Рай или ад, Твен Марк, Год: 1906

Время на прочтение: 18 минут(ы)

Рай или ад

Марка Твена.

(Перевод с английского М. П. Чехова).

I.

— Ты солгала?
— Ты сознаешься в этом? Ты действительно признаешь, что ты сказала неправду?

II.

Вся семья состояла из четырех человек: Маргариты Лестер, тридцати шести лет, ее дочери Елены девушки шестнадцати лет, и из двух теток этой девушки — Анны и Эсфири Грей. Во сне и наяву эти три женщины обожали девушку, целые дни и ночи следили за каждым ее движением, за каждым отражением на ее лице малейшего ее душевного движения, при виде ее цветущего, хорошенького личика их души смягчались, ее голос был для них наилучшей музыкой, при виде ее они с благодарностью смотрели на божий мир и им казалось, что если бы не было ее, если бы погас для нее этот свет, то весь мир оказался бы для них пустыней, и они с содроганием боялись об этом думать.
По природе, в глубине души, престарелые тетки были в высшей степени добрые, милые, любвеобильные, но что касалось до их воззрений на мораль и на поведение, то убеждения их в этом отношении были настолько определенны и неизменны, что они рисковали даже казаться настойчивыми и жестокими. Влияние их в доме было очень заметное, настолько заметное, что мать и дочь охотно, весело, беспрекословно и непринужденно подчинялись их требованию относительно религии и морали. Поступать так было их второй природой. И таким образом, в этом раю на земле не было места ни для ссор, ни для жалоб, ни для гнева, ни для придирок.
В этом доме никогда не лгали. Об этом нечего было и думать. В нем каждое слово было проникнуто одной только чистой правдой, непримиримой, не способной ни на какие компромиссы, каковы бы не были от этого последствия. И вот однажды, несмотря на все это, самое дорогое существо в этом доме осквернило свои уста ложью и с слезами и угрызениями совести само же созналось в этом. Никакими словами нельзя было изобразить огорчения теток. Точно треснуло и свалилось на них небо, и земля с грохотом провалилась под ними. Они сидели рядом, бок о бок, бледные и строгие, безмолвно глядя на преступницу, которая на коленях ползала перед ними, закрывая лицо то одной рукой, то другою, вся в слезах, умоляя о прощении и симпатии и не находя слов для своего оправдания. Она униженно целовала руки то одной тетки, то другой и для нее было ‘невыносимо видеть те мучения, которые причинила им эта ложь.
Дважды, в холодном изумлении, отчеканивая каждое слово, тетка Эсфирь спросила ее:
— Ты солгала?
И дважды, тоже отчеканивая каждое слово и тоже в изумлении, пробормотала и тетка Анна:
— Ты сознаешься в этом? Ты действительно признаешься, что сказала неправду?
Это все, что они могли сказать. Положение было новое, неописуемое, неслыханное. Они не могли его понять, они не могли приноровиться к нему и слова не шли к ним на язык.
Наконец, они решили, что грешное дитя нужно подвести к матери, которая лежала тяжко больная, в тифе, и которая тоже должна была знать о том, что случилось. Елена просила, умоляла, уверяла, что она не вынесет этой последней казни, и что горе и отчаяние убьют ее мать. Но было напрасно: долг повелевал принести эту жертву, долг был прежде всего, ничто не может освободить человека от исполнения долга, при исполнении долга не может быть никаких компромиссов.
Елена все еще умоляла, говорила, что это именно ее грех, зачем же беспокоить больную мать, наносить ей лишние страдания?
Но тетки были непреклонны в сознании своей правоты и отвечали, что закон ответственности родителей за грехи детей никакими средствами и рассуждениями отвратить нельзя и что поэтому необходимо, чтобы и невинная во лжи мать могла понести некоторую часть горя, страданий и стыда, предопределенную ей свыше за грехи ее дочери.
И все трое отправились в комнату больной.
В это время к дому уже приближался доктор. Однако он был еще далеко. Это был хороший доктор и хороший человек, имел доброе сердце, но кто его знал только один год, тот ненавидел его: кто знал два года, тот едва выносил его, а кто знал три, — тот влюблялся в него. Это стоило и усилий и труда, но зато оплачивалось вполне. Он был высок, голова у него была как у льва, лицо тоже как у льва, голос грубый. В глазах, судя по душевному настроению, светился то разбойник, то слабая женщина. Никакого этикета он не знал, да и не заботился об этом. В речи, в манерах, в обхождении и в поступках он был противник того, что принято. Он был искренен до крайних пределов, у него были свои мнения обо всем, и до него вовсе не касалось, что думали о нем другие. Кого он любил, то уж любил по-настоящему и заявлял об этом открыто. Кого он не любил, того уж ненавидел и не скрывал этого ни перед кем. В молодые годы он был простым матросом, и до сих пор от него веяло морем. Это был убежденный и твердый христианин, и он верил то, во что верил, и мог при всяком случае доказать это. А такие люди впечатлительны, за словом в карман не лезут и не чужды душевных движений. И он не скрывал своих чувств. Ему не было дано в этом дара. Да он и не пытался развить его в себе. Его душа была написана у него на лице, и когда он входил куда-нибудь, то все было ясно. Когда взгляд его был мягок, это значило, что все обстоит отлично и он доволен, когда же взгляд его был холоден, кругом спускалась температура сразу на десятки градусов. В доме знавших его людей он слыл всегда желанным гостем, хотя его несколько и побаивались.
Семью Лестер он нежно любил и все ее члены так же нежно относились и к нему. Они преклонялись перед его преданностью религии, а он порицал в них то же самое, но в то же время это не мешало им любить друг друга.
Он уже приближался к дому, но был еще вдали, когда тетки ввели преступницу в комнату больной.

III.

Все трое стали у постели, тетки — суровые, а грешница — вся в слезах. Мать повернула голову на подушке, ее глаза засветились тотчас же радостью и нежностью материнской любви при виде девушки и она открыла ей свои объятия.
— Подожди! — обратилась к ней тетка Анна и, отстранив ее руки, удержала от них девушку.
— Елена, — сказала другая тетка строго, — расскажи своей матери обо всем. Очисти свою душу от греха, сознайся во всем!
Молодая девушка, оскорбленная и униженная своими судьями, рассказала сквозь слезы все до конца и затем бросилась к матери:
— Мама, — воскликнула она. — Можешь ли ты теперь простить меня? Умоляю тебя, прости меня! Я так одинока!..
— Простить тебя, моя дорогая? Иди сюда скорее! Положи твою головку ко мне на грудь и успокойся… Если бы даже ты солгала тысячу раз…
— За дверьми послышался звук — предостережение: кто-то кашлянул. Тетки опустили глаза и оправили на себе платья. Доктор стоял в дверях, и лицо его метало молнии. Мать и дочь не заметили его: они полулежали вместе, обнявшись, сердце к сердцу, в неизмеримом удовольствии, позабыв обо всем существующем на свете. Несколько минут доктор стоял, глядя на сцену перед его глазами, казалось, он изучал ее, анализировал, докапывался до ее генезиса. Затем он протянул руку и погрозил ею теткам. Они задрожали и приниженно стояли перед ним в ожидании. Он шагнул вперед, склонился над ними и зашептал им:
— Разве я не говорил вам, что больной вредно малейшее возбуждение? Какой черт вас сюда принес? Убирайтесь отсюда вон!
Те повиновались. Через полчаса он пришел к ним в гостиную, нежный, веселый, сияющий, ведя под руку Елену, лаская ее и говоря ей глупости, она смеялась и тоже была в веселом настроении.
— А теперь — до свидания! — обратился он к ней. — Отправьтесь к себе, не ходите больше к маме и следите за собой… А ну-ка, покажите язык? Отлично! Превосходно!
Он потрепал ее по щеке и прибавил:
— Удирайте! Мне нужно поговорить вот с этими кикиморами!
Она вышла, и лицо его омрачилось, опять и опять, он опустился в кресло и сказал:
— Вы принесли вред, хотя нет худа без добра. У этой женщины — тиф… Благодаря вашей глупости, благодаря тому, что вы — набитые дуры, теперь это выяснилось. Это тоже своего рода заслуга… До сих пор я не мог определить болезни!..
Обе старухи в один момент в ужасе вскочили с своих мест.
— Сядьте! Куда вы?
— Мы? Мы хотим побежать сейчас к больной… Мы…
— Садитесь! Довольно с вас и той глупости, которую вы сделали. Иначе в один раз израсходуете весь запас своего ума и сознания вины. Садитесь же, говорят вам! Я устроил так, что она заснула, сон ей необходим, если только вы без моего ведома побеспокоите ее, я отколочу вас тем, что попадется под руку!
Они были страшно обижены этими словами, но уступили ему и послушно сели.
— А теперь извольте рассказать мне все! — продолжал он. — Они хотели мне сами рассказать, но это было бы для них еще большим возбуждением. Разве я не приказывал вам? Как же вы смели входить туда и делать беспорядки?
Эсфирь вопросительно посмотрела на Анну, Анна ободряюще посмотрела на Эсфирь, но ни одна из них не могла начать. Доктор помог им обеим.
— Начинайте вы, Эсфирь!—сказал он.
Теребя пальцами бахрому от шали, Эсфирь опустила глаза и боязливо начала:
— Мы не посмели бы ослушаться ваших приказаний в обыкновенное время, но случилось нечто ужасное. Это был наш долг. А когда требует долг, то выбора быть не может, все должно быть откинуто в сторону и исполнен долг. Мы должны, обязаны были подвести ее к матери. Она сказала ложь.
Доктор с минуту посмотрел на нее, как бы стараясь понять то, что она говорила, во всех подробностях, а затем обрушился на нее:
— Она сказала ложь? Да? — воскликнул он. — Господи помилуй! Да я лгу по миллиону раз в день! Доктору без этого нельзя! Да и все люди лгут, в том числе и вы сами! Так вот почему вы не послушались меня и чуть было не погубили больной! Так знайте же, Эсфирь, — это безумие. Эта девочка не способна ни на какую вредную для другого ложь! Это невозможно, положительно невозможно. Да вы и сами это знаете, отлично знаете!
Анна попыталась защитить сестру.
— Эсфирь вовсе не говорит о такой именно лжи, — сказала она.—Это была не вредная ложь, но все-таки—ложь.
— Честное слово, никогда еще не слышал во всю свою жизнь такой чепухи! Неужели у вас не хватает смысла отличить ложь от лжи? Неужели вы не понимаете разницы между ложью, которая приносит пользу, и ложью, которая вредит
— Всякая ложь есть грех… — сказала Анна,— всякая ложь запрещена священным писанием.
Доктор нетерпеливо забарабанил рукой по спинке кресла.
— Скажите, Эсфирь, — начал он, — решились бы вы солгать, если бы от вашей лжи человек был освобожден от незаслуженной каторги и позора?
— Нет.
— Даже для близкого человека?
— Нет.
— Даже для самого близкого?
— Нет. Не решилась бы.
— Даже если бы это спасало его от ужаснейших несчастий и горчайших мучений?
— Нет. Я не решилась бы на ложь даже и в том случае, если бы от этого зависела его жизнь.
— Ну, а для спасения его души?
Некоторое время тянулось молчание, Эсфирь была в затруднении, а затем она решилась и тихо проговорила:
— Даже и для спасения его души.
С минуту все молчали.
— И вы, Анна, такого же мнения? — спросил доктор.
— Да, — отвечала она.
— Позвольте вас спросить обеих: почему?
— Потому что всякая ложь есть грех, которая может погубить наши души, если вдруг мы умрем без покаяния.
— Чудно что-то… Неужели это вера? — пробормотал он, а затем громко сказал: — А достойна ли такая душа спасения?
Он поднялся с кресла, ворча и негодуя, и направился к двери, громко топая ногами.
— Одумайтесь! — крикнул он на них.— Бросьте эти мысли и этот греховный эгоизм спасения своих мелких душонок. Постарайтесь-ка сделать что-нибудь более достойное для этого спасения. Рискните вашими душонками хоть раз, но рискните для чего-нибудь разумного, чтобы не жаль было потерять их! Повторяю: одумайтесь,
Старухи остались одни, пораженные, уничтоженные, недвижимые, оскорбленные, полные горького негодования на подобное кощунство. Они были уязвлены в самое сердце, бедняжки, и решили, что никогда не забудут подобной обиды.
— Одумайтесь!
Они в негодовании повторяли это слово. ‘Одумайтесь и научитесь лгать’!
Прошло несколько времени и в должном его течении изменились и их убеждения. Они были целиком поглощены болезнью своей дорогой для них племянницы и быстро забыли те раны, которые были нанесены их самолюбию. Вместо них в их сердце появилось страстное желание помочь больной, окружить ее своею любовью, жить для нее, трудиться для нее, насколько хватит сил и насколько будут способны их слабые руки, всю свою старость пожертвовать с радостью и охотою на службу дорогому для них существу, если только это им будет позволено.
— Нам разрешат это! — говорила Эсфирь, а слезы так и катились у нее по щекам. Никакая сиделка не сравнится с нами, потому что ни одного человека не найдется такого, чтобы он смог до последнего издыхания просидеть у постели больного. А мы сможем. Бог нас укрепит!
— Аминь! — отвечала Анна, одобрительно улыбаясь сквозь захватанные очки.— Доктор знает нас и знает, что мы все сделаем, что только он ни прикажет. Он не пригласит никого другого. Он не смеет!
— Не смеет? — возразила Эсфирь, с горечью смахивая слезы.— Он все смеет этот нечистый дух! Но пусть он попробует! Сам закон за нас! Но как бы то ни было, Анна, он все-таки умный, добрый, одаренный человек, он не способен на это. Не пойти ли одной из нас в ту комнату? Чего он там сидит так долго? Пусть он выйдет к нам и решит!
Но в это время раздались его шаги. Он ь вошел, сел и начал с ними разговор
— Маргарите худо, — сказал он.— Пока ещё она спит, но каждую минуту может проснуться, одна из вас должна пойти к ней. Ей будет все хуже и хуже вплоть до самого выздоровления. Придется скоро сидеть с ней и день и ночь. Способны ли вы на это?
— На все способны! — ответили сестры разом.
Глаза доктора засветились.
— Молодчины! Даром что старые кочерги! — воскликнул он весело.— Я уверен, что вы будете отличными сиделками, потому что во всем городе лучших людей для этой священной обязанности не разыскать! Но вы не можете исполнить всего, что требуется, и было бы преступлением сваливать все на вас. Ваша горничная Тилли и моя старуха Нанси помогут вам — они славные, любвеобильные и умеют лгать еще с колыбели… Присмотрите за Еленой! Она уже больна немножко, но ей будет еще хуже!
Сестры были поражены и не поверили.
— Как же так? Ведь только недавно вы сказали, что она совершенно здорова.
— Я сказал ложь, — спокойно отвечал доктор.
Старухи обиделись.
— Как же вы можете сознаваться в этом так индифферентно и спокойно,— сказала Анна, — зная наши убеждения?
— Ну, еще бы! — отвечал он.— Много вы смыслите! Обе вы не понимаете даже того, о чем говорите. И вы такие же, как и все: лжете с утра и до ночи, но только делаете это не языком, а глазами, жестами, светским поведением, целиком построенным на лжи, а сами задираете носы и кокетничаете перед Богом и перед всеми людьми своею святостью и правдивостью, способными заморозить душу! Почему вам взбрело на ум, что то лишь ложь, что сказано на словах? Чем отличается словесная ложь от лжи глазами? Ничем! И если бы вы подумали об этом хоть минуту, вы убедились бы в этом сами. Каждый человек говорит ежедневно три короба лжи и делает это всю свою жизнь. Да и вы сами, понимаете? вы сами лжете по тридцати раз на дню, но приходите в лицемерный ужас от того, что говорю ребенку благодетельную и безгрешную ложь, чтобы избавить ее от мнительности, которая могла бы сразу поднять и опустить в ней температуру! Я положительно не понимаю, что бы я сделал, если бы вздумал вдруг такими отвратительными средствами приняться за спасение своей души! Хорошо! Давайте обсудим! Разберемся в деталях! Что бы вы сделали, когда ворвались в тот раз в комнату больной, если бы знали, что я уже пришел? Отвечайте!
— Не знаем.
— Вы тотчас бы убрали и увели бы с собою и Елену. Что? Неправда?
Старухи молчали.
— Что вы при этом имели в виду?
— А что, доктор?
— Как бы я не застал вас у постели больной на месте преступления! А потом вы совсем иным объяснили бы мне возбуждение Маргариты. Одним словом вы солгали бы мне, но только молчаливо. А солгали бы жестоко!
Сестры покраснели, но не возразили ничего.
— Вы не только говорите бездну лжи молчаливой, но вы, — да, обе вы,— то и дело выказываете ее на словах!
— Это неправда!
— Нет, правда. Только ваша словесная ложь безобидна. Конечно, на обидную ложь вы не способны. Но не находите ли вы, что это сделка и признание?
— Что вы этим хотите сказать?
— То, что это есть бессознательная сделка со своею совестью, что безобидная ложь не преступна. То, что это есть торжественное признание того, что вы постоянно делаете различие между ложью обидной и безобидной. Вот вам пример: вы отказались от приглашения старушки Фостер пожаловать к ней на обед только потому, чтобы не встретиться там с противными Хигби, а написали ей вежливое письмо, что, к горькому вашему сожалению, лишены возможности известить ее. Это была ложь. Если вы станете отрицать се, Эсфирь, то солжете снова!
Эсфирь закачала головой.
— Это не ответ! Была это ложь, или нет? Отвечайте!
Краска разлилась по лицам обеих сестер, они долго боролись сами с собой и с рудом сознались:
— Да, это была ложь.
— Отлично! Перемена к лучшему начинается! Не все еще надежды потеряны. Вы не скажете лжи, чтобы спасти душу самого близкого для вас человека, но за то вы изрыгаете ее, чтобы избавить себя от выслушивания неприятной правды.
Он встал.
Эсфирь отвечала холодно от имени обеих:
— Мы молчали. Мы признаем это. Но этого более не случится. Ложь есть грех. Мы больше уже никому, никогда и ни в чем не скажем лжи, даже из вежливости или из любви, даже и в том случае, если столкнемся лицом к лицу с чьими-бы то ни было горем и страданиями, посланными самим Богом.
— Ах, как скоро вы тогда падете! Впрочем, вы уже и так пали, потому что то, что вы сию минуту произнесли, — уже ложь. Прощайте. Одумайтесь! Пусть одна из вас останется при больной.

IV.

Двадцать дней спустя.
Мать и дочь обе лежали в тяжкой болезни. На выздоровление обеих оставалось мало надежды. Старушки-сестры поседели и осунулись, но не покидали своих постов. Сердце их, бедняжек, разрывалось на части, но самих их трудно было сломить. Все двенадцать дней мать тосковала по дочери, а дочь по матери, но обе они знали, что желание их повидаться друг с дружкой не может быть удовлетворено. Когда матери объявили в первый же день, что у нее тиф, она испугалась и первым же делом спросила, существовала ли для Елены опасность заразиться раньше того раза, когда она входила к ней каяться во лжи. Елена сказала ей, что доктор боялся этого. Ей было тяжело говорить об этом, хотя, по правде сказать, она не доверяла доктору. С этого момента больная поняла, что ее дочь должна быть изолирована от нее, и заявила, что она примирится со своим одиночеством, насколько хватит сил, и скорее умрет сама, чем допустит заразиться от нее дочери. После обеда Елена слегла. За ночь ей сделалось еще хуже. Утром мать спросила о ней:
— Здорова ли она?
Эсфирь похолодела. Она раскрыла уже рот, но слова не шли на язык. Мать с нетерпением страстно ожидала ответа. Вдруг она побледнела и прошептала:
— Боже мой! Неужели? Она заболела?
Сердце бедной старушки разрывалось на куски от борьбы ее самой с собой и она ответила:
— Нет, успокойся, она здорова.
Больная сразу повеселела.
— Слава Богу! — сказала она.— Спасибо тебе за эти слова. Поцелуй меня. Как я обожаю тебя за них!
Эсфирь рассказала обо всем Анне, которая с упреком посмотрела на нее и холодно сказала:
— Сестра, это ложь!
Губы Эсфири от сострадания задрожали. Она вздохнула и ответила:
— Да, Анна, это был грех, но иначе я не могла поступить. Я не могла вынести тех борьбы и несчастия, которые были написаны у нее на лице.
— Нужды нет. Все-таки это ложь. Бог тебя накажет за нее!
— Я знаю, я знаю это! — воскликнула Эсфирь, ломая руки.— Но если бы это повторилось и сейчас, то я опять не смогла бы удержаться. Я знаю, что я солгу опять.
— Тогда подежурь ты завтра утром вместо меня с Еленой, а я пойду к Маргарите сама!
Эсфирь обняла сестру и стала ее умолять.
— Анна, не говори ей правды, это убьет ее.
— Нет, я открою ей всю правду.
Утром она отправилась со своим приговором к больной матери. А когда она вернулась, Эсфирь ожидала ее, бледная и дрожащая, в передней.
— Ну, как отнеслась бедная, несчастная мать к своему несчастью? — спросила ее шепотом.
Анна залилась слезами.
— Да простит тебя Бог, — отвечала она.— Я сказала ей, что ее дочь здорова.
— Да благословит меня Бог, Анна! — сказала она, полная благодарности и благоговения перед сестрой.
После этого обе они поняли, что не могут рассчитывать на свое самообладание, и покорились судьбе. Они в бессилии опустили руки и покорились своему положению. Каждый день по утрам они говорили ложь и каялись в ней в своих молитвах, они не просили прощения, так как были недостойны его, а только желали доказать этим, что они сознают свою греховность и не желают замалчивать ее или оправдываться в ней.
И каждый день, по мере того, как молоденький идол их семьи хирел все более и более, старушки-тетки все ярче и ярче описывали перед несчастной матерью все возрастающую красоту и свежесть ее дочери и ее радость и благодарность мечом вонзались им прямо в сердце.
В первые дни, когда девушка еще могла водить карандашом по бумаге, она писала к матери полные любви записки, в которых скрывала от нее свою болезнь. Счастливая мать читала и перечитывала их полными благодарных слез глазами и раз за разом целовала их и хранила их у себя под подушкой, как самое лучшее сокровище.
Но настал день, когда силы оставили девушку, ум отказался ей служить и язык стал заплетаться и говорить бессмысленные слова. Для бедных теток настала неразрешимая задача. Для матери нужны были записки, и они не знали, как поступить. Эсфирь начала было рассказывать ей с трудом придуманное объяснение, но запуталась и не свела концов с концами. Подозрение закралось в душу матери, затем испуг. Эсфирь видела это, поняла всю угрожающую опасность и снизошла до того, что вступила на почву приключений.
— Я боюсь, что это расстроит тебя, — сказала она ласковым, вкрадчивым голосом, но Елена отпросилась ночевать к Слоанам. Там сегодня журфикс, и хотя она и не собиралась туда, потому что ты больна, но мы убедили ее. Пусть себе развлечется немного! Она молода, а юность тоже требует себе удовольствий. Мы надеемся, что ты не обижаешься на нас. Как только она возвратится, она тотчас же тебе напишет. Будь покойна!
Как вы добры и как вы дороги для нас обеих! — сказала мать. — Обижаться? Нет, я благодарна вам от всей души. Бедная моя маленькая сиротка! Скажите ей, что я рада каждому ее удовольствию и не хочу стеснять ее. Только поберегите ее здоровье. Это все, о чем я прошу. Не давайте ей заболеть, я не перенесу этого. Я так рада, что она избежала заражения, а как легко было заразиться, тетя Анна! Ты говоришь, тетя Эсфирь, что она по-прежнему хороша?
— Еще лучше и свежее и очаровательнее, чем прежде, — отвечала Эсфирь, а затем она отвернулась и стала вертеть в руках пузырьки с лекарством, чтоб как-нибудь скрыть стыд и отчаяние.

V.

Немного спустя обе тетки уже сидели в комнате у Елены, исполняя трудную, непосильную работу. Терпеливо и прилежно, своими слабыми, дрожавшими пальцами они пытались сфабриковать требуемое матерью письмо. Они рвали письмо за письмом, но в тоже время шаг за шагом приближались к цели. Они не видели и не сознавали, как они жалки и как грустно-смешны. Часто слезы у них катились из глаз прямо на бумагу и портили письмо. Иногда одно какое-нибудь слово делало записку рискованной и приходилось бросать ее. Но, наконец, Анне удалось подделать почерк Елены так, что даже подозрительный глаз не мог бы догадаться в подделке. Она понесла письмо к матери, которая с жадностью схватила его и поцеловала и то и дело прижимала его к сердцу, перечитывая дорогие слова еще и еще раз, и в высшей степени довольная припиской в конце его: ‘Мамочка, если бы только я могла видеть тебя, целовать твои глаза и чувствовать твои объятия! Выздоравливай скорее! Все мило относятся ко мне, но без тебя я чувствую себя одиноко. Милая мама’!
— Бедное дитя! Я вполне ее понимаю, — сказала мать. — Без меня она не может быть счастлива вполне, а я… я только и живу ею. Но чего вы плачете?
— Так, ничего…
— Тетя Анна?
— Что Маргарита?
— Я очень больна… Часто мне приходит на ум, что я никогда уже больше не услышу ее голоса.
— Не говори, не говори так, Маргарита? Я не вынесу этого.
Маргарита была растрогана и ласково сказала.
— Дайте я обниму вас .. Не плачьте… А теперь прижмите ваши щеки к моим.
— Успокойтесь. Я буду жить, не умру… Мне так хочется жить! Что-то она будет делать без меня?.. Она часто говорит обо мне? Я знаю, что часто…
— Все время, все время!
— Милое дитя! Она написала ко мне это письмо сейчас же, как возвратилась домой?
— Сию же минуту! Ни за что другое и браться не хотела.
— Я знала это. Тетя Анна?
— Что Маргарита?
— Пойди и скажи ей, что я думаю о ней все время и обожаю ее. Что это, вы плачете опять? Не беспокойтесь обо мне… Бояться нечего.
Полная душевных мук вестница передала ее слова дочери, но слух уже отказался ей служить. Девушка бредила, смотрела на нее удивленными и странными глазами, лихорадочно блуждавшими по сторонам, глазами, в которых уже не светилось рассудка.
— Это ты?.. Нет, это не мама! Я хочу маму! Дайте мне маму! Она только что была около меня, а сейчас ее нет… Где она? Пусть она придет ко мне. Мама!.. Как много домов!.. Они давят меня!.. А в голове что-то вертится и мелькает!
Бедная старушка Анна увлажняла ее пересохшие губы и ласково обтирала ей водой пылавший лоб, произнося нежные, полные жалости слова, и благодарила Бога за то, что мать была счастлива своим неведением.

VI.

С каждым днем девушка угасала и настойчиво приближалась к могиле и каждый день скорбящие сиделки приносили к ее матери золотые строки о том, что она совершенно здорова и весела. Мучения и матери тоже приходили к концу. Они стояли около больной, полные угрызений совести, сердце их обливалось кровью, и они плакали при виде того, как мать жадно перечитывала каждую строчку, как обожала эти записки, которые были для нее выше всякой цены, потому что исходили от ее дочери и были священными для нее уже одним тем, что к ним касалась рука девушки.
Наконец пришел друг, который все примиряет. Свечи догорали. В торжественном молчании, которое обыкновенно предшествует рассвету, неизвестные фигуры проходили через мрачную переднюю и молчаливо и с серьезными лицами входили в комнату к Елене. Запрещение уже было снято, и все знали об этом. Умирающая девушка лежала с закрытыми глазами без сознания, одеяло на ее груди то поднималось, то опускалось по мере того, как покидала ее жизнь. По временам глубокий вздох или стон нарушали тишину. И у всех была на уме одна мысль: горькое сожаление о смерти и о том, что бедная мать не могла быть здесь, чтобы помочь, обласкать, благословить…
Настала агония. Елена стала кого-то искать руками — глаза ее уже давно ничего не видели. Пришел конец. Все знали это. С рыданием Эсфирь обняла ее, прижала ее к себе и закричала: ‘Дитя мое! Дорогая моя’! Восторг засветился на лице девушки, потому что этот благодетельный обман она приняла за объятие матери. И она прошептала: ‘О, мама, я так счастлива… Я так желала тебя видеть… Теперь я могу умереть’…
Ровно через два часа к больной матери явилась Эсфирь.
Мать спросила ее.
— Как здоровье дочери?
— Превосходно, — отвечала Эсфирь.
На двери дома приколотили белый и черный крест, и он развивался туда и сюда по ветру и шептал свою историю. К полудню окончили обряжать покойницу и в гробу уже лежало дорогое, молоденькое тело, красивое с выражением глубокого спокойствия на лице. Две плакавшие женщины сели по бокам его, полные горя и благоговения — Анна и прислуга, — негритянка Тилли. Вошла Эсфирь, вся дрожа от волнения.
— Она требует письмо! — сказала она.
Анна побледнела. Она не подумала об этом, ей казалось, что переписка должна была уже закончиться. Но она поняла теперь, что это было невозможно. Некоторое время сестры стояли, смотря вопросительно друг на дружку.
— Выхода нет, — сказала Анна. — Она должна получить письмо. Она может без него подозревать.
— И догадаться.
— Да. А это убьет ее.
Она посмотрела на покойницу и глаза ее наполнились слезами.
— Я напишу его! — сказала она.
И она понесла письмо следующего содержания:
‘Мамочка, дорогая мама, скоро мы увидимся снова. Неправда ли, как это хорошо. Но это правда. Все говорят, что это правда’.
Мать заплакала.
— Бедное дитя, — зашептала она.— Как-то она перенесет, когда узнает все. Больше уже я никогда в жизни ее не увижу. Как это тяжело, как тяжело! Вероятно, она и не подозревает? Поберегите ее от этого!
— Она думает, что ты скоро выздоровеешь.
— Как ты добра и заботлива, тетя Эсфирь! Никто не подходит к ней близко через кого бы она могла заразиться?
— Это было бы преступлением.
— А как же вы-то видаетесь с ней?
— На большом расстоянии.
— Вот это хорошо. Другие, наверное, не делали бы так. Но вы — два ангела-хранителя. На кого можно было бы так положиться, как на вас? Все обманщики и лжецы.
Глаза Эсфири наполнились слезами и бедные губы задрожали.
— Дай я поцелую тебя за нее, тетя Эсфирь. И когда я умру и опасность минует, передай ей этот мой поцелуй, скажи ей, что это мать его послала ей и что в нем — все разбитое сердце ее матери.
Через час, заливаясь слезами над покойницей, Эсфирь исполнила ее трогательное поручение.

VIII.

Занялась заря, рассвело, и другой день осветил землю солнечным светом. Тетка Анна понесла к умиравшей женщине радостную весть и счастливую записку, которая снова гласила: ‘Нам уже недолго ждать, милая мама, и мы скоро будем вместе’.
Протяжный звон раздался по ветру.
— Тетя Анна, это погребальный колокол. — Чья-то душа рассталась с телом. Скоро и я умру. Не дозволяй ей забывать меня.
— Она никогда тебя не забудет.
— Какой странный шум! Слышишь, тетя Анна? Точно от множества ног!
— Мы думали, что ты не услышишь его. — У нас гости… Для… для Елены. Бедняжка, точно пленница. Сейчас будет музыка, она любит ее. Мы надеялись, что это тебя не потревожит.
— Потревожит? Нет, предоставьте ей все, чего только она ни пожелает. Как вы добры к ней и ко мне. Благослови вас за это Бог!
Она прислушалась.
— Как чудно играет! Это ее орган. Это она сама играет?
Богатые, полные звуки органа донеслись к ней в комнату.
— Да, это ее туше, — продолжала больная. — Я узнаю его. Они поют? Да, это гимн. Как он трогает, успокаивает… Кажется, он открывает для меня двери рая… умереть бы сейчас…
И когда окончили петь гимн, то и другая душа успокоилась навеки. И те два существа, которые составляли собою единое в жизни, уже не расставались и после смерти. Сестры плакали и в то же время радовались, говоря:
— Как хорошо, что она ничего не знала!

IX.

В полночь они сидели вместе, рыдали, и вот к ним спустился ангел Бога, сиявший неземным блеском. И он обратился к ним и сказал:
— Для лжецов место уже предуготовано. Они горят в аду из веков в века. Кайтесь!
Они упали перед ним на колени, сложили свои руки и в благоговении склонили перед ним седые головы. Но их языки прильнули к гортани, и они стояли молча.
— Говорите, чтобы я еще мог передать ваши слова Сокровищу благих и принести вам снова Его решение, которое будет уже непреложно.
Тогда они опустили свои головы еще ниже и сказали:
— Наш грех велик и стыд за него угнетает нас. Конечно, полное покаяние еще может нас спасти. Но мы — бедные создания, сознающие свою человеческую слабость, и мы знаем, что если бы мы и вновь оказались точно в таких же тяжких обстоятельствах, то наши сердца вновь изменили бы нам и мы согрешили бы точно так же, как и теперь. Только сильные духом могут владеть собою, и только они одни могут спастись. Мы же не можем.
Они умоляюще подняли на ангела свои взоры, но он уже отлетел. Пока они в удивлении плакали, он прилетел к ним снова. И низко склонившись над ними, он прошептал им решение Бога.

X.

В ад их или рай? Пусть это решит сам читатель.

Конец.

————————————————————

Текст издания: журнал ‘Пробуждение’, 1908, NoNo 10, 12.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека