьбе Красная Горка, под видом странника отправился туда и от мужика Вавилы разузнал всю подноготную. С этими сведениями он поспешил в Москву, и на другой же день за бедным Левушкой был послан офицер с солдатами, чтобы арестовать его.
Храпунов в кандалах, как важный преступник, был привезен в Москву и посажен в каземат острога.
К этому же времени пали и Долгоруковы. Гроза подобралась к ним нежданно-негаданно. 8 апреля 1730 года появился указ сенату со следующим неопределенным началом: ‘Известны мы, что в некоторых губерниях губернаторов нет, того ради…’ Назначались губернаторами следующие Долгоруковы: князь Василий Лукич — в Сибирь, князь Михаил Владимирович — в Астрахань, а князь Иван Григорьевич — в Вологду воеводою. На другой день появилось два кратких указа. Первым назначался воеводою, даже без указания куда именно, другой брат князя Алексея Григорьевича, князь Александр Григорьевич Долгоруков, причем город для воеводства предоставлялось определить сенату. Вторым указом ссылались в их дальние деревни отец князя Ивана, Алексей Григорьевич со всеми его детьми, следовательно, и Иван Алексеевич, и дядя его князь Сергей Григорьевич с семьей. В тот же день всех Долгоруковых допрашивали ‘о завещательном письме Петра II’ {‘Древняя и новая Россия’. 1879 г. Т. I.}.
Князю Ивану было под страшной угрозой смертной казни предложено объявить самую истинную правду. Иван Долгоруков собственноручно написал, что ни о какой духовной или завещательном письме или проектах его никогда ни от кого не слыхал. Это отрицание было для князя Ивана единственным средством к собственному спасению.
Положение князя Ивана наравне со всеми Долгоруковыми, а также и положение его невесты графини Шереметевой было ужасно тягостно со дня смерти императора-отрока Петра II. О своем положении и о состоянии своего духа Наталья Борисовна сама сообщила в своих записках следующее:
‘А между тем всякие вести ко мне в уши приходят. Иной скажет — в ссылку сошлют, иной — скажет — чины и кавалерии отберут. Подумайте, каково мне тогда было, будучи в шестнадцать лет? Не от кого руку помощи иметь и не с кем о себе посоветоваться, а надобно и долг и честь сохранить, и верности не уничтожить. Великая любовь к нему, князю Ивану, весь страх изгонит из сердца, а иногда нежность воспитания и природа в такую горесть приведут, что все члены онемеют от такой тоски. Куда какое злое время! Мне кажется, при антихристе не тошнее того будет. Кажется, в те дни и солнце не светило, только и отрады мне было, когда его, князя Ивана, вижу. Поплачем вместе и так домой поедем. Куда уже все веселья пошли! Ниже сходства было, что это жених к невесте ездит’.
Большею частью свидания князя Ивана с невестою происходили тайком, мы уже знаем, что его подстерегли и накрыли граф Левенвольд и князь Никита Трубецкой.
Это сильно повлияло на процесс князя Ивана далеко не в его пользу, его чуть не обвинили ослушников воли императрицы.
Наталья Борисовна торопилась со свадьбой.
‘Сам Бог выдал меня замуж, больше никто’, — трогательно замечает она в своих записках.
Братья и все родные отговаривали ее от вступления в брак с опальным и судимым князем Иваном, которому предстояла, как и другим Долгоруковым, тяжелая ссылка, а может быть, лишение чинов, орденов и достояния. Но Наталья Борисовна, горячо любившая своего жениха, ни на что не посмотрела и назначила день своей свадьбы.
Свадьба должна была происходить в подмосковной усадьбе Долгоруковых Горенки. Дня за два до своего венчания туда к жениху приехала графиня Наталья Борисовна. Ее никто не провожал, никто из родных или близких не снаряжал под честной венец. Только старушка-мамка Пелагеюшка приехала к ней в Горенки, не желая расстаться со своей выходицей.
Граф Петр Борисович, старший брат Натальи Борисовны, в то время опасно захворал оспой, а потому и не мог быть на свадьбе сестры. Младший же, Сергей, боялся ехать, чтобы не навлечь на себя нерасположения государыни и гнева врагов Ивана Долгорукова.
Накануне своей свадьбы князь Иван Алексеевич обратился к невесте со следующими словами:
— Натальюшка, скажу тебе опять: если тебя пугает судьба со мной, то откажись, пока есть время!
— Да неужели, Ваня, я, не быв твоей женою, успела тебе прискучить? — с милой улыбкой ответила графиня.
— С чего ты взяла, моя голубка? Ведь я потому предлагаю тебе отказаться от меня, что судьба моя неприглядна: нынче я здесь, а завтра ушлют куда-либо подальше.
— Что же, и я с тобой. Куда ты, туда и я.
— Стало быть, тебя не страшит моя судьба?
— Нисколько! С тобой мне везде будет радостно.
— Голубка моя! Беги от меня: тебя я не стою, не стою. Ты честная, святая, а я — преступник.
— Какой ты преступник? Тебя только так называют!
— Нет, нет, я — преступник. Да, да. Я повинюсь во всем перед тобой, обманывать тебя не стану. Виновен я… Враги мои, назвав меня изменником, сказали правду. И знаешь ли, кому я изменил? Тому, кто так любил меня, кто доверял мне и своею царственной рукой расточал мне свои милости. Да, да, я изменил почившему императору-отроку.
— В чем дело? Когда? — с удивлением и тревогою воскликнула графиня Наталья Борисовна.
— Когда государь, мой державный друг, лежал при смерти, я на подложной духовной подписался под руку государя, что будто корона царства российского завещана им моей сестре Екатерине, — печально ответил князь Иван.
— Иванушка, неужели ты это сделал?
— Да, сделал. Суди меня, Наташа, или беги, беги от меня! Неужели тебе, чистой, святой, быть женой преступника, которого ожидает по меньшей мере дальняя ссылка, а может быть, и казнь?
— Нет, нет!., я дала тебе слово быть твоей женою и буду ею своего слова назад не возьму. Против своей судьбы я не пойду… что будет, то и будет. С тобой, милый, я на все готова и любить тебя я никогда не перестану.
— Голубка милая! Радость дней моих! За что мне Бог посылает такое счастье? Чем я заслужил твою чистую любовь? Ведь я не стою тебя, не стою.
— Полно, мне надоело слышать все одно и то же. Все говорят мне, что ты не стоишь меня. Видно, ценят меня слишком высоко: такие во мне нашли достоинства, каких у меня и отроду не бывало. И стали говорить только тогда, когда тебя постигла опала. Тут всю вину и все недостатки твои мне расписали. Вот и верь в людские пересуды! Но что стало с подложной духовной?
— Отец хотел было снести ее в верховный совет. Я в ногах у него валялся, просил отдать мне эту запись, но он не слушал меня, его не трогали мои просьбы. Тогда я стал грозиться, что сам пойду и во всем повинюсь перед верховным тайным советом. Отец чуть не проклял меня, но все же мне удалось этой угрозою заставить отца и дядей уничтожить подложное духовное… и царицею мою сестру Екатерину не провозглашать. Никогда я не прощу, Натальюшка, себе вины перед государем-благодетелем! — с глубоким вздохом проговорил князь Иван.
— Ну полно, Иванушка, вспоминать про старое. Что было, то прошло, — желая ободрить жениха, промолвила графиня.
Наконец, состоялась свадьба князя Ивана с графиней Натальей Борисовной. Венчание происходило в сельской церкви при усадьбе Горенки, но было не веселее похорон. Со стороны невесты в церкви, кроме старухи Пелагеюшки, никого не было, да со стороны жениха присутствовали самые близкие родичи. Все боялись и избегали быть на свадьбе опального князя Ивана, между тем как еще недавно, на его обручении, были и государь, и все вельможи, причем многие считали за большую честь и счастье, что получили приглашение.
Прошло три дня после свадьбы. Они промелькнули для молодых Долгоруковых как три минуты. Наконец они стали собираться в Москву с визитом к родственникам.
У подъезда княжеского дома стоял давно готовым парадный экипаж для молодых. Князь Иван, счастливый, радостный, в мундире и со шляпою в руках, поджидал молодую жену, которая еще не окончила своего туалета, около нее суетились несколько дворовых девок. Наконец князю Ивану надоело ждать, и он, подойдя к комнате жены, приотворил немного дверь.
Его красавица-жена стояла перед большим зеркалом и застегивала на шее дорогое ожерелье из крупного жемчуга, на ней было надето пунцовое бархатное платье, покрытое золотыми кружевами. Молодая княгиня была дивно хороша в этом наряде, и князь Иван залюбовался ею.
— Иванушка, грех подсматривать, — увидя в дверях своего мужа и грозя ему маленьким пальчиком, с улыбкой проговорила Наталья Борисовна.
— Я не подсматриваю, Натальюшка, я соскучился по тебе. Да и ехать нам пора.
— Я совсем готова. Хорошо, Иванушка, я нарядилась?
— Хорошо. В этом наряде ты затмишь всех красавиц в мире.
— Уж и в мире! Тоже скажешь!
— А разве я неправду говорю? Вот и матушка тебе то же скажет. Матушка, ведь моя Натальюшка красивее и пригожее всех на свете? Ведь так?
— Так, так, Ванюшка. Бог наградил тебя доброю и красивою женою, — с улыбкой промолвила Прасковья Юрьевна.
— Ну, ну, хорошо! — сказала Наталья Борисовна. — Вот я и готова… Давай руку, Иванушка, и пойдем.
Молодые вышли в переднюю.
Там поджидал их князь Алексей Григорьевич, он стал говорить сыну о том, к кому тот должен вперед ехать с визитом с молодой женой. Вдруг его слова были прерваны стуком колес и лошадиным топотом. Очевидно, на двор кто-то въехал.
— Эй, узнать, кого еще нелегкая принесла! — крикнул лакеям князь Алексей Григорьевич.
Несколько лакеев бросились выполнять приказ своего господина, но их остановил старик дворецкий, он уже шел с докладом о приезде незваного гостя.
Этим гостем был сенатский секретарь, привезший грозный указ, которым князь Алексей Долгоруков ссылался в дальнюю ссылку со всем своим семейством.
— И повелено тебе, князь, и всей твоей семье выехать отсюда не далее как через три дня, — холодно проговорил сенатский секретарь, дочитав указ.
— Куда же меня ссылают? — побледнев, спросил князь Алексей.
— Назначено тебе жить безвыездно до нового указа в твоей пензенской вотчине, в селе Никольском.
— Господи, какая даль! И выезд мне из той вотчины запрещен?
— Да, запрещен.
Весь этот разговор, разумеется, слышали князь Иван и его молодая жена, и он поразил их как громом.

VIII

Нелегко было некогда всесильным, а теперь опальным Долгоруковым расставаться со своею излюбленной усадьбой и ехать в распутицу в дальнюю вотчину. Долгоруковы и их дворовые, не зная хорошо дороги, сбивались, попадали в болота, среди которых иногда приходилось им проводить и ночи под открытым небом в наскоро разбитых палатках.
Что выстрадала и вытерпела новобрачная княгиня Наталья Борисовна, привыкшая к богатству, к изнеженности, а теперь принужденная ходить в мокрых башмаках и мокром платье и спать на сырой постели, и сказать трудно. Невесело, нерадостно проводила она своей медовый месяц.
— Натальюшка, голубушка, неужели ты не клянешь меня? — спросил у нее однажды упавший духом муж.
— За что? — удивилась она.
— А за ту муку, которую ты терпишь из-за меня? За то страдание, что переносишь, моя голубка незлобивая!
— Ведь и ты терпишь, Иванушка, и ты несешь муку.
— Я достоин того, поделом и наказание мне, а ты…
— С тобой и мука мне всласть. Обо мне ты не заботься, а вот что с тобою происходит, скажи-ка мне? Ведь тебя теперь узнать нельзя: ты побледнел, похудел, видимо, нездоров. Впрочем, и не мудрено: и дорога мучительная, и погода сырая.
— Нет, не от того… не от того. Душа болит, душа терзается. — И на глазах князя Ивана выступили слезы.
— Родной, ты плачешь? Полно!.. Твои слезы тяжелым камнем падают мне на сердце.
— Не за себя скорблю, а за тебя. Себя кляну, Натальюшка, за прошлое кляну. Много я грешил, неправдой жил.
— Бог милосерд и прощал более тяжких грешников. Вот ты теперь смирился, познал свои грехи, и Бог простит тебя, — голосом, полным любви и убеждения, проговорила Наталья Борисовна, ласково кладя свою руку на плечо мужа.
— Бог милосерд, знаю. Он простит меня, да люди-то злы, они-то не простят. Знаешь, сдается мне, что и в дальней ссылке враги не оставят меня в покое, их злоба и там найдет меня. Помнишь ли ты день нашего обручения? Как безмерно счастливы были мы тогда оба!.. Нам казалось, что кругом нас царило одно счастье, одна радость. Почивший император-отрок был так ласков, приветлив и милостив ко мне. Повторяю, в то время я был безмерно счастлив, и вдруг словами старой цыганки твое и мое счастье было быстро нарушено. Цыганка предсказала мне смерть страшную, ужасную, ты побледнела и без чувств упала. Думается мне, что те цыганкины слова были вещими.
— Ну что ты! Неужели ты веришь в болтовню цыганки-попрошайки?
— Не я один, а многие считают цыганкины слова вещими. Ну, и то сказать: что будет, то и будет, от своей судьбы не уйти.
— Вот и давно бы так, а то вздумал припоминать болтовню старой бабы.
Немало также выстрадала бывшая невеста императора, злополучная княжна Екатерина. Еще так недавно окруженная пышностью и чуть не царственным величием, привыкшая повелевать, теперь она очутилась в ужасном положении. Но она с твердостью переносила обрушившееся на нее несчастье, желая не казаться страдающей. Она по-прежнему была горда, недоступна, с холодным взглядом, с резкими словами. С родными она обращалась холодно, не требуя ни их сочувствия, ни их ласки. С женой нелюбимого брата Натальей Борисовной она тоже не сходилась и обращалась с нею гордо.
Добрая, незлобливая Наталья Борисовна сочувствовала и жалела свою золовку, некогда обрученную невесту императора-отрока, а теперь ссыльную, опальную, ‘разрушенную царскую невесту’.
— Княжна-сестрица, за что вы сердитесь на меня? — раз в дороге спросила у нее Наталья Борисовна.
— И не думаю, мне не за что сердиться на вас! — холодно ответила ей княжня Екатерина.
— А если не сердитесь, то зачем же вы сторонитесь меня, слово сказать не хотите?
— Не о чем мне с вами говорить.
— Как не о чем, сестрица? Поговорили бы вот о былой жизни, о той поре счастливой, — вызывая на разговор гордую княжну Екатерину, промолвила Наталья Борисовна.
— Я счастлива никогда не была и о том, чего не было, говорить нечего!
— Как не были, сестрица? А тогда, когда вы были обручены невестой государя и окружены царской почестью? Разве и в то время вы не были счастливы?
— Да, не была! — И, не проговорив более ни слова, княжна Екатерина быстро отошла от жены брата.
Что касается князя Алексея Григорьевича, то он с какой-то особой отвагой терпеливо переносил свое положение и опалу. Следование его в ссылку скорее имело вид какой-то перекочевки важного вельможи. Его поезд составляли кареты, колымаги, фуры, повозки, которые растягивались едва не на целую версту во время пути. Тут же вперемежку с экипажами следовали верховые лошади, борзые и гончие собаки, псарей, конюхов, поваров, вообще дворян ехал целый полк. Князь выезжал иногда верхом с сыновьями в сторону от дороги с собаками, выпускал гончих и охотился.
Совершенно случайно поезд Долгоруковых остановился на ночлег невдалеке от усадьбы Красная Горка, принадлежавшей секунд-майору Петру Петровичу Гвоздину.
В это время — уже после нового ареста Храпунова — старик-майор в своей собственной усадьбе очутился в осадном положении. Шайка разбойников, довольно многочисленная, остановилась притоном в густом, непроходимом лесу вблизи от майорской усадьбы. Разбойники грозили майору ограбить его и подпустить в усадьбу ‘красного петуха’, если он по доброй воле не даст им выкупа. У Петра Петровича не было денег, а потому он после долгого размышления решил в случае нападения разбойников биться с ними до последней крайности. Для этого он собрал всех мужиков, роздал ружья, пики, топоры и попросил своих крепостных постоять за него, не страшиться разбойников и храбро отражать их нападения.
И вот как-то в половине апреля, перед вечером в горницу к Петру Петровичу впопыхах вбежал дворовый парень Никита и дрожащим голосом проговорил:
— Батюшка-барин, беда!
— Что, или разбойники?
— Нет, не разбойники, а какой-то важный-преважный боярин станом стал на нашем поле. Коней и людей с ним и не сочтешь!.. Слышь, шатры раскинули, да шатры все такие нарядные. Все твое поле заставили колымагами да повозками.
— Кто такой? Что за боярин?
— Не знаю. Пытался я спрашивать боярских людишек, да не говорят. Ох, беда!.. — заохал Никита.
— Да откуда ты беду-то видишь, дурья голова?
— Как же не беда-то, батюшка-барин? Ведь все твое поле затоптали.
— Так что же? Посев еще не вышел. Пойти самому узнать, что за боярин на моем поле стал.
Гвоздин, надев шапку, взял в руки трость и отправился в поле, но не узнал его, так как оно все было загромождено каретами, повозками и телегами, а посреди было раскинуто несколько красивых шатров.
Петр Петрович, удивляясь этой картине, направился к одному шатру, который был наряднее других, решив, что это — шатер самого боярина. Однако дворовые едва допустили его.
— Князь готовится опочивать, теперь нельзя его видеть!
— Мне всегда можно. Я не гостить пришел к вашему князю, а спросить, кто ему дозволил на моем поле станом стать, — с раздражением заметил Петр Петрович.
Его слова дошли до ушей князя Алексея, он вышел из шатра и, обращаясь к майору, проговорил:
— Прошу простить меня, сударь мой, я не успел побывать в твоей усадьбе, а за то, что я станом стал на твоем поле и потоптал его, ты будешь щедро награжден.
— Не за наградой я пришел к тебе, господин, а спросить, узнать, что за гостя мне Бог послал.
— Изволь, скажу: князь Алексей Григорьевич Долгоруков для ночлега себе выбрал твое поле.
— Возможно ли? Князь Алексей Григорьевич Долгоруков, важный, богатый…
— Ты хочешь сказать, был таким. Нет, перед тобою не прежний именитый князь, а опальный, ссылаемый в ссылку, — с глубоким вздохом проговорил Долгоруков.
— А князь Иван Алексеевич где?
— Прежде чем ответить тебе на то, й должен узнать, с кем я говорю?
— Прости, князь, забыл сказать тебе о том: я — секунд-майор в отставке Петр сын Петров Гвоздин.
— Давай руку и будем знакомы. Ты про сына моего спросил, про князя Ивана. Разве ты знаешь его?
— Нет, государь, я-то не знаю, а мой племяш Левка Храпунов, слышь, в дружбе состоял с твоим сыном.
— Как, Леонтий Храпунов — тебе племянник? — с удивлением воскликнул князь Алексей.
— Как же, как же, племянником состоит… Ох, лучше бы мне и не вспоминать о нем! Недавно его в кандалах увезли в Москву в острог… от молодой жены оторвали…
— От жены, ты говоришь? Стало быть, он женился?
— Да, князь, женился на Марусе… Марье Алексеевне, но и недели не выжил вместе с любимой молодой женой!
— Господи, какое совпадение, какой случай!.. Но где же жена твоего племянника? — меняясь в лице, дрожащим голосом спросил Алексей Григорьевич.
— Со мною она живет, голубка, все время в горе да слезах проводит.
— С тобою? Веди меня скорее к ней.
— Как, князь, разве ты ее-то знаешь?
— Да, да, пойдем!.. Мне нужно видеть ее… говорить с нею… — в сильном волнении добавил князь Алексей.
— Так милости прошу, князь-государь, в мою усадьбу. Мой домишка отсюда рукой подать.
— Пойдем, только надо это сделать так, чтобы никто не знал, что я пошел в твою усадьбу.
Гвоздин направился в усадьбу, за ним в некотором расстоянии следовал Алексей Долгоруков. Этот опальный вельможа, идя к своей дочери, которую ему хотелось видеть, чтобы поговорить с нею, расспросить о многом, испытывал сильнейшее волнение. В теперешнем своем положении он уже мог сказать Марусе тайну ее рождения, назвать ее своей дочерью и прижать к сердцу. Он сознавал, что это его объяснение с Марусей уже не унизит рода Долгоруковых, так как они и без того уже довольно унижены.
Князь Алексей и майор скоро дошли до усадьбы и застали Марусю с заплаканными глазами, печально сидевшую у окна. Молодая женщина с того дня, когда так неожиданно оторвали у нее любимого мужа и увезли в Москву, не знала себе покоя ни днем, ни ночью. Участь мужа мучила ее, наводила страшную тоску, близкую к отчаянию. Маруся отказывалась от пищи, от сна и в несколько дней так похудела и переменилась, что ее едва можно было узнать.
— Маруся, глянь-ка, моя сердечная, какого гостя я к тебе привел! — воскликнул Гвоздин.
Маруся встрепенулась и подняла взор на вошедших.
— Кто это? — тихо спросила она у старика-майора, показывая глазами на вошедшего князя Долгорукова.
— Князь Алексей Григорьевич Долгоруков изволил к нам пожаловать.
— Как… как ты сказал, дядюшка? — бледнея как смерть воскликнула Маруся.
— Князь Алексей Григорьевич пожаловал. Да чего ты так испугалась? Ведь князь добрый.
— Нет, нет, я не испугалась, я так… Я рада князю.
— Рада? Ну, и в добрый час. Ты поговори пока с гостем дорогим, а я похлопочу об угощении. — И Петр Петрович быстро вышел.
Князь Алексей и Маруся — отец и дочь — остались одни. Он долго молча, с любовью и лаской смотрел на молодую женщину, а она продолжала печально, понуря свою красивую голову, сидеть у окна.
‘Господи, не является ли все мое теперешнее унизительное положение возмездием мне за нее, за дочь, которую я отверг, не желая признать, что в ее жилах течет моя кровь? Честолюбие и спесь — вот откуда моя пагуба, да и не меня одного, а всей несчастной моей семьи… Что мне делать, как быть? Признать ли Марусю за дочь или… Маруся — моя дочь, но эта тайна известна одному сыну Ивану, ни жена, ни дочери не знают о ней. Так надо ли им знать? — спросил себя князь и тут же ответил: — Нет, не надо, пусть эта тайна сойдет со мною в могилу’.
Пока эти мысли бежали в голове опального вельможи, в комнате царила тишина. Наконец ее прервал князь Алексей, обратившись к Марусе:
— Ты скучаешь по мужу?
— Да, князь, больше чем скучаю.
— Ты крепко любишь его?
— Пуще жизни.
— О, как бы я желал, чтобы меня так любили!
— А разве дети не любят вас? — поднимая взор своих красивых, но печальных глаз на Алексея Григорьевича, тихо спросила Маруся.
— Любят, но не так. А ты так же крепко любишь своих отца и мать?
— Их нет у меня! Моя мать давно умерла.
— А отец? — с дрожью в голосе снросил Долгоруков.
— Отца я не знаю.
— Ты и того не знаешь, жив ли он или нет?
— Говорят, что жив.
— Стало быть, ты его никогда не видала и не знаешь, кто он?
— Говорят, он — знатный боярин, богатый.
— Тебя звать Марусей?
— Да. Так же звали и мою покойную мать.
— Скажи, Маруся, ты не сердишься на своего отца?
— За что? Я его не знаю. Да и грех на отца сердиться.
— Ты вот говоришь, что твой отец и знатен, и богат, но ведь он всего тебя лишил, даже имени, и ты не сердишься на отца, не клянешь его?
— Да разве клясть отца можно? Что вы говорите, князь!
— Маруся, какая ты добрая, какое у тебя хорошее сердце, чистое, незлобливое! Господи, и я отступился от такой дочери, пренебрег таким сокровищем! — тихо проговорил князь и отвернулся, чтобы обтереть выступившие у него на глазах слезы.
— Князь, выслушайте мою просьбу, — с мольбой в голосе проговорила молодая женщина. — Вы, князь, важный вельможа, так верните мне мужа.
— Увы, Маруся, теперь я не важный, а опальный, ссыльный. Твоего мужа я знаю, но ничего не могу теперь сделать для него: он и многие другие страдают невинно потому только, что находились в дружбе с моим сыном Иваном. Ты не отчаивайся, Маруся, твоего мужа вернут, потому что никакой вины за ним нет.
— Где, князь, вернут? Погубят его, погубят! Но если погибнет он, то и я погибну: ведь без него мне нет жизни. Да и для кого мне тогда жить, когда его не станет?
— Ты забыла, что у тебя есть отец.
— Его я не знаю, да и он знать меня не хочет.
— Ты говоришь неправду, Маруся, отец любит тебя.
— Вы, князь, говорите ‘любит’, стало быть, вы знаете моего отца? — быстро спросила Маруся Алексея Григорьевича.
— Да, знаю… — взволнованным голосом ответил ей князь.
— Если знаете, то скажите, кто мой отец, о том прошу усердно, скажите!.. Говорят, он — важный барин…
— Был важным, а теперь ссыльный, опальный.
— Как, Господи? И мой отец в ссылке?
— Да, Маруся! У твоего отца было много врагов, много завистников… Когда был жив покойный император-отрок, тогда твой отец был в большой чести и славе, враги не смели пикнуть пред ним, униженно кланялись ему, за счастье считали единый ласковый взор его. Со смертью Петра Второго померкла звезда счастья твоего отца, лев стал бессилен. Тут встрепенулись враги и стали лягать его… На бессильного обрушились вся их злоба и вражда!
— Бедный отец, как мне его жаль, как жаль!
— Добрая, славная Маруся! Ты жалеешь своего отца, который не жалел тебя?
— Да! А все же, князь, вы не сказали, кто мой отец?
— Он… стоит перед тобою, — чуть слышно промолвил Алексей Григорьевич.
— Как? Что вы сказали? — меняясь в лице, воскликнула Маруся. — Вы, вы — мой отец? Дорогой батюшка! — захлебываясь слезами, воскликнула она и бросилась обнимать отца.
— Дочка, милая, сердечная… Так ты простила меня?
Князь сам плакал слезами радости и целовал лицо, голову дочери, он хотел поцеловать ей руки, но Маруся быстро отняла их, проговорив:
— О каком прощении, князь-батюшка, изволишь говорить? Никакой вины твоей предо мною нет, да и быть не может. Послушай, князь-батюшка, что я тебе скажу. С того дня, как солдаты увезли моего Левушку, я не жила на свете, я мучилась, ни днем ни ночью не находя покоя. А теперь, назвав меня своею дочерью, ты подарил меня большим счастьем, хоть и на время, а все же я забыла и страшное горе, и гнетущую тоску. Ведь я отца нашла!
Тут сердечная беседа между отцом и дочерью прервалась: в горницу вошел секунд-майор, а за ним его дворовый нес большой поднос, уставленный закусками и вином.
— Прошу, князь-государь, во здравие испей винца и закуси, чем Бог послал, — кланяясь, проговорил Петр Петрович.
— Напрасно беспокоишь себя, господин майор.
— Дядюшка — большой хлопотун и хлебосол, любит угостить! — с улыбкою проговорила Маруся.
— Что это, племянушка, за чудо? Кажется, ты повеселела? Или дорогой гость тебя чем-либо потешил?
— И то, потешил, дядюшка, да как еще потешил.
— Что, неужели от мужа весточку принес? Проси, Маруся, князя, кланяйся ему! Он добрый, заступится за Левку.
— О том мы и говорили с Марьей Алексеевной.
— Спасибо, князь-государь, за внимание! Будь добр, помоги ей, чем можешь! Да вон, кстати, и у меня до твоей милости просьба. Разбойники меня обидели, житья от них не стало. Невдалеке от моей усадьбы есть лес густой, в нем и свили они себе гнездо, разором разоряют, тащат все, да еще грозятся выжечь.
— Что ж ты воеводе и властям не жаловался?
— Жаловался, да тебе, князь-государь, конечно, известно, что к воеводе или к приказным с ‘сухой жалобой’ не ходят, а мне им дать нечего, потому что все деньжонки, что есть у меня, берегу, на выручку племяша пригодятся. В Москву, слышь, собираюсь ехать, за племяша просить поеду.
— Напрасен труд, господин майор: и большие деньги не помогут. Выручить твоего племянника теперь едва ли можно — выждать время надо. А помочь тебе я помогу и от разбойников тебя освобожу. Дворня у меня большая и оружия всякого вволю, хоть не одна сотня будь злодеев, укротить я сумею. Завтра же я назначу облаву на разбойников, ты сам нас поведешь в лес. — Князь Алексей ласково простился с майором и, обращаясь к Марусе, с волнением проговорил: — И с вами, Марья Алексеевна, надеюсь я снова свидеться, мне надо о многом с вами говорить.
Князь Алексей на следующее утро явился в майорскую усадьбу с отрядом своих дворовых, состоящим из сотни молодцов, хорошо вооруженных. Сам он ехал на прекрасном жеребце впереди своего отряда.
Князя Ивана с ним не было. Хотя он и порывался примкнуть к отряду отца, идущего против разбойников, но молодая княгиня Наталья Борисовна со слезами упросила его остаться с нею и не подвергать свою жизнь опасности.
Гвоздин, прихватив с собою десятка два здоровых мужиков и парней и вооружив их чем попало, присоединился к отряду Долгорукова, и оба отряда направились в лес.
В самой непроходимой чаще этого леса, на небольшой поляне окруженной частыми вековыми соснами, шайка разбойников свила себе гнездо из нескольких землянок и шалашей.
Майор и его крепостные мужики хорошо знали все лесные дороги и тропинки. Они тихо подошли к логовищу и накрыли разбойников врасплох, выстрелами положили насмерть многих разбойников, остальные же, оказав незначительное сопротивление, бросились бежать, но меткие пули догоняли их.
Немало было убито разбойников, немало и взято живыми.
С крепко скрученными руками, под конвоем дворовых Долгоруков отправил разбойников в близлежащий город на суд и расправу, а убитых разбойников приказал зарыть в огромную могилу без церковного погребения.
Таким образом, лес был очищен от разбойников.
Старик майор стал благодарить Алексея Григорьевича.
— Благодарить меня не за что, я сделал то, что сделал бы всякий честный человек на моем месте, а если ты мою послугу считаешь стоящей благодарности, то отблагодари меня вот чем… — И Долгоруков, не договорив, задумчиво наклонил свою голову.
— Чем, князь-государь? — спросил у него Петр Петрович. — Я готов всем, чем пожелает твоя милость, отблагодарить тебя.
— Отпусти погостить ко мне в усадьбу твою племянницу.
— Племянницу погостить? — с удивлением воскликнул старый майор. — Что же, пожалуй. Только поедет ли с тобою, князь, Маруся? Ведь она ждет возвращения мужа. Да и самому мне грустно расстаться с Марусей!.. Привык я к ней и полюбил, как дочь родную. Кроме того, дивлюсь я, что ведь ты, князь-государь, раньше Марусеньку не знал, лишь вчера познакомился, а уже гостить к себе зовешь.
— Придет время, узнаешь все, только слово я тебе даю, что с твоей племянницей худого ничего не будет — я беречь ее стану, как дочь родную. А к себе в усадьбу зову ее еще потому, что там, живя с моими дочерьми и молодой невесткой, она хоть несколько рассеет свое горе. Я и моя семья родными, близкими ей будем. В том готов тебе поклясться, если словам моим не веришь.
— Верю, князь-государь, верю и охотно отпущу с тобой Марусю. Я сейчас пришлю ее к тебе. С ней поговори. Если согласится она с тобой ехать, препятствовать тому не стану. — и Петр Петрович вышел.
‘Надо непременно уговорить Марусю ехать со мною. Мне необходимо загладить перед ней свою вину. Живя здесь, она совсем завянет, в слезах и горе изведется. Одного только боюсь я: как на нее посмотрят моя жена и дочери? Ну, да скрою от них пока, что Маруся мне дочь’. Эти размышления князя были прерваны приходом Маруси.
— Ты звать меня изволил, князь? — тихо спросила она.
— Зачем называешь меня князем? Зови меня отцом!
— Слушаю, батюшка.
— Сегодня мы едем дальше в путь, и нам с тобою надо расстаться.
— Расстаться? Так скоро? — со вздохом промолвила молодая женщина.
— Вижу, дочка, тебе тяжело расстаться со мною? От тебя зависит, Маруся, не расставаться со мною.
— Как?
— Со мной поедем.
— С тобою ехать, князь-батюшка? Возможно ли?
— Возможно, Маруся.
— Нет, князь-батюшка, как станут на меня смотреть твоя жена-княгиня, дочери и сыновья? Ведь ты им не скажешь, что я — твоя дочь?
— До времени не скажу.
— Тогда как же мне с тобою ехать?
— Мой сын, князь Иван, знает, что ты — мне дочь, и с его помощью я все улажу. Только дай мне, Маруся, твое согласие, скажи, что поедешь со мною!
— И поехала бы, князь-батюшка, с радостью поехала бы, да только одно меня останавливает: а вдруг муж вернется?
— Ох, Маруся, не жди! Едва ли он к тебе вернется!
— Так неужели же всю жизнь его держать в остроге будут? — с отчаянием воскликнула молодая женщина.
— Наверно, твоего мужа тоже пошлют в ссылку.
— Что же, и я поеду с ним, хоть на край света!
— Послушай, Маруся, я зову тебя с собою не навсегда, а только погостить. Порадуй старика-отца!.. А если вернется твой муж, то майор скажет ему, где найти тебя.
— Что же, я готова ехать с тобою, князь-батюшка, — несколько подумав, промолвила Маруся.
— Спасибо, спасибо, дочка милая, сердечная моя! — радостным голосом проговорил князь Алексей, обнимая Марусю.
Теперь он был счастлив. На время им были забыты и его опала, и его падение. В нем теперь был виден уже не честолюбец, не человек, жадно стремящийся к почестям, славе, и, чтобы достичь известного положения, все ставящий на карту, а нежно любящий отец.
Князь Иван одобрил намерение своего отца относительно Маруси и взялся помогать ему. Он рассказал про Марусю своей жене, ничего не утаив от нее. Наталья Борисовна сочувственно отнеслась к положению бедной Маруси, взяла ее под свое покровительство и выдала перед княгиней Прасковьей Юрьевной и перед ее дочерьми за свою дальнюю родственницу, случайно увидавшую ее в майорской усадьбе. Таким образом, Маруся вступила в семью опальных князей Долгоруковых.

IX

Князь Алексей Григорьевич отдал приказ складывать шатры и готовиться в путь.
Расставание Маруси со стариком Петром Петровичем было крайне трогательно, оба горько плакали. Князь Алексей Григорьевич на прощание подарил Гвоздину золотой с крупным бриллиантом перстень в знак своей признательности и глубокого уважения, а затем крепко обнял его.
Поезд опальных Долгоруковых тронулся далее.
Маруся и Наталья Борисовна ехали в одной карете.
— Ты не поверишь, Маруся, как я сердечно полюбила тебя! И знаешь, за что? За то, что моя судьба почти одинакова с твоей. Обе мы недавно вышли замуж по любви, и наши мужья одинаково несчастны, кроме того, ты по мужу приходишься мне сестрой. Хотя я и не знаю твоего мужа, но он мил мне, потому что состоит в дружбе с Иванушкой и за него страдает, — промолвила Наталья Борисовна. — Но по муже ты не убивайся: рано ли, поздно ли он вернется к тебе, его правота всплывет наружу, — за угнетенных и несчастных заступник сам Бог.
— Спасибо на ласковом слове, княгиня! Хоть всего один день прошел, как мы с тобою познакомились, а я привязалась к тебе, как к сестре родной, — промолвила Маруся.
— По мужу ты и действительно моя сестра, и я должна заботиться о тебе: ведь твой муж за моего страдает.
Не так обходилась с Марусей ‘разрушенная царская невеста’, княжна Екатерина Алексеевна. Ни ласковым взглядом, ни приветливым словом не дарила она своей сестры ‘потаенной’. Не раз пробовала Маруся заговаривать с нею, но гордая, спесивая княжна едва удостаивала ее ответом.
Как-то в апрельский теплый день княжне Екатерине наскучило сидеть в карете, и она вышла пройтись, благо дорога шла густым лесом. Погода стояла теплая, деревья и кусты успели уже покрыться молодыми зелеными листочками. Природа после долгой зимней спячки быстро оживала. Но, видимо, княжну Екатерину эта воскресшая природа мало радовала: она шла медленно, опустив свою красивую, гордую головку. Она думала о минувшем величии, о своем женихе, императоре-отроке, которого смерть разлучила с нею навсегда, а также о первом любимом человеке — красивом иностранце, графе Милезимо, которого у нее так безжалостно отняли ради корыстных целей ее отец и родичи. Все это страшно огорчало ее, и она дала волю своим слезам. И тут неожиданно почувствовала на своем плече чью-то ласковую руку и услышала утешающие слова. Это была Маруся, давно шедшая вслед за нею, а теперь, увидев ее слезы, решившая подойти к гордой княжне.
— Не знаю, зачем тебя моя невестушка в ссылку тащит!.. Или она держится пословицы ‘на людях и смерть красна’, своим несчастьем задумала, видно, и с тобою поделиться? Даю совет тебе Маруся, беги, беги от нас, пока есть время, иначе будет поздно.
— Да куда мне бежать, куда идти? Если бы со мною был мой муж, тогда другое дело! — печально промолвила Маруся.
— Не один твой муж, а многие поплатились за то, что дружны были с моим любезным братцем, царским фаворитом. Скажу тебе: хоть он и брат мой кровный, но я ненавижу его — все наше несчастье, вся наша гибель от него. Мой отец и брат Иван задумали подняться высоко, но оба рухнули, а вместе с ними и я, и все мы, весь род наш.
Предчувствие не обмануло бывшую царскую невесту. Едва Долгоруковы отъехали сто верст от Москвы к Коломне, как их нагнал офицер Преображенского полка Воейков и, обращаясь к Алексею Григорьевичу, высокомерно проговорил:
— По высочайшему повелению я должен отобрать у вас, а также и у ваших сыновей, все ордена и знаки отличия.
— А есть у тебя письменное повеление? — глухо спросил князь Алексей.
— Да, вот оно! — и Воейков показал князю бумагу.
— Покоряюсь воле ее величества, моей государыни.
Долгоруковы кое-как добрались до собственной своей деревни которая называлась Селище и находилась в шести верстах от города Касимова, на полудороге от Пензенской усадьбы, где им было велено жить безвыездно. В деревеньке Селище не было усадьбы с барским домом, а потому Долгоруковым пришлось поместиться для отдыха по мужицким избам, молодой же князь Иван со своей женой поместился в простом сарае, который служил складом для сена. Так как стоял май месяц, дни были теплые, ясные, а деревня, окруженная вековым лесом, была расположена очень красиво и живописно, то Долгоруковы решили не спешить с отъездом и отдохнуть здесь как следует.
Князь Иван с молодой женой, а с ними и Маруся целые дни проводили в лесу, туда они брали с собою и обед и возвращались в деревню только ночевать.
Однажды перед вечером князь Иван с женой и Марусей возвращался в деревню, как вдруг сильный топот копыт и многие голоса заставили их остановиться и оглянуться назад. Они увидали, что по дороге к деревне ехало несколько телег, наполненных солдатами.
— Ваня, солдаты! — меняясь в лице, с испугом воскликнула молодая княгиня.
— Это к нам! Господи, видно, новая напасть! — упавшим голосом промолвил князь Иван.
Он не ошибся. Гвардейский офицер Макшеев и с ним двадцать четыре солдата с ружьями, узнав, в какой избе остановились Долгоруковы, молча стали караулом у дверей изб и даже у того сарая, который занимал князь Иван.
Все страшно встревожились.
— Указано вам, князь, и всей вашей семье садиться в кареты и ехать далее, — тоном, не допускающим возражения, промолвил Алексею Григорьевичу Макшеев.
— Как? Ехать в такую пору, ночью?
— Не бойтесь, по дороге никто вас не тронет, потому что вы поедете под охраной, — насмешливо сказал офицер.
— Куда же ты повезешь нас?
— Куда указано! — последовал лаконичный ответ.
— Неужели сказать нельзя?
— Нельзя. Не медли, князь, скорее в путь!
— Нельзя ли подождать до завтра? У меня жена больна. Куда повезем мы ее ночью?..
На самом деле Прасковья Юрьевна, убитая горем, сильно захворала.
— Князь, не по своей я воле это делаю, не заставляй меня принимать крутые меры.
И несчастные князья принуждены были ехать далее.
Опальным Долгоруковым нетрудно было догадаться, что Макшеев со своими солдатами вез их в дальнюю ссылку, но куда — никто из них того не знал. Напрасно спрашивали они солдат, давая им деньги, те охотно принимали деньги, но уклончиво отвечали на вопросы.
— Наташа, ты бы спросила у офицера, может быть, тебе он скажет, куда нас везут, — сказал князь Иван жене, изнывая от незнания участи своей и родичей.
Наталья Борисовна согласилась и, улучив время, обратилась к Макшееву:
— Господин офицер, скажите, ради Бога, куда вам приказано нас доставить?
— К сожалению, княгиня, не могу сказать об этом!
— Почему, почему?
— Я делаю только то, что приказывает мне начальство.
— Но ведь начальства тут нет! И неужели вы считаете за проступок назвать то место, куда вы нас везете?
— Да, княгиня, считаю. Всякое нарушение приказа есть проступок.
Так ничего и не узнала Наталья Борисовна.
Горько и больно было ей, но все же она справилась со своим большим горем: помолилась и решилась предаться вполне на волю Божию, жить настоящим, не думая о прошлом, о привольной жизни. Она решила быть поддержкой любимому мужу и нести с ним все несчастья и лишения. Только редко удавалось ей быть наедине со своим мужем, так как солдаты зорко стерегли их.
Отъехав несколько, Макшеев приказал остановиться и, обращаясь к князю Алексею Григорьевичу, проговорил:
— С вами едет слишком много дворовых, вам придется отпустить их. Оставьте себе только десять человек, а остальных сейчас же отпустите.
— Новая беда, новая напасть! Нас семья большая, где же справиться десятерым холопам!
— Еще, князь, вы должны отпустить также ваших приближенных и родичей, едущих в ссылку с вами.
— И с ними мы должны расстаться! Господи, какой это тяжелый удар! — упавшим голосом проговорил Алексей Григорьевич.
Волей-неволей Долгоруковым пришлось отпустить дворовых и оставить себе только десять человек, а также проститься и с теми родичами и близкими им людьми, которые добровольно ехали с ними в ссылку. Картина расставания была потрясающая, даже суровые, молчаливые солдаты прослезились, увидев, как молодая княгиня Наталья Борисовна расставалась со своими прислужницами, которые, горько плача, целовали руки у доброй госпожи.
— А это кто, князь? — спросил Макшеев у Алексея Григорьевича, показывая на Марусю.
— Это — моя родственница, она добровольно едет с нами.
— Делать это ей не указано, и она должна вернуться обратно в Москву.
— Это невозможно, невозможно!.. Мы все к ней так привыкли разлука с нею повергнет нас в большую печаль.
— Что делать, князь, но вам придется с нею расстаться. В силу указа я не могу разрешить ей следовать за вами.
Однако князь Алексей был упорен в своих просьбах, и ему удалось разжалобить Макшеева, так что он дал согласие оставить Марусю.
Долгоруковы поехали далее. Скоро им пришлось сухопутную езду сменить на водную, и с этого момента у них уже не было никакого сомнения, что их везут в Сибирь.
Они поехали по Волге на стругах, под конвоем солдат. На другой же день поднялся страшный ветер, нашла черная туча и разразилась гроза. Струги кидало с боку на бок. Все страшно перепугались. Княжна Елена, меньшая дочь Алексея Долгорукова, настолько перепугалась грозы, что билась в истерике, а Наталья Борисовна, бледная, с широко раскрытыми глазами, дрожала всем телом. Маруся и князь Иван старались успокоить ее.
А затем потянулись бесконечные, однообразные дни. Струги, плохо управляемые, плыли медленно, с качкою, которая ужасно беспокоила Долгоруковых. Так добрались они до Соликамска. Тут их пересадили на подводы и повезли далее. Это путешествие было до крайности тяжело. Ссыльным пришлось взбираться на высокие горы, по таким узким дорогам, что можно было ехать только гуськом.
Так ехали целыми днями без остановок. Впрочем, и остановиться было негде — кругом глушь. Ехали в открытых телегах и не знали, где укрыться от дождей.
Княгиня Прасковья Юрьевна не вынесла такого ужасного пути. У нее отнялись руки и ноги.
В конце августа Долгоруковы наконец достигли Тобольска. Тут Макшеев сдал их гарнизонному капитану Шарыгину, грубому человеку, без всякого образования. Из Тобольска последний повез Долгоруковых куда-то далее на плохом, грязном струге, на котором только и можно было возить большую кладь. Везли их в пустынный и ледяной Березов, туда, куда был сослан несколько лет тому назад и Меншиков, этот ‘полудержавный властелин’.

X

В первое время Левушку Храпунова как будто забыли в его тяжелом заключении — все были заняты князьями Долгоруковыми. Но когда те очутились в ссылке, вспомнили о Храпунове, и его потребовал к себе на допрос грозный начальник тайной канцелярии Андрей Иванович Ушаков.
Не без душевного волнения и страха предстал пред ним Левушка. Ушаков жестом руки приказал конвойным солдатам удалиться, затем долго рылся в каких-то бумагах и читал их, наконец, от кипы бумаг он отделил одну, положил на стол, расправил руками и углубился в чтение. Окончив его, Ушаков быстрым, проницательным взглядом окинул Храпунова, стоявшего перед ним с кандалами на руках и ногах, и медленно проговорил:
— Ведомо тебе, в чем ты обвиняешься?
— Нет, — тихо ответил Храпунов.
— Выходит, ты никакой вины за собой не знаешь?
— Я виновен только в том, что из тюрьмы бежал и у дяди в усадьбе скрывался.
— Твой побег из тюрьмы не поставлен тебе в вину. Тебя упрятали туда верховники своею властью и давно выпустили бы. Но дело не в том. Ты обвиняешься теперь в сообщничестве с Иваном Долгоруковым.
— В каком сообщничестве? Князь Иван оказывал мне свою дружбу, это точно, но ни про какие дела со мной не говорил. Прикажите, поклянусь.
— Ну, брат, ни клятвам, ни божбам я не верю, у меня есть другое средство дознаться правды, то будет много вернее. Отвори двери в соседнюю горницу, не поленись, взгляни, — с какой-то слащавой улыбкой проговорил Ушаков, показывая на обитую железом дверь в другую горницу.
Левушка подошел к двери и, толкнув ее ногой, открыл, Это была пыточная со всеми адскими инструментами и приспособлениями к терзанию живого человека: там была дыба, жаровня, всевозможного рода клещи и кнуты и т.Д, Храпунов побледнел при взгляде на это.
— Что, или не понравилось? Да ты все щеголяешь в убранстве? — полунасмешливо, полусерьезно сказал Ушаков, показывая на ручные и ножные кандалы, и, крикнув солдата, приказал снять их с Левушки.
Храпунов был освобожден от цепей.
— Ну, вот, теперь нам с тобой говорить вольготнее будет! — произнес Ушаков, а затем спросил: — Так ты про подложную духовную, которую смастерил твой приятель Иван Долгоруков, ничего не знаешь?
— Ничего, клянусь вам, и под пыткой то же самое скажу, — откровенным голосом проговорил Храпунов.
Ушаков устремил свои холодные, проницательные глаза на Левушку и долго смотрел на него, как будто желая проникнуть в глубину его души, а затем произнес:
— Зачем пытать тебя? Зачем ломать молодые кости и рвать молодое тело? Вижу, ты невиновен. О том так и донесу ее императорскому величеству, всемилостивейшей государыне. Гей, уведите его, а цепей не надевать!
Солдаты отвели Храпунова обратно в острог.
Хотя Ушаков и нашел Левушку Храпунова невиновным в том преступлении, которое было взведено на него, но все же Левушке пришлось долго бы еще сидеть в остроге, если бы за него не вступился его дядя.
Петр Петрович, отпустив Марусю с князьями Долгоруковыми, заскучал и решился ехать в Москву поразведать про своего племяша. По приезде в Москву он сразу сходил помолиться в часовне Иверской Божией матери о помощи и заступе своему злополучному племяннику. Молитва укрепила и успокоила его.
Петр Петрович в дверях часовни увидал какого-то человека с красным опухшим лицом, одетого в засаленный и рваный камзол, который в то время носили мелкие чиновники или приказные, в руках у него была потертая треуголка, за ухом торчало большое гусиное перо, а на шнурке через плечо болталась медная чернильница. Это был пропившийся и отрешенный приказный Доримедонт Синегубов.
— Господин военный, не потребуется ли тебе какую просьбу составить или какую ни на есть кляузную бумажонку сочинить? — хриплым голосом проговорил он, обращаясь к Гвоздину.
— Пошел! Я кляузными делами и смолоду не занимался, — сердито ответил Петр Петрович.
— А может, просьбу какую настрочу. Я их куда горазд писать… Такую настрочу, что не токмо судья, а и камень у меня заплачет… Уж очень я горазд жалостливые да слезливые просьбы составлять.
— Да отстань ты, крапивное семя! Вот пристал!
— А ты не брезгуй мною, пригожусь. Соблаговоли бедному приказному пятак на хлеб насущный, — как-то вдруг, не переводя духа, выпалил Синегубов.
— Не на хлеб, чай, на вино?
— Отродясь хмельного не употребляю.
— По твоим глазам и роже видно, что не употребляешь.
— Напрасно обижаешь, господин военный, бедного человека! — И Синегубов, очевидно, обидевшись, повернул опять к часовне.
— Постой, вернись! — крикнул ему вслед Петр Петрович. — Ты говоришь, что горазд строчить разные просьбы? Так напиши ты мне, да только, как следует… чтобы было с чувством.
— Говорю, у меня камень прослезится!.. Какую и кому? Сказывай! — Радуясь заработку, Синегубов быстро вынул из кармана свернутую в трубку синюю толстую бумагу, взял перо, как бы приготовляясь писать, и обратился к секунд-майору: — Подставляй спину…
— Что такое? — с удивлением воскликнул тот.
— Подставляй, говорю, свою спину! На ней буду просьбу строчить. За неимением стола можно и на спине писать!
— Ну, брат, это ты оставь, пойдем ко мне на постоялый, там и составим просьбу.
Петр Петрович привел приказного в свою горенку на постоялом дворе и, рассказав ему о беде, случившейся с его племяшем Храпуновым, заказал написать просьбу царице.
Синегубов был на самом деле большой мастер составлять просьбы и разные жалобы, он очень дельно составил просьбу Петру Петровичу на высочайшее имя и, получив за свой труд полтину серебра, в тот же день напился мертвецки пьяным.
Петр Петрович с просьбою отправился в Кремль ко дворцу и стал выжидать удобного времени подать просьбу государыне лично в руки.
У подъезда дворца стояла золотая карета, запряженная в шесть белых коней. Около нее толкались гайдуки и придворные лакеи.
— Сия карета дожидается ее императорского величества? — робко спросил секунд-майор у одного из лакеев.
— Да, — коротко ответил ему лакей.
Петр Петрович подошел к самому подъезду и стал выжидать выхода государыни. Майорский мундир, а также крест и медаль на груди Петра Петровича давали ему доступ и в самый дворец.
Немало пришлось выждать старому майору у подъезда дворца. Но вот широко распахнулись двери и появилась императрица Анна Иоанновна, она стала медленно спускаться с лестницы Красного крыльца.
Государыню сопровождали ее камергер Бирон и граф Левенвольд, оба они пользовались особым расположением и милостью государыни, особенно Бирон, как известно, бывший для нее самым близким человеком.
Петр Петрович опустился на колена, когда приблизилась к нему Анна Иоанновна, и поднял над головою прошение. Государыня окинула майора не совсем ласковым взглядом: она не любила, чтобы ей лично подавали просьбы, и сухо спросила:
— Просьба?
— К твоему императорскому величеству всенижайшая просьба.
— Кто ты?
— Отставной секунд-майор Петр Гвоздин, твой верноподданный, всемилостивейшая государыня, за офицера Левонтия Храпунова.
— За Храпунова, говоришь? — переспросила государыня. — Фамилия мне знакома. Это не тот ли офицер, что от Ягужинского ко мне в Митаву был прислан?
— Он самый, всемилостивейшая государыня.
— Что же с ним?
— Безвинно в остроге заключен.
— Что это значит! Давай скорее просьбу. Я знаю, Храпунов — мой верный слуга, — поспешно проговорила государыня и, передавая просьбу Бирону, ласково добавила, обращаясь к секунд-майору: — Я нынче же рассмотрю твою просьбу, и, будь уверен, твой племянник вернется к тебе. Ступай и жди!
Царица милостиво протянула майору свою державную руку, и он с благоговением облобызал ее.
Гвоздин счастливым и довольным вернулся в свою горницу на постоялом дворе, надеясь на правду и милость государыни, и надежда не обманула его.
На другой день утром он обнимал Левушку Храпунова, который, по высочайшему приказу, как ни в чем неповинный, был немедленно освобожден из тюрьмы.
Когда первый порыв радости прошел, Левушка, обращаясь к дяде, проговорил:
— А что жена, что Маруся? Я думал, она с тобой в Москву приехала?
— Нет ее со мной, — ответил майор.
— Видно, в твоей усадьбе, дядя, осталась домовничать?
— Ее там нет.
— Как нет! Где же она? Господи, жива ли?
— Успокойся, живехонька, только погостить уехала. Князь Алексей Григорьевич Долгоруков увез ее в свою пензенскую усадьбу, ведь с нею он давно в знакомстве был. Спасибо ему — он от разбойников меня освободил. Если бы не князь, разбойники давно мою усадьбу выжгли бы, а меня, может быть, убили бы.
— Дядя, я ничего не понимаю: князь Алексей Григорьевич, Маруся, разбойники… Расскажи мне все по порядку.
— Что же, можно, слушай.
И Петр Петрович подробно рассказал племяннику о своей встрече с Долгоруковым, а также о том, как князь был у него в гостях и свиделся с Марусей, как Алексей Григорьевич со своими дворовыми разбил наголову разбойников, которые свили себе гнездо в лесу близ усадьбы. Рассказал он и о том, как князь чуть не со слезами просил отпустить с ним погостить в усадьбу Марусю.
— И Маруся поехала с князем?
— Поехала, с радостью поехала. Сын князя Иван и его жена, да и Наталья Борисовна все звали Марусю.
— Это удивительно, просто удивительно!
— Я сам много дивлюсь, с чего это так вдруг твоя жена по нраву Долгорукову и его семье пришлась. Князь Алексей Григорьевич о чем-то долго вел разговор с Марусей, и после того она стала совсем неузнаваема: куда девались ее грусть, тоска! Она стала такая веселая и в дорогу начала быстро собираться.
— Не понимаю, ничего не понимаю. Ведь слух идет, что Долгоруковых в Сибирь ссылают. Сегодня я об этом во дворце слышал.
— Как, разве ты был во дворце?
— Ее величество государыня соизволила приказать, чтобы я прямо из тюрьмы явился к ней во дворец. Спрашивать меня изволила, за что меня в тюрьму посадили, я про мое знакомство с князем Иваном. Государыня была ко мне так милостива, что соизволила мне на год отпуск дать для поправки здоровья. И я воспользуюсь этим для того, чтобы, нагнав Долгоруковых, вернуть Марусю.
— Не догнать тебе, Лева, ведь прошло немало времени, как они уехали. Маруся сама, может, скоро вернется.
— Нет, дядя, не останавливайте меня, я сам-то страшно измучился, тоскуя по жене.
— А если Долгоруковых уже в Сибирь сослали?
— Так что же? Хоть на край света, я всюду последую за Марусей.
Как ни останавливал майор своего племяша, Храпунов остался непреклонен в своем решении. Он стал собираться в дальнюю дорогу и, отдохнув с неделю в усадьбе радушного и доброго дяди, назначил день отъезда.
Расставание его с майором было очень трогательное. Петр Петрович плакал навзрыд, расставаясь с племяшем, плакал и сам Левушка, обнимая дядю.
— Полно, дядя, не горюй, еще свидимся, не навек расстаемся, опять вернусь к тебе, да не один — с Марусей, и заживем по-старому, — успокаивал его Храпунов.
— Нет, нет, с тобой мне больше уже не увидеться, чует мое сердце, что мое расставание с тобой будет навсегда. Стар я, скоро умру, — захлебываясь слезами, ответил Петр Петрович. — Но знай: когда меня не станет, усадьба со всеми угодьями — твоя, только дворовых старых моих слуг на волю отпусти да и леса на избы выдай!
— Дядя, ты как будто на самом деле умирать собрался!
— В животе и смерти Бог волен, племяш, а что сказано, то сделано. Прости, храни тебя Господь!
Левушка Храпунов уехал.

XI

Князя Алексея Григорьевича Долгорукова и его семью, а также и Марусю привезли в маленький, захудалый городишко, близкий к месту их ссылки. Едва успев сойти на землю, они совсем неожиданно встретили сына ссыльного князя Александра Даниловича Меншикова и его младшую дочь, красавицу Александру Александровну.
Но, прежде чем продолжать наше повествование об участи второй царской невесты, Екатерины Долгоруковой, вернемся назад и посмотрим, что стало с первой невестой императора-отрока, Марией Меншиковой, и ее отцом, некогда полновластным правителем всего русского царства.
В далекой студеной Сибири, почти среди полного безлюдья, недалеко от реки Сосьвы стоял острог, обнесенный высоким тыном. Это было длинное невысокое здание с узкими, вверху полукруглыми окнами, разделенное на четыре небольшие комнаты с простыми скамьями вместо мебели.
Это здание служило пристанищем для Александра Даниловича Меншикова, его двух дочерей и сына. В трех горницах жила опальная семья, а в четвертой — немногие слуги, которые в опале не покинули своего господина и последовали за ним в дальний, холодный Березов.
Все жилище Меншикова было занесено снегом, несмотря на страшный мороз, на дворе острога работали два человека, обтесывая бревна: высокий худой старик с длинными седыми волосами, умным лицом и живыми, выразительными глазами и совсем еще молодой человек, мужественный, плечистый, с красивым лицом. На обоих были надеты простые полушубки, на головах бараньи шапки с наушниками, на ногах теплые валенки.
Кто бы узнал в этих двух дровосеках некогда полудержавного властелина, светлейшего князя, герцога Ижорского Александра Даниловича Меншикова и его сына Александра Александровича?
Удивляться надо той перемене, которая произошла с Меншиковым. Гордый, недоступный вельможа, привыкший повелевать, превратился теперь в кроткого, ласкового старика.
Несмотря на морозы, он и его сын проводили целые дни за работой. Александр Данилович спешил построить церковь во имя Рождества Пресвятой Богородицы. Сруб уже был готов, крыша покрыта, полы настланы. Надо было приступать к внутренней отделке.
— Что, Саша, устал? — ласково спросил Меншиков у сына, оставляя работу.
— Что ты, батюшка! Об устали и речи быть не может! Вот ты, верно, устал, — с улыбкой ответил отцу молодой князь Александр.
— Хоть я и устал, а все же этот труд мне в сладость. О, если бы Господь сподобил меня создать дом на похвалу святого Имени Его! Какою радостью, каким счастьем наполнилась бы душа моя!
— Батюшка, смотрю я на тебя и дивлюсь твоему терпению и смирению.
— Смирил меня Бог и научил терпению. Скажу тебе, что теперь только, в своем несчастии, в своем горе, познал я Бога. В этой глуши, отторгнутой от мира, мне живется легко и хорошо. Былого величия, былой славы как будто не бывало. То был сон. Он прошел и ‘благо мне, Господи, яко смирил мя еси’, — задумчиво проговорил Александр Данилович. — Пойдем в горницу, сынок, пора!
Оба пошли в теплую горницу. Там их ждал обед, приготовленный руками бывшей царской невесты Марии и ее сестры Александры. Обе они лично занимались хозяйством, помогали убирать горницу и нередко ходили за водой. Обе они покорились своей участи и с примерной твердостью несли посланное им испытание.
Настал вечер, морозный, ледяной. Дневная работа была закончена. Семья опальных Меншиковых собралась в общую горницу, которая была обширнее других и освещалась двумя сальными огарками, воткнутыми в медные шандалы.
Сам Александр Данилович сидел у стола и вслух читал священную книгу в кожаном переплете, с серебряными застежками, немало утешения находя себе в чтении ее.
Дочери и сын со вниманием слушали его. Княжна Мария, бывшая невеста императора-отрока, сидела тоже у стола и чинила белье. Как она переменилась! Куда девались ее нежная белизна лица, легкий румянец на щеках!.. Маленькие белые руки огрубели от работы. Но красивые глаза ее по-прежнему блестели ровным блеском.
Старик Меншиков перестал читать и, поцеловав книгу, закрыл ее.
— Теперь, детки, давайте поговорим. Маша, а ты все скучаешь? — обратился Александр Данилович к дочери. — Взгрустнулось тебе, видно, о прошлом величии?
— Нет, батюшка, не о том я взгрустилась, а припомнилась мне матушка и ее жаль стало.
— И сам я, детки, не раз вашу мать покойную слезою вспоминаю. Не выдержала кроткая голубка, в дороге умерла. И оплакать мне ее как следует не дали. Вдали от нас похоронена. Пред нею виновен я… перед вами, детки, тоже… Особенно же я виновен, Маша, перед тобой.
— Полно, батюшка, никакой твоей вины нет, ты сам страдаешь с нами, — проговорила княжна, целуя руку отца.
— По моим делам возмездие мне. А вы в чем виновны?
— О нас, отец, не беспокойся: мы молоды, мы сильны, нам легче переносить опалу и несчастие, чем тебе в твои лета. Что касается меня, то я совсем забыл иное и здесь, в ссылке, начинаю жить новой жизнью, — твердым голосом проговорил князь Александр.
— Добрый ты сын, добрый. Ну, а ты что скажешь? На старика-отца не сердишься? — полушутливо, полусерьезно обратился старик к младшей дочери Александре.
— И не думаю! Да я, батюшка, и сердиться-то не умею, с вами мне везде хорошо. Мне бывает только больно и горько тогда, когда я вспомню матушку… Вспомню, как хоронили ее… как ты из досок сколотил ей гроб… как нес ее в могилу… как мы прощались с нею…
Так текло время у ссыльных Меншиковых. День они проводили в трудах, а вечер — в чтении и разговоре.
Пристава и стража сперва обращались сурово с опальным вельможей, но мало-помалу их суровость сменилась чуть не дружбой.
Жители Березова уважали Меншикова и рады были, когда он летнею порою приходил к ним на берег реки Сосны и начинал беседовать с ними, рассказывать о великом царе-труженике Петре, своем державном друге, его славных делах и славных победах, о его любви к народу. При этом воспоминании слезы выступали у старого рассказчика, рука как бы невольно поднималась для крестного знамения.
Наконец церковь, на которую немало положил труда князь Меншиков, была сооружена и освящена. Какая неземная радость изобразилась на лице старика Александра Даниловича при взгляде на эту церковь, построенную им!
Тихо текла теперь жизнь опального вельможи. Но вот однажды около острога послышались скрип полозьев, топот и ржание коней. К острогу кто-то подъехал. Заскрипели ворота, слышен был разговор приехавшего с приставом.
— Кто бы это такой был? — проговорил молодой князь, стараясь рассмотреть в окно, но оно все заиндевело.
— Верно, к приставу кто-нибудь приехал, — заметил Александр Данилович.
Но вот дверь к ним в горницу быстро отворилась, и на пороге показался какой-то человек, закутанный в баранью шубу и шапку. При входе он быстро распоясался, сбросил с себя шубу и шапку и перед пораженными Меншиковыми очутился молодой князь Федор Васильевич Долгоруков.
— Князь Федор Васильевич, вы ли? — радостным голосом воскликнула бывшая царская невеста.
— Я, я, княжна.
— Как вас Бог принес в такую даль?
— Целый год, княжна, в дороге был, не раз хворал, замерзал, снегом заносило, но все преодолел, — и вот я у вас, вижу вас, это — мне награда за труды! — с чувством проговорил князь Федор.
Он говорил правду: труден, продолжителен и тяжел был его путь, но князем руководила пылкая и неизменная любовь к княжне Марии Меншиковой, и он, преодолев все преграды и препятствия, достиг желанной цели.
— Князь Федор Васильевич, ты к нам как с неба упал. Откуда Бог тебя принес? — спросил Меншиков.
— Прямехонько, князь, из Москвы!
— Ты все еще по старой памяти меня князем величаешь? Увы, князя тут нет, перед тобою стоит дряхлый, немощный, ссыльный старик.
— Для меня вы были князем прежде, таким и теперь остались.
— Князь Федор, я был прежде несправедлив к тебе, теснил тебя, помню, но теперь раскаиваюсь в этом и прошу простить меня.
— Вам ли, князь, у меня прощения просить?
— Я много виноват перед тобою: я разбил твое и дочерино счастье. Я ошибся в тебе, князь Федор Васильевич.
— Кто же теперь мешает вам, князь Александр Данилович, исправить вашу ошибку? — громко проговорил князь Федор, значительно посматривая на старшую дочь Меншикова.
Княжна Мария вспыхнула и опустила свою красивую голову.
— Князь Федор, мы здесь отрезаны от всего, не знаем и не слышим, что делается на Руси святой, как царствует император Петр Второй, счастливо ли его царствование? — не отвечая на вопрос, меняя разговор, спросил у Долгорукова Александр Данилович.
Князь Федор, сколько мог, удовлетворил его любопытству и рассказал ему о событиях, происшедших на Руси. Не умолчал он и о том, как возвеличились его родичи Долгоруковы и стали близко к трону императора-отрока.
— Не ждет ли и их такая же участь, какая меня постигла? — задумчиво произнес Меншиков. — Недаром говорится: ‘Близ царя — близ смерти’. Величию твоих родичей я нисколько не завидую, а жалею их и все зло, какое они мне причинили, давно им простил.
Спустя дня два после неожиданного приезда в Березов князя Федора Долгорукова между ним и княжной Марией в той же горнице происходил такой разговор.
— Знаете ли вы, княжна, зачем я прибыл сюда, преодолев все препятствия, все преграды? Ведь за это я надеялся получить от вас, княжна, награду.
— Какую? Требуйте.
— Не требую, а молю вас, княжна! Я прошу вашей руки.
— Отказа в том вам, князь Федор Васильевич, не должно быть, но только одно скажу, что после того, что вы вытерпели и вынесли, я не считаю себя достойной быть вашей женой. В моих глазах вы высоко стоите, ваше геройское самопожертвование обязывает меня быть не женой вашей, а рабой, — взволнованным голосом проговорила княжна Мария.
— Так вы, княжна, согласны?.. Не отказываете мне?
— Вам отказать?.. Отказаться от счастья? Да разве можно… Я вся ваша безраздельно и навсегда.
— Милая, дорогая моя!..
Через несколько времени в только что построенной трудами князя Меншикова церкви в поздний зимний вечер состоялось венчание князя Федора Васильевича Долгорукова с Марией Александровной Меншиковой. Венчал их старичок-священник при слабом мерцании свечей. Ни поезжан, ни гостей в церкви не было. Там находились только некогда могущественный вельможа, а теперь опальный ссыльный старец Меншиков, его дочь и сын, цветущие здоровьем и красотою. В этот день все семейство опальных Меншиковых посетило необычайное счастье. На время были забыты и гнетущее горе, и тяжелая ссылка.
Новобрачные были безмерно счастливы, да и во всем доме ссыльного вельможи царили общий мир и довольство с того дня, как князь Федор Долгоруков поселился там.
В долгие зимние вечера они предавались разговорам и чтению. Князь Федор рассказывал о событиях, случившихся после падения Меншиковых. Его все со вниманием слушали, и эти беседы заходили далеко за полночь.
Но семейное счастье, царившее между ссыльными Меншиковыми, было непродолжительно. Сам Александр Данилович стал часто прихварывать, его крепкое здоровье было надломлено, расшатано. Тоска и думы о прошлом, суровый климат Сибири, заботы и труды — все это сильно отразилось на его здоровье. Меншиков сознавал свое положение и приготовлялся к смерти, как истинно верующий христианин.
Его семья предавалась горю и печали. Особенно жалела отца и сокрушалась по нем старшая его дочь, бывшая невеста императора-отрока, а теперь жена князя Федора Долгорукова. Она ни днем, ни ночью не отходила от больного отца.
Как-то ночью старику Меншикову было особенно плохо, он не спал, тихие стоны вырывались из его груди. Около него сидела молодая княгиня Долгорукова, убитая горем, глаза у нее были заплаканы.
— Маша, ты здесь? — открыв глаза, слабым голосом проговорил Александр Данилович.
— Здесь, батюшка.
— Маша, бедная моя… ты целые ночи просиживаешь около меня… без сна, ты сама захвораешь…
— Ничего мне не поделается, батюшка.
— Ступай, поспи хоть немного…
— Скоро брат Александр придет меня сменить.
— Я один побуду, ступай, Маша, спать.
— Право же, батюшка, мне спать не хочется.
— Маша, любишь ты меня, бережешь… и зла не помнишь, что я причинил тебе. Спасибо тебе, дочка милая, сердечная! Много причинил я тебе зла, Маша, много… Из-за меня, из-за моей гордыни ты в Сибири живешь.
— Батюшка, что вспоминать старое? Я теперь счастлива и здесь.
— Тебе бы место не здесь, Маша.
— И здесь живут люди. Ты лучше скажи, батюшка, как себя чувствуешь? — с участием спросила у больного отца молодая княгиня Долгорукова.
— Плохо, дочка. Мне не встать. Я скоро умру, Маша.
— Не говори… не говори, батюшка, этого!
— Послушай, Маша! Только что дрема смежила мне очи, как приснился вещий, правдивый сон. Мне снилась твоя умершая мать, невинная страдалица. Мне казалось, что я вижу ее, как живую. Я нисколько не сробел, увидев ее в могильном саване, со сложенными руками. Она подошла ко мне и говорит: ‘Данилыч, я пришла за тобою, пойдем’. ‘Куда?’ — спрашиваю я у нее. ‘На небо, к Богу, будет тебе мучиться на земле’. Тут я и проснулся…
— И, батюшка, охота верить снам!.. Куда ночь, туда и сон.
— Нет, Маша, неспроста приснилась мне твоя мать. Дни мои сочтены. Но смерти, дочка, я не боюсь, об одном прошу и молю Бога, чтобы он даровал мне христианскую кончину.
— Батюшка, батюшка, на кого ты покидаешь нас! — И Мария Александровна горько заплакала.
— У тебя, Маша, теперь есть муж, он тебя любит, а младшую дочь и сына Александра я препоручаю Богу, под его защиту и охрану. Я так, Маша, думаю: когда меня не станет в живых, государь смилуется к вам, он знает, что вы ни в чем перед ним неповинны, и освободит вас из ссылки… даже, может, вернет вас к прежнему величию и славе. А ко мне уже близка смерть. Много обо мне не сокрушайтесь и не плачьте. Пожил я на белом свете, теперь пора костям и на покой.
— Не оставляй, не оставляй нас, батюшка, — горько плакала княгиня Мария. — Если ты умрешь, батюшка, то и я умру… Я не переживу разлуки с тобою.
— Бог с тобою, Маша! Что ты говоришь? У тебя есть муж, ты для него должна жить. Люби мужа… он достоин твоей любви. Немало ты, голубка, перенесла горя и несчастья, немало слез горючих пролила. В муже твоем Бог послал тебе утешение. Живи и будь счастлива!
Старик Меншиков таял, как свеча, теперь уже не было никакой надежды на его выздоровление.
Он расставался с жизнью, как истинный христианин. Старый священник той церкви, которую выстроил Меншиков, приготовлял его к переходу от сей жизни в вечную.
Все жители города Березова перебывали в убогом жилище Меншикова: все они выказывали свое сочувствие угасающему Александру Даниловичу, некоторые горько плакали и целовали его высохшие руки.
Старик Меншиков благословил своего сына Александра и дочерей, а также и князя Федора Долгорукова, просил их поминать его не слезами, а молитвой, и тихо скончался 12 ноября 1729 года. Он, некогда почти полновластный правитель всей русской земли, нашел себе вечное упокоение в пустынной и мерзлой Сибири, на берегу реки Сосьвы, близ алтаря собственноручно построенной им церкви.
Смерть горячо любимого отца тяжело отозвалась на княгине Марии Александровне: последствием были преждевременные роды, и княгиня Мария пережила своего отца только на месяц. Она была похоронена, согласно ее желанию, со своим маленьким ребенком в одной могиле с отцом.
В простом тесовом гробу, в белом подвенечном платье лежала, как живая, несчастная княгиня Мария, бывшая невеста императора-отрока.
Отчаянию князя Федора не было предела. Похоронив молодую жену и ребенка, он навсегда простился со снеговой, негостеприимной Сибирью, с молодым князем Александром Меншиковым и его сестрой Александрой и отправился в Москву, чтобы просить и хлопотать за оставшихся родичей жены.
Долог и утомителен был его путь, и, когда князь вернулся в Москву, немало перемен произошло на Руси: император-отрок Петр II почил и престол царей русских занимала Анна Иоанновна, племянница Великого Петра.
Князь Федор стал просить и хлопотать о смягчении участи над невинными Александром Меншиковым и его сестрой. Его хлопоты увенчались успехом: государыня, сознавая невиновность сына и дочери умершего Меншикова, отдала приказ вернуть их из ссылки и возвратить им имущество и титул.
Была ненастная, холодная осень. Дождь немилосердно хлестал в маленькие оконца жилища Меншиковых. Князь Александр сидел у окна и задумчиво смотрел на осеннюю непогодицу, а его сестра Александра, тоже грустная, печальная, сидя у стола, что-то шила.
— Саша, — тихо позвала она брата. — Скучно тебе?
— Да, не весело! Но ведь и ты скучаешь, сестра?
— Отгадал, скучаю, веселиться нам нечему…
— Говорят, заскучаешь перед радостью.
— Откуда, милый братец, приплывет нам радость? Давным-давно мы от радости отстали. Немного времени прошло, как мы все были вместе, батюшка был жив, сестра Маша, а теперь одни мы остались горе горевать.
— Что делать, сестра, Божья воля!
— А ко мне все пристает пристав Шмыгин, — меняя разговор, тихо проговорила княжна, опуская свою красивую головку. — Вишь, по нраву я ему пришлась, просит, чтобы я вышла за него замуж.
— Господи, до чего мы дожили! Какой-то пристав, чуть не солдат смеет предлагать дочери светлейшего князя и герцога руку! Нет, это ему даром не пройдет!.. Я покажу ему, как в родство ко мне лезть, будет он помнить!
— Оставь его, Саша, я ему уже и то довольно резко ответила, сказав, что женой пристава вовсе не желаю быть. Но, к сожалению, он не унимается и нынче утром опять заговорил о женитьбе. Впрочем, чем же он виноват, что я полюбилась ему? Он смотрит на меня не как на княжескую дочь, а как на дочь ссыльного.
— Оставим, сестра, говорить об этом — мне больно и тяжело слушать, что Шмыгин мечтает быть твоим мужем.
В горнице ссыльных водворилась тишина, прерываемая только страшным воем ветра. Вдруг к воротам жилища кто-то подъехал и раздался стук в них.
На стук вышел солдат и отпер калитку. На двор вошел какой-то человек, промокший и дрожащий от холода. Он направился в сопровождении солдата к крыльцу жилища ссыльных Меншиковых.
— Кто это в такую непогодицу к нам приехал? — с некоторым волнением проговорил молодой князь Ментиков.
— Уж не новая ли беда, Саша? Не новое ли несчастье? — меняясь в лице, испуганно воскликнула княжна Александра.
Тут дверь к ним в горницу вдруг быстро отворилась и на пороге появился приехавший человек, а позади него стояли солдат и пристав Шмыгин.
— Ты ли — сын умершего Меншикова, Александр? — как-то глухо спросил у молодого Меншикова приехавший.
— Да, я, — ответил ему молодой князь.
— А это — твоя сестра? — И, получив утвердительный ответ, приехавший продолжал: — По указу ее императорского величества, всемилостивейшей нашей государыни Анны Иоанновны, ты и сестра твоя помилованы и указано вам из ссылки вернуться в Санкт-Петербург или в какой-либо иной город, который пожелаете. Об этом имеется указ, который дан мною тобольскому воеводе.
— Как? Нас освобождают? Нам можно уехать отсюда!.. Неужели это правда?.. — задыхающимся от радости голосом воскликнул Александр Меншиков.
— А неужели врать стану? Выезжайте хоть завтра, подводы для вас готовы.
Само собой разумеется, князь и княжна Меншиковы стали быстро собираться к отъезду и выехали из нелюдимого Березова в сопровождении трех своих верных и старых слуг. Им предстоял путь больше рекою, и тут брат и сестра Меншиковы увидали на пристани привезенных в ссылку опальных князей Долгоруковых. Судьбе угодно было устроить так, что одни опальные — Меншиковы — уезжали из Сибири, в то время как другие следовали туда.
Два раза семьи Меншиковых и Долгоруковых поменялись своим положением в свете: в первый раз князья Долгоруковы сменили князей Меншиковых при дворе императора-отрока и заняли их место. Княжна Екатерина Долгорукова сменила княжну Марью Меншикову, став невестой императора-отрока Петра II, а теперь Долгоруковым пришлось занять то же место в ссылке и испытать то же лишение и горе, какое испытывали Меншиковы.
— Князь Алексей Григорьевич, князь Иван Алексеевич, неужели это вы? — с большим удивлением воскликнул Александр Меншиков, увидев опальных Долгоруковых, окруженных солдатами.
— Мы… мы, князь Александр Александрович… Ты удивляешься превратностям судьбы? — печально промолвил Алексей Долгоруков.
— Признаюсь, я никак не ожидал вас встретить здесь… И княжны с вами?
— Да, вот они… А ты, князь Александр, и сестра твоя как здесь очутились? — спросил Иван Долгоруков.
— Мы теперь помилованы и едем в Петербург!
— Мы сменили вас при дворе покойного императора Петра Второго, а теперь здесь, в ссылке, занимаем опять ваше место, — с горькой улыбкой промолвил князь Иван.
— Превратность судьбы! — вздохнув, заметил его отец.
Меншиковы, встретившись с Долгоруковыми, забыли все то зло, которое сделали им последние, и отложили на несколько часов свой отъезд.
В Березове Долгоруковым назначено было жить в том остроге, в котором прежде находились Меншиковы, и последние отдали всю домашнюю утварь, посуду и вещи, необходимые для жизни в дальней ссылке.
— Князь Александр, ты и сестра твоя — истинные христиане… Вы за зло платите добром, за вражду — великодушием! — дрогнувшим голосом проговорил Алексей Долгоруков, обнимая молодого Меншикова. — А немало зла причинили мы вам! — со вздохом добавил он. — Простите нас!..
— Кто старое помянет, тому глаз вон! — с милой улыбкой проговорила княжна Меншикова.
Она хотела было подарить свою меховую одежду княжне Екатерине, но та горделиво отвергла этот подарок.
— Я не совсем обнищала и одеться мне есть еще во что… Оставьте, княжна, ваше при себе, обносков мне не надо! — холодно промолвила она.
— Княжна, голубушка, подарите шубейку моей родственнице Марусе, меховой одеждой она не богата, — обратилась с просьбой княгиня Наталья Борисовна.
— С удовольствием, княгиня.
Маруся поблагодарила за подарок и, рассказав про свою печальную судьбу, просила княжну, а также и ее брата поразведать про судьбу ее мужа и, если можно, помочь ему в беде. Меншиковы обещали.
Расставание опальных Долгоруковых с Меншиковыми было самое дружеское, они несколько раз принимались обниматься, а затем двинулись в путь через Москву в Петербург — благодарить за милость государыню Анну Иоанновну.
Долгоруковы, в конце сентября 1730 года прибыв под стражею в ледяной Березов, поселились в опустевшем жилище Меншиковых.
Им было строго запрещено выходить из него (разрешалось ходить только в церковь), запрещено было давать бумаги, чернила, перья, кормовых получали они по рублю в сутки. То же давали и на прожитие их прислуге. Между тем жизненные припасы в Березове были страшно дороги, так что Долгоруковы терпели большую нужду.
Тоскливо и мучительно текла жизнь опальных Долгоруковых в остроге. Княгиня Наталья Борисовна, дочери Алексея Григорьевича и Маруся проводили время в рукодельях, в рисовании и вышивании по разным материям священных изображений и в шитье церковных облачений, в числе икон (счетом 21), оставшихся в Березове после Долгоруковых, находились, между прочим: распятие Господа Иисуса Христа, писанное на лазоревой камке, ангел-хранитель, шитый шелками и золотом по белой коже, знамение Божией Матери, шитое шелками на шелковой материи, с венцами и гривнами, шитыми золотом и серебром пополам с жемчугом, и знамение Божией Матери, шитое золотом и серебром по белому полотну. Сверх того в березовском Воскресенском соборе до сих пор хранятся две парчовые священнические ризы, на оплечьях которых имеется по орденской звезде св. Андрея Первозванного. По свидетельству церковных описей, одна из этих риз шита дочерьми князя Долгорукова, а другая — дочерьми князя Меншикова.
Долгоруковы жили постоянно в ссорах и пререканиях друг с другом. Особенно не ладили князь Иван и его сестра, ‘разрушенная царская невеста’ Екатерина. У них чуть не каждый день происходили крупные ссоры, несмотря на все старания Натальи Борисовны примирить мужа с его сестрой.
Жена Алексея Григорьевича, княгиня Прасковья Юрьевна, не перенесла всех физических и нравственных тревог ссылки и опалы и тихо скончалась в начале ноября 1730 года.
С кончиною старой княгини семейные ссоры опальных Долгоруковых стали все чаще и чаще. Алексей Григорьевич сильно не ладил с сыном Иваном, бывшим царским фаворитом, и постоянно преследовал его упреками в том, что тот будто виновник всех их бед и несчастий.
— Все наше горе и наше несчастье из-за тебя, Иван! — кричал на него Алексей Григорьевич.
— А чем же я-то, батюшка, виновен?
— А почему ты не дал умиравшему государю подписать духовную, почему?
— Да потому, что это — дело бесчестное, недостойное…
— А нас в Сибирь-то сослать, по-твоему, было достойно?
— По нашим делам-то, пожалуй, мы и достойны…
— Вот как, вот как! Ну не враг ты нам после этого, а? Не злодей ты нам? Из-за тебя мать в сырую землю пошла, сестры в ссылке тают, а про себя я и не говорю. Ну, не думал, не гадал, что ты врагом нашим будешь, что через тебя мы ссылку терпеть будем…
— Неизвестно, батюшка, кто из-за кого терпит! Ведь, по правде сказать, и ты, и я — все мы виновны перед покойным государем, моим благодетелем и другом.
Во время взаимных укоров друг друга у Долгоруковых, по историческим данным, вырывались неосторожные выражения об их прежнем величии, проскальзывала весьма понятная ненависть к Анне Иоанновне. В 1731 году, по донесению капитана Шарыгина, возникло дело об этих ссорах, и 9 декабря 1731 года, по выслушании выдержек из этого дела, последовал следующий именной указ: ‘Сказать Долгоруковым, чтоб они впредь от таких ссор и непристойных слов воздержались и жили мирно под опасением наижесточайшего содержания’.
В первое время ссылки князя Ивана Долгорукова мучили угрызения совести — сказывалась его добрая, податливая натура. Часто он, вспоминая императора-отрока, горько плакал.
Однажды, говея в великий пост и исповедуясь у священника Рождественской церкви, он на духу сказал, что мучится тем, что подписал духовную под руку государя.
— Где же эта духовная? — спросил у него священник.
— Уничтожена, — ответил князь Иван.
— Молись, Бог простит!
С того дня Иван Алексеевич стал спокойнее.
Самыми драгоценными вещами князь Иван считал два патента, подписанных императором-отроком, первый был дан князю Ивану на звание гоф-юнкера, другой — на обер-камергера. Эти патенты князь берег как святыню и часто любовался на них вместе со своею доброю и кроткою женой. Патенты живо воскрешали перед ним недавнее блестящее прошлое и вызывали слезы при воспоминании о друге-императоре, переносили из острога в роскошные палаты царственного дворца, на придворные торжества, в которых ему приходилось играть первенствующую роль по званию камергера.
— Куда девались величие, слава, могущество? Все миновался и безвозвратно! — печальным голосом проговорил князь Иван, обращаясь к своей жене Наталье Борисовне.
— Будь терпелив, Иванушка! Воля Божья: Бог дал, Бог и взял.
— Я-то притерпелся, мне что, а вот как ты, голубка? За что ты терпишь? Мне поделом, а ты-то невинная.
— Знаю, Иванушка, ты давно меня в святые записал.
— Ты такая и есть на самом деле.

XII

Маруся свыклась со своим положением и мало-помалу стала привыкать к тяжелой жизни в ссылке.
Князь Алексей Григорьевич при своих семейных и при посторонних обходился с нею как с чужой, но, оставаясь вдвоем, становился в отношениях с ней нежным, любящим отцом. Он искренне привязался к молодой женщине. Не раз, видя на ее лице выражение тоски, вызванной разлукой Маруси с мужем и неведением об участи последнего, князь утешал ее надеждой на то, что Левушку, как ни в чем не повинного, выпустят из тюрьмы, и он несомненно поспешит приехать в Березов за Марусей. Это вливало отраду в душу Маруси, и она на несколько времени забывала тоску, проникаясь радостной надеждой.
Долгоруковы, не ладя между собою, обходились ласково и предусмотрительно с Марусей, и даже всегда гордая, неприступная княжна Екатерина, развенчанная царская невеста, делала я нее некоторое исключение и была приветлива с нею. Что касается юной княжны Натальи Борисовны, то она жила с Марусей, как говорится, душа в душу, деля с нею и свое горе, и свою радость. Впрочем, немного было радостей у Натальи Борисовны. Лишения, семейные ссоры, разные неприятности и работа, подчас черная, наводили на нее тоску, и только нежная любовь мужа заставляла ее забывать все житейские невзгоды.
— Муж для меня — все… Завези меня хоть на край света, мне и там не скучно будет жить, только бы мой Иванушка был со мною, — обычно говорила Наталья Борисовна, когда кто-либо спрашивал у нее, не скучно ли ей жить в ссылке, в безлюдном Березове.
Крепко любя мужа, она была хорошей помощницей всей семье Долгоруковых. Она смма нередко готовила для мужа и для его родных кушанья, шила для них платья и часто мирила Долгоруковых, которые только и знали, что ссорились и враждовали друг с другом. Вообще в этом семействе Наталья Борисовна была добрым гением.
В первое время Долгоруковых не выпускали из острога, но потом им разрешили прогулки, и они стали ходить на охоту, что, конечно, значительно скрашивало их тяжелую жизнь.
Однажды Маруся шла по обрывистому и крутому берегу реки Сосьвы, погруженная в свои тоскливые думы, и вдруг увидела, что по дороге к их острогу кто-то едет в кибитке, запряженной парою сильных лошадей. Телега-кибитка поравнялась с Марусей, и она при взгляде на сидевшего в кибитке радостно вскрикнула:
— Левушка, Левушка!
И действительно, с телеги соскочил Храпунов, он, замирая от счастья и радости, бросился обнимать и целовать свою любимую жену, с которой так давно не видался.
Не малых трудов стоило Левушке доехать от Москвы до Березова, во время дальнего пути ему пришлось вынести массу различных лишений и неудобств вследствие того, что у него было немного денег на дорогу. Но он преодолел все препятствия, перенес все невзгоды.
Когда первый порыв радости миновал, Левушка усадил свою жену в кибитку и вместе с нею поехал к острогу. Дорогой Маруся познакомила мужа со своей жизнью в Березове, с опальными Долгоруковыми.
— Немало дивлюсь я тому, как это ты решилась покинуть моего дядю и ехать в ссылку с Долгоруковыми? — спросил у жены Левушка, и в его словах слышалось неудовольствие.
— Ты сердишься на меня, Левушка?
— Не сержусь, а удивляюсь.
— Ни сердиться, ни удивляться ты, мой милый, не будешь, если узнаешь, почему я сделала это. Правда, я поехала сюда добровольно, но в действительности меня увез…
— Увез, говоришь ты? — вскрикнул Левушка, и в его голосе послышалась нотка ревности. — Кто? Кто? Быть может, князь Иван?
— Полно, Левушка, что ты!.. Какой там князь Иван, раз он женат на любимой и любящей его Наталье Борисовне! Отец увез меня из усадьбы твоего дяди, — тихо проговорила мужу молодая женщина.
— Отец? — с удивлением воскликнул Храпунов. — Какой отец? Чей?
— Как чей? Да конечно мой!..
— Твой отец?.. Маруся, ты смеешься? Разве у тебя есть отец? Кто же он?
— Да сам князь Алексей Григорьевич Долгоруков.
— Князь Алексей Григорьевич — твой отец? — Удивлению Левушки Храпунова не было границ, слова жены просто его поразили. — Маруся… Что же это? Что ты говоришь?
— Правду, милый, говорю.
— Я не понимаю… все это будто во сне… Князь Долгоруков — твой отец.
— Я все расскажу тебе, ты все узнаешь, только потерпи. Но вот мы и приехали. Есть ли у тебя пропуск в острог? Ведь без него не пропустят.
— Есть, вот он.
Ворота острога были заперты. Маруся постучала. Солдат отпер калитку и, увидев с Марусей незнакомого человека, вызвал пристава Шмыгина. Последний скоро явился и потребовал предъявления пропуска. Левушка предъявил его. Он был выдан от тобольского воеводы на имя ‘офицера Левонтия Храпунова’, которому дозволялось ‘по своей надобности’ пробыть у ссыльных Долгоруковых в остроге не более десяти дней. Все было в порядке, и пристав разрешил кибитке въехать в острог.
Во время приезда Храпунова ни Алексея Григорьевича, ни сына его Ивана не было дома, они были в гостях у одного зажиточного березовского жителя, и к изумлению при виде хорошо известного им Храпунова не было конца. Особенно обрадовался ему князь Иван, он бросился обнимать и целовать товарища, говоря:
— Левушка, голубчик, ты ли? Вот не ожидал. Ты к нам просто как с неба свалился! Ну, уважил!.. Хорошо, что приехал, а то Маруся по тебе сохнуть стала. Ох, злодей, увезешь ее ты от нас, увезешь!
— Увезу, князь Иван Алексеевич, увезу.
— Дозволь, господин офицер, и мне называть тебя Левушкой, — крепко пожимая руку Храпунова, проговорил князь Алексей Григорьевич и шепнул ему: — Ведь я тебе не чужой.
Храпунов ответил на это молчаливым кивком головы и крепким рукопожатием, а потом, отвечая на вопросы князя Ивана, стал подробно рассказывать о происшествии, случившемся с ним, то есть о том, как его вскоре после свадьбы в кандалах увезли в Москву из усадьбы дяди, посадили в тюрьму, угрожали пыткой и как, наконец, по приказу императрицы выпустили.
— Левушка, родной, и все это ты вытерпел из-за меня, всю муку перенес за то только, что мы с тобою в дружбе состоим? Сердечный мой, чем же мне тебя отблагодарить за это? — с жаром проговорил Иван Долгоруков.
— Дружбой своей, князь, ты отблагодарил меня.
— Да ведь эта дружба и довела тебя до несчастья и тюрьмы, сердечный мой.
Долгоруковы приветливо приняли Левушку Храпунова и засыпали его вопросами о питерских и московских новостях, так что Левушка едва успевал отвечать им.
Время проходило незаметно, и десятидневный срок приближался. Левушка Храпунов стал собираться в дорогу, собиралась с ним и Маруся. Приуныли Долгоруковы: им жаль было расставаться не только с Марусей, но и с ее мужем.
За день до отъезда князь Алексей Григорьевич выслал всех из горницы и обратился к Левушке:
— Как ни жаль мне расстаться с тобою, а все же надо. Я уже не говорю о том горе, какое причинит мне отъезд Маруси. Но я покорюсь. Об одном только я жалею, что нечем мне, Левушка, отблагодарить тебя, нечем приданое за дочкой дать. Ведь я всего, всего лишен.
— О том, князь, не беспокойся: приданое мною получено. Его составляет тот ларец с драгоценностями, который отдал князь Иван Марусе. Он спрятан у марусиной бабушки, цыганки Марины.
— Но в том ларце, сколько я помню, было немного драгоценностей.
— С нас слишком достаточно. Счастье, князь, не в богатстве. Я полюбил Марусю, не зная, кто она, не справляясь, богата ли она или бедна.
— Левушка, ты — добрый, благородный человек. Я знаю, что Маруся с тобою будет счастлива, — обнимая Храпунова, промолвил Алексей Григорьевич.
Расставание Маруси и ее мужа с Долгоруковым было самое родственное, нежное. При прощании с дочерью князь Алексей Григорьевич был сильно взволнован, на глазах у него видны были слезы. Он, не стесняясь присутствием своих семейных, несколько раз принимался обнимать и крестить Марусю, а она, заливаясь слезами, целовала его руки.
— Князь Алексей Григорьевич, успокойтесь, может быть, мы и опять скоро с вами свидимся, — заметя слезы старика Долгорукова, сказал Левушка.
— Нет, нет. Мне уж больше не видаться с вами в этой жизни, — дрогнувшим голосом промолвил князь Алексей.
Предчувствие не обмануло его: спустя года три после отъезда Маруси старый князь умер.
Так же горько плакала княгиня Наталья Борисовна, расставаясь со своей тайной родственницей Марусей.
Невесел был и князь Иван.
— Прощай, Маруся, храни тебя Бог! Левушка, прости, с тобою мы едва ли свидимся. Увидишь моих недругов, скажи им, что я не помню зла и охотно прощаю их. Прощайте, мои милые, сердечные. — И молодой князь Иван попеременно обнимал и целовал Марусю и ее мужа.
Только княжна Екатерина холодно простилась с отъезжавшими, причем не утерпела, чтобы не уколоть отца и брата.
— И откуда вы таких нежностей набрались, что плачете при расставании с людьми, вам совсем чужими? Давно ли вы стали такими добрыми да нежными? — с полупрезрительной улыбкой проговорила она.
Левушка Храпунов пробыл в безлюдном Березове ровно десять суток и простился с ним навсегда. Он уехал в Москву со своей милой Марусей.
В Москве молодые муж и жена пробыли недолго, они лишь посетили старуху Марину, которая все жила в своей хибарке близ Тверской заставы.
Старая цыганка чрезвычайно обрадовалась приезду своей внучки, так как никак не ждала ее. Маруся, уезжая с Долгоруковыми в добровольную ссылку, прислала своей бабушке сказать, что едет далеко-далеко, в ссылку со своим отцом князем Алексеем Григорьевичем. Поплакала старая Марина, погоревала по своей внучке, по ее ‘судьбине разнесчастной’ и даже отчаялась когда-либо увидаться с Марусей, а она тут как тут!
Отдохнув с дороги у Марины дня три, Левушка с женою стал собираться в усадьбу своего дяди.
— Куда спешите? Или Москва прискучила? Погостите, побудьте со мною! — упрашивала Марина внучку и ее мужа.
— У тебя, бабушка, погостили, теперь надо погостить у дяди, наш приезд обрадует его, — проговорил Храпунов.
— Ведь мы ненадолго, бабушка, едем… скоро опять к тебе вернемся, — успокаивала старуху Маруся.
— А ларец, что у меня спрятан, с собою возьмете? — спросила у Храпунова Марина.
— Пусть у тебя хранится.
— Хоть он и спрятан у меня в подполье, зарыт, а все же я боюсь. Ну, не дай Бог, случится пожар, либо грабители нагрянут? Право, взяли бы его с собою… Мало ли что может случиться!
Но ни Храпунов, ни его молодая жена не решались взять ларец с собою из опасения быть ограбленными в дороге. В ларце было много драгоценностей и золотых монет.
Проводив внучку и ее мужа, Марина решилась поглубже зарыть ларец. Для этого она ночью, при слабом свете ночника спустилась в подполье, отрыла ларец, вырыла яму еще глубже, опустила в нее ларец с драгоценностями и закопала снова. Она нарочно выбрала для этой работы ночь, чтобы никто не помешал ей или не увидал. Но старуха ошиблась в расчете — за нею зорко следил сыщик Пимен Терехин.
Это был один из многочисленных агентов начальника тайной канцелярии Андрея Ивановича Ушакова, и ему было поручено следить за действиями и поступками офицера Храпунова. Хотя последний был выпущен из тюрьмы по приказу государыни, но от постоянного надзора не был освобожден. Ушакову было известно, что Левушка ездил в Березов к опальным Долгоруковым и привез оттуда какую-то молодую женщину, которую выдает за свою жену. Однако эта поездка к Долгоруковым показалась начальнику тайной канцелярии очень подозрительной, и он приказал усилить надзор за Храпуновым.
Пимен Терехин узнал, куда поехал Левушка с женою, и стал следить за Мариной, которую считал сообщницей Храпунова, а также и ссыльных князей Долгоруковых. Он стал ходить около хибарки Марины, и ему показалось очень подозрительным, что, несмотря на поздний час, старуха не ложилась и что в хибарке виднеется огонек. Подойдя к оконцу, Терехин увидел, как Марина взяла скребок, отворила дверцы подполья и стала рыть землю.
‘Что это она делает? Уж не деньги ли, старая ведьма, зарывать вздумала?’ — подумал сыщик и стал наблюдать.
Он видел, как старая цыганка с трудом подняла из ямы ящик, внутри которого находился ларец с драгоценностями, подаренный Марусе Долгоруковыми, как опять стала рыть и как, вырыв яму поглубже, опустила туда ящик.
‘Что это значит? Старуха зарыла с чем-то ящик… Неужели с деньгами? Быть не может… Уж очень он велик… А нет ли здесь каких-нибудь таинственных бумаг, писем?.. Ну, да это я скоро проведаю’, — решил Терехин и не преминул донести своему начальнику о наблюдении за старухой Мариной и о том, что он видел в хибарке.
— Так ты думаешь, старуха неспроста запрятала в землю ящик? — спросил у него Ушаков.
— Зачем же спроста стала бы она зарывать в землю ящик, ваше превосходительство!..
— А может, она зарыла деньги?
— Быть того не может, ваше превосходительство! Ящик очень велик — в него можно уложить десятки тысяч.
— С чем же, ты думаешь, тот ящик? — спросил Ушаков, заинтересовавшись сообщением Терехина.
Последний пользовался его полным доверием, так как являлся одним из самых деятельных и ловких агентов тогдашнего сыскного ведомства, а вместе с тем отличался изумительным хладнокровием и полной безучастностью к чужому горю и мукам, выпадавшим на долю тех, кто в качестве заподозренного имел несчастье попасть в тайную канцелярию и подвергнуться обычным там пыткам.
Теперь на вопрос Ушакова сыщик ответил, что, по его мнению, в ларце цыганки находится непременно что-либо важное, заслуживающее внимания.
— Ну, тогда возьми солдат, вырой ящик и принеси его ко мне, — приказал Ушаков.
— Слушаю, ваше превосходительство! А что прикажете учинить с колдуньей-цыганкой?
— В острог ее. Если в ящике не окажется ничего, что может послужить к обвинению ее, то мы выпустим ее, а если найдется какая-нибудь улика, то учиним допрос с пристрастием. Понял?
— Понял, ваше превосходительство, и все будет выполнено.
Действительно, уже на следующую ночь старуха Марина была разбужена в своей хибарке, в которую вошел Терехин с отрядом военной стражи. Руки Марины сейчас же были крепко скручены, а затем солдаты, по указанию сыщика, отворили дверцу подполья и стали рыть, скоро они дорылись до ящика, в котором находился ларец, и вынули его из подполья.
Старая Марина побледнела как смерть и задыхающимся голосом проговорила:
— Что вы делаете? Ведь вы не разбойники, не грабители? — И показывая на ящик, добавила: — Это не мое, а внучкино.
— Нам все едино, чье бы ни было. Возьмите и бережно несите ящик в канцелярию! — приказал Терехин солдатам.
Марина стала было спорить, но под угрозой должна была замолчать. Ящик с ларцом солдаты унесли, а цыганку увели в острог. Оконца и дверь ее хибарки, по приказу Терехина, заколотили досками.
На следующее утро Пимен Терехин явился перед Ушаковым и доложил ему о выполнении возложенного поручения.
— Где же ларец? — спросил у него начальник тайной канцелярии.
— Вот здесь, ваше превосходительство, — указал Терехин на ящик, стоявший в углу канцелярии.
Ящик и ларец были вскрыты. Последний был наполнен золотыми и серебряными монетами, разными драгоценными вещами, а кроме того, на дне его лежал запечатанный большою печатью с гербом пакет.
— Вот это для нас будет поценнее золота и камней самоцветных, — с торжествующей улыбкой проговорил Ушаков, ударяя рукой по пакету, на котором рукою князя Алексей Григорьевича Долгорукова было написано: ‘Моей дочери Марии, сей пакет вскрыть после моей смерти’. — Ну, мы не будем, князинька, ждать твоей смерти и прочтем сейчас твое послание к дочери, — продолжал Ушаков. — Только вот что чудно: у князя Алексея, я знаю, лишь две дочери — Екатерина да Елена… Откуда же появилась третья, Мария? Ну, это я узнаю, вскрыв пакет и прочтя письмо.
Ушаков разорвал пакет, вынул из него довольно объемистую тетрадку и углубился в чтение ее.
Это была исповедь князя Алексея Григорьевича пред Марусей. Прежде всего, князь Алексей у нее просил прощения за то, что ‘почитал ее не как дщерь свою’, а как чужую, и доселе не оказывал ей своей ‘родительской заботы’. Далее он рассказывал тайну рождения Маруси, говорил о ее матери, обвинял себя в несправедливости к ней, а в заключение обращался к дочери с такими словами:
‘Прости и молись, Маруся, за своего отца, великого грешника… Пред тобою, как перед попом на исповеди, открою я свою душу, свои грехи большие… Во многом и перед многими людьми я виновен, но перед императором Петром Вторым, перед моим благодетелем, виновнее всех… Я и сын Иван алчны к славе, к почестям и стремимся к большему… Не ведаю, удастся ли? Когда ты прочтешь эти строки, усугуби свои молитвы за грешного, умершего отца’.
Прочитав это письмо, начальник тайной канцелярии задумался:
‘Виновнее всех перед императором Петром Вторым… Я и сын Иван стремимся к большему’… К чему же это ‘большему’ они стремились? Алексей Долгоруков сознается перед какой-то дочерью Марией в своем преступлении против императора, но вины своей и сына Ивана не выставляет. Положим, можно поразведать, что это за вины. Если князь по доброй воле не скажет, можно его и ‘с пристрастием’ допросить. Да торопиться с этим пока еще незачем. Долгоруковы далеко, в ссылке, ну и пусть их там прохлаждаются. С одного вола двух шкур не дерут’.
Порешив на этом, Ушаков обратился к Терехину:
— Старую цыганку, что сидит в остроге, прикажи выпустить, потому что никакой вины ее нет, а ларец с золотом и с драгоценными вещами до времени у меня останется, я передам его в руки самой владелице. Понял?
— Так точно, — едва скрывая свое неудовольствие, ответил Терехин: ему очень хотелось запустить свою загребущую лапу в ларец, но, по воле начальства, он принужден был отказаться от этой мысли.
— А у тебя кто наблюдает за Храпуновым?
— Васька Бородач. Он — парень дельный, положиться можно.
— Ну ладно. Ступай. Ты больше мне не нужен.
Приказ Ушакова был выполнен: старую Марину выпустили из острога.
— А где же ларец? — несмело спросила она у Терехина.
— Про то и пикнуть не смей, старая ведьма, не то поколеешь в остроге, — грозно крикнул на цыганку Терехин.
Печально наклонив голову, побрела Марина в свою хибарку, проклиная в душе сыщика Терехина, но там она только переночевала, а на следующее утро Марина, наняв мужика-попутчика до усадьбы Гвоздина, отправилась туда с недоброй весточкой о ларце, который попал в страшную тайную канцелярию и там застрял.

XIII

Неожиданный приезд Марины в усадьбу Красная Горка обрадовал Храпунова и его жену, но затем они встревожились, услышав, что ларец с золотом, на которое они очень рассчитывали, находится в тайной канцелярии и что сама Марина побывала в остроге, откуда ее выпустили, не найдя никакой вины.
— Ты, внучка милая, и ты, Левушка, гнева на меня не кладите. Охраняла я ваше добро, как свой глаз, и не знаю, не ведаю, как это сыщик проведал, что ларец у меня в земле зарыт, — с глубоким вздохом проговорила Марина, заканчивая свой рассказ.
— Может, подсмотрел как-нибудь, — печально промолвил Левушка, на которого рассказ произвел сильное впечатление.
— Когда князь-батюшка прощался со мною, то сказал, что в том ларце хранится его письмо, которое прочитать я должна после его смерти, — промолвила Маруся.
— Как? Неужели в ларце было письмо? — с испугом воскликнул Храпунов. — Ну, плохо дело, Маруся!
— Да чем же? Неужели тем, что батюшкино письмо прочтет Ушаков?
— Тем и плохо, Маруся. Ведь неизвестно, что в том письме писано князем Долгоруковым?
— Конечно, неизвестно. Батюшка сказал, что я могу только тогда прочитать, когда его в живых не будет.
— Ну вот видишь!.. Наверное, в том письме князь Алексей Григорьевич что-нибудь про себя написал. Если бы в письме не было ничего такого, то Ушаков возвратил бы и письмо, и ларец, а то он оставил и то, и другое.
— И то, Левушка, и то. Господи, опять несчастье, опять мученье! — упавшим голосом проговорила молодая женщина.
Заметив это, Храпунов принялся утешать ее:
— Ну полно, оставь! Что прежде времени горевать? Может, и так обойдется, Ушаков и ларец с деньгами нам отдаст. Наше от нас не уйдет. А если и не отдаст, так пусть его владеет нашим добром, мы же, голубка, и без золота проживем. Дядя нас не оставит, не покинет. Не так ли? — обратился Храпунов к секунд-майору.
— Так, так, племяш… в моей усадьбе ты и жена твоя — полные хозяева. Все, все ваше… мне ничего не надо… ведь на тот свет с собою я ничего не возьму…
Старик Гвоздин действительно души не чаял в своем племяннике и в его молодой жене. Сам он старел, часто стал прихварывать и поторопился составить духовную, по которой все свое имущество отказал Левушке.
— Спасибо, дядя!.. Ты мне что отец родной, — крепко обнимая старика, с чувством промолвил Храпунов.
Однако опасения Левушки и его жены были преждевременны. По поводу ларца с золотом, оставленного в тайной канцелярии, не было никакого известия, и ни Левушку, ни его жену никто не тревожил. Поэтому они мало-помалу стали забывать об угрожавшей им со стороны страшного Ушакова опасности, а также и свое былое горе, наслаждаясь счастьем любви.
А между тем на селе Красная Горка у словоохотливого и доброго мужика Вавилы опять появился гость, только на этот раз не ‘странничек Христов’, а калика перехожий — нищий, недужный, больной, чуть не умирающий. Вавила приютил его, дал ему в своей избе уголок. Жена Вавилы была тоже баба сердобольная, радушная, она, находясь в убеждении, что не подать нищему — то же, что Христа обидеть, ухаживала за каликой перехожим и всегда первый кусок уделяла ему.
Этот нищий, по имени Петруша, был смирненький, тихонький. От хворости он скоро поправился и стал понемногу выходить из избы, но далеко идти, по слабости ног, еще не мог. Наконец, чтобы даром не есть хлеба Вавилы, он стал охотно ходить за него на барщину в боярскую усадьбу, помогать убирать и мести майорский сад и двор.
— Да куда тебе, Петруша? Ведь у тебя ноги хилы, да и сам ты весь недужен, — говорил Вавила. — Ну какой ты работник?.. Я сам пойду на барщину, а ты сиди да отдыхай!
— Нет, Вавилушка, не останавливай!.. Ноги у меня хилы, а руки здоровы, да и работать на барщине буду я не ногами, а руками, — возражал ему калика-нищий.
На барском дворе нищий скоро ознакомился со всей дворнею секунд-майора, и благодаря этому ему хорошо было известно, что делается в барском дома и про что говорят ‘баре’, и кто у них бывает. В усадьбе жизнь текла мирно, забыто было былое горе, и никаких невзгод не предвиделось.

Часть вторая

I

Прошло несколько лет и в это время немало перемен произошло на Руси.
Императрица Анна Иоанновна в начале своего царствования очень энергично принялась за правление. Она шла, по стопам своего державного дяди, великого Петра I, и все, что учредил царь-труженик, старалась по возможности совершенствовать или, по крайней мере, поддерживать.
Из ее распоряжений и нововведений замечательны следующие: во-первых, государственный верховный тайный совет был уничтожен, а вместо этого учрежден кабинет, члены которого назывались кабинет-министрами, во-вторых, государыней отменен неприятный для дворян указ Петра Великого о майорате, то есть о сохранении родового имущества за старшим членом нисходящего потомства, чем, в сущности, обездоливались остальные ближние родственники такого наследника. Этот указ не соответствовал русским обычаям о наследстве и породил целые судебные процессы. Так, родители, желая наделить своих сыновей поровну, отягощали крестьян, чтобы извлечь больше дохода: принужденные, по закону о майорате, передать землю одному сыну, они другому отдавали деньги, скот, хлеб и т.п., а от такого раздела сельское хозяйство приходило в большое расстройство.
Затем была значительно облегчена дворянская, или шляхетская, служба: дворяне служили в войске неопределенное время, и только болезнь или преклонная старость давали им право выходить в отставку, императрица же положила срок службы в двадцать пять лет. Кроме того, была преобразована гвардия — к двум гвардейским полкам присоединили еще два, да и вообще благодаря энергии и труду фельдмаршала Миниха все войско содержалось в образцовом порядке.
В деле народного образования Анна Иоанновна подтвердила указы Петра I о недорослях из дворян, учредила сухопутный кадетский корпус в Петербурге, а для лиц, посвятивших себя морскому делу, была основана морская академия. Обращено было внимание на грамотность нижних воинских чинов, для чего при гарнизонных полках были заведены школы для солдатских детей.
Дворяне обязаны были своих сыновей, достигших семилетнего возраста, привозить в столицу к герольдмейстеру в сенате, а в губерниях — к губернатору для отдачи их в учебные заведения. В шестнадцать лет дворяне-подростки обязаны были сами являться в сенат для экзамена из арифметики и геометрии, и тех недорослей, которые не оказывали способности или охоты к военной или морской службе, оставляли при сенате для приготовления к гражданской службе.
Дворянские дети обязаны были являться в сенатскую камеру для обучения математическим наукам, географии и грамматике, если же у какого-нибудь дворянского сына не было никакой охоты к учению, того отдавали в солдаты. Но несмотря на строгие указы о побуждении к образованию, дворяне неохотно отдавали своих детей ‘в науку’, старались всеми силами удержать их у себя дома и кроме церковной грамоты ничему не обучали, нередко в двадцать лет выходили недоросли, едва разбиравшие по складам печатное.
Высшим учебным заведением была петербургская академия, при которой по повелению государыни был заведен ‘семинарий’ для юношей шляхетского (то есть дворянского) происхождения. Тогда российская академия была не только ученое, но и учебное заведение: в ней молодые люди получали литературное или энциклопедическое образование, такое же образование можно было получить и в Москве, в Славяно-греко-латинской академии, учрежденной при Заиконоспасском монастыре. Об образовании же среднего и низшего сословия вовсе не заботились: невежество, суеверие сильно царили в простом народе, даже купцы-богачи ничему не учили детей.
Несмотря на свои еще не старые годы, императрица позаботилась о наследнике русского престола. Усыновив родную племянницу принцессу Анну Леопольдовну, дочь своей сестры, герцогини Мекленбургской Екатерины Иоанновны, государыня стала подумывать о муже для нее, несмотря на крайне юный возраст принцессы. Ее выбор ос’ътановился на принце Антоне Ульрихе Брауншвейг-Люнебургском, племяннике римской императрицы, и он был объявлен женихом принцессы.
В конце 1731 года высочайшим указом было повелено приводить народ к клятвенному обещанию — признать законным наследником того, кого назначит императрица. Этим Анна Иоанновна думала совсем отстранить от престолонаследия цесаревну Елизавету дочь великого Петра.
Добрая и кроткая Елизавета Петровна приобрела люъбовь и доверие народные, а императрица, не любя цесаревну и опасаясь ее прав на престол русский, старалась отдалить ее от трона, хотя цесаревна не подавала никакого повода для вражды к императрице, не вмешиваясь в государственные дела.
Высочайший двор находился в Петербурге, пробыв более двух лет в Москве, причем первым, чуть не полновластным министром у императрицы был друг ее сердца, хитрый, честолюбивый курляндский герцог Бирон.
Да и вообще, в царствование Анны Иоанновны немцы заняли видную роль при дворе и отодвинули на задний план природных русских вельмож, почти все высшие места в государстве были заняты иностранцами: Бирон, Миних, Остерман, Левенвольд — все это люди не русские, не свои, а пришлые. Народ косо поглядывал на них и особенно недолюбливал любимца государыни Бирона. Русскому народу было памятно владычество Меншикова, Долгоруковых, но те хотя были природные русские люди, что несколько мирило народ с фаворитами, теперешний же временщик был немец, и народное чувство было сильно затронуто.
— Не было печали — черти накачали! И от своих временщиков нам житья не было, а теперь появился новый из неметчины. Вот и пляши под его дудку. Хоть на сердце и кошки скребут, а ты пляши, не то плетей либо чего еще похуже отведаешь. Ох, тяжелое время наступает! Немцы большую силу забрали у нас на Руси! — так говорил народ, недовольный иностранцами, которые окружали трон русской императрицы.

II

В небольшом, уютном домике, находившемся на Невской першпективе, проживал наш старый знакомый Храпунов со своей женой. Он отказался от военной службы и состоял на гражданской под непосредственным начальством кабинет-министра, вельможи Артемия Петровича Волынского.
Артемий Петрович Волынский родился в 1689 году. Он был потомком прославившегося в Куликовской битве князя Дмитрия Михайловича Волынского-Боброка, сидевшего в засаде и решившего битву в пользу русских. Пятнадцати лет он был отдан на военную службу и во время прутского похода уже пользовался расположением Петра Великого. Вместе с Шафировым он участвовал в мирных переговорах с турками, затем в заключении Адрианопольского мира и был послан в Петербург к царю Петру в качестве курьера. С этих пор он уже выступил как дипломат и обруситель присоединяемых к России инородческих земель. Много способствовало возвышению Волынского то, что он был женат на двоюродной сестре царя Александре Нарышкиной. В конце царствования Петра Великого Волынский получил известность хищного взяточника, и был случай, когда Петр отдул его своей дубинкой. Однако это не мешало ему остаться администратором и при Петре II: он был назначен губернатором в Казань. Имея сильное покровительство при дворе, Волынский продолжал взяточничествовать, но вместе с тем проявлял великую необузданность нрава и, кроме того, ничем не сдерживаемую резкость в выражениях. Когда происходило избрание на царство Анны Иоанновны и верховники ограничили самодержавие, Волынский с необузданной смелостью выступил против ограничений и резко написал из Казани, что самодержавие не может быть ограничено, так как в этом случае вместо одного царя явятся восемь. Благодаря этому он был вызван императрицей Анной в Петербург и назначен воинским инспектором. Очутившись вблизи центральной власти, Волынский заискивал, безусловно, перед всеми, и в особенности перед Бироном, который в то время уже стал всемогущим. Вместе с тем, втайне Волынский в то же самое время сошелся довольно тесно с противниками Бирона: Хрущевым и Еропкиным. Благодаря близости к Бирону он получал дипломатические поручения за границей, затем был назначен кабинет-министром, а вместе с тем получил право личного доклада императрице по делам кабинета. Он держал руку Бирона против Остермана, последний же видел в нем соперника и, будучи умнее Волынского, сумел восстановить против него Бирона, указав ему на близость Волынского с Еропкиным и Хрущевым, которые к тому времени были заподозрены в тайном заговоре против герцога. Само собою разумеется, что Бирон начал стремиться к низвержению опасного врага, однако сделать это было нелегко, так как в лице императрицы Анны Иоанновны Волынский продолжал иметь очень высокую покровительницу. Она пропускала без внимания намеки герцога на будто бы предосудительные действия Артемия Петровича, и он по-прежнему занимал пост кабинет-министра и пользовался большим значением как при дворе, так и в общественной жизни.
Волынский скоро обратил внимание на расторопного и трудолюбивого Храпунова. Вскоре же он дал Левушке несколько важных поручений, и все они самым точным и аккуратным образом были выполнены. Это понравилось Волынскому, он, наградив Храпунова, приблизил его к себе, и вследствие этого положение Левушки было упрочено.
Когда это было достигнуто и супруги пообжились в невской столице, они упросили дядю погостить у них.
Долго собирался старик Гвоздин к своему племяннику, его страшил неблизкий путь из усадьбы через Москву, да кроме того, Петр Петрович не любил Петербурга, считая его чуть не немецким городом. Но все же он превозмог в себе отвращение к Питеру и приехал в него исключительно только из любви к своему племяшу. Конечно, его приезд явился целым событием в домике Храпунова.
На другой день Левушка повел дядю смотреть город. Были они в Исаакиевском соборе, полюбовались снаружи и на Зимний дворец, который приказала для себя построить Анна Иоанновна на красивом берегу величественной реки Невы, погуляли и по Невской першпективе. В то время Невский проспект немногим отличался от прочих улиц Петербурга: направо и налево вместе с роскошными палатами вельмож ютились и небольшие домишки, чуть не мазанки или хибарки бедняков. По всему проспекту по обе стороны росли кудрявые липы и тополя.
Храпунов, вернувшись домой, спросил у дяди, нравится ли ему Петербург.
— Чему тут нравиться? Это — не русский город, а неметчина! — насупясь, воскликнул Гвоздин.
— Стало быть, по-твоему, Москва, дядя, лучше?
— Да разве можно Питер сравнивать с Москвой! Москва — православный, русский город, а в вашем Питере русского незаметно: здесь все чужое, все иноземное…
— Да полно, дядя, в Питере русских несравненно более, чем иностранцев.
— Ты лучше, племяш, скажи — полурусских. Вы здесь все онемечились! У вас как самую-то большую улицу называют?
— Невская першпектива.
— Ведь ишь ты: по-нашему, просто улица, а по-вашему — какая-то першпехтива. И на этой вашей першпехтиве всего церквей одна-другая и обчелся, а в Москве хоть и нет таких прямых и длинных улиц, как здесь, зато церкви на каждом шагу. Молись, не ленись.
— Это точно: церквей в Москве много, — согласился с дядей Храпунов. — Но нельзя, дядя, забывать, что Москва — старый город, а Питер только тридцать лет как основан.
— Ну, оставим, племяш, говорить про это. Ты мне лучше скажи, как твой начальник, ладишь ли ты с ним?
— Артемий Петрович Волынский — добрейшей души человек. Он честен, правдив и, несмотря на свой важный чин, прост, доступен. Дай Бог таких министров побольше на Руси! — с увлечением ответил Храпунов.
— Ну, а с немцами он как? Ладит?
— Вот это-то и плохо, дядя, что он не ладит с ними.
— Да ты, никак, племяш, рехнулся! Плохим называешь то, что министр Волынский не ладит с немцами?
— С герцогом Бироном не в ладах он.
— Так что же? Так и надо.
— Нет, дядя, так не надо. Ведь герцог Бирон — сила, большая сила… Ведь он — почти правитель всей Руси.
— Вот то-то и плохо, племяш, больно плохо, что государыня дала власть немцам…
— В этом, дядя, я, пожалуй, согласен с вами: немцы забрали большую силу.
— То-то и есть!.. А кто Бирон? Сын придворного конюшенного… И место ему быть не здесь, в русском замке, а в своей неметчине. Пусть бы сидел там да управлял лошадьми, а то прилез сюда управлять людьми, — резко и громко проговорил Гвоздин.
При последних его словах в горницу тихо вошел дворовый парень Петрушка с хитрым, некрасивым лицом и плутоватыми глазами. Это был крепостной Храпунова, исполнявший у него должность лакея.
— Что тебе? — сурово спросил Храпунов.
— Прикажете, сударь, запрягать коней или подождать? — с поклоном спросил Петрушка у своего барина.
— Скажу, когда нужно будет… Пошел!
— Слушаю-с! — И Петрушка поспешил убраться.
— Дядя, как ты неосторожен!.. — обратился Храпунов к майору. — Ну разве можно говорить про Бирона такие слова? Ведь у герцога везде есть уши и глаза…
— Даже и здесь, в твоем доме?
— Даже и здесь, у меня. Нам, русским, тяжело. Мы все зависим от немцев, — с глубоким вздохом проговорил Храпунов, — все мы в ярме.
— Что? Я в ярме? Ну, это, племяш, ты врешь!.. Я — русский, вольный дворянин, я — только слуга моей государыни, ее верноподданный, а на немцев я плюю, плюю, — с сердцем крикнул Петр Петрович, после чего более спокойным голосом добавил: — И зачем только нелегкая сила принесла меня в ваш Питер? Сидеть бы мне в своей усадьбе… Ну кому понравится, племяш, сидеть в горнице с близким человеком и молчать? А попробуй поговорить по душе — как раз в остроге или в крепости очутишься.
— Говорить можно, дядя, только с осторожностью.
— Устарел я, племяш, для вашей осторожности… привык идти прямым путем. Я, старый, весьма люблю все начистоту. Смолоду не кривил душою, под старость и подавно не буду, — горячо проговорил секунд-майор.
— Да я потому советую тебе, дядя, быть осторожным, что плохо верю моим дворовым холопам и в особенности! Петрушке. Мне хорошо известно, что многочисленные клевреты и сыщики Бирона подкупают слуг и через них узнают, что делается у господ или же что они говорят.
— Ну, время!.. Как хочешь, племяш, я гостить у тебя долго не буду. Останусь здесь, может, только с неделю.
— Нет, нет, скоро мы тебя не отпустим.
— Не удерживай, племяш, а то я со своим языком как раз в острог попаду. Погости я подольше в этом Питере — мне несдобровать, право, несдобровать, — с глубоким вздохом промолвил Гвоздин, и предчувствие не обмануло его.
Левушка Храпунов говорил правду своему дяде: у герцога Бирона, занимавшего первое место в государстве, повсюду были глаза и уши. Страшная тайная канцелярия работала усердно, и начальнику ее, грозному Ушакову, было много работы. Работали и заплечные мастера — палачи. Время было тяжелое, над Русью властвовал пришлец Бирон.
Он был из простого, низкого рода, его дед когда-то служил конюхом у курляндского герцога Иакова III, своим раболепством, а больше наушничеством он как-то попал в милость к герцогу и получил от него в награду небольшую мызу. У дяди Бирона — придворного конюшенного — было два сына. Одному как-то удалось выйти в люди и дослужиться до генеральского чина в польских войсках, а другой, отец Бирона, состоял в чине капитана и был придворным у герцога курляндского. Он был богат и жил на широкую ногу в своем огромном поместье. У этого придворного капитана было трое сыновей. Его среднему сыну, Эрнсту Иоганну Бирону, по счастливой случайности, суждено было стать близким к трону и сердцу императрицы.
Воспитание Бирон получил в кенигсбергском училище, но за свои шалости и нечестные дела принужден был бежать оттуда, чтобы не попасть под арест. В 1714 году он прибыл в только что основанный гением Петра Петербург и всеми силами старался получить место при дворе кронпринцессы брауншвейгской Софии Шарлотты, супруги цесаревича Алексея, но это домогательство со стороны человека низкого происхождения показалось дерзким петербургскому правительству, и Бирону посоветовали подобру-поздорову убираться восвояси. Проходимец ни с чем возвратился в Митаву.
Благодаря своей хитрости и разным проискам, он сумел обратить на себя внимание тогдашнего обер-гофмейстера курляндской герцогини Анны Иоанновны Бестужева, попал к нему в большую милость и доверие и был произведен при дворе герцогини в камер-юнкеры. Когда он твердо укрепился при дворе, то не преминул строить подкопы на своего благодетеля разными наговорами и кляузами и сумел так очернить Бестужева в глазах Анны Иоанновны, что та не довольствовалась полной отставкой своего обер-гофмейстера, но даже жаловалась своему державному дяде Петру I и требовала суда над Бестужевым. Хитрый Бирон, благодаря своей представительной и красивой физиономии и светскому обращению, вошел в большую милость к герцогине и стал ее любимым наперсником.
Курляндские дворяне недолюбливали этого новоиспеченного фаворита, но все-таки принуждены были ему покоряться.
Бирон сгорал желанием породниться с какой-нибудь древней курляндской фамилией, ко многим присватывался, но по незнатности своего рода получал отказ. Наконец, он как-то сумел завладеть сердцем девицы Трейден, фрейлины герцогини, и без согласия ее родных женился на ней. Он надеялся, что, будучи мужем Трейден, он будет без отказа принят в число дворян в Курляндии, но ошибся в своих расчетах: дворяне не приняли его в свою среду.
Если не терпели Бирона курляндские дворяне, то тем более возненавидели его русские дворяне. Вскоре после приезда Анны Иоанновны в Москву приехал и Бирон. Во время коронации он был осыпан милостями государыни, возведен в графское достоинство, награжден орденом св. Андрея Первозванного и обер-камергерским чином, а по прошествии некоторого времени, после смерти герцога курляндского Фердинанда, разными происками добился того, что его выбрали в герцоги.
Таким образом, Бирон стал владетельным государем той самой страны, дворянство которой за несколько лет перед тем отказалось принять его в свое сословие. В то время, когда он стал подвизаться на поприще счастья, Бирон присвоил себе имя и герб французских герцогов Биронов. Вот какой человек в продолжение всей жизни императрицы Анны, даже несколько недель после ее кончины, царствовал над Россией, и притом как совершенный деспот.
Герцог сидел в своем роскошном кабинете за письменным столом и со вниманием читал какую-то бумагу. Было раннее утро. Бирон был в напудренном парике, в парадном, шитом золотом и драгоценными камнями мундире, с Андреевской лентой через плечо.
В кабинет тихо вошел любимый секретарь и доверенный Бирона — Шольц, и низко, подобострастно поклонился герцогу.
— Здравствуй, Шольц! Что нового? — отвечая кивком головы на низкий поклон секретаря, спросил он.
— В городе все обстоит благополучно, ваша светлость.
— Об этом, милейший, я узнаю от начальника полиции. Нет ли у тебя чего поновее?
— Ваша светлость, прошлой ночью у Волынского опять было собрание.
— Вот как? Волынский не унимается?.. Ну, пусть пеняет на себя… Теперь я знаю, что мне делать… Он или я, а двоим нам тесно жить не свете! — И, с волнением проговорив эти слова Бирон быстро заходил по кабинету.
— Смею доложить, ваша светлость, мои сыщики подкупили холопа, который служит у секретаря Волынского.
— Как фамилия этого секретаря?
— Храпунов, ваша светлость.
— Слыхал… Ну, и что же?
— К Храпунову приехал издалека его дядя, старик-майор, который осмеливается произносить имя вашей светлости не с должным почтением и уважением.
— Другими словами, любезный Шольц, ты хочешь сказать, что старичишка-майор меня поносил?
— Так точно, ваша светлость.
— Пока старичишка нам не опасен, оставить его на свободе, но удвоить за ним, а также и за Храпуновым надзор. Впрочем, Шольц, если ты найдешь нужным арестовать старичишку-майора, то можешь сделать это всегда, когда захочешь. На тебя я полагаюсь, ты мне предан и не станешь мирволить моим врагам. Надо непременно забрать их всех в руки так, чтобы они и пикнуть не смели!.. Россия — ужасная страна, и русские — дикари, варвары. Их давно надо обуздать, и я сделаю это во что бы то ни стало!.. Я на всю эту нацию надену узду, возьму в одну руку вожжи, а в другую кнут, и тогда мне, может быть, удастся что-нибудь сделать здесь.
— Мы все, душевно преданные вашей светлости, будем стараться помогать вам, — проговорил Шольц.
— Да, да, я на вас рассчитываю. В приемной есть кто? — меняя разговор, спросил у своего секретаря Бирон.
— Очень много просителей, ваша светлость.
— Пусть подождут… Впрочем, нет: сегодня я принимать не буду, гони их вон. А из наших есть кто-либо?
— Граф Левенвольд, ваша светлость.
— А, пусть его войдет, просителей же вон!
— Будет исполнено, ваша светлость.
В кабинет вошел обер-шталмейстер и полковник гвардии граф Левенвольд. Он находился почти в дружеских отношениях с Бироном и старался угождать ему, сознавая могущество и силу этого временщика. В то же время он был смертельным врагом фельдмаршала Миниха и всеми силами старался поссорить его с Бироном, а также не благоволил и к русскому вельможе Артемию Петровичу Волынскому. Последний во многом не соглашался с Левенвольдом, так что их спор часто переходил в крупную ссору.
— А, граф, рад видеть вас… садитесь, — ласково сказал Бирон Левенвольду, показывая ему место около себя. — Ну, что нового?
— Новое то, ваша светлость, что фельдмаршал Миних {Бурхард Христофор Миних (1683—1767 гг.), ольденбуржец по происхождению, был вызван в Россию Петром I в качестве генерал-инженера (1721 г.) Им было закончено проведение Ладожского канала. Когда замыслы верховников в начале царствования Анны Иоанновны не удались, Миних сблизился с Остерманом и Бироном и с того времени стал влиять на судьбы России.} все более и более входит в доверие к императрице.
— Это, любезный граф, для меня не новость! — спокойным голосом сказал Бирон.
— И вы об этом говорите спокойно, ваша светлость?
— Неужели вы думаете, что Миних опасен для меня?
— Опасен, ваша светлость. Доверие к нему императрицы может поколебать ваше могущество, тем более что он сошелся с Артемием Волынским.
— О… Волынский — мой личный враг, — воскликнул Бирон.
— Миних тоже, и оба они опасны, ваша светлость… Я имею сведения, что Миних дурно отзывается о вашей особе и открыто смеется над вашим происхождением.
Одно слово, один намек на незнатное происхождение бесили Бирона и раздували в нем страшную месть и злобу к тому смельчаку. Миних и Бирон дотоле находились в хороших отношениях, но Бирону по его бесхарактерности и подозрительности достаточно было одного слова или одного намека, чтобы из друга стать врагом. Так и теперь, принимая слова Левенвольда за чистую правду, он не требовал подтверждения, а безусловно поверил Левенвольду и признал как Миниха, так и Волынского своими врагами.
— Так вот как, господин фельдмаршал! — воскликнул он. — Вы находите свой род знатнее моего?.. Хорошо! Хорошо! Вы правы, граф. Надо принять меры и скорее отстранить от императрицы эту старую лисицу.
— И чем скорее, ваша светлость, тем лучше. Для полного вашего могущества надо подальше отдалить от двора таких людей, как Миних, Волынский…
— Да, да. Благодарю вас, граф. Я не забуду вашей преданности, — пожимая руку Левенвольду, проговорил Бирон.
— Всегда готов служить вашей светлости.
Бирон стал действовать против Миниха не открыто, потому что фельдмаршал был в большом доверии у государыни Анны Иоанновны, и Бирон опасался Миниха, сознавая его редкий ум. Однако лазутчики и сыщики стали тайно следить за Минихом и обо всем, что делалось или происходило в его доме, доносили своему патрону. Из этих донесений Бирон понял, что ему угорожает опасность, если он не примет мер против Миниха.
Миних жил близ Зимнего дворца в казенном доме. Бирон настоял, чтобы его немедля переселили на другую сторону Невы, дальше от дворца. Из-за этого произошел полный разрыв между Бироном и Минихом.
Последнему открыто бороться с этим случайным вельможей было невозможно. Он сознавал, что если открыто пойдет против всесильного фаворита государыни, то его постигнет еще худшее, поэтому он затаил в своем сердце вражду к всесильному временщику и стал выжидать удобного случая к отмщению.
Однажды императрица спросила вошедшего к ней Бирона:
— Что, герцог, нонче такой хмурый?
— Большие неприятности, ваше величество.
— Какие такие?
— У меня много врагов, ваше величество.
— Об этом я уже не раз слышала, — с ноткой неудовольствия проговорила государыня.
— В числе их, ваше величество, есть два очень сильных и влиятельных человека, — спокойно продолжал Бирон, не обращая внимания на неудовольствие государыни.
— Кто такие?
— Дозвольте, ваше величество, мне умолчать, потому что, боюсь, вы мне не поверите.
— Да говори, назови мне своих врагов.
— Сильные из них — это Миних и Волынский.
— Не знаю, герцог, враги ли они твои, но знаю, что оба они — мои верные и преданные люди, и обидеть их чем-либо я никому, никому не дозволю, — взволнованным голосом проговорила царица.
— Ваше величество, я и не думаю обижать их, я только имею честь докладывать вам, кто мои враги, — обиженно проговорил всесильный временщик.
— Ну, оставим про это, герцог. Ты никак на меня осердился?
— Смею ли я сердиться? — холодно ответил Бирон.
— Да, да, не сердись… Растрепа я… Сейчас до тебя был у меня с докладом Ушаков… про Долгоруковых сказывал…
— Что такое, ваше величество? — живо спросил герцог.
— И в Сибири-то им не живется спокойно, и там, вишь, измышляют лихо против меня да поносят меня скверными словами. А всех больше Иван Долгоруков.
— Это дело нельзя оставлять, ваше величество, нельзя оставлять… Надо поступить с Долгоруковыми со всей строгостью закона… Поноситель императорского имени должен быть казнен, — горячо проговорил Бирон, не любивший Долгоруковых, как и прочих русских именитых бояр и князей.
— Я приказала Ушакову навести справки о Долгоруковых и послать к ним фискалов, а если они окажутся виновными, то судить…
— И казнить, — подсказал государыне Бирон.
Дело князей Долгоруковых снова всплыло наружу.

III

Вернемся опять в пустынный и неприглядный Березов и посмотрим, что произошло в семействе Долгоруковых.
Перемен случилось там немало. Глава ссыльной семьи князь Алексей Григорьевич в 1734 году умер, и князь Иван теперь стал старшим в семье. Но распри между Долгоруковыми происходили по-прежнему и вся горесть семейных распрей падала на долю несчастной жены, Натальи Борисовны.
Долгоруковы, несмотря на строгие инструкции о содержании ссыльных, пользовались особым покровительством своих приставов и караульных офицеров. Даже сам воевода березовский, добрый и благодушный старик Бобровский, и его жена часто бывали в гостях у опальных, принимали их у себя, присылали им ‘разную харчу’ и дарили их песцовыми и другими мехами. Князь Иван Алексеевич и его жена, в свою очередь, не скупились на благодарности воеводе.
Князь Иван, общительный от природы, скоро и в Березове завел не только знакомство, но даже дружбу с офицерами местного гарнизона и с теми, которые наезжали в Березов, а также с духовенством и горожанами. Особенно близко сошелся он с флотским поручиком Дмитрием Овцыным, и эта дружба и погубила Долгоруковых. Под влиянием нового знакомства князь Иван вспомнил свою прежнюю разгульную и бесшабашную жизнь, стал кутить и бражничать с новыми знакомыми и в пьяном виде позволял себе говорить много лишнего.
Он резко и неосторожно выражался о государыне Анне Иоанновне и о царевне Елизавете Петровне, о временщике Бироне и о других придворных ‘креатурах’. Эти рассказы занимали его слушателей, и они нарочно подзадоривали его.
— Эх, братцы, ныне наша фамилия и род совсем пропали, — с отчаянием в голосе заметил однажды подгулявший князь Иван своим гостям-приятелям офицерам и приказным. — Между тем наш род очень велик — мы происходим от первого князя Рюрика и от святого князя Владимира, а теперь мы в большом несчастье и в бедности. Ведомо ли вам, откуда вся наша бедность и несчастье?.. Все, все от нее, от царицы Анны!
— Ванюша, перестань, оставь! Что ты тут городишь… разве можно? — предостерегала мужа Наталья Борисовна.
— А почему же нельзя?.. Разве грех — правду говорить? Молчать не стану, говорить хочу. Тишин, а Тишин, правду я говорю или нет? — обратился князь Иван к новому своему гостю, тобольскому таможенному подьячему Тишину, который по делам службы часто приезжал в Березов.
— Да, да, так, — ответил тот.
— А ты не дакай, а сказывай: правду я говорю?
— Ну, ну, хорошо… правду.
— Ты боишься, Тишин, что в ответ попадешь… проведают… Кажись, фискалов да сыщиков между нами нет, — оглядывая своих гостей, проговорил князь Иван.
— Нет! Разумеется, нет.
— А если нет, то говорить можно. Кроме царицы Анны, есть у нашей семьи другой ворог — царевна Елизавета.
— Да замолчишь ли ты, замолчишь?! — чуть не крикнула на мужа княгиня Наталья Борисовна.
— Кроме того, самые злейшие наши враги — Бирон, бывший конюх, и наушник Левенвольд… Этот самый Левенвольд за мою жену сватался, за Наталью Борисовну, а я невесту-то у него и отбил… Вот и злится на меня проклятый немец, — нисколько не обращая внимания на возражения жены, продолжал Иван Алексеевич. — Теперь немцы при дворе большую силу забрали… им все чины, им ордена и почести, а нас, природных бар да князей, в ссылку, в Сибирь.
Такие и подобные им разговоры часто происходили у Долгоруковых, и на опальных полетели доносы в Петербург. Однако особых последствий эти доносы не имели: правительство ограничилось лишь приказом не выпускать Долгоруковых из острога, у них были отобраны и описаны некоторые вещи, а также было возбранено принимать горожан.
Но несмотря на это, березовские жители и приезжие не переставали посещать опальных.
Особенно часто стал у них бывать подьячий Тишин, некрасивый сорокалетний вдовец. Ему пришлась по нраву красивая и неприступная княжна Екатерина, ‘разрушенная царская невеста’. Так же, как пристав Шмыгин некогда сватал за себя княжну Марию Меншикову, тоже ‘разрушенную’ царскую невесту, — так теперь и приказный Тишин, прельстясь красотою княжны Екатерины, возымел желание жениться на ней. Тишин слыл за богатого, имел свой дом и хозяйство. Он был вполне уверен, что отказа со стороны княжны Екатерины и ее брата князя Ивана не будет, и, не долго думая, решился сделать княжне Екатерине предложение.
Как-то утром, воспользовавшись моментом, когда княжна была одна, Тишин решился приступить к делу, для этого он нарядился по-праздничному и смело сказал княжне:
— Мне бы, Катерина Алексеевна, надо с тобою поговорить.
— О чем нам говорить? — чуть не с отвращением промолвила княжна, которой очень не нравился подьячий.
— Есть о чем.
— Ну, говори, если есть о чем. Только скорее, я спешу.
— Сейчас, сейчас… Вот видишь ли, Катерина Алексеевна, ты пришлась мне по нраву… Я к тому же богат — у меня есть свой угол, и про черный день я скопил немало денег.
— Все твое при тебе и останется… Я никак не пойму, зачем ты это мне говоришь?
— А вот сейчас узнаешь. Я… я жениться на тебе задумал, — сразу выпалил Тишин.
— Ты?.. ты задумал жениться на мне? — меняясь в лице, тихо переспросила у подьячего княжна Екатерина.
— Известно, я… а то кто же… Чай, обрадовалась?
— Ну как мне не обрадоваться!.. Чай, женою подьячего мне лестно быть, — едва превозмогая свой гнев и закусывая от страшного волнения губы, промолвила княжна.
— Так по рукам, что ли?
— Да, да…
— Стало быть, честным пирком и за свадебку?
— Да, да…
— Я так и знал, что отказа мне не будет… потому быть моей женой лестно всякой девице… С твоим братом, что ли, надо еще поговорить?
— Не советую… Если ты скажешь ему хоть половину того, что сказал мне, то быть тебе, подьячему, битым.
— Как! За что? — тараща глаза от удивления, спросил у княжны Тишин.
— За твою, подьячий, дерзость. Разве свататься за меня не дерзость? Вон! Поди вон! — повелительно крикнула княжна, показывая ему на дверь.
— Да ты что же?.. Смеешься, что ли, надо мною? То радуешься, что я хочу жениться на тебе, то вон гонишь!
— Ступай вон, не то позову своих и тебя, дерзкий, палками прогонят.
— Так ты вот как? Хорошо… это тебе даром не пройдет… Спесива ты была царской невестой, да сплыла… Постой, я покажу вам всем, как надо мною глумиться… будете помнить! — погрозил Тишин и вышел из горницы, сердито хлопнув дверью.
— Что же это?.. Господи! До чего я дошла?! Какой-то подьячий смеет предложение делать мне, бывшей невесте императора… О горе, горе мне!.. За что эта напасть? За что эта ужасная мука? Что я сделала? Чем провинилась? За что меня преследуют? Даже и тут, в дальней ссылке, мне не дают покоя! — рыдала княжна Екатерина Долгорукова, оскорбленная до глубины души грубым предложением Тишина.
Действительно, сватовство к Екатерине Долгоруковой не прошло для Тишина даром, княжна пожаловалась на него своему брату и его приятелю, поручику Овцыну.
— Вот до чего я дожила, вот до чего дошла, что пьяный подьячий смеет свататься за меня!.. Сирота я горькая, беззащитная… некому и заступиться за меня, — со слезами проговорила княжна Екатерина.
— Как некому заступиться? А меня-то вы забыли? Нахал Тишин жестоко поплатится за свое сватовство, — грозно проговорил поручик Овцын, неравнодушный к ‘разрушенной царской невесте’, и с двумя своими товарищами жестоко избил Тишина.
Однако последний был злопамятен, он затаил на время свою обиду и стал выжидать случая отплатить обидчикам. Это не замедлило представиться ему.
Как-то раз князь Иван, будучи под хмельком и нисколько не стесняясь и не боясь Тишина, стал говорить не с должным уважением про императрицу Анну Иоанновну, а первейшего министра Бирона всячески поносил и ругал.
— Эх, князь, напрасно ты так говоришь, право, напрасно! Держать бы тебе надо свой язык за зубами, — как бы увещевая Долгорукова, сказал ему Тишин.
— Я правду говорю.
— Смотри, как бы тебе за эту ‘правду’ не пришлось поплатиться.
— Что же, или ты доносить на меня думаешь? — презрительно спросил князь Иван. — Так разве ты забыл, что доносчику первый кнут? Да и где тебе доносить! Тебе не поверят: ты стал такой же сибиряк, как и я… Станешь на меня доносить, тебе же голову снесут.
— Я и не думаю на тебя делать донос, — проговорил подьячий.
— А кто же доносчиком на меня будет? Ты знаешь? — спросил у подьячего захмелевший князь Иван.
— Знаю, — ответил Тишин. — Ваш пристав.
— Это майор Петров? Ну нет, он на нашей стороне, он задарен и доносить на нас не будет.
Князь Иван говорил правду: пристав Петров был в хороших отношениях с ссыльными Долгоруковыми, и когда подьячий Тишин пожаловался ему на них, то он не обратил никакого внимания на эту жалобу и замял дело.
Тогда Тишин подал донос сибирскому губернатору, причем уже, кроме Долгоруковых, обвинял и Петрова, и березовского воеводу Бобровского за послабления им.
Результатом этого доноса было прибытие в Березов капитана сибирского гарнизона Ушакова, родственника знаменитого начальника тайной канцелярии. Тот явился в мае 1738 года инкогнито, но с секретным предписанием. Ему было поручено прикинуться присланным по повелению императрицы будто бы для того, чтобы разузнать о житье-бытье Долгоруковых и улучшить их положение.
Быть может, несчастным узникам блеснул даже с его приездом луч надежды на избавление от заточения. Ушаков отлично сыграл роль. Он познакомился с Долгоруковыми, с разными березовскими жителями и священниками, водил с ними хлеб-соль, вступал в беседы и таким образом под рукой узнал все, что ему было нужно. В результате немедленно же по его отъезде в Березове был получен приказ из Тобольска — отделить князя Ивана от жены, братьев и сестер.
Иван Алексеевич был заключен в тесную землянку, где его еле кормили, и притом самой грубой пищей. Землянка была так тесна, что в ней с большим трудом мог поместиться один человек.
Новое несчастье, обрушившееся на князя Ивана, повергло Наталью Борисовну в страшное горе и отчаяние. Несколько раз порывалась она приблизиться к землянке, где томился ее несчастный муж, но солдаты отгоняли ее прочь. Наконец как-то ей удалось вымолить у солдат, чтобы они дозволили ей подойти к землянке, и то ночью.
Крадучись и оглядываясь по сторонам, Наталья Борисовна с небольшим узелком подошла к месту заточения мужа.
— Что, голубчик, можно ли мне хоть издали увидеться с мужем? — обратилась она, чуть не плача, к одному из сторожевых солдат.
— Можно-то можно, да боязно! — ответил ей солдат. — А вдруг увидит?
— Кому увидать, голубчик? Теперь все спят.
— И ты бы спала, а то ишь, шляешься ночью, — огрызнулся на княгиню Долгорукову другой сторожевой солдат.
— Умолкни, Петруха, не смей так говорить: у княгини святая душа!.. — остановил товарища первый солдат. — Подходи, княгинюшка, подходи поближе да стукни в дверь!
Княгиня тихо постучала в дверь и в небольшом отверстии землянки, заменяющем оконце, увидела страдальческий облик своего злополучного мужа.
— Господи!.. Натальюшка, ты ли?! — послышался дорогой ей голос, прерываемый рыданиями. — Да как тебя допустили?
— Выплакала, вымолила у солдат… вот и допустили…
— Голубка моя сердечная, сколько горя, сколько несчастья со мною ты увидала!.. Мученица ты, Натальюшка, мученица!
— Не я, а ты — мученик, ты — страдалец.
— За прошлое, за былое несу наказание. Люди злы, они ищут моей погибели, и чувствуется, что мне не миновать казни. Да, да, враги не дадут мне на свете жить, они всю подноготную поднимут, все переберут и обвинят меня в ужасном преступлении. Но я смерти не боюсь, мне страшен позор. Слушай, дорогая, святая моя!.. Когда меня не станет, оправдай меня перед сыном, скажи, что я невинно пострадал по наговору злых людей и нашего родового имени ничем позорным не запятнал. Я был молод, были грехи, за славой я бежал, и в этом вся моя вина. Только научи нашего сына молиться за несчастного отца.
— Он и то за тебя молится, Иванушка.
— Научи Михаила не мстить моим врагам, служить душой и сердцем земле родной, чтить государыню и ей повиноваться. Ну, прощай, Наташа! Ступай, храни тебя Господь!.. Еще увидят тебя здесь, тогда и тебе, и мне, и сторожевым солдатам будут беды. Спасибо тебе, голубка! Скажи спасибо от имени несчастного князя Ивана и солдатам, что стерегут меня, за то, что твои мольбы и слезы нашли отклик в их сердцах. Ступай!
— Завтра ночью я, Иванушка, опять к тебе приду.
— Приходи, будь ангелом моим! Поцелуй и перекрести за меня Мишеньку. Скажи, что из тюрьмы его отец шлет ему благословение.
Наталья Борисовна, заливаясь слезами, отошла от землянки. И каждую ночь до того дня, как князя Ивана тайно увезли в Тобольск, она приходила к мужу, подкрепляла его своими словами и советами и приносила пищу.
Солдаты не останавливали ее.
— Эх, если и пострадать нам за нее придется, то знать будем, что страдаем за святую душу, — говорили они.
В конце августа 1738 года князь Иван Долгоруков и двое его братьев, Николай и Александр, а также воевода Бобровский, майор Петров и поручик Овцын, трое березовских священников, один диакон, слуги Долгоруковых и шестьдесят березовских обывателей, в глухую дождливую ночь были взяты капитаном Ушаковым, посажены на небольшой карбас и отправлены в Тобольск. Там была образована для настоящего дела особая экспедиция под начальством Ушакова и поручика Василия Суворова. Начались обычные допросы с пристрастием и розыском.
Иван Долгоруков пробовал было запираться, но пытка вынудила его сказать более, чем он хотел.
В Тобольске его содержали в сырой, душной тюрьме, С тяжелыми цепями на ногах и на руках, причем приковали его даже к стене. Положение князя Ивана было ужасно. Он лишился сна и аппетита, разлука с женой и другие нравственные потрясения мучительно подействовали на него, он впал в страшное нервное раздражение, был близок к помешательству и в полубреду стал передавать все подробности о составлении подложной духовной императора-отрока Петра II.
Начались новые розыски, новые допросы, а с ними пытки. Ушаков и Суворов предложили князю Ивану шестнадцать вопросных пунктов. Его допрашивали о ‘вредительных и злых словах’ к поношению чести ее императорского величества и цесаревны Елизаветы, о разговорах с Тишиным по поводу его намерения донести, о майоре Петрове, о книге в похвалу его величества, о коронации Петра II, о другой книге киевской печати, ‘якобы о венчании брака’ Петра II с княжною Екатериною, о патентах, о разных березовских знакомых, преимущественно об Овцыне, о подарках Петрову и Бобровскому, о его переписке, а главным образом о подробностях составления, подписания и уничтожения духовного завещания Петра II.
Во время допроса князя несколько раз пытали дыбою. Он почти во всем сознался, только упорно отрицал существование книги киевской печати ‘якобы о браке его величества’, утверждая, что такой книги не было, а что была одна только рукопись о коронации Петра II, которую князь Николай сжег.
Подробно и чистосердечно рассказал он всю историю подложной духовной своего друга-императора. Эта история тяжелым гнетом легла у него на душе, и он был рад очистить свою совесть. Этим последним показанием он оговаривал в весьма серьезных замыслах своих дядей: Василия Лукича, Сергея и Ивана Григорьевичей и Василия Владимировича с братом Михаилом Владимировичем.
Князя Ивана перевезли в Шлиссельбургскую крепость, туда же были доставлены и все оговоренные им Долгоруковы, а двух его братьев, Николая и Александра, сослали в Вологду.
Бедная Наталья Борисовна осталась в Березове со своим шестилетним сыном, будучи к тому же еще беременной, и с третьим братом своего мужа, а также и с золовками. Вот как она описывает свое положение:
‘Я кричала, билась, волосы на себе драла, кто ни попадется навстречу, всем валяюсь в ногах, прошу со слезами: ‘Помилуйте, когда вы — христиане! Дайте только взглянуть на него и проститься!’ Не было милосердного человека, ни словом меня никто не утешил, а только взяли меня и посадили в темницу, и часового, примкнувши штык, поставили’.
Скоро до Натальи Борисовны дошла печальная весть о том, где находится ее муж с братьями. Это еще более убило бедную женщину.
— Теперь не видать мне моего Иванушки и навеки разлучилась я с ним! — рыдала страдалица-княгиня.
И действительно, ей не суждено было больше видеться со своим мужем.

IV

Как-то раз Храпунов вернулся домой бледный и чем-то сильно встревоженный. Маруся заметила перемену с мужем, и спросила:
— Что с тобою, Левушка? Ведь на тебе лица нет… Уж не случилось ли какого несчастья?
— Пока еще нет, а надо ожидать. Дело твоих родичей опять всплывает наружу. Князя Ивана Долгорукова привезли в Шлиссельбург, а его братьев в Вологду сослали. Забрали многих приверженцев Долгоруковых. Не нынче завтра и за мной придут, — печально проговорил Левушка.
— Господи, опять несчастья! Когда же этому будет конец? Ведь ты, Левушка, ни в чем не виновен.
— Я обращался к министру Волынскому, просил у него защиты. Артемий Петрович обещал, но едва ли он сможет что-нибудь сделать в мою пользу.
— Если обещал, то сделает. Ведь ты сам, Левушка, говорил, что Волынский имеет большую силу при дворе.
— Имеет, точно. Но Артемий Петрович один, а немцев много, и все они пользуются доверием государыни, не говоря уже о Бироне.
— Что же нам делать, что делать? — чуть не с отчаянием проговорила молодая женщина.
— Подождем, что дальше будет.
— Дождаться, когда тебя арестуют…
— Маруся, ты знаешь мою прямоту. Я ни в чем не виновен перед ее величеством и, что бы ни случилось, думаю, выйду правым. Но за тебя мне страшно. Правда, возьмут меня, ты не одна останешься, а с дядей. Но за него-то я очень опасаюсь, он очень несдержан на язык, и если не уедет отсюда, то ему не миновать тюрьмы, а может, быть, и того хуже…
— Ну так уедем скорее куда-нибудь и дядю с собой захватим. Поедем хоть к дяде в усадьбу.
— Это не так легко сделать, милая. Я состою на службе. Но допустим, министр даст мне отпуск и мы уедем. Да ведь меня и в дядиной усадьбе найдут. Знаешь, Маруся, ничего я так не боюсь, как того несчастного письма князя Алексея Григорьевича, которое хранится в нашем ларце.
— Да ведь ты не знаешь, где находится и ларец.
— Наверняка не знаю, но думаю, что в тайной канцелярии или у самого Ушакова. Я как-то по поручению, Артемия Петровича ходил к генералу Ушакову и спросил про свой ларец. Знаешь, что мне Ушаков ответил? ‘Ларец запечатанный, что находится у меня в канцелярии, не твой, господин офицер, а ссыльных князей Долгоруковых, а так как их имущество движимое и недвижимое отобрано в казну, то и ларец тоже’.
Скоро вернулся с прогулки и старик секунд-майор. Втроем они составили семейный совет, что делать, и решили следующее: Храпунову немедленно просить отпуск хоть на месяц и уезжать всем из Питера, но не в усадьбу старого майора, а куда-нибудь подальше, в глушь, чтобы не скоро можно было до них добраться. На совете также решено было заехать в Москву и взять с собою старуху Марину, которая все еще проживала в Москве, в своей хибарке близ Тверской заставы.
Но ‘человек предполагает, а Бог располагает’, и все эти замысли и предположения кончились ничем. В тот же день поздним вечером в квартиру Храпунова явился офицер с пятью солдатами, чтобы арестовать Левушку.
— За что? Что я сделал? — растерянным голосом проговорил Храпунов.
— Об этом вам скажут, только не я. Мне лишь приказано вас взять, — холодно ответил офицер-немец.
От этих слов Маруся смертельно побледнела и едва устояла на ногах.
— А как твоя фамилия, господин офицер? — грубо спросил у немца старик секунд-майор, едва сдерживая себя от гнева на несправедливый арест своего племянника.
— Фон Фишер, — гордо ответил тот.
— Фишер, да еще фон… немецкая кличка….
— Да, я имею честь принадлежать к немецкой нации.
— И сидел бы себе в неметчине! Зачем же к нам пожаловал? — сердито проговорил старый майор. — Да видно, харчи-то у нас послаще ваших, вот вас и тянет сюда?
— В ваших словах я вижу оскорбление всей нашей нации и потому…
— Вызываешь меня на единоборство или, по-вашему, на дуэль? Так, что ли?
— Зачем дуэль? Я донесу на вас его светлости герцогу.
— Оно и лучше. Живи, господин офицер, сплетней и доносом… целее будешь! — проговорил старик Гвоздин.
Храпунов очутился в тяжелой неволе, его отвели в тюрьму и опять впутали в дело несчастного князя Ивана Долгорукова, который в то время томился в каземате Шлиссельбургской крепости. Сам страшный Ушаков допрашивал его, но ‘без пристрастия’, то есть не пуская в ход пытки. Может быть, он жалел Храпунова, сознавая его невиновность.
— Ведомо ли тебе содержание того писания, которое находилось в ларце, что подарил князь Алексей Долгоруков своей незаконной дочери, а твоей жене? — спросил Левушку Андрей Иванович, показывая ему на письмо.
— Нет! Да и почем мне знать? Письмо находилось в ларце и писано было покойным князем не мне, а моей жене, — ответил ему Храпунов.
— И умерший Алексей Долгоруков ничего не говорил тебе про это письмо?
— Ничего.
— Придется поспрошать о том твою жену.
— Как? Неужели Марусю приведут сюда?
— И приведут. Неужели ты думаешь, я сам к ней пойду? Да что она у тебя за принцесса такая? У меня тут в гостях перебывали барышни и боярыни, княжны и княгини, всех я принимаю с ласкою, — насмешливо улыбаясь, проговорил начальник тайной канцелярии.
— Стало быть, ваше превосходительство, вы пошлете арестовать мою жену? — грустно спросил Храпунов.
— Зачем арестовать? Только привести к допросу. Не бойся: хоть и называют меня зверем, а я — не зверь, я только строгий исполнитель закона и верный слуга государыни императрицы. Жену твою мы спросим чинно и, сняв допрос, отпустим ее домой благородно. Ну, теперь ступай!
— Дозвольте спросить, ваше превосходительство, долго ли будут меня в тюрьме морить?
— Это уже не от меня зависит, а от его светлости герцога. Только на освобождение не надейся. Скажу по секрету: его светлость герцог решил разом покончить с долгоруковским делом… Понял? И ссылки тебе не миновать. Не дружись с князьями! ‘Не надейтеся на князи и сыны человеческие, в них же несть спасения’ — вот чему учит нас слово Божие, — голосом, полным наставления, проговорил начальник Тайной канцелярии и приказал увести Храпунова.
Судьба Левушки взволновала Марусю и его дядю, они решили искать защиты у кабинет-министра Артемия Петровича Волынского и с этой целью отправились к нему в его обычный приемный день. Долго пришлось им ждать, так как они решили переговорить с министром по окончании всей очереди просителей, и наконец были допущены к нему.
Входя в кабинет министра, Маруся и Гвоздин были сильно встревожены, особенно же молодая женщина: на ней просто лица не было. Они низко поклонились министру и остановились у дверей.
— Подойдите ближе и скажите, что вам нужно, — своим приятным голосом проговорил Артемий Петрович.
— Ваше превосходительство, я — жена вашего чиновника Храпунова, — дрожащим голосом проговорила Маруся.
— А! Вы жена Храпунова? Он очень усердный и внимательный чиновник, я им доволен. Кстати, почему его не было сегодня утром?
— Моего Левушку арестовали, ваше превосходительство! — заливаясь слезами, ответила бедная Маруся.
— Что такое? Он арестован? Кто смел? За что?
— Об этом ничего не сказали, а взяли и повели мужа.
— Впрочем, не надо и узнавать, не надо и доискиваться: я знаю, кто приказал арестовать моего чиновника. Но успокойтесь, я постараюсь, чтобы вашего мужа возвратили вам.
— Я не нахожу слов, как и благодарить ваше превосходительство.
— Благодарить меня еще не за что: ваш муж в тюрьме. Вы хорошо сделали, что пришли ко мне.
— Это я посоветовал моей племяннице, ваше превосходительство. Говорю ей: пойдем просить помощи у родовитого русского боярина-министра, у птенца великого царя Петра, у него скорей найдем мы правду, — дрожащим голосом, но с чувством проговорил старик майор.
— А я не имею чести знать, кто вы, — с удивлением поглядывая на старого майора, проговорил Волынский.
— Я — дядя Храпунова. Простите старику, ваше превосходительство: горе наше так велико, что я не успел или, скорее, забыл назвать себя. Я — старый русский служака, батюшка-царь Петр Алексеевич научил меня с врагами сражаться. Бил я и турок, и шведа, не один десяток лет служил правдой моему государю и земле родной.
— А, вот вы кто. Приятно, очень приятно! Вы любите Русь, я — тоже, станемте знакомыми, нет, друзьями, — ласково проговорил кабинет-министр, протягивая свою руку майору.
— Ваше превосходительство, это для меня такая честь!..
— Для меня тоже, господин майор. Станем говорить откровеннее. Я уверен, что Храпунов арестован по приказу Бирона. Герцогу известно, что ваш племянник предан мне. У Бирона везде есть лазутчики, и они обо всем доносят ему. Вероятно, Храпунов как-нибудь проговорился, сказал что-нибудь оскорбительное для этого… герцога из конюхов! — горячо проговорил кабинет-министр Волынский.
— Нет, ваше превосходительство, мне думается, что мой муж арестован по делу Долгоруковых: он был в дружбе с князем Иваном Алексеевичем.
— Да, Долгоруковы поперек горла встали Бирону и его клевретам! Русские князья и бояре ненавистны герцогу, он боится их, опасаясь за свое могущество, за свою мишурную славу. Впрочем, боязнь его уместна. Придет же наконец время, когда Бирон и все другие немцы, его сообщники, жестоко поплатятся за то ярмо, какое они возложили на наш добрый, простой народ. Ну да об этом еще рано говорить. Надейтесь на лучшее, — обратился Волынский к Марусе, — я употреблю все, что от меня зависит, к скорому освобождению вашего мужа. До свидания! А с вами, господин майор, я не прощаюсь, сегодня я надеюсь вас видеть за своим обедом, тогда я обо всем поговорю с вами.
Обласканные и успокоенные вернулись к себе Маруся и старик секунд-майор.
А кабинет-министр Волынский, проводив своих просителей, наклонив голову, долго ходил по кабинету.
— Довольно, надо положить предел самоуправству Бирона! Он зашел слишком далеко, шагая по трупам тех, кого встречал на своей дороге, его властолюбие не знает предела, он — чуть не полновластный правитель всей земли, так как государыня царствует только номинально. С помощью Бога и верных сынов России я положу предел властолюбию этого герцога из курляндской конюшни. Арестовывая моих чиновников, он хочет только оскорбить меня, вызвать на бой. Что же, поборемся, ваша светлость! На вашей стороне сила, а на моей правда! — громко проговорил Артемий Петрович и с помощью своих слуг стал быстро одеваться, чтобы ехать с докладом во дворец к императрице.
Однако кроме обычного доклада у него был и другой. Артемий Петрович решил твердо переговорить с государыней о своевольстве Бирона, о его поступках, противных русскому народу.
‘Об одном буду просить государыню, чтобы она соизволила выслушать меня: не от себя стану говорить я ей, а от всего народа русского, от всей земли, а глас народа — глас Божий!’ — думал кабинет-министр, переступая порог дворца.
Но его предупредил герцог Бирон.
День был праздничный. Только что отошла поздняя обедня, и государыня Анна Иоанновна вернулась из своей придворной церкви. Лицо у нее было бледное, утомленное. В последнее время она стала часто прихварывать, была раздражительна, задумчива и по целым дням сидела в своей комнате, не принимая никого, кроме близких ей лиц.
Возведенная на престол российский, Анна Иоанновна по-прежнему в своей домашней жизни оставалась такой, какой была в Митаве. Она представляла собой тип боярыни XVII века, не получившей никакого образования, росла она в царской семье, но последняя строго придерживалась старинных русских обычаев. Мать Анны Иоанновны царица Прасковья Федоровна, из рода Салтыковых, недолюбливала разные новшества своего державного деверя и воспитывала дочерей по древнему укладу. После смерти своего супруга, царя Иоанна Алексеевича, она со своими дочерьми поселилась в подмосковном селе Измайлове, а затем, покорная воле своего деверя-царя, переехала с дочерьми на жительство в Петербург, получив от царя в дар дворец на Петербургской стороне, на берегу Невы, близ царского домика.
Петр заботился о своей невестке и о ее дочерях, все три дочери царя Иоанна Алексеевича удостоились его родственного внимания: старшую, Екатерину, он выдал за герцога Мекленбургского, среднюю, Анну, которой суждено было сделаться царицей земли русской, в 1710 году выдал за герцога курляндского Фридриха Вильгельма и дал в приданое 200 000 рублей.
Однако замужество Анны Иоанновны было несчастливо, вскоре после свадьбы новобрачные уехали в Курляндию, где и должны были поселиться, но, отъехав только сорок верст от Петербурга, герцог скоропостижно скончался. Однако Петр пожелал, чтобы овдовевшая его племянница, герцогиня курляндская, осталась жить во владениях своего мужа.
Проживая в Митаве, Анна Иоанновна нередко бедствовала, на содержание ее двора отпускалось слишком недостаточно. За деньгами она часто обращалась к своему дяде, императору Петру. Герцогиня только по имени управляла Курляндией, а на самом деле всем правил Петр, который посылал указы и обо всем получал сведения через своего резидента Бестужева, прикомандированного Петром ко двору герцогини, даже о ее хозяйстве Бестужев обязан был доносить государю.
Бестужев пользовался полным расположением герцогини, но имел неосторожность приблизить к себе и оказать свое покровительство одному немцу, Эрнсту Иоганну Бирону, который быстро завладел расположением герцогини и стал ее фаворитом, совершенно вытеснив из ее сердца вспыхнувшую страсть к принцу саксонскому Морицу, который посетил Митаву и намерен был посвататься к герцогине.
Став императрицей, Анна Иоанновна вела однообразную жизнь, и это однообразие нарушалось только разными забавами, которые выдумывали ее придворные, государыня любила лошадей и верховую езду, точно так же и Бирон был страстный охотник до лошадей. Государыня любила также забавляться стрельбою, во дворец привозили разных зверей для примерной царской охоты. Она любила наряды и предпочитала яркие цвета, под строгой ответственностью, никто не смел являться во дворец в черном платье.
По воскресеньям и четвергам при дворе происходили так называемые ‘куртаги’, в эти дни съезжались вельможи и придворные в роскошных цветных одеждах.
При дворе давались немецкие и итальянские спектакли, а в 1736 году Анна Иоанновна ввела в первый раз в России итальянскую оперу. Кроме того, императрица очень любила слушать песни своих фрейлин, наблюдать их танцы, а также посмеяться над проделками шутов и шутих, которых у нее было несколько.
Делами правления императрица почти не занималась, совершенно вверив их кабинету министров, во главе которого стоял ее фаворит Бирон. Само собой понятно, что однообразие жизни чисто физической, не оживляемой духовными интересами, угнетало монархиню, и она не раз сетовала на свою судьбу, тем более что нет-нет, но и до нее доходили сведения о грустном внутреннем положении империи.
Так и в описываемый день, вернувшись из церкви, государыня была особенно задумчива:
‘Я — царица земли обширной, могучей, другие государи завидуют мне, счастливейшей монархиней в свете меня называют… Чего мне не хватает? Все, все есть у меня — могущество, богатство, слава, любовь народная… Я — мать своему народу… Полно, так ли? Мать сердечно любит своих детей, заботится о них, а я… Да нет, разве я не люблю моей Руси, дорогой родины? Разве я не пекусь о славе, о могуществе моего народа? Если и есть какие упущения в моем правлении, так разве я за всем услежу?.. Я — женщина слабая, немощная… Господь меня простит… Он видит мою душу, читает мои помыслы… Одной мне не управить государством… Я правителей поставила, и если они правление ведут нечестно, неправильно, то на их душах будет грех, они за свою неправду перед Господом ответчики, они, а не я… И Богу ответят, и народу’.
Как ни далеко стояла императрица от народа, разделенная с ним средостением из немцев, все же до нее доходили нерадостные вести о положении ее подданных. Действительно, русский народ в царствование Анны Иоанновны бедствовал и терпел страшную нужду от неурожая хлеба, к тому же опустошительные, почти повсеместные, пожары истребляли не только деревни, но даже и целые города. Пожары приписывались поджогам. К этим бедствиям присоединилось другое — разбойники. Целыми шайками бродили они по всем дорогам и нападали на пеших и конных, даже и на целые селения, предавая все огню и грабежу. Но главным образом народ страдал от своеволия начальствующих лиц. Каждый из этих лиц брал пример с высших правителей, которые, добившись выдающегося положения и понимая, что они могут быть лишь ‘калифами на час’, всеми правдами и неправдами старались составить себе состояние. Государственная казна расхищалась безмерно, денег на государственные нужды в ней не было, и, конечно, народ был отягощен массой налогов. Всюду царили взяточничество, самоуправство всякая неправда за деньги становилась правдой и, конечно, народ изнемогал. Пример в притеснениях шел с верхов бюрократии, во главе с самим Бироном, в низшие слои представителей власти, и не было удержа угнетателям народа.
Императрица, раздумавшись о положении своей империи, как всегда, вызвала к себе Бирона. Герцог, войдя, низко поклонился и поцеловал протянутую ему государыней руку.
— Здравствуй, герцог, присядь. Скучно мне, больно скучно.
— С чего скучать изволите, ваше величество?
— Причин к тому, герцог, много: народные бедствия, неурожаи, пожары, разбои, и все это удручающе действует на меня и повергает в страшную печаль. Кстати, герцог, ты был вчера на заседании совета министров?
— Как же, государыня, был в продолжение всего заседания, — ответил Бирон.
— Что же решили господа министры? Ведь пожары истребляют целые города. Это великое бедствие! Какие же меры приняты?
— Постановили, ваше величество, пойманных поджигателей сожигать всенародно — только эта кара может остановить пожары, а также в каждом городском доме положено иметь на дворах колодцы для безопасности от пожара.
— Эта мера хороша… колодцы иметь надо, но сожигать преступников-поджигателей — слишком жестокая кара. Ну, а что о разбоях?
— Министры положили, ваше величество, предписать воеводам и губернаторам стараться ловить и истреблять разбойников и предавать их смертной казни.
— Все казни да казни! — с неудовольствием проговорила государыня.
— Что делать, ваше величество? Этим только и можно остановить преступление. Русский народ слишком груб, его всегда надо держать под страхом плетей и казни.
— Герцог, что ты говоришь! — гневно проговорила Анна Иоанновна.
— Простите, государыня, говорю правду.
— Этой правдой ты и на меня, и на себя навлечешь народную ненависть. Ты слишком жесток, Иоганн… Смотри, не отплатил бы тебе народ тем же.
— Я никого и ничего не боюсь, ваше величество, лишь бы вы были ко мне милостивы.
— В этом, кажется, ты не можешь сомневаться, — ласково проговорила государыня Бирону, протягивая ему свою руку.
— О, ваше величество! Я безмерно счастлив вашей милостью, — целуя руку государыни, с чувством проговорил Бирон. — Хоть у меня и есть очень сильные враги, но я не боюсь их, — заискивающим голосом добавил он.
— Назови мне их.
— Извольте, государыня! Первый очень сильный мой враг, это — кабинет-министр Волынский.
— Ты уже слышал от меня, что Волынский — верный и преданный мне и государству человек, — с неудовольствием проговорила Анна Иоанновна.
— Со вчерашнего дня я навлек на себя еще большее нерасположение господина Волынского. Я приказал арестовать его любимейшего и преданного ему чиновника, ваше величество.
— За что? По какому делу?ъ
— По делу ссыльных Долгоруковьх, ваше величество.
— Господи, как все это мне надоело, как прискучило!.. Эти Долгоруковы… Ну, что вы хотите делать с ними?
— Это — дело суда, государыня.
— Зачем ты, герцог, трогаешь Волынского?
— Помилуйте, ваше величество, я и не думаю его трогать.
— Нет, трогаешь, трогаешь, — сердито, нервным голосом проговорила Анна Иоанновна. — Зачем ты приказал арестовать его чиновника, зачем? Ты сделал это просто по злобе на Волынского.
— Храпунов, государыня, находится в сильном подозрении по делу Ивана Долгорукова.
— Какой такой Храпунов?
— Чиновник Волынского, ваше величество.
— Храпунов, Храпунов… фамилия мне знакома, хорошо знакома… Ну, все равно, отпусти его, Иоганн!
— Это невозможно, ваше величество. Пока не выяснится суть дел и преступлений Долгоруковых, Храпунова нельзя освободить из-под ареста. Его допрашивал генерал Ушаков. Храпунов был в большой дружбе с Иваном Долгоруковым и женат на его сестре.
— На которой? Ведь, помнится мне, у него две сестры — Екатерина и Елена.
— Этого не знаю, ваше величество.
— Надо узнать и доложить мне.
— Слушаю, ваше величество.
— Теперь того и жди — приедет ко мне Волынский и станет просить за своего чиновника.
Императрица не ошиблась — действительно, ей вскоре же после ухода Бирона доложили о приезде Волынского.
Артемий Петрович вошел к государыне сильно расстроенный и, кланяясь ей, произнес:
— Простите, ваше величество, мой приход потревожил вас.
— Что делать, уж такова моя доля. Ты, Артемий Петрович, по делу ко мне?
— Так точно, ваше величество. Дело спешное, от него зависит участь, а может быть, и жизнь человека. К вам, ваше величество, я пришел за правосудием, выслушайте меня, вашего преданного и верного слугу.
— Ну, говори, говори… слушаю.
— Государыня, меня лишили верного, исполнительного чиновника, скорее помощника, а у молодой жены отняли мужа, — горячо проговорил Артемий Петрович.
— Я что-то плохо понимаю тебя. Ты говоришь про Храпунова, что ли?
— Про него, государыня… Вашему величеству уже сказали…
— Да, сказали, его подозревают в соучастии с Иваном Долгоруковым.
— Это подозрение ни на чем не основано: Храпунов был всегда верным слугою своей родине.
— Ну, если он не виновен, то его выпустят.
— Я нижайше прошу, ваше величество, отдать тотчас же приказание освободить Храпунова. Ваше величество, будьте правосудны и милосердны, возвратите бедной женщине мужа, она будет молиться за вас всю жизнь…
— Как же это?.. Вдруг без герцога.
— Вы — монархиня властная. При чем же тут, ваше величество, герцог?
— Какой ты, Артемий Петрович, скорый. Тебе бы все вдруг! Надо подумать, посоветоваться. Я поговорю с герцогом завтра же и твоего чиновника освободят из-под ареста.
— Позвольте, ваше величество, мне сказать несколько слов.
— Довольно, довольно, Артемий Петрович!.. Я наперед знаю, про что ты станешь сказывать. Ты будешь говорить про народные бедствия, неурожаи, пожары и про другие, обиды и напасти и по обыкновению станешь винить в том герцога, хоть он в этом нисколько не виновен, — с неудовольствием промолвила Анна Иоанновна, искоса посматривая на Волынского.
— Ваше величество, не я один говорю — про это говорит весь ваш народ.
— Оставь, пожалуйста, оставь! Нынче праздник. Вы мне и в праздник не дадите вздохнуть. И так невесело, а ты еще своими словами больше тоску на меня наводишь.
— Простите меня, всемилостивейшая государыня, — низко кланяясь и подавив в себе вздох, проговорил Волынский.
— Бог простит, голубчик. Мы с тобою как-нибудь… герцогу я не дам своевольничать, он не смеет. Мы обо всем с тобою поговорим, Артемий Петрович. А теперь, Артемий Петрович, не отравляй мне праздничного дня. Хочу я скуку разогнать, с фрейлинами песни попеть. Ах да, кстати: ну, как задуманное нами машкерадное зрелище в ледяных хоромах?
— Дело подвигается вперед как нельзя лучше, ваше величество: мною посланы нарочные почти во все губернии, а также и ко всем инородцам. Я выписываю по двое, то есть по одному мужчине и по женщине.
— Хорошо, хорошо!.. Старайся, голубчик Артемий Петрович, может быть, это хоть немного разгонит мою хандру. А знаешь, я надумала в ледяных хоромах устроить для новобрачных спальню: желаю женить нашего шута князиньку Голицына на дуре-калмычке Бужениновой. То-то будет парочка: шут-князинька и шутиха-калмычка. Вот в ледяных хоромах мы и справим их свадьбу. Ведь преотлично я придумала? — уже весело проговорила государыня.
— Как нельзя лучше, ваше величество.
— Не все заниматься делами, надо веселью и потехе уделить час-другой. Ну, а теперь ступай к себе, Артемий Петрович, будь покоен, я прикажу выпустить твоего чиновника. Как его фамилия, я все забываю? Ах да, Храпунов.
Волынский стал откланиваться, государыня милостиво протянула ему свою руку, и Артемий Петрович, с должным почтением поцеловав ее, удалился. Императрица приказала позвать своих фрейлин, стала слушать их пенье и сама подпевала им.
Прошел день, другой, неделя, а Храпунов все томился в тюрьме — о его освобождении не думали. Герцог Бирон, чтобы досадить Волынскому, убедил государыню, что выпускать Храпунова из-под ареста никак нельзя, потому что есть улики, ясно говорящие о том, что он находился в сообщничестве с князем Иваном Долгоруковым.
— Но как же это? Ведь я дала Волынскому слово освободить этого Храпунова, — с досадою проговорила государыня Анна Иоанновна. — Он станет спрашивать. Что же я ему скажу?
— Скажите ему, что вы не мирволите преступникам, а караете их, — холодно произнес Бирон.
— Неужели Храпунов — такой преступник?
— Он — близкий человек Ивана Долгорукова и должен быть наказан. Генерал Ушаков нашел против него улики.
— Какие такие?
— Я сам, государыня, хорошо не знаю, какие, но только улики есть.
— Узнай, Иоганн, и скажи мне, кто уличает Храпунова. Впрочем, я сама спрошу у Ушакова.

V

Между тем тобольская экспедиция усердно работала над разбором дела Долгоруковых. В него было замешано до полусотни лиц, в числе их находились и караульные офицеры, и часовые, майор Петров и поручик Овцын, несколько березовских подьячих и ‘отставные дворяне’, и ‘дети боярские’, дворовые князя Ивана, и даже священники. Не удивительно после этого, если замешан был и Левушка Храпунов, которого держали под арестом в Шлиссельбургской крепости.
Правда, из замешанных многих отпустили, но девятнадцать человек из них подверглись строгой каре: майору Петрову в Тобольске отрубили голову в июне 1739 года, священники были биты кнутом и разосланы по дальним сибирским городам, а караульные офицеры разжалованы в рядовые. Что касается Храпунова, то никаких улик в том, что он был в сообщничестве с Иваном Долгоруковым, не было, однако отпустить его Бирону, по злобе на Волынского, не хотелось, и его оставили в Шлиссельбургской крепости.
Там же шли строгие, ‘с пристрастием’ допросы доставляемых в крепость Долгоруковых. Инквизицией над ними управляли из Петербурга два Андрея Ивановича — Остерман и Ушаков, а за ними стояла целая толпа врагов и недоброжелателей несчастных ссыльных князей Долгоруковых.
Целый год тянулись допросы в Шлиссельбурге, начавшись в октябре 1733 года, они окончились в октябре 1739 года.
Этот процесс не мог не обратить на себя внимание и в России, и за границей. Униженная и оскорбленная фамилия временщиков снова воспрянула через десять лет! Все с напряженным вниманием следили за ее дальнейшей судьбой, но никто ничего не знал определенного относительно того, зачем везут в Шлиссельбург Долгоруковых с разных концов России. И вот иностранные дипломаты стали прислушиваться к слухам и толкам и заносить их в свои депеши и в заграничные листки я журналы.
В то время Россия переживала трудное для нее время, и почва для слухов была обильная. Начались преследования родовитых русских людей. Граф Апраксин, князь Волконский, князь Алексей Михайлович Голицын, обращенные в придворных шутов, играли в чехарду в спальне больной императрицы, кудахтали, сидя на лукошках с яйцами, и нежно заботились о здоровье царской собачки. В 1737 году была низложена вся фамилия Голицыных, вождь верховников в 1730 году князь Д. М. Голицын был заключен в Шлиссельбург, его сыновья и другие родичи сосланы кто в Казань, кто в Астрахань, кто в Сибирь.
Носились слухи, что Долгоруковы замышляли государственный переворот в пользу принцессы Елизаветы Петровны, рассказывали даже подробный план этого переворота. Заговорщики находились будто бы в сношениях со Швецией и Францией. При ожидавшемся всеми поражении русской армии в Молдавии, шведские войска должны были вступить в пределы России, что явилось бы сигналом к перевороту. Предполагалось императрицу заключить в монастырь, произвести еще более короткую расправу с герцогом Бироном, а принцессу Анну Леопольдовну и герцога Брауншвейгского, помолвка принцессы с которым была почти улажена, отправить обратно в Германию. Затем хотели вообще прогнать всех немцев и в заключение всего провозгласить императрицею Елизавету Петровну, обвенчав ее с Александром Нарышкиным, жившим с 1730 года за границей.
Однако успех Миниха в Молдавии (взятие Хотина и переход через Прут) расстроил все планы. 31 октября 1739 года было образовано обычное в то время для политических процессов ‘генеральное собрание’, состоящее из кабинет-министров, сенаторов и трех первенствующих членов синода, с депутатами от придворного штата, от гвардии, от генералитета, военной и адмиралтейств-коллегий, губернской с.-петербургской канцелярии с ревизион-, коммерц- и юстиц-коллегиями. Генеральное собрание, выслушав ‘изображение о государственных воровских замыслах Долгоруковых, в которых по следствию не токмо обличены, но и сами винились’, — в тот же день постановило следующий приговор: князя Ивана Алексеевича четвертовать, а затем отсечь ему голову, князьям Василию Лукичу, Сергею и Ивану Григорьевичам отсечь головы. О фельдмаршале Василии Владимировиче и брате его Михаиле Владимировиче говорилось: ‘Хотя они и достойны смерти, но передается о них на высочайшую милость императорского величества’. Все имущество Долгоруковых, движимое и конфискованное 1730 году недвижимое, было отписано на ее императорское величество {‘Древняя и новая Россия’, 1879 г.}.
6 ноября 1739 года в Новгород прибыл Андрей Иванович Ушаков, чтобы присутствовать при казни, которая была назначена на 8 ноября. Один из родичей Долгоруковых так описывает казнь несчастного князя Ивана:
‘В версте почти от Новгорода лежит большая болотистая местность, отдаленная от города оврагом с высохшим на дне его ручьем, известным под названием Федоровский ручей. На этом болотистом месте находилось кладбище для бедных, так называемое Скудельничье кладбище. В четверти версты от него был воздвигнут эшафот. Начали с наказания кнутом трех меньших братьев князя Ивана, из которых Николаю, кроме того, ‘урезали’ язык, затем отрубили головы князьям Ивану и Сергею Григорьевичам и Василию Лукичу. Наконец, очередь дошла до Ивана Алексеевича, приговоренного к четвертованию. Он вел себя в эту высокую и страшную минуту с необыкновенной твердостью, он встретил смерть — и какую смерть! — с мужеством истинно русским. В то время, когда палач, привязывал его к роковой доске, он молился Богу, когда ему отрубили правую руку, он произнес: ‘Благодарю тебя, Боже мой’, при отнятии левой ноги — ‘яко сподобил мя еси’… ‘познати тя’ — произнес он, когда ему рубили левую руку, и лишился сознания. Палач поторопился кончить казнь, отрубив ему правую ногу и вслед затем голову’.
Так закончил свою жизнь некогда всесильный фаворит императора-отрока. Он был обманут призрачным счастьем, мишурным блеском. Девять долгих мучительных лет провел он в ссылке ‘в стране медведей и снегов’ и умер тридцати одного года от руки палача. Все преступления и проступки он искупил своею смертью.
Как страдала, как убивалась жена несчастного князя Ивана, княгиня Наталья Борисовна, когда до нее в Березов дошла весть о казни горячо любимого мужа, поймет всякий.
Между тем Храпунов все продолжал сидеть в крепости под строгим караулом, его как будто все забыли, кроме Маруси да его старика-дяди. Маруся вспоминала своего мужа-узника горькими слезами. Она все дни проводила в страшном горе, чуть не в отчаянии, а старый майор обивал приемные у русских вельмож в надежде заручиться их помощью и защитить племянника. Люди власть имущие принимали его, даже выказывали некоторое сочувствие к его горю, но по большей части это сочувствие ограничивалось только жалостью и словами. Им известно было, что Бирон считает Храпунова своим врагом, и заступаться за Храпунова — значило идти против всесильного, могущественного Бирона. А кто осмелился бы идти против него?
Один только Артемий Петрович Волынский нисколько не испугался подать свой голос за Храпунова, но даже его голос остался ‘голосом вопиющего в пустыне’.
Императрица не забыла своего обещания Волынскому освободить из крепости Храпунова и вновь обратилась к Бирону с вопросом, какие же именно улики имеются против несчастного. Но на это герцог опять ответил:
— Не припомню. Если угодно вашему величеству, я спрошу у Ушакова.
— Спросить про это я и сама сумею, — сердито проговорила Анна Иоанновна, — но мне неприятно, что это дело так тянется. За Храпунова просил меня Волынский, и я дала ему слово освободить узника.
— Это сделать нельзя, государыня, — твердым голосом проговорил Бирон. — Я замечаю, ваше величество, что кабинет-министр Волынский открыто идет против меня… Мои враги становятся его друзьями… у него происходят собрания.
— Какие собрания? — с неудовольствием спросила у Бирона Анна Иоанновна.
— Или, скорее, совещания относительно того, как бы отдалить меня от особы вашего величества, даже более — искоренить меня, уничтожить…
— Что ты говоришь, герцог?
— Непреложную правду, государыня.
— Знай, герцог, Волынский — мой верный слуга, и я не потерплю никакой обиды против него. Ты считайся с ним, как знаешь, это — твое дало, но повторяю: Волынский — нужный мне человек, его служба нужна государству!
Бирон не стал возражать, а только как-то значительно улыбнулся.
Между тем майор Гвоздин чуть не ежедневно ходил к Волынскому узнавать про участь своего племяша и всегда со слезали просил заступиться за Храпунова, доказывая его невиновность.
— Я и сам знаю, что Храпунов не виновен, но что же мне делать? Я просил государыню, она обещала отдать приказание освободить, но обещание, кажется, так и осталось одним только обещанием, — при одной из таких бесед печально произнес Артемий Петрович.
— И бедняга мой племяш продолжает сидеть в крепости, ни в чем неповинный!.. Где же правда, ваше превосходительство, где правда? — с тяжелым вздохом проговорил Петр Петрович, опуская свою седую голову.
— Спроси о том у Бирона… он скажет.
— Тяжелое время настает, ваше превосходительство, тяжелое! Бироновщина у нас на Руси командует. Лихва да неправда свили себе гнездо в нашей земле, а матка-правда, видно, улетела к Богу на небо.
— Да, да, ты прав! — горячо воскликнул Волынский. — Но так долго продолжаться не может, надо положить конец! Своеволие Бирона не знает предела. Довольно нам, русским, терпеть своеволие немца. Я объясню государыне все зло и неправду, которую старается посеять в нашей земле этот конюшенный герцог. Я стану на коленях просить государыню избавить наш народ от бироновщины!
Артемий Петрович решил исполнить свое намерение и без боязни вошел в апартаменты императрицы. Герцога Бирона там не было, и Волынский, воспользовавшись удобным временем, решился напомнить государыне о своем ходатайстве за Храпунова.
— Помню, помню! Я говорила и с герцогом, и с Ушаковым, и оба они находят возможным выпустить из крепости твоего чиновника, — быстро проговорила Анна Иоанновна.
— Ваше величество, но ведь это — беззаконие! — вспыхнув, проговорил Волынский.
— Что такое? Ты говоришь — беззаконие? — хмуря брови, переспросила государыня.
— Да как же? Разве не беззаконие неповинного человека держать в тюрьме? Государыня, у меня сердце изболело смотреть на беззаконие и неправду, которые свили себе гнездо в твоем царстве. Прости, матушка-царица, говорю, что чувствую. Народ на тебя, державная монархиня, все свои надежды возлагает. Будь матерью народа — вытри его слезы… своей державной властью искорени в государстве и злобу, и неправду. Говорю и молю тебя, государыня, не от себя одного, а от всего народа русского. Внемли нашей слезной просьбе! — и Артемий Петрович со слезами опустился на колени.
— Встань, Артемий Петрович… Господи, как все это скучно!.. Ну что вам от меня надо? Что? — с раздражением проговорила государыня.
— Милости и правды, великая монархиня.
— Я знаю, чего вы хотите, чего добиваетесь… Вы хотите, чтобы я отстранила герцога? Ведь так?
— Не отстраняйте его, только ограничьте его власть.
— Ты, кажется, забываешься, Артемий Петрович? Ведь властвую над русской землей я, а не герцог.
— О, если бы это так было, ваше величество!.. Но этого нет! Бирон над Русью властвует, немец, пришлец…
— А я-то — что же, по-твоему? — вся вспыхнула государыня.
Волынский молча понурил голову.
— Впрочем, довольно об этом! Надоело, прискучило! Ступай себе, Артемий Петрович, только, предупреждаю, в другой раз говори осторожнее. Твои слова могут быть доведены до ушей герцога, а я не советую тебе заводить с ним ссору и наживать в нем врага себе. Ты меня, надеюсь, понял?
Волынский откланявшись стал уходить, но в самых дверях кабинета государыни встретил Бирона. Оба они слегка поклонились взаимно и бросили друг на друга взгляды непримиримой ненависти и злобы. Бирон был слишком мелочен и подозрителен и, узнав, что в кабинете находится Волынский, у двери подслушал от слова до слова весь разговор, происшедший между государыней и Артемием Петровичем.
Когда он появился в кабинете императрицы, последняя испуганно спросила его:
— Герцог, ты был здесь?
— Да, ваше величество, здесь, у двери, — спокойно ответил Бирон.
— И, стало быть… ты… ты слышал мой разговор с Волынским?
— От слова до слова.
— Ты подслушивал! — с неудовольствием воскликнула Анна Иоанновна.
— Если хотите, государыня, да… подслушивал.
— И ты… об этом говоришь так спокойно?
— С чего же я стану волноваться? Волынский мне не страшен. И я всегда сумею укротить его.
— Ты слишком самонадеян, герцог. Повторяю, я ничем не дозволю тебе обидеть Волынского. Ни раздоров, ни ссор твоих с Волынским я не желаю.
— Ваше величество! Ссориться с Волынским я считаю для себя унизительным и потому только прошу вас, государыня, отдалите его от двора.
— Что? Что такое? Отдалить Волынского? Никогда!..
— В таком случае я покину ваш дворец, двоим нам, государыня, тесно жить. Он или я? Выбирайте! — громко и внушительно проговорил Бирон.
— Что вы меня мучаете? Что вам надо? Смерти моей вы хотите? Господи, не дают мне покоя. Ведь это — мучение! — с раздражением и слезами проговорила императрица и, не сказав более ни слова, вышла из кабинета, оставив Бирона.
‘Осердилась государыня. Кажется, я через край хватил, — подумал герцог. — Надо подождать немного трогать Волынского. Ну что же, подождем. Пусть он повеселит государыню своей затеей, пусть построит ледяной дом. Это несколько может поправить государыню. Но помни, Волынский, жить нам вдвоем на свете тесно. Ты не хочешь уступить мне, так я силою заставлю тебя сойти с моей дороги’.
Между тем здоровье императрицы Анны Иоанновны становилось все слабее, она стала часто прихварывать, часто и подолгу скучала, для нее требовались развлечения, назначались частые охоты, в которых императрица принимала участие. Анна Иоанновна очень любила стрельбу из ружья. В Петербурге и его окрестностях было несколько зверинцев, в которых находилось множество различных, зверей и птиц специально для забавы государыни. Вообще русский двор совершенно преобразился при императрице Анне Иоанновне, она хотела, чтобы он ничем не уступал в пышности и великолепии всем другим европейским дворам, а потому учредила множество придворных чинов и должностей, завела итальянскую оперу и балет, немецкую труппу и оркестры музыки и выписывала из-за границы лучших артистов того времени. Прежний дворец показался ей малым, и она приказала построить великолепный новый дворец, большой, трехэтажный. Этот дворец — ныне Зимний — вмещал в себе церковь, театр, роскошный тронный зал и семьдесят покоев различной величины. Торжественные приемы, праздники, балы, маскарады, спектакли, фейерверки и тому подобные забавы и увеселения беспрерывно одни за другими следовали при дворе.
Кабинет-министр Артемий Петрович Волынский, замечательный человек своего времени, пользовавшийся любовью и доверием государыни, вздумал удивить больную императрицу и жителей Петербурга невиданным дотоле зрелищем, а именно постройкой на Неве, в январе 1740 года, ледяного дома. Вспомнили когда-то устроенную императором Петром I в честь взятия неприятельских фрегатов свадьбу князя Бутурлина и теперь, чтобы несколько развеселить государыню, придумали сделать нечто похожее. Программу маскарада взялись написать Волынский и Черкасский. Героем маскарада задумали сделать Голицына, разжалованного из князей в шуты за принятие им католической веры. Задумали женить его на карлице из простого звания — Бужениновой. Тредиаковскому, поэту того времени, на этот случай заказаны были стихи, или ‘вирши’. Вытребовали в Петербург для участия в шутовской процессии представителей всех племен, населяющих Россию, приехали черемисы, мордва, остяки, татары, калмыки и прочие инородцы с женами. Свадьбу предполагали справить в ледяном доме.
Последний был построен из ледяных глыб в форме камня, имел в длину восемь сажен, с воротами по обеим сторонам, с пристроенною для молодых ледяной баней, с оттаянными наподобие бревен углами, с ледяной печью-каменкой, полками, лавками и с прочими для баньки ледяными принадлежностями. Перед крыльцом, которое разделяло здание на две половины, стояли ледяные дельфины с раскрытой пастью, а кругом шла тонкая решетка. Дверцы и оконные косяки были выкрашены под мрамор, а стекла сделаны из тонкого льда. На воротах стояли вазы с померанцевыми деревьями, а подле них — ледяные деревья с ледяными листьями, внутренность здания отделали со всею тщательностью и изяществом. В спальне для молодых стояла ледяная кровать с ледяными занавесками, постелью, подушками, одеялом, туфлями, колпаком и с ледяным камином в углу, там лежали дрова, сделанные тоже из льда. Другая комната служила уборной для молодых, в ней вся мебель и прочие принадлежности тоже были сделаны из льда. Стаканы, рюмки, тарелки и даже блюда с кушаньями — все было ледяное. Особенно заслуживали внимания ледяные столовые часы, они были сделаны с большим искусством, даже можно было разглядеть сквозь тонкий лед весь часовой механизм и колеса.
Большими толпами собирались петербургские жители на Неву и немало дивились на ледяной дом с его затеями. Сильные морозы, стоявшие в январе и феврале 1740 года, способствовали сохранению и отделке этой грандиозной ледяной игрушки.

VI

Маруся Храпунова, и без того убитая горем, пришла в сильное отчаяние, когда до нее дошла весть об ужасной казни, постигшей ее брата Ивана Долгорукова. Она вспомнила свое пребывание в Березове, в семье ссыльных Долгоруковых, а также нежное родственное отношение к ней князя Ивана и оплакала его ужасную смерть искренними слезами.
— Может быть, и моего милого мужа, ни в чем не повинного, тоже ждет казнь, — заливаясь горькими слезами, проговорила она, обращаясь к секунд-майору Гвоздину.
Петр Петрович забыл свою усадьбу Красную Горку и жил волей-неволей в ненавистном ему Питере.
‘Нельзя же молодую бабенку оставить одну в Питере без призора, — думал он. — Мало ли что может случиться? Да притом она мне не чужая, а родного племянника жена. Если я о ней не буду заботу иметь и попечение, то чужой и подавно. Вот выпустят племяша, тогда иное дело’.
Однако проходили дни, недели, а Левушка не возвращался. Его продолжали томить в тяжелом заключении.
Еще с большим нетерпением поджидала возвращения своего милого мужа Маруся. Но напрасно считала она все дни, часы и минуты — муж к ней не приходил. Крепки были замки и двери у каземата в крепости, зорко смотрели глаза сторожей на узников, там томившихся. Ни Маруси, ни Гвоздина не допускали до свидания с заключенным, несчастная совсем отчаялась свидеться с мужем, ей даже, представилось, что его казнят, и она высказала это предположение дяде.
— Да с чего ты вздумала это? За что казнят Левку? За какую такую провинность? — возразил Петр Петрович.
— Ах, дядя! Не станут за Левушкой никакой вины искать… Ведь казнили же Долгоруковых…
— Да ведь их признали виновными.
— Злым людям немного надо — и за малейшую вину казнят.
— Ведь это не казнь будет, а убийство, — горячо промолвил старый майор, а затем, походив в задумчивости по горнице вдруг воскликнул: — А знаешь, Маруся, что я скажу тебе? Я спасу племяша или сам погибну.
— Что ты, дядя, как? — обрадовавшись, спросила Маруся.
— О том, как я надумал спасти Левушку, я пока ни слова не скажу тебе. Ведь поверить бабе тайну — это все равно что выйти на площадь, где много народа, да и сказать громко при всех про свою тайну.
— Дядя, неужели ты считаешь меня такой? — слегка обидевшись, проговорила молодая женщина.
— Бабы все на один покрой. Прости, если мои слова тебе не полюбились. Лучше вот что сделай — молись, надейся, и Бог поможет нам спасти безвинного.
На следующий день рано утром старик-майор собрался идти куда-то. Предварительно он снял с себя майорский мундир и, надев вместо него рваный мужицкий полушубок, сапоги заменил лаптями, а треуголку — мужицкой же бараньей шапкой, зашел в горницу к Марусе проститься.
Молодая женщина воскликнула от удивления, увидев Петра Петровича в таком одеянии:
— Дядя, что это значит? Ведь теперь не святки?
— Помалкивай, племяннушка, помалкивай и прощай.
— Разве ты уходишь?
— Знамо, ухожу… для чего же я по-мужицки-то нарядился? Я иду спасать твоего мужа.
— Бог да поможет тебе, милый дядя.
— Прощай, Маруся, может, мы больше и не увидимся. Ведь не в гости я иду, не на пиршество. Надо быть готовым ко всему. Прощай, племянница! Помолись за меня, грешного! — И майор со слезами, крепко обняв Марусю, перекрестил ее и поспешно вышел из горницы.
Молодая женщина опустилась на колени перед иконой и стала усердно молиться, прося у Бога пощады своему мужу.
Через несколько дней к воротам Шлиссельбургской крепости подошел какой-то старик в плохом дубленом полушубке и в нахлобученной бараньей шапке и, посмотрев на часового, мерно расхаживавшего около ворот, отошел в сторону, он, очевидно, кого-то дожидался.
Вот загремел засов, узкая и низкая калитка, сделанная в воротах, отворилась. Вышел крепостной сторож и махнул старику в полушубке рукою, делая вид, чтобы тот подошел. Печальное и хмурое дотоле лицо старика преобразилось, и он быстро подошел к калитке.
— Входи, — тихо проговорил ему крепостной сторож и пропустил старика в калитку.
Старик очутился на крепостном дворе.
— Принес деньги? — так же тихо спросил у старика сторож.
— Принес… все по уговору, пять рублевиков.
Старик дрожащею рукою подал сторожу пять серебряных рублей.
— Верно, — пересчитывая деньги, промолвил крепостной сторож. — А остальные когда?
— По уговору… Вот поступлю в сторожа, тогда и получай остальные сполна.
— А не обманешь, старик?
— Вона… Стану ли обманывать, когда у тебя в руках нахожусь.
— Сейчас смотритель выйдет, он тебя и возьмет в сторожа. Только, старина, готовь деньги.
— За этим дело не станет.
Этот разговор был прерван приходом смотрителя.
— Никифор, этот, что ли, сторож, про которого ты мне говорил? — спросил последний у сторожа.
— Так точно, ваше благородие.
— Ты наниматься пришел в крепостные сторожа? — обратился к старику смотритель. — Ты из солдат?
— Отставной солдат, ваше благородие… тридцать лет верой и правдой отслужил отечеству.
— И опять служить задумал?
— Отчего же не служить, ваше благородие, когда ноги ходят, глаза еще видят, а руки работать могут?
— Молодчина! А в сражениях был?
— Бывал, ваше благородие, воевал я и со шведами, и с турками под командою батюшки-царя Петра Алексеевича, медали имею. — И старик, распахнув полушубок, горделиво показал на две медали, красовавшиеся на груди его солдатского мундира.
— Молодец! Таким служак нам и надо. Я охотно принимаю тебя на службу в крепость. А как тебя звать?
— Петром Костиным прозываюсь.
— Ладно, так и будем знать. Ну, с нынешнего дня ты состоишь на службе в крепости. Обязанность твоя будет состоять в следующем: будешь носить заключенным обед, ужин, следить за порядком. Впрочем, Никифор скажет тебе, что делать, поучит. — И смотритель ушел к себе.
— Видишь, как обстроили мы дельце-то! — самодовольно проговорил сторож, обращаясь к старику. — За это и рублевик прибавить не грех.
— Не один, а два дам, только приставь меня к той тюрьме, где содержится Храпунов.
— Приставить-то я тебя, Петр, приставлю, только, гляди, не выпусти арестанта. Выпустишь, так и тебя, и меня на смерть забьют плетьми, да и арестанту твоему не убежать. А если и убежит, то поймают и цепи наденут, а то к стене цепью прикуют его.
На это старик ничего не ответил, а только вздохнул.
— Ты что же молчишь-то? Сказывай: не выпустишь арестанта?
— А если выпущу?
— Да как ты смеешь! Как смеешь! Я смотрителю заявлю, — загорячился крепостной сторож.
— Постой, Никифор, не горячись, простынь маленько. Ты лучше скажи, много ли с меня возьмешь рублевиков за то, что будешь помогать мне в устройстве побега Храпунова?
— Мало за это не возьму, потому что своя шкура дороже денег. А тебе очень надо выпустить Храпунова?
— Известно, брат Никифор, надо! Ведь затем я и подкупил тебя, и в крепость сторожем поступил.
— Ты подкупил меня только затем, чтобы я определил тебя в сторожа, а о побеге арестанта уговора не было.
— Ты только согласись мне помогать, а уже мы с тобой уговоримся. Теперь же ты только покажи мне каземат, где заключен Храпунов. Веди меня скорей к племяннику.
— Ну, пойдем. Теперь, кстати, время обедать арестантам, вот ты и снесешь своему племяннику обед. А парень он смирный, хороший. Да постой-ка, постой!.. Ты говоришь, что Храпунов — твой племянник, а ведь он — барин, у министра важным чиновником состоял. Как же это, он — барин, а ты — простой солдат? — недоумевая, проговорил Никифор.
— Так что же? Разве не бывает, что отец — простой мужик, а сын — барин?
— И то, и то, бывает. Ну, пойдем.
Много трудов стоило Гвоздину добыть фальшивый паспорт на имя отставного солдата Петра Костина, не легко ему было также подкупить сторожа Никифора, с помощью его проникнуть в Шлиссельбургскую крепость и наняться в тюремщики. На это надо было время и деньги.
Сторож Никифор показал ему камеру, где был заключен Левушка Храпунов, и дал ключ от двери. Майор дрожащею рукою отпер дверь, вошел в камеру и застал своего племянника сидящим у стола, спиною к двери.
Храпунов потерял всякую надежду на освобождение и волей-неволей принужден был покориться своей горькой участи. Помощи он не ждал ниоткуда.
— Лева, племяш, — тихо позвал его старый майор.
Храпунов быстро обернулся и крик радости и удивления вырвался у него.
— Дядя, дядя, ты ли? Как ты попал? Как тебя допустили? — крепко обнимая и целуя дядю, проговорил Левушка.
— Об этом, племяш, после. Ведь я — твой тюремщик. Я нанялся в крепость в сторожа. Ты поймешь, племяш, для чего я это сделал, поймешь.
— Милый, дорогой дядя. Ты не забыл, не забыл меня.
— Тебя забыть? Эх, племяш!
— Но что жена? — бледнея, спросил Храпунов.
— Плачет, покоя себе не видит: все по тебе тоскует.
— Милая, милая! Дядя, голубчик, спаси, спаси меня из этой могилы!.. Ведь измучился я, исстрадался. — И Храпунов тихо, но судорожно зарыдал, закрыв лицо руками.
— Никто, как Бог. Надейся и молись. Я затем и тюремщиком твоим стал, чтобы тебя спасти.
Послышался легкий стук в дверь.
— Прости, племяш, пока, меня зовут. Но опять скоро приду к тебе. — И майор, выйдя из камеры, запер дверь.
В следующие дни свидания повторялись регулярно, и хотя они были непродолжительны, но постепенно Гвоздин рассказал Левушке все, что произошло во время его заключения в крепости, и утешал его надеждой на бегство.
— Только бы случая дождаться, а уж я тебя, Левушка, выведу отсюда, — не раз говорил он Храпунову.
И этот случай выпал. В Петербурге должны были состояться ‘машкерадное действо’ и свадьба шута Голицына с калмычкой-шутихой. Подобное развлечение представлялось из ряда вон выходящим и, конечно, всякий, кто только мог, стремился побывать на нем. Не избежал этого искушения и начальник крепости, и именно его отсутствием и отъездом в Санкт-Петербург и решил воспользоваться майор Гвоздин, чтобы осуществить намеченный план освобождения Левушки.
Едва начальник крепостной тюрьмы уехал и наступил темный морозный вечер, майор вошел в тюрьму к племяннику с небольшим узелком в руках и тихо проговорил:
— В узелке мужицкий кафтан, надевай его скорее поверх своей одежды, помолись Богу и беги.
— А как же ты? — с беспокойством спросил Левушка.
— Обо мне не беспокойся. Спасайся ты… не медли же, пока есть время… А потом и я следом за тобою…
— То-то… уж если бежать, то вместе.
Храпунов поверх своей одежды поспешно надел мужицкий кафтан, на голову нахлобучил высокую баранью шапку и вышел из тюрьмы в сопровождении своего дяди.
Они, никем не остановленные, дошли до крепостных ворот, но были бледны как смерть. Майор опасался за успех своего дела, несмотря на то, что им были подкуплены некоторые тюремные сторожа и часовые солдаты.
— Кто идет? — спросил у беглецов сторожевой солдат, когда они подошли к воротам и отворили калитку.
— Свои, свои, — дрожащим голосом ответил майор.
— Кто свои-то?
— Я… я — тюремный сторож, а это — печник, — и при этом майор показал на Храпунова.
— Проходите.
Сторожевой солдат отошел от калитки, Храпунов и его дядя очутились на свободе.
Это бегство удалось потому, что майор Гвоздин более двух недель пробыл в должности тюремного сторожа и своей аккуратной службой приобрел некоторое доверие от крепостного начальства. На его обязанности лежало убирать камеры, носить еду и питье заключенным, ключи от камер находились у смотрителя, который два раза в день приходил и передавал их сторожам. Между последними были распределены камеры арестантов, и каждый сторож разносил по своим камерам обед и ужин заключенным, потом запирал камеры, а ключи обратно относил смотрителю. Так сделал и секунд-майор, мнимый тюремщик: он взял у смотрителя ключи, разнес по камерам к заключенным ужин, запер камеры, ключи отнес обратно, но у камеры своего племянника оставил замок отпертым. Другие тюремные сторожа не обратили внимания на то, что Петр Петрович шел по коридорам крепости с каким-то мужиком. Старший же над сторожами был подкуплен майором, и таким образом Гвоздин и его племянник благополучно выбрались из крепости.
А в это самое время в Петербурге происходило занесенное на страницы истории торжество в ледяном доме. Несмотря на страшный мороз, народ со всех сторон столицы валил на Неву к ледяному дому и к манежу герцога Бирона, чтобы посмотреть на шутовскую свадьбу. Громадная толпа в ожидании невиданного зрелища обменивалась впечатлениями.
Вдруг в безветренном морозном воздухе послышалось:
— Сторонись, везут, едут!..
Многотысячная толпа заволновалась, зашумела.
Действительно, ехала довольно странная, невиданная процессия свадебного поезда сиятельного шута Голицына, прозванного Квасниковым, с шутихой-калмычкой Бужениновой. ‘Поезжане’ потянулись длинным поездом: тут были абхазцы, остяки, мордва, чуваши, черемисы, вятичи, самоеды, камчадалы, киргизы, якуты, хохлы, калмыки, финны и множество других ‘разночинцев’ и ‘разноязычников’. Каждый из них ехал с женою в своем национальном костюме, кто на оленях, кто на верблюдах, на собаках, на волах, на свиньях, на козлах, на медведях и так далее, ехали они в санях, сделанных наподобие разных зверей, рыб и птиц. Жених с невестой сидели в большой клетке, установленной на спине слона, каждый из инородцев ехал со своею музыкой, пели песни, ломались, свистели на разные голоса.
Свадебным поездом управляли Волынский и Татищев.
Поезд проехал по всем главным улицам Петербурга я остановился у манежа герцога Бирона. Там на нескольких длинных столах был приготовлен обед, перед каждым инородцем были поставлены его местное излюбленное блюдо, вино и другой какой-либо напиток. На обеде присутствовали императрица, Бирон, министры, весь двор и иностранные послы. Императрица была весела, много смеялась и забавлялась песнями, играми и пляской инородцев.
Поэт Тредиаковский приветствовал молодого князя-шута и его жену калмычку Авдотью Буженинову особым стщ хотворением своего сочинения.
По окончании бала в манеже пестрый поезд в сопровождении молодых в клетке на слоне отправился в ледяной дом. Последний представлял собою какое-то фантастичен ское зрелище, он горел тысячами огней, которые эффектно переливались в его прозрачных стенах и окнах. Ледяные дельфины и слон метали целый поток яркого пламени, смешные картины вертелись кругом для потехи собравшее гося народа.
Императрица, пробыв несколько времени в ледяном доме, окруженная придворным штатом и иностранными послами, уехала в свой дворец. Молодых с различными русскими обычаями уложили на ледяную постель и к дому приставили караул, из опасения, чтобы счастливые новобрачные не вздумали раньше утра покинуть свою спальню. Всем было весело, только не новобрачным. Горе, стыд, позор глодали душу князя-шута, а молодая дрожала от нестерпимой стужи.
Пред своим отъездом императрица Анна Иоанновна несколько раз принималась благодарить Артемия Петровича Волынского, как распорядителя по устройству ледяного дома.
— Никогда я не была так весела, как сегодня, и благодаря этому веселью даже забыла про свою болезнь, — милостиво проговорила она, протягивая руку Волынскому.
— Я безмерно счастлив, ваше величество, что мои труды и хлопоты по устройству ледяного дома не прошли даром, — целуя протянутую руку, промолвил министр.
— Да, да, я очень благодарна вам, Артемий Петрович, вашим помощникам и принимавшим участие в этой потехе.
Волынский проводил государыню до кареты.
Бирон в этот вечер как бы играл вторую роль, первое же место при императрице занимал Волынский. Во время празднества в ледяном доме государыня почти не обращала внимания на герцога Бирона, на время Волынский отстранил его. Но Бирон не мог забыть это, и в тот же вечер была решена судьба Артемия Петровича.
— Он или я, а двоим нам тесно жить на свете, за свое пренебрежение ко мне Волынский поплатится головой, — тихо, но злобно проговорил Бирон, видя, как государыня внимательна и милостива к Артемию Петровичу.

VII

Темная морозная ночь скрыла Гвоздина и Храпунова, бежавших из крепости. Очутившись на свободе, они быстро, чуть не бегом пошли к Петербургу и в первом же селении подрядили одного чухонца отвезти их в Петербург.
Лошади неслись быстро, и к полудню беглецы добрались до Петербурга, проведя всю ночь в дороге. Не доезжая несколько до Петербурга, майор и Храпунов рассчитались с чухонцем и вошли в город не через заставу, а стороною, через вал, эта дорога была нелегка, они беспрестанно вязли в снегу и попадали в сугробы. Усталые, измученные, беглецы наконец добрались до той улицы, где жила Маруся.
Тяжелую, полную горя жизнь проводила молодая женщина. Мало того, что ее муж находился в тюрьме, и она не знала, будет ли он когда-нибудь выпущен, теперь вдруг бесследно пропал и ее последний защитник, дядя-майор. Правда, она догадывалась, что старик отправился освобождать ее дорогого Левушку, но полное отсутствие известий о нем чрезвычайно тяготило и беспокоило ее, и она не раз думала, что дядя либо сам попал в острог, либо погиб.
При ней находились только преданная ей девушка Дуняша да старый дворовый Захар, который раньше был крепостным Гвоздина, а затем подарен им Храпунову. Других наемных слуг Маруся рассчитала, и в числе их находился один, который был подкуплен клевретами Бирона.
Невозможно описать ту радость, с которой встретила молодая женщина своего горячо любимого Левушку. Она и плакала, и смеялась, обнимая мужа.
Когда первый порыв их радости прошел, старый майор обратился к племяннику и его жене с такими словами:
— Ну, молодежь, будет вам целоваться да миловаться… надо и про дело поговорить. Необходимо решить, куда нам ехать и где укрыться от наших врагов.
— А разве это надо? — наивно спросила молодая женщина.
— А ты полагаешь, что нам в Питере по-прежнему можно жить? Нет, нам надо бежать отсюда возможно скорее.
— Да, Маруся, дядя прав, нам надо скорее где-нибудь укрыться, — с глубоким вздохом проговорил Левушка.
— Господи, куда же нам бежать, где укрыться?
— Слушайте! Из Питера мы выйдем пешком, и чтобы не навлечь на себя подозрения, оденемся мужиками. В ближайшей деревушке мы найдем подводу до Москвы и в первопрестольной поищем место, где укрыться… Там нас не скоро найдут. А если в Москве нам жить будет опасно, то найдем и другое место… Ведь белый свет не клином сошелся, — проговорил старик-майор.
С ним вполне согласились Левушка и его жена, причем решили взять с собою Захара и Дуняшу.
Пока Храпунов и Маруся собирались в дорогу, их дядя сходил на площадь и купил себе и племяннику простые дубленые полушубки и валеные сапоги, а для Маруси — простую же беличью шубенку.
Вечером они пошли в свой новый, опасный путь и через несколько времени кое-как добрались до ближайшей к Петербургу деревеньки, население которой составляли переселенцы-мужики из-под Смоленска.
Была глубокая, морозная ночь, когда они вошли в деревеньку, кругом было полнейшее безмолвие, так как все давным-давно спали, и нигде не видно было ни огонька.
Путники постучали в оконце первой попавшейся избы, но в ответ услыхали только один собачий лай, нарушавший ночную тишину. Тогда Захар и руками и ногами застучал в ворота, и на этот раз со двора послышался заспанный, сердитый голос:
— Кто стучит в ночной час?
— Укрой, добрый человек, от морозной ночи, пусти переночевать! — попросил Захар.
— Проходи дальше, не тревожь — все равно ночью никого не впущу.
— Мы тебе заплатим.
— А сколько вас?
— Всего пятеро.
— Ишь!.. Да у меня для всех и места не хватит.
— Потеснимся как-нибудь… Пусти, хорошую деньгу за ночлег дадим.
— Да кто вы будете?
— Мастеровые… идем из Питера в Москву.
— Коли так — входите.
Мужик отворил калитку и пустил путников на двор.
Изба у мужика была просторная, чистая, и наши путники удобно расположились в ней. Все они нуждались в покое и в отдыхе. Особенно устала бедная Маруся.
Однако, едва стало рассветать и все еще спали, старый майор уже проснулся, заметив, что он шевелится, проснулся также и хозяин избы, по имени Федот. Петр Петрович стал спрашивать у него, не даст ли он за хорошую плату подводы до Москвы, или не продаст ли ему одного или пару коней и сани, причем в объяснение добавил:
— Потому, племянница моя слаба здоровьем, а до Москвы не близок путь, не дойти ей.
— Где дойти! Ведь поболе шестисот верст, и мужику не дойти… не токмо бабе, да еще зимой. Что же, есть у меня лишний конь, продать его можно, и санки найдутся… Продам, если дашь хорошую цену.
— За ценой не постою.
— Видно, в Питере-то, старик, сколотил ты деньгу? — ухмыляясь, спросил Федот. — А ты каким мастерством занимаешься?
— Маляры мы, малярной работой промышляем.
— Так, так, работа выгодная!.. Ну, а что же дашь за коня и сани?
Майор стал торговаться с Федотом, но в конце концов они сошлись в цене.
Когда торг был заключен, проснулись Храпунов с Марусей, Захар и Дуня.
Однако хозяину избы и его жене, догадливой бабе Пелагее, что-то очень подозрительным показались их постояльцы, и она, вызвав мужа во двор, сказала ему:
— Голову свою прозакладую, что это не маляры.
— А кто же они, по-твоему? — спрашивает у жены Федот.
— Беглые баре, вот кто. Наверняка так!.. Ты посмотри на их руки. Разве у маляра они такие должны быть? У маляра руки краской запачканы, а у наших постояльцев они нежные, белые. Да и лица-то у них на малярные не походят.
— А что, баба, пожалуй, ты и правду говоришь, — согласился с женою Федот. — Что же нам делать?
— Что? Известно, что! — сердито промолвила Пелагея. — Со двора их не пускать и старосте про них сказать.
— И то, побегу старосту оповестить. Спасибо, баба, что надоумила! — И Федот со всех ног пустился о своих постояльцах оповестить старосту.
Вскоре в избу ввалилась большая ватага мужиков, имея во главе своего старосту, все они были вооружены кто чем попало: палками, топорами, а у некоторых были и ружья.
Крик удивления и испуга вырвался у Маруси и Дуни, при взгляде на мужиков
— Зачем вы пожаловали? Что надо? — не совсем дружелюбно спросил Гвоздин.
— На тебя взглянуть пришли, — крикнул староста.
— Гляди, чай, на мне узоров нет.
— А ты, маляр, взял бы и размалевал себя узорами, — громко засмеялся один из мужиков.
— Вы зуб-то не скальте, а делом говорите, зачем пришли? — возвысив голос, спросил у мужиков Петр Петрович.
— А затем, чтобы узнать, что ты за человек? — окидывая его суровым взглядом, проговорил староста.
— Я — мастеровой из Питера, малярным делом промышляю. Это — мой племянник с женой, а это — земляк с дочерью, — проговорил секунд-майор, показывая на Храпунова и Марусю, а также на старого Захара и на Дуняшу.
— Так, так. Если не врешь, так правда! Ну-ка, ребята, берите их, а если станут упорствовать, то свяжите им руки, — невозмутимо приказал мужикам староста.
Тотчас же несколько мужиков с веревками в руках отделились от толпы и подошли к беглецам.
— Остановитесь, безумные, что вы делаете? За что вы хотите вязать нас? — крикнул на мужиков Храпунов.
— А за то, что вы малярами только прикидываетесь. Вы не маляры, а беглые, — также крикнул ему в ответ староста, — и, пока приедет начальство, мы вас, голубчиков, запрем в сарай, чтобы не убежали. Тащи их, ребята!
— Прочь, разбойники, прочь! Первого, кто до нас дотронется, уложу на месте, — вне себя от гнева крикнул старик-майор, вынимая из кармана пистолет.
Нападавшие мужики попятились к двери.
— А ты, маляр, эту игрушку-то брось, не то и мы палить будем, — слегка дрожащим от испуга голосом крикнул староста и, вырвав у одного из мужиков ружье, стал прицеливаться в Петра Петровича.
— Отпустите нас, мы дадим вам за себя выкуп. За что вы хотите сделать нас несчастными? Отпустите! — с дрожью в голосе обратился к мужикам Левушка.
— Слышь, староста, не отпустить ли их? На винцо нам дадут деньжонок, — тихо сказал старосте Федот.
Он был мужик миролюбивый, жалостливый, ему жалко стало своих постояльцев, и он уже раскаялся в том, что взбудоражил мужиков и натравил их на своих постояльцев. Поэтому он стал упрашивать старосту и мужиков.
Однако староста и мужики ломались.
— Никак невозможно отпустить, потому как беглые. К начальству надо их предоставить.
— Ну, прах вас возьми, делайте, что хотите! Только из моей избы убирайтесь ко всем чертям! — сердито крикнул Федот, выведенный из терпения.
— Как смеешь ругаться! Да знаешь ли ты, разбойник, кого ругаешь? Ведь ты мир честной ругаешь!
— Хорош мир, нечего сказать. Бабьим умом вы все живете, вот что! — выругался Федот и вышел из избы.
Староста отдал приказ мужикам взять ‘маляров’ и ихних баб и заключить в пустой сарай под замок.
Сопротивление было бесполезно. Что значат трое против полусотни мужиков, и притом еще вооруженных? Наши бедняки волей-неволей принуждены были покориться своей участи, мужики же решили послать нарочного в Питер и оповестить начальство о ‘малярах’, а пока держать их в сарае.
И вот старый майор Гвоздин, его племяш с женою и Захар с Дуней очутились в холодном сарае под замком.
Староста не ограничился одним замком, а поставил к запертой двери сарая двух мужиков с дубинками, наказав им строго-настрого стеречь ‘беглых’.
В бессильной злобе Храпунов стал стучать руками и ногами в дверь сарая.
— Ты чего безобразишь? Что стучишь? — крикнул один из мужиков, стоявший с дубиной у запертой двери.
— Мы замерзнем.
— Не замерзнете.
— Вы, злодеи, хуже разбойников!
— Добрая барыня, вот, вот моя шуба. Ложитесь на солому и оденьтесь ею, вы согреетесь, — проговорил старик Захар, дотоле молчавший и угрюмо сидевший в углу сарая, и, сняв с себя свою овчинную шубу, подал ее Марусе.
— Нет, Захар, я у тебя не возьму шубы, ведь ты сам замерзнешь.
— Возьми, боярыня, я старик, если и замерзну, обо мне плакальщиков не будет, пожил на белом свете, пора и на покой, — попытался возразить Захар, однако ему пришлось опять надеть на себя шубу, потому что Маруся ни за что не решилась воспользоваться ею.
Между тем страшный холод донимал как господ, так к слуг. Мужики, стоявшие на страже, ругались, а затем оба, не вынесши холода и побросав свои дубинки, обратились в бегство. Их манили теплая изба и горячая печь.
— Никак наши сторожа ушли? — проговорил Петр Петрович прислушиваясь. — Да, да! Ну, и слава Богу? Ночью выломаем дверь, и тогда мы будем спасены.
Однако сделать это нашим заключенным не пришлось, так как они скоро услыхали, что кто-то у двери их тюрьмй ломает замок, а затем дверь сарая быстро отворилась, и заключенные увидали мужика Федота. Тот поспешно проговорил:
— Выходите скорее.
— Как, ты нас освобождаешь? — радостно воскликнул Левушка Храпунов.
— Это ты и замок сломал? — спросил у Федота майор.
— Знамо, я. Да чего же вы не выходите? Иль вам по нраву пришлось сидеть в холодном сарае?
Старик майор, его племянник с женою, Захар и Дуня поспешно вышли из сарая. Был вечер, и на улице была темнота, мороз стал немного помягче, падал снежок.
— Идите за мной, я выведу вас за околицу, — проговорил Федот, обращаясь к старому майору и его спутникам.
Они пошли беспрекословно и вышли за околицу. Пройдя еще некоторое расстояние, Федот проговорил:
— Дорога вам прямая, идите, меня не поминайте лихом…
— Вот тебе за услугу, возьми! — И майор протянул было Федоту руку с деньгами.
— Спасибо, не надо. Покаюсь вам: ведь я мужиков-то сбил, потому подозрительными, опасными людьми вы мне показались, впрочем, в том больше виновата моя баба, она самонравная, вот и сбила меня. Ну, за это ей не миновать потасовки.
И Федот хотел идти, но майор спросил его:
— А в Питер мужика посылали с известием о нас?
— Посылали.
— Дело плохо… пожалуй, за нами будет погоня.
— Да, не миновать вам ее. А пока ее еще нет, вам скорее бежать надо, — посоветовал Федот.
— А куда бежать, да еще ночью-то? Мы и дороги не знаем. Эх, видно, нам пропадать придется, — чуть не плача, промолвила Маруся.
— Зачем пропадать, сударка? А вы послушайте-ка меня: верстах в пяти отсюда, в стороне от дороги, стоит водяная мельница. Мельник — мой кум и приятель, звать его Максимом. Ступайте к нему, пообещайте денег, и он вас укроет. Вот видите дорогу-то? Так по ней, никуда не сворачивая, и ступайте, сами на мельницу наткнетесь.
Федот быстро зашагал обратно в свою деревню, а наши путники поспешили выйти на указанную им дорогу.
По словам Федота, до мельницы было всего верст пять, но на самом деле наши путники шли чуть не три часа и подошли к ней измученные, усталые.
Мельница казалась полузаброшенной и стояла в лощине, в полуверсте от проселочной дороги, и была окружена почти вся лесом, амбар или сарай, где мололи, был полуразрушен, покосился набок, близ этого сарая стоял небольшой, в три оконца, домик мельника.
На мельнице было полнейшее безмолвие. Снег перестал, небо очистилось, из-за туч величаво выплыла луна.
Едва только Захар подошел к воротам, чтобы постучать, как его учуяли собаки и подняли страшный лай.
— Цыц, цыц, проклятые! Угомону на вас нет! Что вы, на кого лаете? Иль гостя незваного-непрошеного учуяли? — послышался Захару голос со двора.
Старый слуга постучал.
— Батюшки, да никак кто-то стучит? Так и есть. Кто стучит, что надо?
— Отопри, Христа ради, пешеходам.
— Вы на ночлег, что ли?
— Да, да, на ночлег. Пусти, мы хорошо тебе заплатим, — сказал Левушка Храпунов, подойдя к воротам. — Нас твой кум Федот к тебе прислал.
— Кум Федот прислал? Так бы давно и сказал. Входите, рад гостям! Хоть гости вы и ночные, незваные, нежданные, а все же я вам рад.
Проговорив эти слова, мельник впустил к себе на двор путников.
Петр Петрович объяснил мельнику, за какой помощью они пришли к нему.
— Что же, это можно, моя мельница стоит в стороне, сыщики не скоро до нее доберутся. Укрывать я стану, только не жалейте денег, — проговорил мельник. — Под моим домишкой есть подполье, там, если нужда придет, вы и укроетесь. А пока ложитесь-ка спать, утро вечера мудренее.
Изба мельника была довольно поместительна и разделена холодными сенями на две половины, в передней жил мельник, а в задней — его работник и старуха. Передняя изба разделялась перегородкой на две горницы, и наши путники расположились в избе мельника очень удобно: за перегородкой поместились Маруся и ее служанка Дуня. Петр Петрович и Левушка Храпунов легли на широких скамьях, одевшись полушубками, а старик Захар не решался ложиться.
— Вы, господа милостивые, спите, а я посижу, постерегу, — говорил он, усаживаясь около самой двери в сени.
Пожелав своим постояльцам доброй ночи, мельник пошел спать в заднюю избу, и скоро настала тишина, прерываемая легким храпом измученных путников.
Не спал один только верный слуга. Он долго крепился, долго боролся со сном. Но все же последний осилил его, и старый Захар крепко заснул, сидя у двери.
Долго ли спал Захар, он не помнил, только громкий собачий лай разбудил его. Он открыл глаза, взглянул в оконце: было совершенно еще темно.
Вдруг до слуха Захара долетел громкий стук в ворота. Это заставило старика-слугу вскочить на ноги, он бросился в сени и столкнулся там с мельником.
— Стучат. Верно, сыщики? Надо будить своих, — тихо сказал он Максиму.
— Постой, надо наперед узнать, кто стучит. Ступай буди своих, а я сейчас приду, только поспрошаю, кто стучит. — И, проговорив это, мельник подошел к воротам и спросил: — Кто стучит не в урочный час?
— Я. Отпирай скорее ворота, старый филин, с почетом гостя принимай! — раздался за воротами звонкий голос, показавшийся мельнику знакомым.
— Да неужели государь Артемий Петрович? — с удивлением воскликнул он.
— Он и есть. Ну же, не морозь меня, отпирай ворота.
— Сейчас, сейчас, государь…
Ворота заскрипели на петлях и отворились.
На двор на лихой тройке вкатил кабинет-министр Артемий Петрович Волынский, он сам правил, стоя в расписных санях, а кучер сидел без дела на облучке.
С низкими поклонами встретил Максим дорогого гостя.
— Здорово, старый лесовик, здорово. Не ждал, не чаял гостя? — выпрыгивая из саней и бросая вожжи кучеру, ласково промолвил Волынский. — А я к тебе прямо из гостей.
— В гостях изволил быть, государь?
— В гостях, у Бирона! И чуть было там не задохнулся… Так вот к тебе проветриться приехал.
— Добро пожаловать, добро пожаловать. Только не обессудь, государь, побудь немного на дворе, а я горницу для твоей милости приберу, — с низким поклоном проговорил мельник, желавший выиграть время и припрятать в подполье своих постояльцев.
Но это ему не удалось.
— Ничего, при мне приберешь. Ты знаешь, я не взыскателен. Да ну же, веди меня в горницу. — И, проговорив это, Волынский направился в избу, но, отворив дверь горницы, несколько удивленный, отступил, увидев там наших путников.
— Что у тебя за люди? — грозно крикнул Артемий Петрович на мельника.
— Постояльцы, государь, пешеходы…
— Живей огня!
— Сейчас, государь, сейчас.
Пока мельник отпирал ворота и разговаривал с Волынским, Захар разбудил своих крепко спавших господ и сказал им о стуке в ворота.
Майор, Левушка и Маруся поспешили надеть на себя полушубки и с нетерпением ждали прихода мельника, который обещался спрятать их в подполье.
Вот отворилась дверь, и вместе с мельником вошел Артемий Петрович.
Храпунов и майор узнали его по голосу, а когда мельник принес огонь, то Волынскому не трудно было узнать своего чиновника и его дядю, несмотря на то, что на них были надеты мужицкие полушубки.
— Ба, ба, старые знакомцы!.. Храпунов, вот не чаял я здесь встречи с тобою… А ты, господин майор, как очутился на мельнице? — спросил у них Артемий Петрович.
— Злодейка-судьба привела нас сюда, ваше превосходительство, — за себя и за дядю ответил Левушка.
— Да, да, злодейка-судьба… Понимаю, понимаю. Ты бежал из крепости, перерядился мужиком… Но ты, господин секунд-майор, зачем так нарядился? Постой-ка… если я не ошибаюсь, это — твоя жена? — спросил у Храпунова Волынский. — И она мужичкой одета?.. Что все это значит?
— Дозвольте, я все вам объясню, ваше превосходительство, — проговорил майор и без утайки рассказал Волынскому о всех событиях последнего времени и своем участия в деле освобождения Левушки.
С большим вниманием выслушал рассказ Волынский, а когда старик окончил, то, обращаясь к нему и Храпунову с женою, проговорил:
— Вы на воле и бояться сыщиков вам нечего, я — ваша заступа!.. Я свезу вас к себе в дом, и вы пока у меня погостите. Тебе, Храпунов, я выпрошу прощение у государыни во что бы то ни стало. В моем доме вы будете в полной безопасности… Итак, мы сейчас поедем в Питер, а ваши дворовые до моего дома дойдут пешком… Согласны?
— Как и чем нам возблагодарить вас, ваше превосходительство? — с чувством проговорил Храпунов.
— Своей преданностью отблагодари меня, Храпунов, в ней я теперь нуждаюсь, так как вступаю в открытый бой с ненавистным нам всем Бироном. Кто кого осилит? На его стороне сила…
— А на вашей правда, она же, ваше превосходительство, выше солнца, — заметил Петр Петрович.
— Я прямо от этого конюшенного герцога. Он смел открыто при мне смеяться над нашим добрым народом. Я не вытерпел этого и вступился за народ. Кажется, даже обругал Бирона, он смертельно побледнел и, от злобы кусая губы, сказал мне: ‘Вы, господин кабинет-министр, объявляете мне войну… Посмотрим, чья возьмет’.
— Правда поборет кривду, ваше превосходительство.
— Я надеюсь на Божью и на вашу помощь, господа!.. Гей, Максимушка, выводи мне коней за ворота, мы сейчас едем! — крикнул Волынский мельнику.
Немного спустя, тройка лихих коней мчалась вихрем по дороге к Петербургу.
В санях сидели Петр Петрович и Храпунов с Марусей. Конями правил сам Волынский.
Несколько не доезжая до Петербурга, навстречу тройке Волынского показалась другая тройка, только много хуже. В санях сидело человек пять солдат и два приказных, о чем можно было легко догадаться по их особой одежде.
— Сворачивай с дороги! Задавлю! — грозно крикнул Артемий Петрович, помахивая вожжами.
— Задавишь, к ответу притянут, — злобно проговорил один из приказных.
— Прочь, говорю, с дороги!.. Пущу на вас коней — и праха не останется.
— А ты не безобразь, господин Артемий Петрович, мы по государынину делу едем, — проговорил другой приказный.
— А, крапивное семя, чернильная душонка! Ты знаешь, кто я, и не хочешь мне дорогу уступить? Ну так я научу тебя вежливости. — и Волынский, схватив кнут, выскочил из саней и стал по чему попало хлестать приказного.
Тот взвыл и стал просить у солдат себе помощи.
Однако последние, узнав, что повстречавшийся с ними — кабинет-министр, не посмели заступиться. Ременный кнут в сильной руке Волынского продолжал гулять по спине и голове приказного, и Волынский только тогда оставил несчастного, когда кнутовище переломилось на части.
— Жаль, плети нет еще под руками, а то бы я показал тебе, как не давать дорогу кабинет-министру! — крикнул Артемий Петрович и быстро вскочил в свои сани.
— Я буду жаловаться герцогу! — погрозил приказный.
— Жалуйся, твоего герцога из конюшни я не боюсь, — крикнул в ответ Волынский.
Приказный состоял при канцелярии герцога Бирона и прозывался Занозой. Он пользовался особым расположением Бирона, считался правою рукою Шварца, начальника бироновской канцелярии, и был послан с солдатами и своим помощником, чтобы изловить бежавшего Храпунова.
Заноза, проклиная Волынского, въехал в ту деревню, где несколько времени тому назад остановились для ночлега майор Гвоздин, Храпунов с женою и их слуги, и потребовал старосту, который, как мы уже знаем, послал в Петербург нарочного с известием, что в их деревне появились сомнительные люди.
— Где у тебя сумнительные люди? Подавай нам их! — крикнул старосте Заноза, думавший, что в числе их окажется и бежавший Храпунов.
— Были, да сплыли, господин приказный! — почесывая голову ответил староста.
— Как так? Убежали? Ну, ты за них ответишь.
— Чем же я виноват? Я всех пятерых приказал посадить в сарай под замок и сторожей приставил, а людишки-то и убежали. Сторожа-то, вишь, замерзли, ушли погреться, а как вернулись, видят — замок сломан, дверь отворена, а арестантов и след простыл.
— Кто же сломал замок и выпустил арестантов?
— Думается нам, что наш же мужик Федотка, его это дело… потому он говорил, чтобы мы выпустили арестантов.
— Подавай сюда Федотку, — грозно крикнул Заноза, а когда мужичонку привели к нему, грозно крикнул: — Ты сломал замок и выпустил арестантов?
— Никак нет! Зачем я стану ломать да выпускать?
— Говори правду! Не то плетей и пыток отведаешь!
— За что? Я невиновен.
— Гей, в кандалы его, — приказал Заноза солдатам, и злополучный Федотка очутился с тяжелыми кандалами на руках и на ногах. — Вали его в сани, в тайной канцелярии дознаемся правды.
Эти слова повергли Федота в ужас, и он дрожащим голосом спросил приказного:
— Ну, а если я скажу, то пытать меня не будут?
— Скажешь правду, пытки избежишь.
— Я… я скажу… повинюсь. Я выпустил арестантов!
— Молодчик, нечего сказать, а плетей тебе все же не миновать.
— Вот-те раз! А если я скажу тебе, господин приказный, где накрыть арестантов, так ты меня не тронешь?
— Ну, черт с тобой, не трону и отпущу.
— Побожись! Божбе поверю, а словам нет.
— Ах ты разбойник! Ты еще приказы мне вздумал читать? Да я прикажу всю твою гунявую бороденку по волоску выдергать. Сказывай, не то сейчас у меня плетей отведаешь.
Федотка струсил и тихо проговорил:
— У моего кума они, у Максима, на мельнице.
— Показывай дорогу, пес! Гайда на мельницу! — крикнул приказный и, схватив Федотку, впихнул его в сани.
Через несколько времени мельник Максим, проводив Волынского легший спать, был разбужен страшным стуком в ворота. Он решил не отпирать их, но они, по приказу Занозы, были взломаны, а вслед затем, стуча ружьями, солдаты и Заноза вошли в избу мельника.
Пошли обычные спросы и допросы. Максим упорствовал и не говорил, что у него был Волынский и увез его постояльцев. Тогда приказный велел солдатам пытать его. Мельник не вынес пытки и рассказал правду.
— Садись, Ванька, и записывай по пунктам, что станет показывать мельник, — приказал Заноза своему помощнику.
Тот молча сел к столу, разложил на нем бумагу, поставил медную чернильницу, висевшую у него на шнурке, достал гусиное перо и приготовился записывать показания.
— Сказывай, был ли у тебя кабинет-министр Артемий Волынский? — сурово спросил Заноза у мельника.
— Был, — слабым от пытки голосом ответил Максим.
— Что он у тебя делал?
— Ничего, только взял с собою неведомых мне людей, которые попросились у меня на ночлег…
— Значит, те люди тебе не ведомы? А сколько их было?
— Пятеро просили у меня ночлега: три мужика и две бабы.
— С Волынским ехало только два мужика и баба, а где же остальные?
— Те пошли пешком.
— Ладно, мы их захватим на дороге. Допрос кончен, собирай, Ванька, бумагу, — проговорил Заноза, обращаясь к своему помощнику, после чего приказал крепко скрутить мельника и тащить в сани, где уже находился Федотка.
Вся ватага двинулась в Петербург, но Захара и Дуни не нашли.
Сдав мельника Максима и Федота по приезде в Петербург в острог, Заноза чуть не со слезами рассказал своему начальнику Шварцу о жестокосердом поступке с ним кабинет-министра Волынского и об увозе последним с мельницы важных преступников.
— Что же это за преступники? — спросил Шварц.
— Неведомо какие, а только важные. Так говорят мужики той деревни, где они остановились на ночлег. Из них двое мною привезены и посажены в острог.
— Хорошо, как-нибудь я сделаю допрос этим мужикам, только не скоро, у меня крайне много важных дел…
— Я просил бы вас, господин Шварц, сделать о том донесение его светлости, — проговорил Заноза, — потому что в этом деле замешан кабинет-министр Волынский.
— Да, да, Волынский. Это важно для его светлости. Я сейчас же поеду с докладом. Ты тоже поедешь со мною, — после некоторого раздумья, проговорил Шварц.
Оба они поспешили к Бирону.
Шварц тотчас же был принят Бироном, а потом был также потребован и Заноза. Изгибаясь в три погибели, переступил тот порог кабинета герцога.
— Ты видел, как Волынский вез в своих санях преступников? — спросил у него Бирон.
— Так точно, ваша светлость.
— Сколько же их с ним было?
— Всех пятеро, а в санях у Волынского только трое. Остальные, говорят, пешком пошли, ваша светлость. Как ни старался я их встретить или догнать, но не смог.
— Волынский тебя бил?
— Больно бил, ваша светлость, кнутом хлестал. Хорошо, что на мне тулуп был, а то захлестал бы до смерти.
— Ну хорошо, ступай, я сегодня же доложу императрице, что ее кабинет-министр делает свой дом пристанищем для важных преступников.
Заноза, опять изгибаясь в три погибели, ушел.
— Долее продолжаться так не может, Волынский становится дерзок. Он прямо и смело идет против меня, но я положу скоро этому конец! — громко проговорил Бирон.
— Волынский идет скорыми шагами к своей погибели, ваша светлость, не сознавая сам того, — ответил Шварц.
— Да, да, он погибнет! Он должен погибнуть, и это случится скоро. Шварц, непременно узнайте, кто такие преступники, которых смеет укрывать у себя Волынский!
— Слушаю, ваша светлость.
Между тем Артемий Петрович Волынский, всегда беспечный и легкомысленный, не сознавая той опасности, которой он подвергался, и не обращая внимания на грозную тучу, нависшую над ним, привез в свой роскошный дом бежавшего из крепости Храпунова, его жену и старика-майора, отвел им отдельное помещение, обласкал их и обещал свое покровительство и помощь.
Но это его великодушие удваивало только те вымышленные проступки, которые находили у Волынского его враги.
— Смею спросить, ваше превосходительство, что вы думаете с нами делать? — спросил у Волынского Левушка.
— Как что делать? Вы будете у меня жить, пока я не испрошу у государыни тебе прощения.
— Может быть, государыня и простит меня, но Бирон…
— А до герцога из конюшни нам нет дала!
— Ну, как ни говори, ваше превосходительство, а жить племяшу в твоем доме опасно, отсюда как раз угодишь в тайную канцелярию, — вступился в разговор секунд-майор. — Чай, Бирону давно известно, что мы в твоем доме проживаем, у него везде есть уши и глаза, — добавил он.
— Я не боюсь Бирона и его начальству не подчиняюсь. Было время, и я заблуждался и гнул шею перед этим выходцем ада, но довольно, теперь я плюю на него, — запальчиво крикнул Артемий Петрович.
Однако Левушка и Гвоздин убедили его, что жить им в его доме опасно и необходимо покинуть Петербург.
Решено было на следующий день ранним утром тихонько выехать на лошадях Волынского в его Тульскую усадьбу, а чтобы избежать опасности в дороге, они порешили все нарядиться в такую одежду, в которую обыкновенно одевалась многочисленная дворня Волынского, то есть прикинуться его дворовыми людьми. Волынский за своею подписью выдал им грамоту, в которой говорилось, что он отпускает в свою тульскую вотчину дворовых холопов и двух девок.
Но этому, как увидим далее, не суждено было осуществиться.

VIII

Едва только Гвоздин, Храпунов с женою Марусей и с неизменными Захаром и Дуней, жившими вместе с ними в доме Волынского, приготовились было выехать со двора, навстречу им в воротах показались солдаты, их было чуть не целая рота с офицером и приказным Занозой.
Артемия Петровича Волынского в то время не было дома: он ранним утром выехал на охоту.
— Стой, ни шагу! — крикнул офицер выезжавшим.
— По какому праву вы не пускаете нас со двора? — смело спросил старик-майор.
— Прежде мне дай ответ: что вы за люди и куда едете?
— Мы — дворовые кабинет-министра Артемия Петровича Волынского и едем в его подмосковную усадьбу.
— Не врешь, старик, так правда!.. И добр же ваш боярин: четверку коней приказал запрячь и вас, холопов, в повозке, ровно бар каких, везти, — злобно улыбаясь, проговорил Заноза — Мне рожа-то твоя знакома. Ты и вот этот парень с бабой ехали с Волынским в тот раз, когда он ни за что ни про что кнутом отхлестал меня, — показал он на Левушку и его жену, побледневшую как смерть.
— Ты, приказный, ошибаешься…
— Молчать! Господин офицер, вот те люди, которых мы должны взять и представить на допрос в тайную канцелярию, — продолжал приказный.
— Вылезайте из повозки! — повелительно крикнул офицер.
Все волей-неволей принуждены были исполнить это. Их немедленно окружили солдаты.
В это время к воротам дома подъехал Волынский со своими дворовыми охотниками.
— Что это значит? — меняясь в лице, воскликнул он, увидев майора, Храпунова, Марусю и слуг их окруженными солдатами.
— Я арестовал их, ваше превосходительство, — вежливо ответил Волынскому офицер.
— Как вы смели арестовать моих слуг?
— Я сделал это не по своей воле, а по приказу, скрепленному подписью его светлости герцога Бирона.
— А!.. Вот как? Герцог Бирон добирается и до моих дворовых слуг!..
— Неправду изволишь говорить, господин-министр, неправду, — робко промолвил Заноза, прячась за солдат.
— Ба, ба, приказная крыса!.. Чернильная душа! Ты что же от меня прячешься? Видно, мой кнут тебе памятен? А?
— Ты за меня ответишь.
— Уж если отвечать, так заодно. Гей, плетей сюда подайте! — крикнул Артемий Петрович своим слугам.
— Ваше превосходительство, мой долг вступиться за приказного, — решительным голосом заметил офицер Волынскому. — Я обязан сделать это. Не доводите меня до крайности и дайте мне выполнить приказ герцога.
— Ты хочешь арестовать моих слуг?
— Повторяю, ваше превосходительство, у меня есть на то приказ. Если они окажутся вашими крепостными и ни в чем неповинны, то их выпустят, — почтительно проговорил офицер, показывая на майора, его племянника и Марусю.
— Нет, нет, я не допущу ареста!
— Стало быть, вы хотите идти против закона?
— Не против закона, а против своеволия Бирона. Я… я не дам ему в обиду своих людей. Так и скажи герцогу!
— Я не могу ослушаться приказаний его светлости и принужден буду употребить силу.
— Как? В моем доме? Да ты, видно, не русский?
— Нет, ваше превосходительство, я — природный русский и так же, как вы, люблю Россию.
— И идешь против меня?
— Если я не выполню приказа герцога, я погибну.
— Но твой долг также исполнять и мои приказы — приказы кабинет-министра ее величества! Ступай и скажи тем, кто послал тебя сюда, что в доме кабинет-министра Волынского преступникам и бесчестным людям пристанища нет и быть не может! Если на правду пошло, сознаюсь, что это мои гости, и в обиду не дам, — проговорил Артемий Петрович, показывая на Гвоздина, Храпунова и Марусю, и отдал приказ запирать ворота.
Офицер, приказный Заноза и солдаты очутились вне запертых ворот.
— Что же нам делать? — в раздумье проговорил офицер.
— Надо силою взять тех преступников, — визгливо крикнул приказный, — что Волынский скрывает у себя.
— А ты разве верно знаешь, что они преступники? Да? Ну так и бери их.
— Как возьмешь, коли ворота заперты?
— Уж дело твое, а я с солдатами пойду в казармы.
— Да ведь тебе указано произвести здесь обыск.
— Верно… Но до обыска нас не допустили, под носом ворота заперли, а о том, чтобы силою врываться в дом с солдатами, в приказе мне не указано. Поэтому я и ухожу, — промолвил офицер.
— А я-то… я-то как же? — спросил приказный, проклиная свою неудачу. — Э, да знаю. Я побегу с доносом на сопротивление Волынского.
— Беги, твое дело, — с омерзением поглядывая на отталкивающую фигуру приказного, промолвил офицер и скомандовал солдатам: — Марш в казармы.
А в это время Волынский обратился к своим гостям:
— Ну, друзья, опасность миновала сейчас, но не навсегда. Больше оставаться здесь вам нельзя. Скорее уезжайте!
— Ваше превосходительство, спасая нас, ты подвергаешься сам большой неприятности, — заметил Гвоздин.
— К неприятностям мне не привыкать. Я их не боюсь, а с Бироном я вступаю в открытый бой. Выносить долее этого злого временщика я не могу. Я или погибну сам, или освобожу Русь от Бирона, — горячо проговорил Волынский.
Майор, Левушка, Маруся, а также Захар и Дуня, чтобы не навлечь на себя подозрения, опять нарядились по-мужицки и вышли из ворот дома Волынского поодиночке, но сошлись все у Московской заставы. Был уже поздний зимний вечер, когда они вышли за заставу.
Наши беглецы, опасаясь погони, шли не по большой столбовой дороге, а по проселочной, которую им указал повстречавшийся с ними какой-то прохожий, они решили отойти подальше от Петербурга и тогда только остановиться на ночлег. Будучи снабжены всем необходимым в дороге, они шли бодро и не чувствовали усталости, надежда, что, может быть, они избегнут погоня и благополучно дойдут до Москвы, придавала им бодрости и силы.
— Какая славная ночь, как весело светит луна! — воскликнула Маруся, обращаясь к своему любимому мужу.
— А ты не устала? — с участием спросил он.
— Нисколько. Я хоть всю ночь готова идти.
— Молодец ты у меня, Маруся. Теперь мы в первой попавшейся деревне или в селе заночуем, а завтра наймем коней вплоть до Москвы.
— Ах, как мне, Левушка, хочется увидать Москву, обнять бабушку! Только бы нам погони избежать.
— Да, если нас накроют — беда! Тогда лучше живой ложись в гроб и умирай, — вступил в разговор майор.
— Днем, дядя, может быть, и будет погоня за нами, но только не ночью. Артемий Петрович не скоро допустит сыщиков в свой дом. А так как наши враги теперь в полной уверенности, что мы находимся именно там, то, когда нас хватятся, мы будем уже далеко.
— Пожалуй, и так, — согласился майор. — А какой правдивый и честный вельможа — Артемий Петрович!.. Славный он!
— Ох, дядя, не сносить ему головы! Он в слишком рискованный бой вступил с Бироном. Ведь герцог — великая сила, бороться с ним ой-ой как тяжело!.. Ну, да авось правда выйдет наружу и обличит временщика.
Так в разговоре наши путники добрались до постоялого двора, находившегося верстах в двадцати от Петербурга и стоявшего в стороне от деревни. Стало уже рассветать, когда они подошли к нему, решив отдохнуть. Содержатель двора отвел им для отдыха отдельную горницу, и все они, усталые от продолжительной ходьбы, скоро и крепко заснули.
Проснулись они лишь в обеденную пору. Сытно накормил их хозяин постоялого двора, а когда спросил, что они за люди, Петр Петрович ответил:
— Столяры мы, милый человек… пробираемся в Москву.
— Так, так… А в Питере-то работа, что ли, у вас была? — полюбопытствовал хозяин.
— Работа, милый человек.
— Чай, сколотили деньгу, вот и домой захотели?
— Какие деньги у нас! Едва на дорогу хватит. В Питере мастеровому человеку плохое житье.
— Да и всем, чай, не сладко там живется. Потому немцы одолели, житья от них не стало русскому человеку. Матушка-царица окружила себя немцами и первым своим министром поставила злого немца, по прозванию Бирон, и всю нашу Русь православную забрал этот немец в свои загребущие лапы: что хочет, то и делает.
— Верно, верно, тяжелое время мы переживаем, — согласился Петр Петрович.
— Уж на что хуже! От кого зло, как не от Бирона проклятого?.. Есть при дворе царицы один правдивый вельможа — Артемий Петрович Волынский. Чай, вы про него слыхали? Так вот хоть он еще не дает воли немцу… Да ведь этой немецкой саранчи много, а он один, ну так где же совладать ему? А все же спасибо, хоть он-то за нас заступается, а то немец Бирон нас всех живьем проглотил бы.
В это время на постоялый двор приехал кормить лошадей обоз с мороженой рыбой, направлявшийся к Москве. Гвоздин подрядился с обозными мужиками довести их до первопрестольной, и наши путники двинулись в путь.
После двухнедельного путешествия они благополучно прибыли в Москву и вместе с рыбниками остановились у Тверской заставы, на постоялом дворе, невдалеке от хибарки Марины.
В тот же день Маруся с мужем отправилась навестить свою бабушку.
Марусе хорошо была известна та улица, по которой теперь она с мужем шла к своей бабушке. Это место было ей родное, дорогое по своим воспоминаниям, и она, показывая ему перекресток двух улиц, спросила:
— Левушка, знакомо тебе это место?
— Как же, знакомо и памятно… Здесь я в первый раз увидал тебя, Маруся. Я этого никогда не забуду.
— Милый, милый… А ведь немало времени прошло с тех пор. Гляди, как я постарела!.. — пошутила Маруся и тотчас добавила: — А вот и переулок, что ведет к бабушке.
Они подошли к хибарке старой Марины. Домишко еще более покосился на сторону и врос в землю, да и Марина совсем состарилась, ноги и глаза отказывались служить ей, так что она уже редко куда и выходила.
При входе Маруси и Храпунова в избу старуха даже не узнала их. Впрочем, и нелегко было их узнать в мужицком наряде, кроме того, как Маруся, так и ее муж сильно изменились против прежнего, похудели и осунулись в лице. Однако, услышав знакомый голос Маруси: ‘Бабушка, милая, вот и мы опять у тебя!’ — она признала своих дорогих, нежданных гостей и принялась попеременно обнимать их.
Когда первый порыв радости прошел, они стали советоваться, как избежать беды, как укрыться Храпунову, чтобы не попасть снова в руки Бирона и его клевретов. Избежать этого было довольно трудно, так как у герцога везде были глаза и уши и его сыщики сновали повсюду. Не только на улицах, но и дома было очень опасно говорить про Бирона что-либо дурное: тотчас же появлялись доносы и кляузы.
Решили посоветоваться с Петром Петровичем и остановились на следующем: Левушке с его женою не мешкая выехать из Москвы и поселиться близ Саввина монастыря, в городе Звенигороде, и, если можно, купить там небольшой домишко и завести хозяйство, а старому майору, чтобы не навлечь на себя подозрения, жить по-прежнему одному в своей подмосковной усадьбе Красная Горка.
Марина не захотела разлучаться с внучкой и поехала вместе с ними в Звенигород.
Городок был захудалый, и жителей в нем было немного. Лишь в летнюю пору оживлялся он, благодаря богомольцам, стекавшимся сюда поклониться мощам преподобного Саввы.
У Марины на черный день была скоплена порядочная сумма денег, на них она и купила для своей внучки и для ее мужа уютный домик невдалеке от монастыря, с плодовым садиком и огородом, и помогла внучке завести хозяйство.
Чтобы не навлечь на себя подозрения, Левушка назвался посадским Иваном Гришиным. Впрочем, и подозревать его было некому: его домик находился в стороне от другого жилья, знакомства ни он, ни Маруся ни с кем не заводили, редко куда выходили, кроме монастыря, и сами никого к себе не принимали, живя совсем особняком. Здесь Храпунов был в полной безопасности, его никто не беспокоил — враги и недруги как будто даже забыли про его существование, и в его домике веяло тихой, мирной жизнью.

IX

Между тем в Петербурге происходило необычайное дело: судили кабинет-министра Артемия Петровича Волынского.
Еще на страстной неделе 1740 года ему неожиданно был объявлен высочайший приказ не являться ко двору в наказание за то, что он отколотил палкой придворного ‘пииту’ Тредиаковского.
Волынский понял, что ему предстоит большая опасность, и бросился к всесильным вельможам просить их заступничества, но для него везде были закрыты двери.
Тогда для решения вопроса о том, что делать, как быть, он собрал у себя совет, состоящий из друзей, в числе которых самыми преданными были Хрущев и Еропкин. Артемий Петрович рассказал им о той черной туче, которая готова над ними разразиться. Судили, рядили и пришли к тому заключению, что ему необходимо увидать императрицу Анну Иоанновну, рассказать ей все и просить ее защиты от такого могущественного врага, каким был герцог Бирон.
— Меня не допустят до государыни, враги зорко стерегут меня, — проговорил Волынский, расхаживая по кабинету.
— Но видеть государыню тебе необходимо, от этого, может быть, все зависит, даже наша жизнь, — заметил Хрущов.
— Да, да, я поеду к ней, расскажу ей о бедствии народа, буду просить у нее суда на притеснителей народа. У меня под руками есть доказательства, и я воспользуюсь ими! — горячо проговорил Волынский.
— Смотри, Артемий Петрович, своею горячностью не испорть дела, — промолвил Еропкин.
— Пришло время, господа, как говорится, все поставить на карту, даже и самое жизнь. У меня наболело сердце, глядя на то, как Бирон и другие немцы властвуют над нами, русскими прирожденными дворянами. Мы находимся у них в подчинении, они делают все, что хотят. Дольше терпеть это нельзя!
— Артемий Петрович, ты слишком громко разговариваешь, могут услыхать, — предупредил Волынского Еропкин.
— Кажется, господа, фискалов между нами нет, — окидывая быстрым взглядом своих гостей, проговорил Волынский.
— Но твои люди? Они могут услыхать.
— Прислуживает нам только один Кубанец, а остальным своим холопам я приказал ложиться спать.
— Кубанец! Да разве ты можешь поручиться за него? — возразил Артемию Петровичу Хрущов.
— Кубанец предан мне, и я сейчас докажу вам это. Гей, Кубанец! — отворяя немного дверь, громко крикнул Артемий Петрович.
В кабинет смелой поступью вошел невысокий, коренастый человек в казацком казакине, лет шестидесяти. Это и был Кубанец, старый слуга Волынского, вывезенный им из Казани, где, как известно, Волынский был губернатором. Он был хитер и пронырлив и казался преданным своему господину, но на самой-то деле и был первым доносчиком на Волынского. Он подслушивал все, что говорилось в кабинете последнего, и старался запомнить то, что приходилось ему услыхать.
— Кубанец, ты ведь предан мне, не так ли? — окидывая зорким взглядом слугу, спросил Артемий Петрович.
— Моя преданность, господин, тебе хорошо известна!
— Да, да, я знаю, верю, но ты должен доказать ее мне сейчас. Видишь ли: мне угрожает большая опасность, даже, может быть, гибель. У меня есть очень сильный враг, который и строит эту гибель, — не спуская глаз с Кубанца, громко проговорил Артемий Петрович.
— Назови мне, господин, своего врага.
— А что ты с ним сделаешь? Он очень могуч.
— Пускай, мне все равно! Для тебя, господин, я своей жизнью не дорожу, — тихо проговорил Кубанец, стараясь избежать взгляда своего господина.
— Спасибо, Кубанец, спасибо, убийства не нужно, и в твоей услуге я пока не нуждаюсь. Ступай! — приказал Волынский и, когда Кубанец, низко поклонившись, вышел, спросил гостей: — Ну, друзья, вы слышали?
— Не верь Кубанцу, Артемий Петрович, не верь! — ответил Хрущов Волынскому. — Слова — вода. Да и не нравится он мне: глаза-то у него уж очень хитрые.
— Хорошо! Чтобы успокоить вас, я стану избегать говорить лишние слова в присутствии Кубанца, буду остерегаться его.
Но было уже поздно. Этот лукавый раб продал Бирону своего господина, продал за деньги, как Иуда Христа.
Враги Волынского — Остерман, Куракин и другие — шепнули подозрительному Бирону, что Волынский ведет под него подкоп. Герцог знал это и прежде, он ненавидел Волынского, а последний платил ему еще большей ненавистью. Бирону во что бы то ни стало нужно было погубить своего врага, нужно было очернить его перед государыней, обвинить в каком-либо преступлении. Но для этого требовались доказательства. Их не было, но их выдумали. Однако эти доказательства были недостаточны, так как походили просто на сплетню. На выручку врагам Волынского явился Кубанец.
Бирон и другие враги Волынского обрадовались этому. Кубанец, по словам историка, был арестован по поводу взятых через него Волынским казенных сумм из конюшенного приказа. На допросе, вместо показания о суммах, следователи услышали от Кубанца неожиданные признания о тайных собраниях и возмутительных беседах в доме его господина. Следователи насторожились: в воздухе запахло лакомой жирной добычей. В тот же день Волынский был лишен свободы, с тем чтобы получить ее обратно в ином мире.
Начались заседания следственной комиссии, наряженной над Волынским. Обвинители сплетали всевозможные вины, к чему самым удобным материалом служили беспорядочные, отрывочные показания Кубанца. Кубанец вписывал в свои донесения все фразы и обрывки фраз, которые, бывало, долетали до его уха во время собраний у Волынского. Следователям легко было выдергивать из этого набора наиболее пикантные словечки, составляя их в такую связь, которая раздувала обвинение до чудовищных размеров. Обвинение разрасталось с каждым новым допросом. Теперь уже не довольствовались первоначальными обвинительными пунктами о том, что Волынский подносил императрице разные проекты ‘якобы в поучение и наставление’, обвинители доходили до того, что по поводу составленной Волынским родословной Романовых приписывали ему преступный план посредством государственного переворота самому надеть на себя российскую корону.
Все посетители вечеров Волынского были схвачены, и начались ужасные пытки в тайной канцелярии. Волынского пытали два раза: поднимали его на дыбу и повредили ему правую руку, так что он не мог подписывать свои показания.
Но чего же хотели от него враги, выпытывая у него признание преступлений? Ведь, как говорит историк, намерение его произвести переворот не возбуждало уже никаких сомнений. Да главное, чего старались добиться у заключенных, — это определение срока, когда было решено осуществить замысел. Во время пытки у Артемия Петровича спрашивали:
— Имел ты преступный умысел сделаться императором?
— И в мыслях его у меня никогда не было.
— Правду показывай, не то опять на дыбу поднимут…
— Я сказал правду. Какой вы еще от меня хотите?
— Повинись в своих преступлениях…
— В каких? Я их не знаю, — слабым голосом ответил истерзанный пыткою Волынский.
Но его врагам этого было мало, и опять началась ужасная пытка. Однако бывший вельможа упорно отрекался от возводимой на него клеветы, и от него ничего не добились.
Но так или иначе, врагам Волынского нужна была его погибель, и ему был произнесен ужасный смертный приговор: вырезав язык, отсечь ему правую руку и голову.
Говорят, у некоторых судей, подписывавших этот приговор, дрожала рука и слезы невольно выступали из глаз, но они все же сделали это: ведь Бирон хотел смерти Волынского, а кто же мог противоречить ему? Навлечь гнев Бирона было то же самое, что навлечь гнев государыни.
Смертный приговор был подписан только судьями-вельможами, но не государыней. Бирону надо было сделать так, чтобы этот приговор подписала и монархиня земли русской.
Держа приговор Волынскому в руках, герцог смелой поступью вошел в кабинет императрицы Анны Иоанновны. В последнее время она сильно изменилась: она похудела, побледнела, часто прихварывала и была крайне апатична.
— Это что у тебя за бумага? — спросила она герцога.
— Приговор, ваше величество.
— Какой приговор? Кому? — заволновалась государыня.
— Волынскому, — спокойно ответил Бирон.
— К чему его приговорили?
— К казни…
— Что? Как ты сказал, герцог? — побледнев, воскликнула государыня. — Волынского приговорили к смерти? Нет, нет… этого не должно быть… я не допущу!
— Но его приговорили, ваше величество.
— Кто приговорил? Кто? Ты, герцог, ты? — императрица страшно волновалась, на ее глазах виднелись слезы.
— Приговор подписан вашими министрами, государыня.
— Я своею властью нарушаю приговор… Волынский не должен быть казнен.
— Должен, ваше величество, — проговорил Бирон.
— А я говорю — не должен, не должен… Я ничего не хочу слушать. Подай приговор, я разорву его.
— Вы этого, государыня, не сделаете.
— Иоганн, ты слишком многое позволяешь себе! — гневно сверкнув глазами на любимца, проговорила Анна Иоанновна.
— Простите, ваше величество, но я вынужден просить, чтобы вы скрепили своею подписью этот приговор.
— Никогда, никогда! О, я понимаю, в чем дело!.. Ты, ты лично мстишь Волынскому, ты ненавидишь его. Это жестоко, жестоко! Я не подпишу приговора.
— Вот как?.. Покоряюсь вашему решению, государыня, и прошу дозволить мне подать вашему величеству прошение об отставке и уехать в Курляндию.
— Как? Что ты говоришь? Зачем тебе покидать меня?
— А затем, государыня, что я при вашем дворе считаю себя лишним.
— Господи! Опять капризы?.. Ведь это скучно! Я больна, а ты, Иоганн, еще расстраиваешь меня… Ты совсем меня не жалеешь! — со слезами проговорила Анна Иоанновна. — Ну, если виновен Волынский, можно наказать его… сослать в Сибирь, что ли, но к чему же отнимать у него жизнь? Кабинет-министр — и вдруг казнить! Нет, нет, этого я не допущу!
— А я, государыня, опять повторяю, что Волынский должен быть казнен. Ведь подумайте, каково его преступление: он готовился свергнуть вас с трона! Да разве возможно оставлять без строжайшего наказания подобное посягательство? Нет, как угодно, ваше величество, но или Волынский погибнет, или я удалюсь в Курляндию, а двоим нам тесно здесь.
— Ты, Иоганн, останешься.
— Только в том случае, когда вы, государыня, подпишете приговор. Волынский или я.
— Опять за свое, опять?.. Довольно, герцог Бирон! Если тебе тесно при нашем дворе, можешь ехать в свою Курляндию или куда хочешь, но Волынский будет жить! — голосом, не допускающим возражения, проговорила Анна Иоанновна.
— Ну, это мы еще посмотрим! — сквозь зубы заметил Бирон и поклонившись государыне, вышел.
В конце концов герцог одержал верх над слабовольной да к тому же все еще любившей его императрицей. Смертный приговор был подписан, и злополучный Артемий Петрович, этот великолепный вельможа, сложил на плахе свою голову. Подписывая роковой приговор, больная императрица заливалась горькими слезами.
Смертный приговор Волынскому и его друзьям, Хрущову и Еропкину, был подписан 23 июня 1740 года, а казнь была совершена 27 июня на площади при многочисленном стечении народа, с безмолвным ужасом смотревшего на нее.
Первым казнен был Волынский, потом Хрущов и Еропкин, остальные же приверженцы и друзья Волынского были биты кнутом и плетьми и отправлены обратно в крепость.
— Лихое, тяжелое время переживаем мы. Уж если временщик Бирон добрался до голов вельмож, то до наших голов ему легко добраться, — говорил народ, возвращаясь с казни, и еще сильнее возненавидел Бирона и его клевретов.
Многие искренними слезами оплакивали Волынского, выдающегося государственного деятеля, вскормленного бурной эпохой Петра и безжалостно скошенного мрачной бироновщиной. Богато одаренная натура Волынского совместила в себе и выдающиеся пороки своей эпохи, и светлые черты пробуждавшегося общественного сознания. Добросовестный историк не может закрыть глаза на темные факты его жизни, но прав был и поэт, воскликнувший про Волынского: ‘Он мнил спасти страну родную!’ Поэта можно заподозрить в увлечении, в идеализации своего героя. Но вот свидетельство высокого авторитета: вот что писала о деле Волынского императрица Екатерина II, конечно, имевшая возможность ознакомиться с этим делом так полно, как ни один историк:
‘Сыну моему и всем моим потомкам советую и поставляю читать сие Волынского дело от начала до конца, дабы они видели и себя остерегали от такого беззаконного примера в производстве дел… Волынский был горд и дерзостен в своих поступках, однако не изменник, но, напротив того, добрый и усердный патриот и ревнитель к полезным направлениям своего отечества. И так смертную казнь терпел и быв не винен’.
‘Волынский был умен, но чрезвычайно честолюбив, — пишет современник казненного Волынского, Манштейн. — Гордый, тщеславный, неосторожный, он был склонен к интриге и всю жизнь свою слыл за неугомонного человека. Несмотря на эти недостатки, которые он не умел даже скрывать, он достиг высших должностей в государстве. Он начал с военной службы, в которой дослужился до генерал-майора. Отказавшись от военных занятий, он занялся гражданскими делами. Еще при Петре I его посылали в Персию в качестве министра. Он был вторым уполномоченным на немировском конгрессе, а спустя два года по смерти графа Ягужинского, умершего к концу 1736 года, Волынский получил его должность кабинет-министра. Но здесь он не мог долго удержаться, рассорившись с графом Остерманом, который в своих сослуживцах терпеть не мог ума. Навлекши на себя еще гнев герцога Курляндского, он не мог кончить иначе, как несчастливо’.
Тяжело отозвалась казнь Волынского на императрице: ее болезнь усилилась. Государыня близка была к смерти.
Властолюбивому Бирону медики, лечившие императрицу, шепнули, что не только дни, но и часы ее сочтены. Бирон не терялся, он знал, что ему делать.
Воспользовавшись временем, когда государыне было несколько лучше, он тихо вошел в ее кабинет.
— Это ты, герцог? — слабым голосом спросила она.
— Я, ваше величество, пришел узнать о вашем драгоценном здоровье, — заискивающим голосом проговорил Бирон и дал знак дежурной фрейлине выйти.
Та с глубоким поклоном удалилась.
— Плохо, Иоганн, плохо… умираю… близка моя смерть.
— Медики говорят о вашем выздоровлении, они уверяют меня в том, ваше величество…
— Не верь, врут… я чувствую, что скоро умру.
— Ваши слова, государыня, терзают мне сердце, — с отчаянием, может быть, и притворным, воскликнул хитрый и честолюбивый временщик. — Живите, ваше величество, живите для счастья ваших подданных!
— Вот то-то и плохо, герцог, что счастья своему народу я мало принесла… Ах, Иоганн, сегодня ночью мне опять Волынский снился. Он был весь в крови, смотрел на меня с укором и как живой стоял предо мною. Ужасно… и вспомнить ужасно! — задыхающимся голосом проговорила умирающая императрица, закрывая исхудалыми руками лицо.
— Ваш сон, государыня, произошел от расстройства мысли. Смею советовать вашему величеству не думать об этом ужасном человеке!
— И рада бы не думать, да думается. Зачем я подписала смертный приговор? Зачем послушалась тебя!.. Господи, как я страдаю из-за этого, мучаюсь раскаянием! Я молюсь за казненного Артемия Петровича, прошу у него и у Бога прощения, но, верно, моя грешная молитва не доходчива… Облегчения мне нет, нет, — с тяжелым вздохом проговорила императрица и смолкла, как бы забылась.
А Бирон думал в это время:
‘Надо пользоваться случаем, надо теперь просить государыню о регентстве. Ей не поправиться, умрет она — и я стану полновластным правителем обширнейшего в свете государства, моя власть будет неограниченна… я буду почти царь’.
— Иоганн, ты здесь? — прерывая тишину, снова спросила государыня. — Плохо тебе будет, когда меня не станет.
— Я… я не переживу вашей смерти… я тоже умру.
Бирон не постыдился лицемерить и у одра умирающей императрицы, своей благодетельницы.
— Полно, глупости это! Давай говорить про дело… Кого назначить после себя наследником престола? Царевны Елизаветы я не хочу… Думала было я объявить наследником младенца Иоанна, сына племянницы Анны.
— Так и должно, ваше величество… Пусть будет императором русской земли Иоанн Антонович.
— Младенец-император?.. Кто же будет управлять народом?
— Регент.
— Регент, говоришь? А кого им назначить?.. Тебя, что ли, герцог? — с волнением спросила государыня у Бирона. — Ну, говори правду, Иоганн, ты жаждешь власти? Я знаю, ты давно стремишься к тому, но боюсь я за тебя, Иоганн.
— Не бойтесь, ваше величество… стоять у кормила правления мне не страшно. Прошу коленопреклоненно назначить меня регентом государства. — Бирон стал на колена и, прижимая руку к сердцу, с пафосом воскликнул: — Клянусь вам быть благодетелем и отцом вашего, государыня, народа!
— Хорошо… Если ты, Иоганн, непременно того желаешь, я… я назначу тебя быть регентом до совершеннолетия моего внука Иоанна.
Бирон бросился целовать руки у государыни.
— Ты радуешься, герцог? — сухо спросила Анна Иоанновна.
— Как же мне не радоваться вашей новой милости ко мне, покорному рабу вашего величества?
— Как ты, Иоганн, властолюбив, как властолюбив! Но это властолюбие, я боюсь, погубит тебя!
На следующий день младенец Иоанн, сын принца Антона Ульриха и принцессы Анны Леопольдовны, родной племянницы императрицы, был объявлен великим князем и наследником престола.
Благодаря проискам Бирона, мать наследника, принцесса Анна Леопольдовна, была исключена из наследства, тогда как без его интриг именно она вступила бы на престол. В то же время, по словам современника, ‘в кабинете и в сенате пошли такие интриги, что все, что находилось в Петербурге позначительнее, из духовенства, министров, военного сословия до чина полковника, было призвано в кабинет для подписания адреса герцогу Курляндскому, коим все чины империи просили его принять регентство во время малолетства великого князя до достижения им семнадцатилетнего возраста’.
Бирон торжествовал. Акт о назначении его регентом, подписанный государыней Анной Иоанновной, ‘хотя, как уверяют, она не знала содержания документа’, находился в его руках.
17 октября 1740 года в залах Зимнего дворца происходило что-то особенное, какая-то суета, при необычайной тишине из зала в зал беспрестанно ходили лакеи и придворные чины с печальными, озабоченными лицами.
В большой, слабо освещенной комнате, которая находилась рядом со спальней императрицы Анны Иоанновны, собрались высшее духовенство, министры, генералитет и придворные чины, они тихо переговаривались между собою и с волнением и беспокойством посматривали на дверь. Там, в спальном покое, кончалась монархиня земли русской.
Вот дверь из спальни быстро отворилась. Показался обер-гофмаршал и прерывающимся голосом тихо проговорил:
— Господа, все кончено, императрицы не стало.
Эти роковые слова электрическим током пробежали по всем залам Зимнего дворца, а скоро и по всему Петербургу.
Принцесса Анна Леопольдовна упала в глубокий обморок, когда ей сказали, что императрица скончалась, а герцог Бирон громко рыдал, только едва ли искренне, стояк на коленях около усопшей императрицы, своей благодетельницы, и ломал от сильного отчаяния себе руки.
— Ваша светлость, успокойтесь! Отчаянием и слезами не вернете почившей государыни. Вас ждут, ваша светлость, — тихо проговорил князь Трубецкой.
— Кто меня ждет? — вставая с колен, спросил Бирон.
— Духовенство, министры, генералитет. Они желают видеть вашу светлость, услыхать от вас волю почившей императрицы.
— Да, да. Пойдемте, князь, к ним, мне надо сообщить им волю почившей государыни, моей благодетельницы.
С бледным лицом и заплаканными глазами вошел Бирон в сопровождении князя Трубецкого к ожидавшим вельможам, он так был растроган, что не мог прочитать предсмертный указ императрицы Анны Иоанновны, которым он назначался, до совершеннолетия царственного младенца Иоанна Антоновича, регентом при малолетнем царе.
Этот указ был сочувственно принят только преданными и близкими к Бирону людьми, на остальных же воля почившей императрицы произвела тяжелое впечатление.
— Ну, настало времечко, теперь Бирону удержа не будет. Он и то нас, русских вельмож, ни во что ставил, а теперь еще больше станет нами помыкать.
— Известно, теперь Бирон — регент, правитель… все мы у него в подчинении находимся.
— Только долго ли продлится его власть?
— Кто знает, Бирон силен…
— Силен-то он, силен, да один, а нас много.
— А разве у Бирона мало приверженцев?
— А все же нас больше…
— Да сила-то на его стороне.
— Ну, это мы еще увидим.
Так вполголоса разговаривали двое вельмож, спускаясь по лестнице Зимнего дворца.
У самого подъезда они сошлись с графом Минихом, который был сильно озабочен и чем-то сильно взволнован.
— Граф, не знаете, давно ли почившая государыня подписала указ о регентстве Бирона? — тихо спросил у Миниха один из вельмож.
Тонкий и хитрый Миних, прежде уверившись, что на подъезде никого нет, проговорил:
— Про это, господа, я ничего не знал и не слыхал до сего дня.
— А тонко подвел Бирон, не правда ли, граф? — проговорил другой вельможа.
— Да. Но каковы, господа, будут последствия этого?
— Как, разве уже заявил кто-либо свое неудовольствие против назначения Бирона регентом? — в один голос спросили у графа Миниха оба придворных вельможи.
— Открыто никто не рискнул сделать это, но недовольных, господа, много, очень много…
— Стало быть, власть Бирона будет непродолжительна?
— Об этом не говорят и не спрашивают здесь, у дворца. До свидания, господа, — громко проговорил Миних и приказал придворному лакею позвать своего кучера.
На другой день после кончины императрицы Анны Иоанновны духовенство, знатные люди и разные чиновники были созваны в Летний дворец. Войска были поставлены ‘под ружье’, и герцог Бирон громко и властно прочитал собравшимся акт, которым он объявлялся регентом до совершеннолетия императора Иоанна.
Все присягнули новому императору на подданство, и первые дни все шло обычным порядком, но так как герцог был всеми ненавидим, то многие стали вскоре роптать. Регент, имевший шпионов повсюду, узнал, что о нем отзывались с презрением, что несколько гвардейских офицеров, и преимущественно Семеновского полка, которого принц Антон Ульрих был подполковником, говорили, что охотно станут помогать принцу, если он предпримет что-либо против регента. Он узнал также, что принцесса Анна и ее супруг были недовольны тем, что их отстранили от регентства. Это страшно обеспокоило властолюбивого Бирона, он приказал арестовать и посадить в крепость нескольких офицеров Семеновского полка, произвести следствие над ними и допросить их ‘с пристрастием’, то есть под пыткою. В результате некоторых наказали кнутом, чтобы заставить их назвать других лиц, замешанных в этом деле.
Аресты происходили ежедневно, так что уже не было места, куда сажать арестованных: крепость и все тюрьмы были переполнены.
Бирон добрался и до принца Антона Ульриха, отца младенца-императора. Принц состоял генерал-лейтенантом армии, подполковником гвардии и шефом Кирасирского полка, но ему приказано было написать просьбу об увольнении от занимаемых им должностей. Однако этого Бирону было недостаточно, он велел дать совет принцу Антону Ульриху ‘не выходить из своей комнаты или, по крайней мере, не показываться в публике’.

X

Оставим на время Петербург с его придворными интригами и вернемся в Звенигород, где тихо и мирно жили супруги Храпуновы. У Маруси было небольшое хозяйство, которое помогала ей вести ее бабушка Марина.
Жизни наших героев ничто не тревожило, о них как бы забыли. Только печальная весть, дошедшая до Храпунова, заставила его содрогнуться, а также и его жену. Они услыхали, что по проискам Бирона казнен Артемий Петрович Волынский, много помогавший Храпу новым и укрывавший их от злобы честолюбца-временщика.
— Господи, что же это? Казнить такого благородного, честного вельможу… От одной этой мысли волосы становятся дыбом и сердце обливается кровью, — со слезами проговорил Храпунов, обращаясь к своему старому дяде, который часто и подолгу гостил у него в уютном домике в Звенигороде.
— И поверить, племяш, трудно. Может, ложен этот слух… Неужели немец-проходимец дерзнет публично казнить на площади русского вельможу? — задумчиво промолвил Петр Петрович.
— Но если это — правда, если это злодеяние совершилось, то неужели никто из русских не отмстит за смерть Волынского злодею-пришлецу? — горячо проговорила Ма-руся.
— Я отмщу Бирону, я, — твердым голосом проговорил Левушка, ударяя себя в грудь. — Я или отмщу ему за казнь моего благодетеля, или сам погибну.
— Как? Ты, ты хочешь отмстить Бирону? Но подумал ли ты, племяш, о том, что сейчас молвил?.. Тебе ли, бессильному, бороться с сильным, с могучим?
— Мне Бог поможет, дядя.
— Как, Левушка, ты хочешь оставить меня? — печально спросила Маруся.
— Да не ты ли сама сейчас сожалела о том, что не найдется человека, который отмстил бы злодею-временщику за Волынского? Такой человек нашелся, это — я.
— Но ведь ты идешь, Левушка, на явную смерть. Как только ты появишься в Питере, тебя схватят и посадят в крепость, а может быть, тебя ждет еще худшее.
— Маруся, я верю в свою судьбу. Что будет, то и будет, а в Питер я поеду. Не останавливай меня, Маруся, не останавливай… Я уверен, что мне придется отмстить Бирону за Волынского и за твоих несчастных родителей, князей Долгоруковых. Ведь они казнены тоже по его проискам.
— А ведь племяш-то дело говорит! Не останавливай его!
— Ну что же, ступай, пожалуй!.. Храни тебя Бог!.. Я молиться за тебя стану, Левушка, буду ждать твоего возвращения, считая все дни, часы и минуты, когда вернешься ты, мой милый, — после некоторого размышления проговорила Маруся.
— Знал я, голубка, что ты так скажешь, — крепко обнимая жену, весело промолвил Храпунов.
— Племяш, возьми меня с собою! Не думай, что я устарел и не сумею посчитаться с Бироном и устроить ему ловушку.
— Дядя, а кто же со мною останется? — воскликнула Маруся.
— Слышишь, дядя?.. Нет, ты оставайся здесь, гости у нас, охраняй мою милую женушку…
— Я не нянька и не мамка для твоей жены, — сердито проговорил Петр Петрович.
— Дядя, никак ты рассердился? Но пойми: ты — человек старый, тебе, родной мой, не перенести того, что я перенесу. Тебе надо отдохнуть… Если ты останешься здесь, у нас, то я поеду в Питер со спокойным сердцем… Я буду знать, что ты не бросишь моей Маруси, не оставишь ее.
— Знамо, не брошу, не оставлю, — произнес майор и решил исполнить просьбу племянника.
Старуха Марина тоже не стала удерживать Храпунова, и он начал поспешно собираться в дорогу, чтобы ехать в Петербург. Он решил, что должен сделать это, причем туда его влекла не одна месть: ему также хотелось ‘оправить’ себя, свое честное имя, выяснить, если удастся, свою невиновность. Скрываться, жить под чужим именем ему страшно надоело, это тяготило, убивало его, и он решился вернуть свое положение. Ни Бирон, ни клевреты не страшили его.
‘Я иду за правое дело и не боюсь злого временщика, — за меня Бог’, — часто думал он.
Под именем посадского Григория Гришина Левушка прибыл благополучно в Петербург, прибыл в самый день смерти императрицы Анны Иоанновны. У Храпунова было немало приятелей, между которыми были лица довольно влиятельные, но ни к одному из них он не пошел, а отправился к своему старому и искреннему приятелю Степану Васильевичу Лопухину, который когда-то состоял при покойном императоре-отроке камер-юнкером, а теперь был офицером Семеновского полка, пользовался особым расположением и доверием фельдмаршала Миниха и состоял при нем адъютантом.
— Левушка, ты ли? Друг сердечный, откуда? — крепко обнимая Храпунова, радостно воскликнул Лопухин.
— Здравствуй, Степа! Я думал, ты меня забыл.
— Тебя забыть? Что ты!
— И немудрено забыть, Степа. Знаешь ли, кто я теперь? Ведь перед тобой не дворянин, офицер гвардейского полка Левонтий Храпунов, а простой посадский Григорий Гришин, — с тяжелым вздохом проговорил Храпунов. — Под этим именем я должен укрываться, чтобы снова не попасть в крепость, а может быть, и в Сибирь.
— Ну, теперь мы не дадим тебя на жертву твоим врагам, сумеем отстоять тебя. Ты не поверишь, Левушка, как я сокрушался, когда узнал, что ты посажен в крепость. Я много хлопотал за тебя, просил, но все мои хлопоты и просьбы ни к чему не привели. Дошел до меня слух, что ты бежал из крепости. Я этому порадовался, но очень опасался, чтобы ты опять не угодил в руки сыщиков. Ну, а теперь скажи, зачем ты в Питер-то пожаловал?
— Прежде ты, Степа, скажи мне: предан ты герцогу Бирону или нет?
— Я? Я предан Бирону, этому злодею? Да ты с ума сошел, Левушка! Я презираю его, ненавижу. Да и не я один, а все мы ненавидим и презираем этого временщика. А знаешь ли, ведь он объявлен регентом в государстве.
— Ну, едва ли долго ему дадут властвовать. Ведь за казнь Волынского его возненавидели еще более. И прорвется же наконец эта народная ненависть наружу и затопит собою этого угнетателя. Вот ты спросил меня, Степа, зачем я прибыл сюда. Да именно затем, чтобы отмстить за казнь Волынского, моего покровителя. Я постараюсь освободить родину от этого зверя Бирона.
— Но ведь ты сам погибнешь.
— Зато спасу от бироновщины родную землю.
— Ну что же, дай тебе Бог исполнить это геройское дело! За это всякий русский человек скажет тебе спасибо!.. Только с этим делом ты не спеши, помощников к тому у тебя найдется много, очень много, только повремени немного приводить в исполнение тобою задуманное дело.
— Мне помощников не надо…
— Ну, брат, врешь… А ты забыл, что ‘один в поле не воин’? Неужели хоть меня себе на помощь не возьмешь?
— А ты пойдешь?
— Да с радостью! И не двое, не трое нас соберется, а целые сотни. Все мы давно ненавидим Бирона и рады будем его падению…
— Да, да, Бирон должен пасть… и он падет!
— Аминь! Руку, товарищ…
Приятели обнялись и крепко пожали друг другу руки.
Лопухин был искренним приятелем Левушки, всегда готовым прийти ему на помощь. Однако в то время, когда беды одна за другой обрушивались на бедного Храпунова, его не было в Петербурге: он, состоя при фельдмаршале Минихе, находился с ним в походе, а потому и не мог ничего сделать в пользу своего приятеля. Теперь же он выказал свое не только приятельское, но родственное внимание к Храпунову, оставив его у себя жить. Кроме того, Лопухин, объяснив фельдмаршалу графу Миниху историю невеселой судьбы Храпунова, упросил его зачислить Левушку в Семеновский полк сержантом.
Миних исполнил это, он давно ненавидел злого временщика и выжидал случая подставить ему ногу. Он был рад всякому сообщнику для такого дела и недругу Бирона, и потому очень милостиво принял у себя Храпунова и в беседе с ним постарался выяснить его планы. В заключение беседы он произнес:
— Так, значит, ты, главным образом, хочешь отмстить Бирону за казнь твоего начальника, несчастного Волынского?.. Это похвально, господин сержант! Только надо действовать осторожно, как можно осторожнее. Бирон хитер, даже слишком хитер… и догадлив… Непременно надо выждать удобное время и действовать умело, так, чтобы удар был направлен наверняка.
— Я буду дожидаться распоряжений и приказаний вашего сиятельства, — промолвил Храпунов.
— Я отдам тебя под начальство Манштейна. Он — подполковник и мой адъютант, но несмотря на то, что иностранец, он так же ненавидит Бирона, как ты, а, может, даже и более твоего. Ты будешь находиться у него в подчинении и делать все, что он прикажет. Но, главное, повторяю: будь осторожен. Твой порыв мести за своего начальника похвален, однако осторожность прежде всего! — отпуская Левушку Храпунова, сказал Миних.

XI

Против властолюбивого Бирона был составлен заговор, во главе которого находились обиженные Бироном родители младенца императора Иоанна, принцесса Анна Леопольдовна и ее муж принц Антон Ульрих.
Бирон, отстранив их от правления, обращался с ними грубо, дерзко. Как-то раз Анна Леопольдовна вся в слезах стала жаловаться графу Миниху на регента и просить помощи против его дерзости.
— Мне одно остается — уехать из России. Я возьму мужа и сына-младенца и уеду в Германию. Дольше жить здесь я не могу… Здесь я получаю от регента только лишения и грубости, — с волнением проговорила Анна Леопольдовна.
— Уехать вашему высочеству невозможно: ведь вы — мать русского императора и должны жить в России.
— Но я не могу более переносить грубости регента.
— Надо сделать так, ваше высочество, чтобы Бирон не смел более нападать на вас.
— Но как это сделать?.. Бирон и силен, и могуч.
— А надо так устроить, чтобы он был бессилен. Для этого необходимо лишить его могущества, — как-то загадочно и тихо промолвил Миних.
— Но кто же в состоянии это сделать, да и как?
— Доверьте мне, ваше высочество, устроить это дело.
— Вам, вам?! — с удивлением воскликнула принцесса, которой были известны хорошие, почти дружеские отношения Бирона и Миниха.
— Да, мне, принцесса… Согласны?
— И вы еще спрашиваете моего согласия? Я прошу, убедительно прошу вас, граф, избавьте нас от этого деспота! Ведь вам, наверно, известно, что Бирон задумал отстранить от престола моего сына?
— Как же, принцесса, мне также хорошо известно, что регент Бирон хочет возвести на престол царевну Елизавету. Он часто бывает у царевны и совещается с нею.
— Но ведь если он возведет Елизавету на престол, нам совсем будет плохо, — меняясь в лице от неприятного сообщения, промолвила Анна Леопольдовна.
— Успокойтесь, ваше высочество, этого не будет. Я не допущу до этого регента и подрежу ему крылья.
— Граф, на вас одних вся наша надежда… Спасите, спасите нас от Бирона… Вся Русь будет глубоко благодарна вам, — с мольбою в голосе проговорила принцесса.
— Я — ваш нижайший и покорнейший слуга, ваше высочество, обещанное мною выполню, прошу мне верить.
— Я, граф, верю вам и постараюсь оценить вашу службу… Выполните обещанное, получите великую награду.
— Об этом, принцесса, после. Скажите, в каких вы отношениях с Остерманом? — несколько подумав, спросил Миних у Анны Леопольдовны.
— В наилучших. Остерман также ненавидит регента.
— Хитрит он! Трудно понять его, и недаром называют его лисой. А его сообщничество нам, ваше высочество, нужно.
— Остерман на моей стороне, я это знаю. Он часто бывает у нас, и мы подолгу с ним беседуем.
— Постарайтесь, ваше высочество, прилучить его еще более, это — нужный человек. Теперь я уйду, но пройдет несколько дней, и правительницей могущественного государства будете вы, ваше высочество, — значительно проговорил Миних. — Только осторожность, принцесса, первое дело — осторожность, — добавил он и, поцеловав руку у Анны Леопольдовны, поспешно вышел.
Миних стал усердно подготовляться к низложению регента Бирона, но он вел свое дело так тонко и осторожно, что хитрый и подозрительный герцог не мог догадаться, что Миних готовит ему подкопы. Фельдмаршал продолжал угождать регенту, выказывая ему большую привязанность и преданность, Бирон, со своей стороны, хотя и мало доверял ему, все же был с ним чрезвычайно вежлив, часто приглашал его к себе обедать и подолгу с ним беседовал.
Накануне низложения и падения Бирона, то есть 8 ноября 1740 года Миних тоже обедал у него. В этот день Бирон был весел и необычайно любезен с Минихом, сам подливал в бокал ему вина, угощал его. Однако Миних был как-то рассеян и задумчив. Это не ускользнуло от наблюдательного Бирона, и он обратился к нему с вопросом:
— Граф, вы как будто невеселы?
— Нет, ваша светлость, я весел… Мне нет причины скучать.
— Мне показалось, будто вы печальны. Но не в том дело… Мне хотелось бы, граф, действовать с вами единодушно, друг другу не мешать.
— Это и мое непременное желание, ваша светлость.
— Делить нам, граф, с вами нечего, не так ли?
— Совершенно верно.
— Здесь, в этой стране, мне предстоит много дела, труда, и я, граф, хотел бы иметь вас своим помощником.
— Это такая честь, ваша светлость.
— Повторяю, я хотел бы с вами, граф, действовать единодушно, но для этого надо, чтобы вы были расположены ко мне, даже преданы.
— Моя преданность вашей особе всегда видна.
— За расположение ко мне и преданность вы получите, граф, должное. Вам хорошо известно, что я умею награждать преданных мне людей, а также умею и карать своих недругов, — возвышая голос, проговорил Бирон.
Обед окончился. Герцог повел Миниха в свой кабинет, усадил его на диван и попросил рассказать о некоторых своих походах и сражениях. Фельдмаршал исполнил это.
— А скажите, граф, не случалось ли вам предпринимать во время походов какие-нибудь важные дела ночью? — быстро спросил Бирон.
Этот неожиданный вопрос смутил Миниха и привел его почти в замешательство, он вообразил, что регент догадывается о намерении низложить его ночью, потому Миних решил следующей ночью исполнить задуманное, то есть арестовать Бирона. Однако фельдмаршал так быстро оправился, что подозрительный регент не мог заметить его волнения.
— Право, не помню, ваша светлость, походов было так много что, может быть, я предпринимал и ночью что-нибудь важное и необычайное. А вообще, ваша светлость, я положил себе за правило пользоваться всеми обстоятельствами, когда они окажутся благоприятными, днем или ночью — безразлично.
— Так, так… Стало быть, граф, вы ловите момент?
— Так точно, ваша светлость, ловлю, благо он попадается в руки.
Бирон и Миних долго еще беседовали. Было уже одиннадцать часов вечера, когда они дружелюбно расстались. Бирон был так ласков и предупредителен, что проводил гостя до двери и на прощанье пожелал ему доброй ночи.
— И вам доброй, покойной ночи желаю, ваша светлость, — низко кланяясь еще пока всесильному регенту, проговорил Миних и поехал домой, чтобы готовиться к освобождению России от тирании Бирона.
Сидя в своей карете на пути домой, он думал: ‘Теперь или никогда. Эта ночь решит мою судьбу и судьбу Бирона. Откладывать нечего, все приготовлено. Владычеству Бирона приходит конец, теперь моя очередь прокладывать дорогу к могуществу и к почестям. Довольно мне гнуть шею перед регентом. Пусть он мне уступит свое могущество, свою власть… Всему свой черед’.
У себя Миних застал своего адъютанта подполковника Манштейна и Левушку Храпунова. Последний уже несколько недель жил в Петербурге и успел войти в полное доверие как к фельдмаршалу Миниху, так и к его адъютанту Манштейну.
— Ну, господин сержант, этой ночью предстоит тебе славное дело… Готов ли ты к нему? — спросил у Храпунова фельдмаршал.
— Готов, ваше сиятельство, приказывайте.
— Приказание о том, что делать, ты получишь от подполковника Манштейна и должен слушать его, как меня. Если выполнишь все аккуратно, то будешь произведен в офицеры, то есть тебе вернут прежний твой чин.
— Не ради чина, ваше сиятельство, я подниму руку на Бирона.
— Знаю, тобой руководит месть… Но ты должен несколько ограничить ее. Ты и твои товарищи солдаты должны лишь арестовать Бирона. Если нужно будет, употребите силу, но не убивайте, а живьем возьмите тирана… Ты меня понимаешь?
— Понимаю, ваше сиятельство.
— Ты то же скажешь и солдатам, которые пойдут с тобой во дворец Бирона.
— Слушаю, ваше сиятельство.
— Теперь ступай и жди сигнала!
Поклонившись фельдмаршалу, Храпунов вышел, он ждал с большим нетерпением того часа, когда сможет насладиться падением своего злейшего врага регента Бирона.
— Этот малый будет хорошим помощником в нашем деле, — проговорил Миних своему адъютанту, показывая на уходившего Храпунова.
— Да, он — точный и исполнительный служака.
— Такие люди нам нужны.
— Так точно, ваше сиятельство.
— А который теперь час? — несколько подумав, спросил Миних у адъютанта.
— Ровно два часа.
— Время вершить задуманное. Едем во дворец к принцессе.
— Но ее высочество, вероятно, почивать изволит.
— Что же, разбудим. Время дорого, надо спешить. Малейшее промедление может разрушить наше дело, а тогда нас ждет гибель… казнь… Едем! — голосом, не допускающим возражения, проговорил фельдмаршал Миних.
Оба они сели в карету и поехали в Зимний дворец, где находились младенец-император и его родители.
Прибыв во дворец, они вошли на половину принцессы через ее гардеробную. Фельдмаршал приказал вызвать Юлиану Менгден, статс-даму и любимицу Анны Леопольдовны, и, когда она явилась, сказал ей:
— Разбудите скорее ее высочество принцессу.
— Как? Будить теперь, ночью? — удивилась Менгден.
— Сейчас же, не медля ни одной минуты! — возвышая голос, сказал Миних. — Если вы не разбудите принцессы, я сам сделаю это!
— Вы… что вы?! Как это можно…
— Ну так ступайте и будите, — крикнул фельдмаршал, выведенный из себя возражениями статс-дамы.
— Да иду, иду, не кричите!.. Как вы нетерпеливы!..
Статс-дама быстро ушла в спальню принцессы, и вскоре оттуда вышла Анна Леопольдовна, заспанная, встревоженная.
— Что такое? Что случилось? — быстро спросила она у Миниха.
— Пока, ваше высочество, еще не случилось ничего особенного, а скоро может и случится. Скоро вы станете регентшей-правительницей.
— Как, разве уже все приготовлено?
— Все, ваше высочество, и мы только ждем ваших приказаний…
— Я… я не знаю… я смущена. А что, если нам не удастся?
— Надейтесь, ваше высочество, нам Бог поможет освободить русскую землю от тирана! Прикажите позвать офицеров, находящихся во дворце, на карауле, и скажите им несколько слов, — посоветовал Анне Леопольдовне фельдмаршал.
— Я согласна, пусть придут.
Собраны были все офицеры, находившиеся в Зимнем дворце на карауле. Принцесса Анна Леопольдовна высказала им в немногих словах все неприятности, которые регент делал императору, ей самой и ее супругу, и прибавила, что так как ей было невозможно и даже постыдно долее терпеть эти оскорбления, то она решила арестовать его, поручив это дело фельдмаршалу Миниху, и что она надеется, что офицеры будут помогать ему в этом и исполнят его приказания.
Офицеры без прекословия повиновались всему тому, чего требовала от них принцесса. Она дала им поцеловать руку и каждого обняла, офицеры спустились с фельдмаршалом вниз и поставили караул под ружье.
— Ребята, довольны ли вы регентом Бироном? Говорите мне прямо! — громко спросил Миних у солдат.
— Уж какое тут довольство! Разве таким человеком можно быть довольным? Обидчик он, злой человек, кровопивец, он кровь нашу пьет! Одно слово — мучитель!.. — закричали в ответ солдаты гвардейского Семеновского полка.
— И рады будете вы, если я от имени ее высочества принцессы Анны Леопольдовны прикажу вам арестовать Бирона?..
— Рады, рады! Прикажи, ваше сиятельство, мы ружьями поднимем лиходея!..
— Этого не надо, убийства не должно быть, вы живым возьмите Бирона, — проговорил солдатам Миних и приказал зарядить ружья.
Восемнадцать солдат с фельдмаршалом Минихом, подполковником Манштейном, а также сержантом Храпуновым отправились к Летнему дворцу, который занимал Бирон.
Была темная, непроглядная ночь, дул сильный, порывистый ветер, валил хлопьями мокрый снег. Отряд гвардейцев с фельдмаршалом во главе быстро шел ко дворцу. Не доходя шагов двести, он остановился.
Миних послал Манштейна к офицерам, находившимся на карауле у Бирона. Им было объявлено желание принцессы Анны Леопольдовны арестовать Бирона.
Для офицеров это было радостным известием, ‘они были так же сговорчивы, как и прочие, и предложили даже помочь арестовать герцога, если в них окажется нужда’.
— Возьмите с собой сержанта Храпунова и человек двадцать солдат, ступайте во дворец и арестуйте Бирона! — приказал фельдмаршал своему адъютанту.
— А если он станет сопротивляться? — спросил подполковник Манштейн.
— Тогда… тогда убейте его без пощады, — несколько подумав, ответил Миних.
Манштейн пошел исполнять приказание и, во избежание большого шума, велел своему отряду издали следовать за собою. Все часовые, находившиеся снаружи и внутри двора, пропустили Манштейна беспрепятственно, так как все они, зная его, полагали, что он мог быть послан к герцогу по какому-нибудь важному делу. Манштейн в сопровождении Храпунова прошел дворцовый сад и вступил в залы дворца. Отряд солдат издали следовал за ним.
Манштейну было мало известно расположение комнат дворца, он не знал, в какой комнате Бирон и куда идти. Между тем спросить он не хотел, чтобы избежать шума и не навлечь на себя подозрения. После минутного колебания Манштейн пошел далее и, пройдя две-три комнаты, остановился около запертой двери. К счастью, она была створчатая, и слуги забыли задвинуть верхние и нижние задвижки, так что подполковнику не составило большого труда отворить дверь.
В этой комнате, полуосвещенной лампадкой, Манштейн и Храпунов увидели роскошную кровать под балдахином, в бархате и кружевах. На ней безмятежным сном покоился Бирон со своей женой, не чувствуя, что кара Господня готова разразиться над ним. Даже шум отворяемой двери не разбудил его.
Манштейн быстро подошел к кровати, отдернул шелковые занавески и громко сказал:
— Вставайте!
Тогда Бирон и его жена быстро проснулись и, увидев перед собою офицера с грозным лицом, подняли с испуга сильный крик. Регент быстро соскочил с кровати, очевидно, с намерением спрятаться под нее. Но Манштейн бросился на него, схватил за ворот сорочки и, крепко держа, позвал Храпунова и солдат.
Бирон отбивался и сыпал удары кулаком направо и налево, солдаты отвечали ему ударами прикладов, снова повалили его на землю, вложили в рот платок, связали ему руки шарфом одного из офицеров и снесли его голого до гауптвахты, где накрыли солдатской шинелью и положили в ожидавшую его тут карету фельдмаршала. Рядом с ним посадили офицера и отвезли в Зимний дворец.
В то время, когда солдаты потащили герцога от дворца, его несчастная жена соскочила с кровати в одной рубашке и поспешила за солдатами с рыданием и воплями. Так в одной рубашке, несмотря на холод, и выскочила герцогиня на улицу, бросаясь к своему мужу. Один из солдат взял ее на руки и спросил у Манштейна:
— Что делать с бабой?
— Отнеси или отведи ее обратно во дворец, — с жалостью посматривая на бившуюся в сильных руках солдата герцогиню, непричастную к злодеяниям своего мужа-тирана, проговорил Манштейн.
— Не пришибить ли ее, ваше благородие?
— Не смей и думать! Что ты говоришь?.. Герцогиня ни в чем не виновна, сведи ее во дворец.
— Слушаю, ваше благородие, — ответил солдат, но, не желая утруждать себя, бросил герцогиню на землю в снег и ушел — так велики были в сердцах русских злоба и ненависть к Бирону и ко всем его близким.
Командир караула сжалился над герцогиней, увидев ее в одной рубашке на снегу, почти в бесчувственном состоянии, он приказал принести ей платье и отвести обратно во дворец, в ту половину, которую она занимала.
Лишь только герцога повезли, Манштейн был послан арестовать младшего брата Бирона, Густава, бывшего подполковником гвардейского Измайловского полка. Его разбудили, так как он спал.
— Что вам надо? — сердито спросил он у Манштейна, быстро одеваясь и подходя к окну.
— Я должен арестовать вас, — сдержанно ответил тот.
— По какому праву? Кто вам приказал?
— Вам об этом скажут после.
— Вы ответите за меня… Вы забыли, что, я — брат герцога… Мой брат-регент сошлет вас в Сибирь!
— Следуйте за мною и помните, что при малейшем сопротивлении мне приказано вас убить, — произнес Манштейн.
— Но за что же арестовали меня? Я ни в чем не виновен. Вы хоть спросите у моего брата-герцога.
— Ваш брат тоже арестован.
— Как, регент, герцог арестован? — с удивлением воскликнул Густав Бирон. — Боже, что же это все значит?
Густав Бирон волей-неволей принужден был покориться, под конвоем его повезли в Зимний дворец.
Оттуда герцога Бирона со всем семейством отправили в Шлиссельбургскую крепость, а остальных арестованных ‘отослали в места, мало отдаленные от столицы, где они пробыли до окончания следствия’.
Утром, спустя несколько часов после ареста герцога Бирона, весь Петербург узнал об этом событии. Эта радостная весть проникла и в пышные хоромы богача, и в убогую лачугу бедняка. И везде радость была безмерная: народ был весел, как в первый день Пасхи.
‘Тиран и кровопивец арестован’ — эта весть летела из уст в уста, из дома в дом, из города в город, и вся Русь весело отпраздновала день освобождения от тирании злодея-пришлеца Бирона. Встречавшиеся на улицах знакомые целовались друг с другом и поздравляли с праздником.
В день ареста Бирона всем находившимся в Петербурге войскам был отдан приказ: ‘Стать под ружье и собраться вокруг дворца’. Принцесса Анна Леопольдовна объявила себя великой княгиней и правительницей империи до совершеннолетия своего сына-императора, младенца Иоанна, и возложила на себя орден св. Андрея, и ‘все снова присягнули на подданство, в каковой присяге была упомянута великая княгиня, чего не было сделано прежде по отношению к регенту’.
Вместе с этим последовала амнистия многих заключенных. При Бироне ввиду широко развитой системы доносов остроги и все казематы Шлиссельбургской крепости были переполнены арестованными только по одному подозрению или за неосторожное слово. Этих несчастных было так много, что тайная канцелярия отказывалась производить следствие и пытки.
И вот теперь всех их было приказано выпустить. Двери темницы были отверсты, цепи упали, и узники очутились на свободе. Отец, мать обнимали сына, выпущенного из крепости, жена — мужа, сестра — брата и т.д. Это повело к тому, что, по словам современника, ‘не было никого, кто бы не выражал своей радости по случаю избавления от тирании Бирона, и с этой минуты всюду водворилось большое спокойствие, на улицах даже сняты были пикеты, расставленные герцогом Курляндским для предупреждения восстания во время его регентства’.
Так свершилось падение тирана-регента. Русь воскресла.

XII

Что же руководило графом Минихом в его стремлении низложить регента Бирона? Самолюбие. Ему захотелось самому занять место Бирона, стать во главе правления государством, повелевать. Благодаря его действиям Бирон, его семья и приверженцы очутились в крепости. Фельдмаршал хотел всю власть захватить в свои руки, дать великой княгине Анне Леопольдовне ‘звание правительницы, а самому пользоваться сопряженною с этим званием властью, воображая, что никто не посмеет предпринять что-либо против него’. Но он жестоко ошибся, как увидим это далее.
В первое время Миних пользовался большой властью, получив за свою услугу, то есть за арест Бирона, пост первого министра. Много других лиц также получили награды деньгами и поместьями, все офицеры и унтер-офицеры, принимавшие участие в аресте Бирона, получили повышение, а солдатам было дано денежное вознаграждение. Не забыт был и Храпунов: ему был возвращен его офицерский чин и дана денежная награда.
Левушка в теплых словах благодарил Миниха и между прочим сказал ему о ларце с золотом, принадлежавшем его жене и все еще находившемся в тайной канцелярии.
— О каком ларце говоришь ты? Я не понимаю ничего из твоих слов, — удивляясь, заметил Миних.
— Если дозволите, ваше сиятельство, я в коротких словах расскажу вам об этом ларце.
— Рассказывай, любопытно послушать.
Храпунов, рассказывая о ларце, коснулся в рассказе и князя Алексея Григорьевича Долгорукова, и своей жены.
— Ларец с золотом законно принадлежит моей жене и составляет ее приданое, — закончил он свой рассказ.
— Ты хочешь, чтобы ларец был возвращен тебе? — спросил граф Миних.
— Моей жене, ваше сиятельство, потому что ларец составляет ее собственность.
— Хорошо, о твоей просьбе я доложу великой княгине-правительнице… Но только едва ли твоя жена получит из этого ларца свое золото. Неужели ты думаешь, что оно в течение нескольких лет будет лежать в ларце? Бирон и его приближенные наверняка около этого золота погрели руки, и твоей жене оставили один только пустой ларец, — с улыбкою проговорил Миних.
Говоря эти слова, он был прав: Бирон не только не оставил в ларце золота, но даже и самый ларец приказал уничтожить.
Правительница Анна Леопольдовна, по докладу ей о просьбе Храпунова графом Минихом, приказала выдать Храпунову порядочную часть денег, вырученную от продажи конфискованного имущества Бирона. Кроме того, ему был дан долгосрочный отпуск, и он уехал в Звенигород к нетерпеливо ожидавшей его Марусе.
А без него в Петербурге готовился новый переворот.
Властолюбие губило и губит многих высокопоставленных лиц. Оно погубило Меншикова, Долгоруковых, Бирона, добралось и до графа Миниха, послужив графу Остерману удобным поводом для интриг против него. Миних, принимая звание первого министра, сильно оскорбил этим Остермана, который до тех пор был полным руководителем всех дел министерства, а так как Остерман никогда не был близким человеком Миниха или его приятелем, то и принялся очень искусно устраивать падение фельдмаршала.
Остерман, страдал подагрою ног, при покойной императрице Анне Иоанновне редко когда выходил из своей комнаты, теперь же он приказывал часто переносить, себя к матери младенца-императора, то есть к правительнице, и имел с нею несколько продолжительных совещаний, ‘во время которых намекнул, что первый министр не был знаком с иностранными делами, которыми руководил уже двадцать лет он, граф Остерман, и что вследствие этого Миних мог по неведению вовлечь двор в такие действия, которые были бы чрезвычайно вредны интересам империи, что он, граф Остерман, с удовольствием сообщил бы ему это, но что его недуг не дозволял отправиться к нему. Он прибавил еще, что Миних не был знаком с внутренними делами империи, служа постоянно по военному ведомству’.
Под влиянием этих объяснений правительница решилась опять поручить управление иностранными делами графу Остерману, а ведение внутренних дел по империи возложить на графа Головина. Таким образом, честолюбивому Миниху осталось только одно военное министерство с титулом первого министра. Это оскорбило его, задело за живое, и однажды он, в порыве негодования, обратился к Анне Леопольдовне с такими словами:
— Ваше высочество, я состарился на службе, захворал, хочу отдохнуть, а потому обращаюсь всенижайше к вашему высочеству с покорнейшей просьбой об отставке.
— Вы просите отставки? Вы? — с удивлением воскликнула Анна Леопольдовна. — Граф, я никак не ожидала услыхать от вас это. Разве вы чем-либо недовольны?
— Я доволен, ваше высочество, всем доволен!
— А если так, то зачем вам отставка?
— Устал я, ваше высочество, мне давно пора отдохнуть.
— Ну и отдыхайте… Возьмите отпуск.
— Мне надо, ваше высочество, продолжительный отпуск.
— Возьмите хоть на год.
— Нижайше благодарю, ваше высочество. — При этих словах Миних низко поклонился правительнице.
— Да, да… отпуск, для поправления вашего здоровья, я вам дам, граф… Но, надеюсь, мы будем видеться… Я не могу обходиться без ваших советов. Вы так опытны…
— Ваше высочество, я, пожалуй, еще готов нести службу, если… если мне будут возвращены все должности, которые я имел в первые дни вашего правления, — тихо, но значительно проговорил Миних. — Я готов служить вашему высочеству и государству до последнего часа своей жизни.
— Будете служить, граф, только в том случае, когда вам будут возвращены все ваши должности, не так ли? — спросила у Миниха Анна Леопольдовна, едва скрывая досаду.
— Так точно, ваше высочество.
— А если вам не возвратят их?
— Тогда я буду принужден подать в отставку.
— Вот что!.. Так ваша усталость и болезнь — одно притворство?
— Ваше высочество!..
— Довольно, граф!.. Я не люблю торговаться. Желаете служить — служите, а не желаете — как хотите. Я… я готова принять от вас отставку! — И Анна Леопольдовна, не сказав более ни слова, вышла.
Она, может быть, и не решилась бы принять отставку Миниха, если бы принц, ее супруг, и граф Остерман не убедили ее отдалить Миниха.
Фельдмаршалу был запрещен приезд ко двору, его постигла опала.
Известие о падении Миниха поразило друзей и приближенных к нему лиц. Что касается правительницы, то она приняла строгие меры предосторожности. По словам современника, ‘кавалерийский караул был удвоен во дворце, и по улицам днем и ночью часто расхаживал патруль, за фельдмаршалом следовали всюду шпионы, наблюдавшие за малейшим его действием, принц и принцесса, опасаясь ежеминутно нового переворота, не спали на своих обыкновенных кроватях, а проводили каждую ночь в разных комнатах до тех пор, пока Миних не переехал в свой дворец, по ту сторону Невы’, но он, несмотря на свое падение, получил ежегодную пенсию в пятнадцать тысяч рублей.
По прошествии нескольких дней после падения Миниха Анна Леопольдовна издала указ, которым повелевала именовать принца Антона, своего супруга, отца императора-младенца, императорским высочеством, а вскоре после этого он был объявлен соправителем государства.
В марте 1741 года фельдмаршал Миних был совсем удален от двора.
Месяца за два до этого он был очень нездоров и не подавал надежды на выздоровление. Анна Леопольдовна, узнав об этой болезни, выразилась так:
— Для Миниха было бы счастьем умереть теперь, так как он окончил бы свою жизнь в славе и в такое время, когда находится на высшей ступени, до которой может достигнуть честный человек.
На основании этих слов можно было судить, что двор скоро утешился бы в потере Миниха и что сама мать императора-младенца завидовала его могуществу.
Бывший регент Бирон, герцог Курляндский, все еще содержался в Шлиссельбургской крепости. Над ним назначен был суд, или комиссия, составленная из нескольких сенаторов. Бирона приговорили к смертной казни, но правительница Анна Леопольдовна заменила ее вечной ссылкой в Сибирь со всем его семейством, причем жить им назначено было в городе Пелым Тобольской губернии.
Разжалованный Бирон надеялся на заступничество европейских держав, но его не было, только одно Курляндское герцогство прислало в Петербург депутацию с просьбою о помиловании Бирона, но она ни с чем уехала в Курляндию. В силу этого еще так недавно могущественному правителю государства пришлось отправиться в Сибирь.
К месту ссылки Бирона и все его семейство повезли в июне 1741 года под строгим конвоем, медленно, с частыми остановками, необходимыми по болезни бывшего герцога. Его семейству было дозволено взять несколько человек мужской и женской прислуги, поваров, лакеев, горничных и т.д. Кроме того, с Бироном ехали пастор и доктор, так как разжалованный герцог был серьезно болен.
Пробыв не один месяц в дороге, Бирон и его семейство добрались до Пелыма и поместились в нарочно выстроенном для них доме со всеми службами, кругом которого был высокий забор с крепкими воротами, постоянно запертыми.
Дом для ссыльного Бирона был сделан по плану, который составил сам Миних. Думал ли он, что судьба приведет и его самого долгие и томительные годы жить в этом доме? И над Минихом как нельзя более сбылась русская пословица: ‘Не рой другому ямы, сам в нее попадешь’.
После царственной роскоши и пышности Бирону и его семейству показалась крайне тяжелой жизнь в ссылке, в простом доме. Правда, Бирон не нуждался в средствах к жизни, как нуждались остальные предшествовавшие ему по опале вельможи, Меншиковы и Долгоруковы: на его содержание ежегодно назначено было отпускать более пяти тысяч рублей, а на содержание пастора и прислуги отдельно. Но вместе с этим, сам Бирон и его семейство были стеснены свободою. Караульным офицерам было строго наказано содержать ссыльных ‘под крепким и осторожным караулом, неисходно и всегдашнее смотрение иметь, чтобы никто из них никаким образом уйти не мог и в тамошнюю их бытность никого к ним не допускать, бумаги и чернил не давать’.
Да и без того семейству Бирона невозможно было пользоваться свободою, потому что сам Бирон, убитый горем, выехал из Петербурга больным, в дороге он расхворался еще больше, а по приезде в Пелым совсем слег в постель и стал готовиться к смерти, около его постели бессменно дежурили жена и дочь, а также пастор и доктор.
Себялюбие и честолюбие не покидали Бирона и во время его болезни. Он считал себя неповинно страдающим в ссылке и измышлял, как бы вернуть прежнее, былое, причем считал себя вполне правым даже перед теми сотнями людей, которых заставил понапрасну нести тяготы наказания.
— Я скоро, скоро умру… умру страдальцем неповинным. Я не заслужил этого наказания, вы это хорошо знаете, — говорил слабым голосом Бирон жене и дочери, — со мной поступили жестоко, безжалостно.
— О, милый, дорогой Иоганн, и зачем мы только приехали в эту ужасную варварскую страну!.. Если бы мы жили в Курляндии, с нами не было бы этого несчастья, — со слезали воскликнула однажды герцогиня.
— Ты права, Россия — ужасная страна. Я хотел образовать, просветить ее, быть для нее тем же, чем был император Петр. Я хотел идти по стопам этого великого императора. И что же русские? Эти дикари называли меня тираном… ненавидели меня.
— Милый папа, потомство оценит тебя, — целуя исхудалую руку Бирона, проговорила его дочь.
— И как это я, повелевавший миллионами народа, дал себя поймать этому старичишке Миниху?.. О, если бы я узнал его замысел заранее! Тогда бы я его самого упрятал подальше Сибири.
— Успокойся, Иоганн: и Миниха, как он ни хитер, ждет та же участь, — проговорила, успокаивая мужа, герцогиня.
И слова ее сбылись. Миних подвергся опале, а вследствие его падения и все лица, близко стоявшие к нему, находились в сильном подозрении у правительства. Его доверенный адъютант подполковник Манштейн, получивший за арест Бирона огромные поместья, был лишен всего. Равным образом и Степан Лопухин волей-неволей принужден был подать в отставку и уехать в свою усадьбу.
Храпунов узнал о падении Миниха в то время, когда на пожалованные деньги купил себе небольшую усадьбу неподалеку от усадьбы своего дяди и переселился туда со своей красавицей-женой. Весть о том, что Миних в опале, заставила невольно призадуматься Левушку и подивиться превратностям судьбы человеческой.

XIII

Теперь вернемся к злополучной молодой княгине Наталье Борисовне Долгоруковой, урожденной графине Шереметевой, и расскажем, что стало с этой многострадальной женщиной после ужасной казни ее мужа, князя Ивана Долгорукова.
Ее горе не поддается описанию. Одна только глубокая вера в Бога да любовь к детям спасли ее от отчаяния, и она продолжала жить в Березове. О ней как бы забыли.
У Натальи Борисовны было два сына: старшему, Михаилу, очень похожему на своего отца, шел десятый год, а младшему, Мите, только четвертый.
Они были единственной утехой бедной матери. Наталья Борисовна старалась воспитывать их в беспредельной вере в Бога и в любви к ближнему. Глубоко верующая мать хотела, чтобы и ее сыновья были такими же.
Наталья Борисовна не рассказывала сыновьям о страдальческой смерти их отца и по возможности старалась скрыть от них это. Старший сын Михаил был не по летам развит. Это был добрый, тихий и очень впечатлительный мальчик. Он горячо любил свою многострадальную мать и злополучного отца. Мише хоть и не говорили про казнь отца, но он догадывался, что его уже нет более в живых.
‘Если бы папа был жив, то его вернули бы к нам, не стали бы разлучать с нами. Нет, папа, наверное, умер, а может, его убили… Спрошу у мамы… она скажет’, — не раз думал Миша и однажды привел свою мысль в исполнение, обратившись к матери с такими словами:
— Мама, скажи, пожалуйста, где папа?
Этот вопрос заставил побледнеть Наталью Борисовну.
— Не знаю, мой родной, — тихо ответила она. — Вашего папу увезли, давно увезли, а куда, я не знаю.
— Может, он умер… ведь так, мама? Папа умер?.. Только ты нам про то не говоришь, жалея меня и Митю? А все же, мама, ты должна сказать мне: ведь я не знаю, как молиться за папу — как за умершего или как за живого? — серьезно, но дрожащим голосом спросил Миша у матери.
— Ваш отец умер… Помолись, Мишенька, за упокой его души, — захлебываясь слезами, ответила Наталья Борисовна.
— Умер, умер… бедный папа!.. Его убили, ведь так, мама?.. Его казнили? Что же ты не отвечаешь? Стало быть, так… Папа казнен?
Судорожное рыдание, вырвавшееся из наболевшей груди бедной матери, было ответом Мише.
— Мама, милая, дорогая, полно, не плачь! — стал он утешать ее. — Ведь ты сама, мама, учила меня терпеть и покоряться… За папу теперь молиться надо. Он казнен невинно, и Бог накажет за него злодеев… Ну полно же, мама, плакать! Давай лучше помолимся за папу…
И из чистого сердца мальчика полилась чистая молитва к Богу за казненного отца.
Второго сына Натальи Борисовны не коснулось еще житейское горе, его младенческая душа была чужда этому, он не понимал, что его отец кончил свои дни на эшафоте, под топором палача. Он только спрашивал мать, почему с ними нет папы и почему она все плачет. И бедная Наталья Борисовна, как могла, успокаивала своих сыновей. Она покорилась своей судьбе и не ждала ниоткуда помощи.
Но о Наталье Борисовне вспомнила сама государыня Анна Иоанновна. 26 апреля 1739 года последовал следующий высочайший указ: ‘Жену князя Ивана с детьми и со всеми пожитками отпустить в дом к брату ее графу Петру Борисовичу Шереметеву’.
Замечательное совпадение: Наталья Борисовна после долгого и утомительного путешествия прибыла в Москву 17 октября 1740 года, в самый день смерти императрицы Анны Иоанновны.
Не особенно ласково встретил сестру граф Петр Борисович: он никак не мог ей простить то, что она вышла за князя Ивана Долгорукова.
— Вот говорил я тебе, сестра, а ты меня не послушала — вышла за Ивана Долгорукова и сколько бед и несчастий приняла из-за этого! — с упреком проговорил граф Шереметев Наталье Борисовне.
— Былое вспоминать нечего, братец.
— Нет, сестра, вспомнишь, да как еще вспомнишь! Какие за тебя женихи-то сватались богатые, знатные. Например, граф Левенвольд. Ты бы и посейчас жила с ним припеваючи, в славе да в богатстве.
— Не любила я графа Левенвольда, а потому и не пошла за него.
— Ивана Долгорукова любила? Выбрала пару, нечего сказать!
— Не пойму я, братец, к чему все это ты говоришь мне? Боишься, объем я тебя с моими ребятишками? Так, что ли?
— И в мыслях у меня этого не было. Из одной жалости к тебе, сестра, я говорю.
— А если ты жалеешь меня хоть немного, то не вспоминай былого, не растравляй моей сердечной раны, — с глазами, полными слез, проговорила княгиня Наталья Борисовна.
Очень неприглядна и несладка была ее жизнь в доме брата, хотя она и получила от него 500 душ крестьян — незначительную долю обширнейших шереметевских вотчин.
Наталья Борисовна очень обрадовалась, когда узнала, что ее родственница по мужу, Маруся, живет с мужем вблизи подмосковной усадьбы ее рода. Она поехала к Храпуновым и встретила там радушный, родственный прием. Левушка отвел для дорогой гостьи лучшую половину в своем доме в усадьбе, окружил ее попечениями и ласкою. Но рассудительная княгиня прогостила у них немного, не желая стеснять небогатых Храпуновых, и поехала к другим своим родичам. В Москве княгиня Наталья Борисовна проживала, как говорит она сама, так: ‘Скиталась по чужим домам’.
Между тем время шло. Старший сын княгини Натальи Борисовны Миша вырос, возмужал и стал молодец-молодцом. Он поступил в военную службу, женился на княжне Голицыной. Но недолго прожил он со своей любимой женой: она скоро умерла. Тогда мать уговорила его снова жениться на баронессе Строгановой.
Второй ее сын, Митя, рос слабым, болезненным ребенком. В 1753 году княгиня Наталья Борисовна уехала с ним в Киев, твердо решив проститься навсегда с миром и постричься в Киеве, во Фроловском монастыре, в инокинях она приняла имя Нектарии и своей строгой, подвижнической жизнью служила примером для всей обители.
Князь Дмитрий, второй сын Натальи Борисовны, был слабый, болезненный от природы, вследствие несостоявшегося брака он впал в душевное расстройство, близкое к помешательству. Он ушел в мистицизм, поступил в один из киевских монастырей послушником, перед смертью принял пострижение и умер на руках горячо любившей его матери, инокини Нектарии. Теперь уже ничто не связывало ее с миром, испытав столько горя в жизни, она предалась всецело религии, стремясь найти в ней утешение.
‘Кто даст главе моей воду и глазам моим слезы? Недостает силы ни плакать, ни вздыхать!’ — говорила она и приняла схиму в 1767 году.
Скончалась она во время чумы 1771 года, 58-ми лет отроду.
‘Светлый образ Натальи Борисовны ярко рисуется в ее записках, хорошо известных всем образованным русским. Ее воспели два поэта, Козлов и Рылеев, и личность Натальи Долгоруковой стала олицетворением идеальной супружеской любви и глубокий жизненной скорби. Горькую чашу пришлось испить вообще русской женщине, из этой чаши через край испила Наталья Борисовна. Покориться горю, но не пасть под его ударами — великий нравственный подвиг, который она совершила с таким достоинством’.
Нельзя обойти молчанием и судьбу злосчастной княжны Екатерины Алексеевны Долгоруковой, бывшей обрученной невесты императора-отрока Петра II.
Княжну Екатерину отправили в Горицкий девичий монастырь, приписанный к вологодской епархии, и это обстоятельство вызвало там большой переполох. ‘Настоятельница монастыря до того испугалась, что долго не хотела впускать в монастырь сторонних лиц, даже в церковь богомольцев: страшно опасно было имя Долгоруковых, боялась она за небрежное смотрение или, чего Боже сохрани, что-нибудь похожее на снисхождение к заключенным колодницам. В те времена в монастырях с колодниками не церемонились: для усмирения их и для острастки были колодки, кандалы, стулья с цепями, палки, плети, ‘шелепа’, то есть мешочки, набитые мокрым песком’.
К Екатерине Долгоруковой положительно никого не допускали, да и ей самой выхода никуда не было, дверь ее келейки, похожей на чулан, всегда была заперта.
Но и в такой жизни бывшая царская невеста не потеряла своего достоинства и не упала духом и по-прежнему была спесива и горда. Как-то однажды монахиня-прислужица, носившая к заключенной еду и питье, за что-то хотела дать острастку Екатерине Долгоруковой и замахнулась на нее огромными четками, сделанными из деревянных бус. Эти четки иногда служили и орудием наказания, то есть заменяли плеть.
— Остановись! Уважь свет и во тьме: я — княжна, а ты — холопка, — громко проговорила Екатерина Долгорукова, окинув горделивым взглядом монахиню-приставницу, а та так смутилась, что и четки выпали из рук, и она поспешила выйти, забыв даже запереть за собою дверь. — Вернись и запри дверь, а то я убегу, — насмешливо крикнула вслед монахине бывшая царская невеста, как видно, не забыв своего прежнего величия и лишь озлобившись от превратностей судьбы и несчастий.
Как-то в Горицкий монастырь приехал сам Андрей Иванович Ушаков, страшный начальник тайной канцелярии. Все засуетились, забегали. Игуменья и монахини не помнили себя от страха. Ушаков приказал показать место заточения Екатерины Долгоруковой. Его повели к знатной колоднице, и он в сопровождении настоятельницы монастыря вошел к заключенной. На него пахнуло зловонием и духотой, изба, где заключена была бывшая невеста императора-отрока, была мала, грязна и душна, свет едва проникал в маленькое оконце.
Княжна Екатерина бросила горделивый взгляд на вошедшего, она узнала начальника тайной канцелярии, недоброжелателя ее рода, и быстро отвернулась от него.
— Здравствуй!.. Узнала ли меня? — спросил Ушаков.
— Как тебя не узнать! Узнала.
— Что же ты отвернулась?.. Или тебе не в угоду мой приход?
— А зачем ты пришел? Зачем?.. Глумиться надо мною, смеяться… Что же, смейся, пока твой смех в слезы не обратится.
— Не смеяться, а милость тебе хочу я оказать.
— Ты? Милость? Я не нуждаюсь ни в чьей милости, а в твоей и подавно.
— А спеси в тебе осталось еще много! Гляди, ведь я горазд сбивать спесь, — сердито проговорил Ушаков.
— Не грози, не страшен ты мне.
— А вот я угощу тебя батогами.
— Что же, это — твое дело, дело палача тебе сподручно. Послушай, припомни то время, когда ты целовать мою руку считал за счастье.
— Ну и девка! — проговорил Андрей Иванович и, со злобою плюнув, вышел, строго приказав игуменье смотреть за колодницею.
Думала старица игуменья с монахинями, как еще строже смотреть за заключенной Долгоруковой, и надумали заколотить наглухо единственное оконце, находившееся в ее тюрьме.
И очутилась в постоянном мраке ‘разрушенная царская невеста’. Теперь не допускали никого близко подходить к ее тюрьме.
Почти три года провела в таком заключении княжна Екатерина, до тех пор оставаясь заживо погребенной в своей тюрьме, пока на престол царей русских не вступила дочь Великого Петра, императрица Елизавета, которая своим властным словом отверзла несчастной темницу.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека