Писатель-художникъ, беллетристъ ‘съ искрой Божей’ — это лучшй выразитель своего времени, своего народа. Онъ живетъ, думаетъ лучшими думами современнаго ему общества, является представителемъ его лучшихъ желанй, лучшихъ помысловъ. Его чуткимъ нервамъ передается съ большею силой и быстротой, какъ бы посредствомъ электрическаго тока, всякое умственное и нравственное движене общества. Къ нему, какъ къ центральному организму, на которомъ съ большей чувствительностью отражается и радость, и горе общественное, пробгаютъ отъ каждаго общественнаго факта и явленя проводящя токъ мельчайшя струны…
Именно такого рода выдляющеюся изъ ряда вонъ чуткостью, переходящею какъ бы въ само реальное переживанье общественныхъ нравственныхъ золъ, обладаетъ одинъ изъ новыхъ, юныхъ писателей. Мы разумемъ Всеволода Гаршина. Онъ мучается, болетъ отъ общественныхъ недуговъ не въ думахъ, не въ мысляхъ только,— онъ испытываетъ реально, непосредственно, и нравственную, и физическую боль. Его чуткость, тонкое понимане психической стороны человка (составляющей главный предметъ его наблюденй и интереса), до реальной боли доходящая отзывчивость рзко отдляютъ его отъ другихъ писателей-художниковъ. Все, чмъ богата молодость — вра, любовь — самая искренняя, самая святая, неуспвшая еще окутаться обыденной пошлостью, стирающей все чистое и живое — все найдете у В. Гаршина, но найдете одновременно, почти рядомъ съ наводящимъ ужасъ и подкашивающимъ всякую энергю отчаянемъ: авторъ видитъ ‘дно жизни…’ {Рецензентъ Отечественныхъ Записокъ въ своей прекрасной замтк на книжку Н. Гаршина совершенно врно усматриваетъ въ автор ‘Разсказовъ’ одновременное существоване двухъ людей: одинъ — полный вры, жизни, энерги, лучшихъ стремленй, другой — парализующй все это.}.
Всеволодъ Гаршинъ въ первый разъ ‘выступилъ съ своимъ разсказомъ ‘Четыре дня’ въ Отечественныхъ Запискахъ, кажется, въ 1878 году. Въ настоящее время онъ издалъ маленькую книжку, которая содержитъ восемь маленькихъ разсказовъ. Вс они извстны публик. Большинство было напечатано въ Отечественныхъ Запискахъ, послдне два появились въ Русскомъ Богатств и Устояхъ. Эти послдне несравненно слабе первыхъ и носятъ тотъ аллегорическй характеръ, который составляетъ отличительную особенность литературы послдняго времени* потерявшей способность говорить прямо, безъ обиняковъ. Къ тому же и аллегоря въ нихъ какая-то смутная, трудно понимаемая, въ особенности въ послднемъ, который прозывается: ‘То, чего не было’. Въ немъ передается разговоръ, происходящй въ одинъ жаркй юньскй день въ саду на полянк между муравьемъ (мужикъ), жукомъ (нчто въ род чиновника), гндымъ (люди не широко смотряще), улиткой (консерваторъ), кузнечикомъ (либералъ), ящерицей (люди ‘и насимъ и васимъ служаще’), бабочкой (люди врующе) и мухой (люди, живуще мамономъ)… Разговоръ неясный, отрывочный. Авторъ, надо думать, изображая этотъ сумбуръ, имлъ въ виду представить хаотическое положене современнаго общества.
Разсказъ ‘Attalea princeps’, гд аллегоря боле ясна и мене допускаетъ сомннй въ толковани, привела многихъ читателей въ полное недоумне своимъ конечнымъ выводомъ. Здсь авторъ заставляетъ одну изъ пальмъ, растущую въ оранжере, хотть свта, воздуха, свободы, яснаго неба, яркаго солнца… Attalea напрягаетъ вс силы, чтобы расти какъ можно выше, доростаетъ до потолка оранжереи, тужится, собирается съ силами — и выпираетъ потолокъ. Вс остальныя растеня ей не сочувствуютъ, исключая одной безсильной былинки, обвивающей эту же пальму. Но лишь только она выставила на воздухъ свою вершину, лишь только добилась, чего такъ страстно и долго хотла,— втеръ и дождь сгубили-ее, а хозяинъ оранжереи приказалъ срубить у корня вмст съ былинкой и выбросить вонъ, а потомъ веллъ туда же выкинуть и корень.
И неужели не надо хотть и стремиться къ лучшему?— спрашиваетъ удивленный читатель, такъ какъ, кром этого, отбивающаго всякую энергю, вывода изъ приведеннаго разсказа сдлать нельзя. Такой выводъ кажется ему диссонансомъ въ общей гармони мыслей и картинъ, съ которыми онъ встрчался въ боле раннихъ разсказахъ. Но это только такъ ‘кажется’ и кажется потому, что нигд такъ ршительно и отчаянно не вырывалось у автора мучительнаго крика ‘не стоитъ!’.
Вопросы: ‘зачмъ?’ и ‘куда?’ — не переставали парализовать стремленя и порывы молодой жизни и въ предшествовавшихъ разсказахъ. Онъ искалъ отъ нихъ забвенья въ творчеств, въ искусств, но и тутъ эти докучные, неотвязно*мучаще душу, вопросы не даютъ покоя. Въ разсказ ‘Художники’ авторъ прекрасно передалъ эту, гнетущую душу, тоску художника Рябинина.
Рябининъ до ‘боли’ страдаетъ отъ чужаго горя. Чтобъ облегчить это горе, надо указать на него обществу,— указать такъ, чтобы общество почувствовало его, измучилось имъ. Для этого онъ обращается къ помощи искусства. Съ этою цлью онъ рисуетъ картину: ‘Глухарь’ {Такъ называютъ на чугунно-литейныхъ заводахъ работниковъ, которые, сидя внутри котла, поддерживаютъ грудью заклепку, на которой снаружи молотомъ выбиваютъ шляпку.}.
‘Вотъ онъ сидитъ передо мною въ темпомъ углу котла, скорчившйся въ три погибели, одтый въ лохмотья, задыхающйся отъ усталости человкъ. Его совсмъ не было бы видно, еслибы не свтъ, проходящй сквозь круглыя дыры, просверленныя для заклепокъ. Кружки этого свта пестрятъ его одежду и лицо, свтятся золотыми пятнами на его лохмотьяхъ, на всклокоченной и закопченной бород и волосахъ, на багрово-красномъ лиц, по которому струится потъ, смшанный съ грязью, на жилистыхъ надорванныхъ рукахъ и на измученной, широкой, впалой груди. Постоянно повторяющйся страшный ударъ обрушивается на котелъ и заставляетъ несчастнаго глухаря напрягать вс свои силы, чтобъ удержаться въ своей невроятной поз’ (стр. 143).
Картина готова. Она производитъ сильное впечатлне на художниковъ. Но ея творцу не этого надо. Ему нужно, чтобы то, что онъ создалъ изъ этого полотна, ужаснуло своимъ видомъ эту чистую, прилизанную, ненавистную толпу. ‘Прйди,— говоритъ онъ, взывая какъ бы къ ‘духу’ въ Фауст,— силою моей власти прикованный къ полотну, смотри съ него на эти фраки и трэны, крикни имъ: я — язва растущая! Ударь ихъ въ сердце, лиши ихъ сна’ стань передъ ихъ глазами призракомъ! Убей ихъ спокойстве, какъ ты убилъ мое…’ (стр. 145).
Вотъ чего онъ хочетъ, чего требуетъ отъ искусства. И если оно не въ силахъ при всей своей сил сдлать человка лучше, то художникъ въ отчаяни бросаетъ палитру, мольбертъ и бжитъ изъ своей мастерской въ сельскую школу. Тамъ хочетъ онъ научить понять, что тло дорого, что можно и должно не отдавать его на такя муки, на какя отдаетъ глухарь…
Но и тамъ вс его усиля оказываются безполезны и напрасны.
Художникъ до того изболлъ и изстрадался, что даже его видня представляютъ одн безконечныя адскя муки.
Еслибъ эти видня не были писаны кровью и нервами, то рецензентъ могъ бы упиваться художественнымъ восторгомъ отъ набросанныхъ авторомъ картинъ. Но разсказы Гаршина — не плодъ обдуманнаго творчества по заране составленному детальному плану, это — крикъ наболвшей души… Гаршинъ — это лирикъ въ проз.
‘Чудится мн, что я опять на завод, только не на томъ, гд былъ съ Ддовымъ. Этотъ гораздо громадне и мрачне. Со всхъ сторонъ гигантскя печи чудной, невиданной формы. Снопами вылетаетъ изъ нихъ пламя и коптитъ крышу и стну зданя, уже давно черныя, какъ уголь. Машины качаются и визжатъ, и я едва прохожу между вертящимися колесами и бгущими и дрожащими ремнями, нигд ни души. Гд-то стукъ и грохотъ: тамъ то идетъ работа. Тамъ неистовый крикъ и неистовые удары, мн страшно идти туда, но меня подхватываетъ и несетъ, и удары все громче, и крики все страшне. И вотъ все сливается въ ревъ, и я вижу…
‘Вижу — страшное, бозобразное существо корчится на земл отъ ударовъ, сыплющихся на него со всхъ сторонъ. Цлая толпа бьетъ, кто чмъ попало. Тутъ вс мои знакомые съ остервенлыми лицами колотятъ молотами, домами, палками, кулаками это существо, которому я не прибралъ названя. Я знаю, что это — все онъ же… Я кидаюсь впередъ, хочу крикнуть: ‘Перестаньте, за что!’ — и вдругъ вижу блдное, искаженное, необыкновенно страшное лицо,— страшное потому, что это мое собственное лицо. Я вижу, какъ я самъ, другой я самъ, замахивается молотомъ, чтобы нанести неистовый ударъ… Тогда молоть опустился на мой черепъ. Все исчезло, нкоторое время я сознавалъ еще мракъ, тишину, пустоту и неподвижность, а скоро и самъ исчезъ куда-то…’ (стр. 151 и 152).
Здсь нтъ ни слова, ни звука по соображеню, это — крикъ, просящйся неудержимо наружу, крикъ больной, подавляющй душу. Этотъ искреннй, неподдльный лиризмъ въ проз, который звучитъ съ первой до послдней страницы въ разсказ ‘Художники’, составляетъ оригинальную особенность этого автора. Послдняя чувствуется также, кром психологическаго направленя его разсказовъ, и въ самой манер писать кратко, лаконично, просто. Перодическая рчь встрчается рдко и то больше при сравненяхъ цлыми картинами, какъ бы откуда-то вырванными эпизодами, напоминающими нсколько манеру Гоголя.
Вотъ одно изъ такихъ удачныхъ сравненй въ разсказ ‘Художники’:
‘И вдругъ то необыкновенно хорошее, радостное и мирное, чего я не испытывалъ съ самаго дтства, нахлынуло на меня вмст съ сознанемъ, что я далекъ отъ смерти, что впереди еще цлая жизнь, которую я наврно съумю повернуть по-своему (о, наврно, съумю!), и я хотя съ трудомъ повернулся на бокъ, поджалъ ноги, поджалъ ладонь подъ голову и заснулъ точно такъ, какъ въ дтств, когда бывало проснешься ночью, возл спящей матери, когда въ окно стучитъ втеръ, и въ труб жалобно воетъ буря, и бревна дома стрляютъ, какъ изъ пистолета, отъ лютаго мороза, и начнешь тихонько плакать, и боясь и желая разбудить мать, и она проснется, сквозь сонъ поцлуетъ и перекреститъ, и успокоенный свертываешься калачикомъ и засыпаешь съ отрадой въ маленькой душ…’ (стр. 155).
Надемся, что каждый, прочитавши хоть одинъ изъ слдующихъ ‘разсказовъ: ‘Четыре дня’, ‘Происшестве’, ‘Трусъ’, ‘Ночь’, ‘Художники’ (за исключенемъ ‘Встрчи’, которая производитъ впечатлне нчто шаблоннаго, фельетоннаго, обличительнаго), согласится, что В. Гаршинъ — писатель весьма симпатичный. Его разсказы тотчасъ при своемъ появлени обратили на себя внимане и внушили въ автору ту дорогую симпатю, которая существуетъ теперь между немногими писателями и публикой. Всеволодъ Крестовскй (псевдонимъ), годъ или два тому назадъ, сказалъ теплое и врное слово объ этомъ молодомъ талант, врно выразилъ симпатю и чувства публики къ Всеволоду Гаршину, несомннно обладающему ‘искрой Божей’ и ‘собственнымъ голосомъ’.