Время на прочтение: 12 минут(ы)
Аверченко Аркадий Тимофеевич
——————————————————————-
Аверченко Аркадий Тимофеевич. Хлопотливая нация: Юмористические произведения. Сост. М.Андраша. — М.: Политиздат, 1991
Ocr Longsoft http://ocr.krossw.ru, август 2006
——————————————————————-
Перед лицом смерти
Веселье
Перед сном
Искусство и публика
Современный роман
Муха
В этот день я был на поминальном обеде.
Стол был уставлен бутылками, тарелочками с колбасой, разложенной звездочками, и икрой, размазанной по тарелке так, чтобы ее казалось больше, чем на самом деле.
Ко мне подошла вдова, прижимая ко рту платок.
— Слышали? Какое у меня несчастие-то… Конечно, я слышал… Иначе бы я здесь не был и не молился бы, когда отпевали покойника.
— Да, да…
Я хочу спросить долго ли мучился покойник, и указать вдове на то полное риска и опасности обстоятельство, что все мы под Богом ходим, но вместо этого говорю:
— Зачем вы держите платок у рта? Ведь слезы текут не оттуда, а из глаз?
Она внимательно смотрит на меня и вдруг спохватывается:
— Водочки? Колбаски? Помяните дорогого покойника.
И сотрясается от рыданий…
Дама в лиловом тоже плачет и говорит ей:
— Не надо так! Пожалейте себя… Успокойтесь.
— Нет!!! Не успо-о-о-коюсь!! Что ты сделал со мной, Иван Семеныч?!
— А что он с вами сделал? — с любопытством осведомляюсь я.
— Умер!
— Да, — вздыхает сивый старик в грязном сюртуке. — Юдоль. Жил, жил человек да и помер.
— А вы чего бы хотели? — сумрачно спрашиваю я.
— То есть? — недоумевает сивый старик.
— Да так… Вот вы говорите — жил, жил да и помер! Не хотели ли вы, чтобы он жил, жил да и превратился в евнуха при султанском дворе… или в корову из молочной фермы?
Старик неожиданно начинает смеяться полузадушенным дробненьким смешком.
Я догадываюсь: очевидно, его пригласили из милости, очевидно, он считает меня одним из распорядителей похорон и, очевидно, боится, чтобы я его не прогнал.
Я одобряюще жму его мокрую руку. Толстый господин утирает слезы (сейчас он отправил в рот кусок ветчины с горчицей) и спрашивает:
— А сколько дорогому покойнику было лет?
— Шестьдесят.
— Боже! — качает головой толстяк. — Жить бы ему еще да жить.
Эта классическая фраза рождает еще три классические фразы:
— Бог дал — Бог и взял! — профессиональным тоном заявляет лохматый священник.
— Все под Богом ходим, — говорит лиловая женщина.
— Как это говорится: все там будем, — шумно вздыхая, соглашаются два гостя сразу.
— Именно — ‘как это говорится’, — соглашаюсь я. — А я, в сущности, завидую Ивану Семенычу!
— Да, — вздыхает толстяк. — Он уже там!
— Ну, там ли он — это еще вопрос… Но он не слышит всего того, что приходится слышать нам.
Толстяк неожиданно наклоняется к моему уху:
— Он и при жизни мало слышал… Дуралей был преестественный. Не замечал даже, что жена его со всеми приказчиками, тово… Слышали?
Так мы, глупые, пошлые люди, хоронили нашего товарища — глупого, пошлого человека.
В этот день я, кроме всего, и веселился: попал на вечеринку к Кармалеевым.
Семь человек окружали бледную, истощенную несбыточными мечтами барышню и настойчиво наступали на нее.
— Да спойте!
— Право же, не могу…
— Да спойте!
— Уверяю вас, я не в голосе сегодня!
— Да спойте!
— Я не люблю, господа, заставлять себя просить, но…
— Да спойте!
— Говорю же — я не в голосе…
— Да ничего! Да спойте!
— Что уж с вами делать, — засмеялась барышня. — Придется спеть.
Сколько в жизни ненужного: сначала можно было подумать, что просившие очень хотели барышниного пения, а она не хотела петь… На самом же деле было наоборот: никто не добивался ее пения, а она безумно, истерически хотела спеть своим скверным голосом плохой романс. Этим и кончилось.
Когда она пела, все шептались и пересмеивались, но на последней ноте притихли и сделали вид, что поражены ее талантом настолько, что забыли даже зааплодировать.
‘Сейчас, — подумал я, — все опомнятся и будут аплодировать, приговаривая: ‘Прелестно! Ах, как вы, душечка, поете…’
Я воспользовался минутой предварительного оцепенения, побарабанил пальцами по столу и задушевным голосом сказал:
— Да-а… Неважно, неважно. Слабовато. Вы действительно, вероятно, не в голосе.
Все ахнули. Я встал, пошел в другую комнату и наткнулся там на другую барышню. Лицо у нее было красивое, умное, и это был единственный человек, с которым я отдохнул.
— Давайте поболтаем, — предложил я, садясь. — Вы умная и на многое не обидитесь. Сколько здесь вас, барышень?
Она посмотрела на меня смеющимся взглядом:
— Шесть штук.
— И все хотят замуж?
— Безумно.
— И все в разговоре заявляют, что никогда, никогда не выйдут замуж?
— А то как же… Все.
— И обирать будут мужей и изменять им — все?
— Если есть темперамент — изменят, нет его — только обдерут мужа.
— И вы тоже такая?
— И я.
В комнате никого, кроме нас, не было. Я обнял милую барышню крепко, и благодарно поцеловал ее, и ушел от Кармалеевых немного успокоенный.
Дома жена встретила меня слезами:
— Зачем ты обидел тетку утром?
— А зачем она разговаривает?!
— Нельзя же все время молчать…
— Можно. Если сказать нечего.
— Она старая. Старость нужно уважать.
— У нас есть старый ковер. Ты велишь прислуге каждый день выбивать палкой из него пыль. Позволь мне это сделать с теткой. Оба старые, оба глупы, оба пыльные.
Жена плачет, и день мой заканчивается последней, самой классической фразой:
— Все вы, мужчины, одинаковы.
Ложусь спать.
— Бог! Хотя ты пожалей человека и пошли ему хороших-хороших, светлых-светлых снов!..
Вы — писатели, актеры и живописцы! Вы все (да и я тоже) пишете, играете и рисуете для того многоголового таинственного зверя, который именуется публикой.
Что же это за таинственный такой зверь? Приходило ли кому-нибудь в голову математически вычислить средний культурный и эстетический уровень этого ‘зверя’?
Ведь те, с которыми мы в жизни встречаемся, в чьем обществе вращаемся, кто устно по знакомству разбирает наши произведения, — эти люди, в сущности, не публика. Они благодаря именно близости к нам уже искушены, уже немного отравлены сладким пониманием тонкого яда, именуемого ‘искусством’.
А кто же те, остальные? Та Марья Кондратьевна, которая аплодирует вам, Шаляпин, тот Игнатий Захарыч, который рассматривает ваши, Борис Григорьев, репродукции в журнале ‘Жар-Птица’, тот Семен Семеныч, который читает мои рассказы?
Таинственные близкие незнакомцы — кто вы?
Недавно я, сидя на одном симфоническом концерте, услышал сзади себя диалог двух соседей по креслу (о, диалог всего в шесть слов).
— Скажите, это — Григ?
— Простите, я приезжий.
Этот шестисловный диалог дал мне повод вспомнить другой диалог, слышанный мною лет двенадцать тому назад, — не откроет ли он немного ту завесу, за которой таинственно прячется ‘многоголовый зверь’?
Двенадцать лет тому назад я сидел в зале Дворянского собрания на красном бархатном диване и слушал концерт симфонического оркестра, которым дирижировал восьмилетний Вилли Ферреро [1].
Я не стенограф, но память у меня хорошая… Поэтому постараюсь стенографически передать тот разговор, который велся сзади меня зрителями, тоже сидевшими на красных бархатных диванах.
— Слушайте, — спросил один господин своего знакомого, прослушав гениально проведенный гениальным дирижером ‘Танец Анитры’, — чем вы это объясняете?
— Что?
— Да вот то, что он так замечательно дирижирует.
— Простой карлик.
— То есть что вы этим хотите сказать?
— Я говорю, этот Ферреро — карлик. Ему, может быть, лет сорок. Его лет тридцать учили-учили, а теперь вот — выпустили.
— Да не может этого быть, что вы! Поглядите на его лицо! У карликов лица сморщенные, старообразные, а у Вилли типичное личико восьмилетнего шалуна, с нежным овалом и пухлыми, детскими губками.
— Тогда, значит, гипнотизм.
— Какой гипнотизм?
— Знаете, который усыпляет. Загипнотизировали мальчишку и выпустили.
— Все ученые заявили, что под гипнозом человек может делать только то, что он умеет делать и в нормальной жизни. Так, например, девушку можно под гипнозом заставить поцеловать находящегося вблизи мужчину, но никак нельзя заставить говорить ее по-английски, если она не знала раньше английского языка.
— Серьезно?
— Ну конечно.
— Тогда все это очень странно.
— В том-то и дело. Я поэтому и спрашиваю: чем вы объясняете это?
— Может, его мучили?
— Как это?
— Да вот, знаете, как маленьких акробатов… Рассказывают, что их выламывают и даже варят в молоке, чтобы у них кости сделались мягче.
— Ну что вы! Где же это видано, чтобы дирижера в молоке варили?
— Я не говорю в буквальном смысле — в молоке. Может быть, просто истязали. Схватят его за волосы и ну теребить: ‘Дирижируй, паршивец!’ Плачет мальчик, а дирижирует. Голодом морят тоже иногда.
— Ну что вы! При чем тут истязания. Вон даже клоуны, которые выводят дрессированных петухов и крыс, и те действуют лаской.
— Ну что там ваша ласка! Если и добиваются лаской, так пустяков: петух, потянув клювом веревку, Стреляет из пистолета, а крыса расхаживает в костюме начальника станции. Вот вам и вся ласка. А здесь — маленький мальчуган дирижирует симфоническим оркестром! Этого лаской не добьешься.
— Значит, по-вашему, его родители истязали? Странная гипотеза! — Он обиженно пожал плечами. — Выходит так: берем мы обыкновенного мальчика миловидного, начинаем истязать, колотить его по чем попало — и мальчишка через год-два уже дирижирует симфоническим оркестром так, что все приходят в восторг?! Просто же вы смотрите на вещи.
— Виноват! Вы вот все меня спрашиваете — объясни да объясни. А как вы сами объясняете?
— Что? Вилли Ферреро?
— Да-с.
— Тут если и может быть объяснение, то гораздо сложней. Последние завоевания оптической техники.
— Вы думаете, посредством зеркал?
— То есть?
— Знаете, зеркало под известным углом… Фокусники достигают того, что…
— Нет-с, это пустяки. А видел я летом в ‘Аквариуме’ механического живописца. Маленький человек, который собственноручно портреты с публики писал. Представьте себе, я узнал, как это делается: он соединен электрическим проводом с настоящим живописцем, который сидит за кулисами и рисует на другой бумаге. И что же вы думаете! Устроено так, что маленький живописец гениально точно повторяет все его движения и рисует очень похоже.
— Позвольте! Механического человека можно двигать электричеством — но ведь Ферреро живой мальчик! Его даже профессора осматривали!
— Гм! Пожалуй. Ну, в таком случае я прямо отказываюсь понимать: в чем же тут дело?!
Я не мог больше слушать разговора.
— Эй вы, господа. Все, что вы говорили, может быть, очень мило, но почему бы вам не предположить что-либо более простое, чем электрические провода и система зеркал…
— Именно?
— Именно, что мальчик — просто гениален!
— Ну, извините, — возразил старик, автор теории об истязании. — Вот именно, что это было бы слишком простое объяснение!
Подумайте только: на красном диване позади меня сидели люди, для которых мы пишем стихи, рассказы, рисуем картины, Шаляпин для них поет, а Павлова для них танцует.
Не лучше ли всем нам, танцующим, поющим и пишущим, с Шаляпиным и Павловой во главе, заняться оптовой торговлей бычачьими шкурами? Я знаю немного бухгалтерию — возьму на себя ведение конторских книг.
А Вилли Ферреро будет у нас мальчишкой на посылках — относить счета заказчикам… А?
[1] Здесь дается позднейшая редакция этого рассказа. А. Т. Аверченко в своем примечании к рассказу вспоминает: ‘Этот крохотный гениальный мальчик разъезжал по России, с огромным успехом в годы 1911—1913-й выступая как дирижер огромного симфонического оркестра. Впечатление от его концертов было потрясающее…’
…Повенчавшись, молодые уехали за границу.
Прошло шесть месяцев.
В уютной квартирке на Кирочной сидели за столом муж и молодая жена.
— Так ты меня любишь? — осведомился муж.
— О, больше жизни! Ты для меня прекраснее всех.
— И ты для меня, — восторженно подтвердил муж.
— Я сегодня иду к папе, — сказала жена. — Ты не будешь скучать без меня?
— И я пойду с тобой!
— О, нет. Он просил меня одну. Хочет сообщить что-то важное…
Вернувшись от отца, жена разделась и, прижимая к глазам платок, вошла в кабинет мужа,
— Боже мой! Лили! Что с тобой?!
— Приготовься ко всему!.. — сказала жена, заглушая рыдания.
— О, ужас! Что такое?
— Мы должны расстаться.
Как тигр, прыгнул муж к письменному столу и схватил кинжал…
— О, проклятая! Ты, значит, полюбила другого?!
— Ничего подобного! Я обожаю тебя!
— Так ты… значит… подозреваешь в измене меня?!
— Нет, — сказала жена, всхлипывая. — Ты меня, я знаю, любишь.
— Так в чем же дело?!!!
— Будь тверд и мужественен. Вынеси удар, как подобает мужчине.
— Ну?
Супруги уселись перед камином, и жена начала свою грустную повесть:
— Как тебе известно, мой отец — чиновник государственной канцелярии. Тогда еще, раньше, он говорил: ‘Эй, Лили, не выходи замуж за журналиста — плохо будет!’ Я не послушалась — и вот!..
— Что — вот!..
— Управляющий государственной канцелярией Крыжановский издал циркуляр, в котором запрещает своим чиновникам и их семьям общение с журналистами. Мой отец вызвал меня, показал циркуляр и потребовал…
Но несчастный уже не слушал ее. Склонившись на спинку стула, он тихо, беззвучно рыдал.
— Прощай, моя молодость, мое лучезарное счастье. Не довелось нам пожить с тобой — не сулил Рок.
Слезы брызнули из глаз жены. Дрова в камине зашипели и погасли.
— Итак, — спросил муж, утирая платком глаза, — я должен уехать. Сегодня? Сейчас? Может быть, мы эту последнюю ночь проведем вместе?
Опустив голову, жена молчала.
— Можно мне уехать завтра утром?
Жена молчала.
— Ответь же мне, мое счастье!
…Молчала.
— Или горе лишило тебя речи? — спросил со стоном несчастный. — Ответь же мне!
— Ах ты, Господи! Должен бы ты, кажется, понять, что я не могу с тобой разговаривать! Как не стыдно приставать!
— Ты? Не можешь? Со мной разговаривать?
— Ну да! Кажется, ясно сказано: ‘Воспрещается чиновникам государственной канцелярии, их родственникам и семьям иметь общение с журналистами!’ Отвяжись! Ни одного сведения ты от меня не получишь!
Муж вздохнул и позвонил.
— Глаша! Что, мой желтый чемодан в порядке?
Отвернувшись, Глаша перебирала пальцами концы передника.
— Глаша! Я вас спрашиваю!
— Меня барыня нанимала, а не вы. Нам запрещено давать сведения журналистам.
Тихо заплакал муж.
Выйдя по черной лестнице во двор с чемоданчиком в руках, муж огляделся и крикнул:
— Дворник!!
Из дворницкой показался дворник, из подворотни выскочил мальчишка-булочник.
— Гляди, — крикнул дворник. — Никак журналист во двор забег. Ату! Киш, проклятый!
Булочников мальчишка схватил кирпич и бросил его в ногу журналисту.
— Кишь, анафема! Гони его отсюда, загоняй с парадной, дядя Микита! Мало на них, подлых, циркуляров пишут! Кш!
Завизжав от боли и прихрамывая, побежал журналист на улицу.
Была весна, светило яркое солнышко. Компания мальчишек весело шагала к реке, таща что-то в мешке.
К ним подошли другие ребятишки.
— Чего тащите?
— А топить тащим журналистова ребеночка. Сегодня родился, так дедушка ихний из государственной канцелярии велели утопить.
Мальчик из другой компании засвистал от избытка чувств и похвастался:
— А к нам вчера на огороды журналист забежал. Что смеху было! Никешка ему руку перебил, а Ванька Гайкин глаза выколол. Веревкой за ноги зацепили и по всему огороду таскали.
Глазенки мальчишки с мешком засверкали завистью.
— Ну? А где ж он?
— А в яму с водой бросили. Вы какие будете?
— А из государственной канцелярии! Сторожевы дети.
— Гайда к реке!
Молчало небо.
P. S. Такова схема бытового романа в 1913 году. Мы не сомневаемся, что П. Д. Боборыкин [1] со свойственной его таланту отзывчивостью и сугубым вниманием к новым течениям — использует эту схему для большой вещи в ‘Вестнике Европы’.
[1] Боборыкин Петр Дмитриевич (1836—1921) — русский писатель — публицист, мемуарист, переводчик, автор многих романов. ‘Вестник Европы’ — русский ежемесячный журнал либерального направления.