Разговор о русских песнях, Шишков Александр Семенович, Год: 1811

Время на прочтение: 15 минут(ы)

А. С. Шишков

РАЗГОВОР О РУССКИХ ПЕСНЯХ

Почтенный Издатель книги ‘О старом и новом слоге’ к сочинениям своим, которые всегда будут служить памятниками любви его к Русскому слову, отечественному воспитанию и нравственности, присовокупил еще в нынешнем году ‘Разговоры о словесности’. В первом рассуждает он о правописании, во втором о Русском стихотворении. Из сего разговора предлагаю выписку о народных наших песнях:
А. Какого вы мнения о простонародных песнях?
Б. В них, так же как и в сказках, весьма много хорошего.
А. Меня это удивляет. Кажется, чему в них быть хорошему? Содержание их показывает, что они слагаемы были самыми простыми людьми, из которых многие, может быть, и грамоте не знали.
Б. Всё это правда, но при всём том, есть в них прекрасные мысли и выражения. Видно, что Музы, убегая иногда от учёных, любят посещать простые хижины.
А. По крайней мере, сие посещение бывает весьма редко. Я сам не отрицаю в них некоторого достоинства, но сравните новые песни со старыми, вы тотчас приметите великую между ними разность.
Б. Примечу, что новые песни далеко уступают старым.
А. Вы шутите! Неужели вы простонародные песни, сложенные в низком быту людей, предпочитаете новым, сочиненным просвещёнными умами и в благородных обществах?
Б. Предпочитаю.
А. Позвольте чистосердечно сказать, что вы слишком пристрастны ко всему старому.
Б. А вы ко всему новому. Разделим наши пристрастия пополам: середина подойдёт ближе к истине. Впрочем, поверьте мне, что сердце не в училищах научается чувствовать, и также вздыхает в палатах, как и в позлащённых чертогах.
А. Конечно, так. Природа везде природа. Но какую же главную разность полагаете вы: между старыми и новыми песнями?
Б. Главная разность, по-моему, состоит в том, что все новые песни твердят об одном и том же. Возьмите их пять, десять, двадцать, сколько хотите: вы ничего не найдёте в них, кроме любви. Везде одно и то же: или описание красот и прелестей любовницы, или жалобы на несклонность, или упрёки за неверность, или восторги при свидании, или печаль при разлуке, или грусть в отсутствии, или нежные пени, или отчаянные угрозы, или воспоминание прежних приятностей, или воображение ожидаемых утех, и тому подобное. Во всех сих единообразных описаниях большею частью виден ум, редко слышен голос чувств и сердца. Старинные песни, напротив того, суть лирические рассказы о весьма различных между собою происшествиях. В них есть и воображение и сила, и огонь, и язык страсти. В иной изображается нечто жалкое и печальное, как например: ‘Негде умирающий на ратном поле удалый воин лежит на ковре подле огня, припекая раны свои кровавые. В головах у него колчан стрел, по правую руку сабля острая, по левую тугой лук, а в ногах стоит добрый конь, единственный смерти его свидетель. Умирающий воин прощается с конём своим, велит ему белое тело своё зарыть копытами в землю, и потом, возвратяся на святую Русь, поклониться отцу и матери его, отвезть благословение малым детушкам и сказать молодой его вдове, что ‘женился он на другой жене, в приданое взял поле чистое, свахою была калёная стрела, а спать положила пуля мушкетная’. В другой представляется что-нибудь чувствительное и нежное, как например: отданная поневоле на чужую сторону в замужество дочь, расставшись с чадолюбивою матерью своею, едет в семью незнакомую и, воображая себе, как мать, в беседах сидючи и на чужих детей глядючи, печалится об ней, выпускает из рук последнее утешение, соловья своего, и говорит ему: ‘Полетай, соловеюшко, на мою родимую сторонушку, сядь в зеленом саду на любимую яблоньку, пой, воспевай соловей, утешай мою матушку, разбивай её грусть сердечную, что милое чадо её живёт на чужой стороне у лютого свёкра несговорливого, у лихой свекрови неразборчивой, где всякий час без дела брань несёт, без вины наказание’. В третьей для шутки описывается что-нибудь невозможное, как например: ‘Девица, напряди мне шёлку из белого снегу, сшей башмачки из желта песочку, насучи мне вервей из дождевых капель, и пр.’. Или что-нибудь забавное и смешное, как например: ‘Много добрый молодец послужил, на краю печки лежучи, он, увидя корыто долгое, спрашивает у товарищей: ‘Не это ли Волга широкая, крутобережная?’ Много им цветного платья поношено, по подоконью онуч попрошено, много на конях поезжено, на чужие дровни приседаючи’, и проч. [1]. В иной песне предлагается какая-нибудь загадка, и разрешение оной, как например:
Ах, что у нас, девица, без огня горит?
Без огня горит и без крыл летит?
Без крыл у нас летит и без ног бежит?
Девица отвечает:
Без огня у нас горит солнце красное,
А без крыл у нас летит туча чёрная.
А без ног у нас бежит мать быстра река.
Примечание Издателя.
Вероятно, что сия песня пета была при вечерних семейственных играх. Вообразим посиделки, на которые собирались подруги, украшенные скромностью и невинностью. Занимаясь работою для матери, для сестёр, для помощи неимущим, между сими полезными трудами, между приятными разговорами, представим себе, что одна из подруг предлагает вопросы, а другая отвечает. Вопросы и ответы будут означать свойства их разума и сердца, сии свойства будут сопровождаться чистотою, ясностью и естественною простотою отечественного слова, к которому привыкали они от колыбели, и которым учились изъяснять всё то, что животворит сердце и душу. Никакие модные шарады и ононимы не заменят старинных наших стихотворных игр [2]. Первые отучают слух от собственного наречия, последние и слух и душу приучили к природному слову.
Таким образом, продолжает Сочинитель, всякая песня есть некое особое изображение. Соберите сии картины: вы найдёте в них унылое, жалкое, печальное, забавное, смешное, ужасное, историческое, нравственное, семейственное и — словом, всякого рода описания.
А. Это, конечно, немалое преимущество. Однако ж, позвольте сказать, что при всех попадающихся иногда хороших местах вообще картины сии написаны неискусною кистью и худыми красками.
Б. Не все. Многие из них весьма прекрасны, некоторые во всей своей целости, а другие в частях.
А. Я не могу спорить, потому что никогда не входил в подробное разбирание оных, но желал бы посмотреть хотя на одну из них.
Б. Когда хотите, я вам покажу многие. Возьмём, например, сию песню, которой всё содержание состоит в том, что сочинитель к возбуждению жалости нашей представляет нам поле и убитого на нём человека. Посмотрим, какие краски употребил он для соделания сей картины поразительною, и заслуживает ли имя искусного живописца. Оставим поработившую слух наш меру стихов и привычку к нынешнему нашему наречию, станем только смотреть на красоту вымысла, на искусство составления частей, на истину мыслей и на силу выражений. Сочинитель обращается к полю и говорит:
Ах, ты поле моё, поле чистое,
Ты раздолье моё широкое!
Всем ты поле изукрашено,
Травушкою и муравушкою
И цветочками василёчками.
Во-первых, заметим сей унылый и томный напев, толь приличный содержанию песни. Во-вторых, какое сперва приятное представляется нам зрелище: чистое поле, раздолье широкое, украшенное травушками и цветочками! Для чего сей злачный образ? Для того, дабы после приятного видения тем сильнее поразить нас следующим потом ужасом:
Ты одним поле обесчещено:
Обесчещено? Какое сильное слово! Сей разговор с полем, сие придание одному человеку токмо свойственного качества, обесчещено, делают его в воображении моём некиим одушевленным существом, приемлющим участие в приключении. Таким образом, всё в картине дышит жизнью. Но чем оно обесчещено?
Посреди тебя поля чистого
Стоит част ракитов куст,
На кустике сидит млад сизой орёл
Во когтях держит чёрна ворона,
Он точит кровь на сыру землю.
Какая противоположность первому вступлению! Там на широком поле зеленеют травушки и цветочки, здесь из держимого когтями орла чёрного врана точится кровь на сыру землю!
Но к чему сие кровавое изображение, мы тотчас это увидим:
Под кустиком лежит убит доброй молодец,
Избит, изранен, исколот весь.
Вот чем поле обесчещено! Вот что значит предыдущее изображение! Оно показывает, что на сем месте сошлись два соперника, один подобен сизому орлу, другой — чёрному врану [3], оно свидетельствует происходившую между ними брань, представляет, с каким мужеством два сии подвижника сражалися, и как один из них, сизый орёл, победил другого, чёрного врана, которого тело лежит под кустом. По сие время всё хорошо, всё представлено мне искусно, живо. Сочинитель успел уже потрясти душу мою различными чувствованиями: приятностью, удивлением, ужасом, остаётся ему поразить меня жалостью. Посмотрим, как он сие сделает:
Не ласточки, не касатушки
Вкруг тепла гнезда увиваются —
Остановимся на сих двух стихах. Здесь каждое слово достойно особливого замечания. Птицы, называемые ласточками или касаточками, по беспрестанной заботе о насыщении малых детей своих, кажутся быть к ним горячее всех других пернатых. Самое название их, происходящее от имени ласка, ласковость, то показывает. Прилагательное тёплое так прилично гнезду, как солнцу красное солнышко, земле мать — сыра земля. Глагол увиваться выражает точно ту заботу, то попечение, с каким птицы сии вокруг гнёзд своих летают. И так нельзя лучших и приличнейших собрать красок для представления в картине того, что сочинитель представить хочет. Каждое слово есть живейшая, искуснейшая черта кисти. Но кто ж подобно увивающимся около тёплых гнёзд своих ласточкам вокруг сего убитого доброго молодца увивается? Родная мать его, сестра и молодая жена! Какие в совокупности три раздирающие душу лица! И как чувства мои, истиною подобия и силою приличия слов приготовлены к разделению с ними их горести! Где в простой и краткой песенке покажете вы мне лучшего живописца? Но сочинитель и тем ещё не удовольствовался: он увенчал конец всей песни прекраснейшим нравственным размышлением, и показал мне истинное различие между печалью, какою снедается материнские ничем не утешимое сердце, и тою, которую молодость чувствует токмо временно. В песне его:
Мать плачет, как река льётся,
Сестра плачет, как ручей течёт,
Молода жена плачет, как роса падёт:
Красно солнышко взойдёт, росу высушит.
Какое вместе величавое и естественное сравнение! Сии простые, но истинные, в самой Природе почерпнутые мысли и выражения суть те красоты, которыми поражают нас древние писатели, и которые только теми умами постигаются, коих вкус не испорчен жеманными вымыслами и пухлыми пестротами. Они вселяются в душу и живут в ней, между тем как выдумки хитрого и холодного ума нравятся как игрушки, и вскоре исчезают как дым.
А. Я примирился с Русскими сказками, а теперь вижу, что мне надобно будет примириться и с Русскими песнями.
Б. Другая подобная же сей песня не столько чувствительности, но ещё больший ужас рождает. В начале её описывается некая едиными токмо скалами обильная страна:
Ах вы горы, горы крутые!
Ничего вы горы не породили,
Ни травушки, ни муравушки,
Ни лазоревых цветочков василёчков,
Вы породили только бел горюч камень.
По изображении толь унылыми стихами сей дикой, голой, необитаемой пустыни, сочинитель представляет на ней один только част ракитов куст, под которым
Лежит убит добрый молодец,
Разметав свои руки белые,
Растрепав свои кудри чёрные,
Из рёбр его проросла трава,
Ясные очи песком засыпались.
Какая смелая кисть! Какой ужасной вид смерти! Какая страшная картина!
А. Это правда. Перо смелее кисти: я думаю, живописец не осмелился бы изобразить на холсте толь страшное зрелище. И что всего страннее: в стихах сих стопопадение смешанно, нет никакой меры, но они так хороши, что я бы никак не покусился сделать в них некоторые перемены для соблюдения меры, опасаясь, что испорчу их силу и, угождая слуху, оскорблю разум.
Б. В иной песне молодой воин стоит на часах у гробницы Петра Великого и, обливаяся слезами, говорит:
Ах, ты батюшко, светел месяц,
Что ты светишь не по-старому,
Не по-старому и не по-прежнему,
Всё ты прячешься за облаки,
Закрываешься тучей тёмною…
Какое прекрасное изображение всеобщего уныния вскоре после смерти Великого Мужа и Царя! Потом воин сей от сильного желания увидеть паки ПЕТРА Великого живым, как бы в некоем исступлении восклицает:
Расступися ты мать — сыра земля,
Ты раскройся гробовая доска,
Развернися ты золота парча,
И ты встань-проснись православный Царь [4]!
Покажите мне в Квинтилиянах и Лагарпах, когда они рассуждают об украшениях или извитиях, пример, превосходнейший сего. Лагарп, на приклад, толкуя о извитии, называемом обращение, говорит, что оно долженствует состоять в движении крепко поколебанного воображения, или сильно растроганной души, и приводит следующее из Боссюэта восклицание: ‘Меч Господень! Какой удар совершил ты! Вся земля поражена удивлением’. Или следующие из ‘Андромахи’ Расиновой стихи: ‘Нет! Мы уже не увидим вас более, священные стены, которых Гектор мой сохранить не мог’. Ежели обращение состоит в крепко поколебанном воображении, или сильно растроганной души, то сравните сие мечтание воина при гробнице Петра Великого с мечтанием Боссюэтовым и Андромахиным, и скажите, которое из них сильнее и красноречивее.
А. Я иного сравнения сделать не умею, как только такое: Французские примеры хороши, удивляют, но от Русского волосы становятся дыбом: мне кажется, я вижу, как мать — сыра земля расступается, гробовая доска раскрывается, золотая парча развёртывается, и Пётр Великий восстаёт из гроба!
Б. Не отрицайте же того, чтоб в Русских песнях наших не было превосходных мыслей.
А. Согласен, что можно в них находить величественное, жалкое и ужасное.
Б. Прибавьте к тому и стихотворное. Возьмём, например, сию песню:
Что повыше было города Царицына,
Что пониже было города Саратова,
Протекала, пролегала мать Камышенка река,
За собой она вела круты красны берега,
Круты красны берега в зелёные луга.
Она устьицем впадала в Волгу матушку реку.
И проч.
Из сих шести стихов четвёртый и пятый принадлежат к тем стихам, которые самими Музами внушаются.
А. Они, кажется, потому хороши, что оживотворяют изображение.
Б. Точно так. Но не то ли и составляет высокое стихотворное искусство, чтоб всему описуемому давать душу, давать чувство и жизнь? Выражение ‘за собой она вела’, не представляет ли реку неким одушевлённым, величаво грядущим существом, за которым вслед идут крутые красные берега? Какое великолепное шествие! Отнимите сии слова: ‘протекала’, ‘пролегала’, ‘за собой она вела’, и поставьте вместо оных: ‘текла’ и ‘по обеим сторонам её лежали’, очарование пропадёт, волшебство исчезнет, и воображение престанет восхищать душу.
А. Да, это правда. Слова не токмо собственным знаменованием своим и звуком, но даже знаменованием сопряжённых с ними предлогов или частиц придают много силы и красоты выражению. Предлог про означает всегда действие сквозь что-нибудь, как например: пройти, пробиться, проломить, продеть, продраться, проникнуть, и пр. Во всех сих словах подразумевается действие, отверзающее себе путь сквозь что-нибудь, как то: пройти сквозь горы, пробиться сквозь народ, проломить стену насквозь, и так далее. Отсюда глаголы протекала, пролегала рождают в мыслях наших такое живое воображение, как будто река теперь лишь перед глазами нашими восприемлет начало бытия своего, то есть идёт сквозь поля, роет себе ложе и составляет берега.
Б. Рассуждение ваше весьма справедливо.
А. Ещё остаются у меня некоторые сомнения. Мне кажется, нет в сих песнях того учтивства, той нежности, той замысловатости и тонкости мыслей, какая господствует в новейших наших сочинениях.
Б. Да, конечно. Вы не найдёте в них ни Купидона, стреляющего из глаз красавицы, ни амброзии, дышащей из уст её, ни души в ногах, когда она пляшет, ни ума в руках, когда она ими размахивает, ни Граций, сидящих у неё на щеках и подбородке. Простые писатели их не умели так высоко летать. Они не уподобляли любовниц своих ни Венерам, ни Дианам, которых никогда не видывали, но почерпали сравнения свои из Природы видимых ими вещей [5]. Например, когда хотели похвалить ту, которая им нравится, то говаривали, что у ней:
Очи соколиные,
Брови соболиные,
Походка павлиная,
По двору идёт,
Как лебедь плывёт, и проч.
Или
Без белил ты, девка, белёхонька,
Без румян ты, девка, румяна,
Ты честь, хвала отцу, матери,
Сухота сердцу молодецкому.
Название ‘девка’ было у них учтиво и почтенно, потому что достоинство имени заключалось у них в достоинстве вещи. Нравственность их в выражении: ‘Ты честь, хвала отцу, матери’, находила больше прелестей, нежели в тоненьких ножках, розовых губках и трепещущих грудях, которых явное трепетание больше досаждало их целомудрию, нежели нравилось их сладострастию.
А. Да, из песен их видно, что нравы их, при всей своей грубости, поближе были к коренным добродетелям, чем наши.
Б. Для того-то, может быть, и были они таковы, что грубость их не была ещё рассеяна тьмой просвещений. Язык нежности их имел в себе также нечто особое от нынешнего. Они не говорили своим любовницам: ‘Я заразился к тебе страстью, я пленил себя твоими взорами, я поражён стрелою твоих прелестей, ты предмет моей горячности, я тебя обожаю’, и проч. Все это чужое, не наше Русское. Они для выражения своих чувствований не искали кудрявых слов и хитрых мыслей, но довольствовались самыми простыми и ближайшими к истине умствованиями, как например:
Ты не вейся, не вейся трава со ракитой,
Не свыкайся, не свыкайся молодец со девицей:
Хорошо было свыкаться, тошно расставаться.
Они в любви не знали пышных выражений, не уподобляли огня своего Троянскому пламени: ‘И больше сам горю, чем Пергамы пылали’. Нет, они говаривали:
Надёжа, надёжа мил сердечный друг,
Заронил ты мне искру в ретиво сердце,
Без огня моё сердечко разгоралося,
Без полымя ретивое распылалося.
Сии выражения: ‘заронил ты мне искру в ретиво сердце, без огня моё сердечко разгоралося’, несравненно лучше для меня всех сих жеманных учтивств, холодных оборотов, удалённых от природы вымыслов, чужеземных речений, перенимаемых нами с тех языков, на которых нельзя выразить ни ‘заронил ты мне искру’, ни ‘сердечко моё разгоралося’.
А. Вы справедливы: я теперь ясно вижу, что как ни далеко отошли мы от сей приятной простоты, однако ж сердце ещё чувствует её. Даже мне кажется, что ежели разум свергнет с себя иго навыка, то и он преклонится на сторону сердца.
Б. Конечно, так. Разум человеческий, гоняясь за хитростями, так удаляется иногда от простоты, что, потерявшись во мраке умствований, с радостью возвращается к прежним своим чистым, Природою внушённым понятиям [6].
А. Вы сказали мне о разных представляющихся в Русских песнях картинах или изображениях. Я уже видел некоторые из оных, но желал бы ещё взглянуть на те, в которых видна любовь, разлука, или нравственность.
Б. Я охотно удовлетворю вашему желанию. Вы хотите знать, так ли они, как мы, умели изображать свои сердечные чувствования? Разность между ими и нами примечается в том, что наше сердце как будто не смеет, не спросясь у разума, изъявлять любовь свою, а их сердце говорило то, что чувствовало. Разум молчал и не смел ему подавать советов, зная, что он в сем случае больше испортит дело, нежели поправит. Отсюда кажется нам, что мы силу страсти нашей не довольно изъявим, когда не уподобим любовницу свою Венере, когда не назовём её божеством, когда не сравним огонь очей её с солнечными лучами, и так далее. Вот язык разума [7]. Послушайте ж теперь, как в следующей песне говорит сердце:
Туманно красное солнышко, туманно,
Печальна красная девица, печальна.
Никто её кручинушки не знает,
Ни батюшка, ни матушка родные,
Ни белая голубушка сестрица.
Печальна красная девица, печальна.
Не можешь ты злу горю пособити,
Не можешь ты мила друга забыти
Ни денною порою, ни ночною,
Ни утренней зарёю, ни вечерней.
В тоске своей возговорит девица:
Я тогда мила друга забуду,
Когда подломятся мои скорые ноги,
Когда опустятся мои белые руки,
Засыплются глаза мои песками,
Закроются белы груди досками.
Вот язык сердца! Язык истинных чувствований! Нет здесь никаких выисканных разумом украшений, или увеличений, напрягающихся изъявить силу страсти, и напротив уменьшающих или охлаждающих оную чрез отнятие у ней простоты и естественности. Здесь все мысли, все выражения заимствованы от самой Природы, от простоты нравов и от языка страсти. Сочинитель не сравнивает красавицы своей ни с какими умственными существами, не уподобляет печали её адским мукам, но простым своим стихом: ‘В тумане красного солнышка не видно’, даёт мне величайшее понятие о красоте её, печалью помраченной.
Никто её кручинушки не знает:
Ни батюшка, ни матушка родные,
Ни белая голубушка сестрица.
Какою ещё при печали и прелестях лица украсил он её скромностью, стыдливостью: даже сестре не смела открыться! Притом, какая видна здесь нравственность: всякую тайну дочернюю наперёд узнавали отец и мать.
Не можешь мила друга забыти
Ни денною порою, ни ночною,
Ни утренней зарёю, ни вечерней.
Какие простые слова, но каким сильным образом изъявляют чувствование любви!
В тоске своей возговорит девица:
Здесь разумеется, что она сама себе в тайне сердца своего говорит:
Я тогда мила друга забуду,
Когда подломятся мои скорые ноги,
Когда опустятся мои белые руки,
Засыплются глаза мои песками,
Закроются белы груди досками.
Какой живой образ смерти! Весь смысл стихов сих заключается в следующей мысли: ‘когда я умру’, но как язык страсти без всяких выдумок ума плодовит и красноречив!
А. Вижу, и начинаю распознавать язык истинных чувствований, доходящий до глубины сердца, от языка холодного ума, тщетно покушающегося острыми выдумками своими заменить искренность и простосердечие прямой любви. Не припомните ли вы какого тому примера? Сличение сих двух противоположностей показало бы яснее разность между оными.
Б. В старинных наших песнях мы не найдём таких примеров, но можем сыскать их в некоторых новейших, когда мы, отрекшись от самих себя, сделались подражателями иностранным, и начали простую силу ума своего менять на их чопорное умничанье, тогда стали появляться таковые и подобные сим песенки: Любовник, прося любовницу свою, чтоб она дала прохладу горячей его любви, говорит:
Коли столько было силы, что умела огонь дать,
Обратися вдруг водою, и потщися заливать.
Или:
И тобою лишь одной я на свете и живу.
Но напрасно, дорогая, и живым уже слыву,
Можно ль быть живым без сердца, ты которо отняла,
А отнявши, на промен своего не отдала?
А. Правда, очень видно, что это не наш слог, но подражание. Однако ж, и того отрицать нельзя, что уже мы более не следуем таким жеманным, или, как вы называете, чопорным выдумкам ума, когда он безумствует и на себя не походит. Самая мера стихов сих показывает, что они должны быть писаны в первые времена сближения нашего с иностранцами и их словесностью.
Б. Часто и в нынешних стихах с поправленною мерою найдёте вы то ж самое безобразное подражание. Но мудрено ли было сделать нам худой навык? Самые учители наши, Французы, у которых мы более всех перенимаем, до времён Корнелия и Расина писали таковым же слогом. Желаете ли видеть, как в ‘Марианне’, Тристановой трагедии, Ирод с наперсником своим Саломом разговаривает? Салом, желая отвратить его от любви к Марианне, говорит ему: ‘Какое удовольствие находите вы любить скалу, с которой непрестанно текут источники слёз, и которая любви вашей не чувствует?’ Ирод отвечает:
‘Ежели божественный предмет, который я обожаю, слывёт скалою, так это алебастровая скала, приятная луда [8], на которой блистает всё то, чем Природа соблазнить меня хотела. Нет ни одного рубина столь багряного, как уста её, которые к чему только прикоснутся, всему сообщают запах амброзии, и блеск очей её таков, что мои чувства поставляют их, по крайней мере, в числе алмазов’. Таков, говорит Лагарп, был слог самых знаменитых писателей, господствовавший в трагедиях, поэмах и вообще во всём красноречии, в то время, когда Корнелий написал своего ‘Сида’. Можно ли после сего поверить тем Русским писателям, которые говорят, что язык наш не установлен, что мы не имеем образцов, и пр.? Да какие ж образцы лучше: те ли, которые мы в духовных наших песнопениях и в простонародном языке находим, или те, которые в Тристанах и других подобных ему писателях предстояли Корнелию и Расину? Но оставим сии рассуждения: они далеко нас заведут. Обратимся лучше к нашим песням. Рассмотрим одну из них такую, в которой описывается свидание и разлука двух соединённых узами любви сердец:
На восходе красна солнышка,
На закате светла месяца,
Не сокол летал по поднебесью,
Молодец ходил по бережку.
Он не скоро шёл, сноравливал,
Во зелёный сад заглядывал,
Сам, кручинясь, приговаривал:
Уж все пташечки проснулися,
Друг со другом повидалися,
Сизыми крыльями обнималися,
Лишь одна моя голубушка
Лебедь бела красна девица,
Что прилука молодецкая,
Крепко спит теперь во тереме!
Знать, ей милый друг не грезится,
Знать, о мне она не думает.
Моё сердце разрывается,
Что с надёжей не встречается.
Разберите сии стихи, вы найдёте в них искусное расположение и приличность мыслей. Здесь всё то сказано, что рождает в уме слушателя приятные напоминовения, и побуждает сердце его к принятию участия в жалобах любовника. Во-первых, разлучающаяся чета, то есть любовник и любовница, представлены оба в прекраснейшем виде: он, молодец превосходнейший летающего по поднебесью сокола, она, лебедь белая и прилука молодецкая. Во-вторых, в уста любовника вложена пренежная жалоба, все птички, говорит он, проснулися, успели уже повидаться и обнять друг друга крылышками, один я не вижу моей милой, знать, она не думает обо мне. В-третьих, час дня избран самый приятнейший: между закатом светлого месяца и восходом красна солнышка.
А. Однако, это очень рано.
Б. Для нас, спящих до полудни, конечно, очень рано. Мы в такую пору не видаемся со своими любовницами. Но надобно воображать себя в состоянии тех людей, которые никогда не просыпают солнечного восхода, и пробуждаются вместе с пробуждением всей Природы. Наконец, ожидаемая с нетерпеливостью любовница появляется, но в каком виде?
Идёт девица из терема,
Что бело лицо заплакано,
Ясны очи помутилися,
Белы руки опустилися.
Мы не таким образом описываем ныне печаль красавиц, но сия безмолвная кручина: ясны очи помутилися, белы руки опустилися, едва ли не лучше сих влагаемых нами в уста любовниц восклицаний: ‘О рок! О лютый рок! Я рвусь, терзаюсь’, и тому подобных. Часто самые лёгкие черты живее изобразят печаль, нежели все излишне придуманные слова. Посмотрим теперь последнее их свидание:
Не стрела сердце поранила,
Не змея его ужалила…
Что ж такое? Какою ещё и сих жестоких язв лютейшею мукою поражён он был?
Красна девица промолвила:
Ты прости, прости, мой милый друг!
Ты прости, душа отецкий сын!
Ввечеру меня помолвили,
Завтра будут поезжалые,
Повезут меня в церковь Божию,
Я достануся иному, друг,
И верна буду по смерть мою.
Мы по нынешним нашим нравам скажем: какой холодный конец! Так, но поставим себя в те времена, когда брак целомудренной женщины был гробом всех её сердечных склонностей. ‘Она жила одному только мужу, всему прочему умирала’.
Ограничиваюсь сею выпиской. Любители России из немногих остатков древней словесности нашей выводят доказательства о разуме и добродетелях предков наших. Для других ничто и совокупное свидетельство наших летописей. Любовь к Отечеству оценяет всё отечественное.

ПРИМЕЧАНИЯ С.Н. ГЛИНКИ:

[1] И тут ясное нравственное доказательство, что предки наши не любили лености. В пословицах утвердительно сказано: ‘Лень мужа не кормит, а только портит’. Предки наши любили гостеприимство, любили труд и полезные упражнения. Тунеядство и тунеядцы умножились с модами и с новым воспитанием. Почтенный Сочинитель сего разговора убеждает примером своим, что чем более будем вникать в свойства и силу отечественного слова, тем более будем ценить добродетели праотеческие. Вооружаясь против чужеязычия, Сумароков сказал: ‘Прекрасен наш язык единой стариной’. И сия-то старина свидетельствует о нравственности предков наших. Примеч. Изд.
[2] Шарады и ононимы почти что же, что и загадки. Впрочем, на что объяснять то, что не стоит объяснения?
[3] Хотя орёл почитается сильнейшею извсех птицею, однако ж, и ворон одарён великою силою. Сила орла состоит в когтях и крыльях, сила же ворона в крепком и большом клюве, так что самые бойкие из хищных птиц, таковые как сокол и кречет, не смеют иначе нападать на ворона, как разве побуждаемые чрезмерным голодом.
[4] Живость и душевная сила предков наших переходила в изречения, в стихотворство и деяния их. Воспитание, свойственное Русским в России, укрепляя тела и души, удаляло разум от рабственного заимствования. Предки наши подражали одной Природе, они не только звуками слов, но смыслом и обилием Русского слова одушевляли песни, повести и грамоты. Чужое наречие, чужой образ мыслей умерщвляют всё отечественное. Примеч. Изд.
[5] Ломоносов наблюдал Природу не в училище, не в книгах иностранных, он видел её, жил с нею. Кисть его сохранила живые и правильные начертания наших предков, которые также описывали Природу с подлинников и не переводили её с чужих наречий. Оттого-то находили они всегда точные и настоящие слова к изображению мыслей, чувствований сердечных и видов Природы. Когда бы при нынешнем воспитании особенно учились Русскому языку, тогда, по словам Сумарокова:
‘…Исчезли б пухлы оды,
И не ломали бы языка переводы’.
Прим. Изд.
[6] Сколько бы ни усиливались хитрости и затеи моды, но они некогда исчезнут, останется только то, что внушало сердце и Природа. Что же будет тогда со всеми утончённостями вкуса и ума? И они с дымом моды, как дым рассеются. Прим. Изд.
[7] Здесь, кажется, можно прибавить, что сие происходит более от подражания, нежели от разума. У предков наших разум был в согласии с сердцем. Разногласие сердца с разумом есть плод нового воспитания, в старину и в мысль не приходила сия речь: ‘образовывать сердце и разум’. В подлинном Русском языке не было модной образованности. Примеч. Изд.
[8] Слово ‘скала’, а особливо ‘луда’, мало употребительны, но точно значат то, что у Французов ‘roche’ и ‘ecueil’. Я употребил их здесь для сохранения точности смысла.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека