Рассеянное недоразумение, Розанов Василий Васильевич, Год: 1894

Время на прочтение: 5 минут(ы)

В.В. Розанов

Рассеянное недоразумение

Н.Н. Страхов. Взгляды Г. Рюккерта и Н.Я. Данилевского // Русский Вестник. 1894. Октябрь.

В возражениях, которые были, в свое время, сделаны г. Влад. Соловьёвым {В ‘Вестнике Европы’, позднее эти статьи были повторены изданием в сборнике ‘Национальный вопрос в России’ (выпуск 2).} на книгу Н.Я. Данилевского ‘Россия и Европа’, одно было чрезвычайно многозначительно. Он поставил вопрос: каким образом теорию культурно-исторических типов, созданную нашим покойным ученым, совместить с универсальным характером некоторых истин, вышедших из недр того или иного народа, но, по-видимому, не для него, а именно для других народов: еврейство культурно умерло после Христа, но христианством ожили народы, совершенно чуждые по крови евреям, Греция истощилась, создав искусства и философию, которыми жила Европа в разные циклы своей сложной истории: римляне умерли, создав всемирное право, которое даже на наших факультетах изучается с большею тщательностью, чем собственно русское, — изучается как прототип, как образец всякого нрава, и даже в истории самой Европы мы наблюдаем, как Италия блекнет и вянет после эпохи Renaissance, которая была зарею и пробуждением для всех северных, заальпийских стран? Правда, это старый вопрос, который волновал уже Карамзина: но г. Влад. Соловьёв, по предметам своего постоянного внимания, сумел придать этому недоумению особенную неотразимость: что делать, в самом деле, с совестью своею, с идеей греха, искупления, с христианством, что все не у нас родилось, но, очевидно, родилось и для нас? И, повторяем, это недоумение становилось так сильно, что, при наилучшем уважении к памяти Данилевского, при согласии со всеми коренными устоями его теории, каждый невольно от этих устоев отходил в сторону, предпочитал молчать, нежели говорить ‘да’ или ‘нет’ там, где так мучительно было бы ‘нет’, так против совести — ‘да’.
Недавно появившаяся статья нашего уважаемого писателя, Н.Н. Страхова: ‘Взгляды Г. Рюккерта и Н.Я. Данилевского’ рассеивает, наконец, это недоумение. Статья посвящена собственно определению литературных отношений Г. Рюккерта, автора книги ‘Lehrbuch der Weltgeschichte’ [‘Учебник мировой истории’ (нем.)], 1857 г., и Н.Я. Данилевского {Общий вывод, к которому приходит г. Страхов на основании строгого сравнения той и другой книги: ‘Данилевский даже вовсе не читал и не знал книги Рюккерта’ (‘Русский Вестник’, октябрь, стр. 158), можно было предвидеть и заранее, притом на основаниях чисто психологических: плагиатор робок в отношении к заимствованной им мысли, и в изложении ее неуклюж, неумел (большинство русских диссертаций), особенности, которые совершенно отсутствуют в смело, мастерски, хотя и несколько грубо написанной ‘России и Европы’. Только очень недальновидный читатель не отличит творца, инициатора от последователя, заимствователя и, к сожалению, таких именно читателей Данилевский нашел в своих поздних критиках. И притом, к чему ему было скрывать родственность своих взглядов с идеями Рюккерта, когда все русские подобною родственностью гордятся, на нее ссылаются, как на непререкаемый авторитет? Как было ему этот авторитет опустить, когда он был в течение пятнадцати лет не признан, пренебрежен? И, наконец, ведь не открытие, не изобретение он сделал, приоритет которого мог бы бояться потерять, а высказал некоторый взгляд на историю человечества, где всякая и для всякого поддержка может быть только ценна, желательна, как для Гегеля были ценны идеи Гераклита и Аристотеля, и он их разъяснял, освещал, совпадениями со своими гордясь, а этого совпадения не затушевывая.}, как творца теории культурно-исторических типов, но, сверх этого, в конце ее автор развивает некоторые мысли, в высшей степени многозначительные и ценные.
Г. Страхов справедливо указывает, что понятие ‘культурно-исторических типов’ не только не возвышает идею ‘культуры’ вообще, но, напротив, вводит ее в границы, суживает ее значение для всякого человека. Привыкнув понимать все народы, как преемственно поднимающиеся по ступеням единой для их всех культуры, в этой культуре люди, наконец, стали видеть что-то абсолютное, в сравнении с чем все другое, во что они веровали, что чтили — относительно, изменчиво, есть только служебное средство, а не конечная цель, ‘в ней мы увидели, — говорит он, — великое божество, поклонение которому незаметно вошло в наши мысли и составляет скрытую пружину самоотверженных трудов, пламенных восторгов, гордости и унижения, любви и ненависти’ (стр. 76). И, в самом деле, эти слова: ‘монах’, ‘воин’ — символы отживших циклов единой культуры, их веры, их заветов, как это поблекло теперь перед именем ‘образованный человек’, ‘человек высокой культуры’, где высказывается какая-то новая вера, новый завет и отвергнем ли мы, что это есть, действительно, вера в некоторую единую, высшую культуру, которая в более или менее далеком будущем сольет все народы, им всем придаст одно лицо, общее выражение.
‘Понятно, что для таких поклонников очень противна мысль о разнородных культурах, и они невольно и упорно избегают проведения этой мысли до конца. Прежде всего потому, что из нее, очевидно, следует понижение значения культуры (курсив автора). Так, защитники какой-нибудь религии часто смущаются фактом существования других исповеданий и не хотят признать их за религии’.
‘Как только мы признаем, что существуют и всегда существовали разнородные культуры, то мы поймем, что никакая любая культура не может быть высшею целью человеческой деятельности. Это мы, впрочем, должны бы хорошо знать и без того, потому что у нас всегда бывают цели и стремления, которые мы ставим выше всякой культуры и всякой истории. Мы любим и уважаем людей не по их национальности, не по истории, к которой они принадлежат, не по культуре, которой достигли, а по другим, более глубоким основаниям. Мы действуем ставим себе правила действий, справляясь не с историею, а со своею совестью‘.
‘Что Данилевский имел в виду этот общий результат и желал отнять у культуры ее верховное значение, это ясно уже из его характеристики европейской культуры и из борьбы с ‘европейничанием’. Если культура есть цель истории, то не правы ли будут те русские юноши, которые стремятся в Берлин, Париж, Лондон, как в те места, где могут достигнуть высших понятий и вкусов? Когда-то Герцен, очутившись в Париже, искренно и верно называл себя ‘благочестивым пилигримом Севера’, пришедшим поклониться величайшей святыне мира. Точно так же он очень хорошо выразился, говоря, что потом перестал верить в ‘единую спасающую цивилизацию’. Культура, действительно, имела и имеет свою религию’.
‘Данилевский, однако, ясно видел сферу, в которой мы становимся выше культуры и истории, и выразился об этом совершенно ясно. Книга его есть проповедь славянства, как особого культурного типа, и содержит всякого рода соображения, ведущие к возможности культурного развития и объединения славян, но этой цели он не дает верховного значения: ‘Для всякого славянина, — говорит он, — после Бога и Его святой церкви, — идея славянства должна быть высшею идеей’ (‘Россия и Европа’, стр. 133).
Бог и его святая церковь, — так заключает г. Страхов, — вот что выше всего для человека, твердо держащегося православия. Если мы обобщим, то должны будем сказать, что религиозная и нравственная область стоит для всякого человека выше истории, культуры и всякой политики. История есть дело земное, временное, а мы всегда носим в себе позывы к небесному, вечному… Для человека, ищущего спасения своей души, для того, кто глубоко погружен в вопросы нравственности, история исчезает или является не в том виде, как обыкновенно… В той или иной степени, мы всегда отрекаемся от мира, когда начинаем искать Бога’ (стр. 136-138).
Вот объяснение, столь же прекрасное, как и удивительное, объяснение, совершенно неожиданное для всякого, кто размышлял о теории культурно-исторических типов и пытался примирить ее с универсальностью христианства, с одним для всех людей голосом совести. Этот голос, это учение Христа, конечно, покрывают собою всякую культуру, — не вопреки, однако, учению о культурно-исторических типах, но в строгом соответствии с ним, так как именно оно низводит всю ‘цивилизацию’, ‘гражданственность’, ‘культуру’ к ее земным основаниям, тесным границам. Можно, наконец, легче вздохнуть, я — русский, им останусь, им умру, ни в чем не изменив своей родине: в обычае, языке, во всяком земном деле, но за гранью этих земных дел, в своем уединении, ночью, перед горящею лампадою, в колебании перед дурным поступком — я только человек, спрашиваю римлянина, грека, всякого, как мне поступить, как поступали они в лучшие, просветленные свои минуты.
Впервые опубликовано: Новое время. 1894. 9 нояб. No 6717.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека