Пять фрагментов из записок, Булгаков Александр Яковлевич, Год: 1863

Время на прочтение: 25 минут(ы)
Тыняновский сборник. Вып. 10
Шестые — Седьмые — Восьмые Тыняновские чтения
Москва 1998

С. В. Шумихин

ПЯТЬ ФРАГМЕНТОВ ИЗ ЗАПИСОК А.Я. БУЛГАКОВА

Уникальный источник по общественной, культурной, политической и бытовой истории XIX в. — ‘Современные записки и воспоминания моим Александра Яковлевича Булгакова (1781—1863), охватывающие без малого 40 лет (от смерти императора Александра Павловича и выступления декабристов до крестьянской ‘эмансипации’), — остается неопубликованным и весьма слабо изученным. Это тем более удивительно, что в записки имели возможность заглянуть (что спорадически и делалось) несколько поколений историков, и в ‘листе использования’ можно встретить весьма уважаемые имена — от Т.Г. Зенгер-Цявловской до В.Э. Вацуро. Из 17 томов первый (за 1825—1826 гг. ) хранится в Санкт-Петербурге в ОР РНБ (Ф. 526. Общество любителей древней письменности. F. 506), а остальные 16 — в московском РГАЛИ (Ф. 79. Ед. хр. 4-19). Время от времени информация о записках Булгакова появлялась при публикации того или иного фрагмента (в лермонтовском томе ‘Литературного наследства’, ‘Временнике Пушкинской комиссии’, вып. 24, книге В.Э. Вацуро и М.И. Гиллельсона ‘Сквозь ‘умственные плотины» и др.), почти всегда сопровождаемая сожалением, что интересный и важный источник до сих пор не издан.
В начале века великий князь Николай Михайлович писал: ‘Булгаков, кроме писем, оставил еще интересные ‘Записки’, только незначительная часть которых была напечатана, издания же остальной — приходится ожидать с большим нетерпением’ (Русские портреты XVIII и XIX столетия. Том I. СПб., 1905. No 83). С тех пор ситуация не изменилась и стало очевидным, что ее необходимо переломить, хотя бы на исходе XX столетия. Первые шаги сделаны пишущим эти строки: в ‘Археографическом ежегоднике’ за 1997 год опубликовано чрезвычайно подробное и детальное оглавление Булгакова к своим запискам (в машинописном виде оно заняло около 180 страниц). Теперь можно получить более или менее полное представление о содержании всех 17 томов. Подготовлена большая публикация избранных фрагментов для 9-го выпуска ‘Встреч с прошлым’. Целый ряд отрывков — и не только ‘притянутых’ к 850-летнему юбилею Москвы — вышли либо находятся в печати в ‘Независимой газете’ и др. периодике. И, наконец, задумано отдельное, достаточно репрезентативное, хотя и сокращенное издание ‘Современных записок…’, с обязательным аннотированием пропущенных мест.
По здравому размышлению публикатор пришел к выводу, что издать булгаковский манускрипт полностью в современных условиях — дело малоподъемное. Но ведь и ‘Записки’ Ф.Ф. Вигеля более в ходу по сокращенному двухтомнику 1928 г., редактором которого был С.Я. Штрайх, нежели по семи томам 1864-65 гг. (где они также опубликованы с купюрами). В сокращении издаются и ‘Записки’ А.Т. Болотова, и русский перевод ‘Истории моей жизни’ Дж. Казановы… Есть немногочисленные купюры, обозначенные строкой отточий, во французском издании 1936 г. дневника А.А. Олениной (они, разумеется, не связаны с Пушкиным, однако, сравнив книгу с автографом, хранящимся в РГАЛИ, трудно согласиться с утверждением ‘от редакции’, что выпущено ‘лишь то, что не имеет бытового или исторического значения’). Как бы то ни было, убежден, что включение в научный оборот ‘Современных записок и воспоминаний моих’ А.Я. Булгакова и в извлечениях представит значительный интерес для исторической науки. Хотя публикатор и не застрахован от будущих упреков в том, что, мол, ‘повыковырял изюм из ситника’.
А.А. Сабуров заметил по поводу переписки между Яковом Ивановичем, Александром и Константином Булгаковыми, публиковавшейся на протяжении ряда лет (1898—1904) в ‘Русском архиве’ и мало использованной: ‘Наиболее осведомленные о современных литературных и политических делах представители пушкинской эпохи, они должны привлечь к себе внимание исследователей, ибо по следам их житейских связей могут быть обнаружены важные факты русской истории и литературы’ (Письма Александра Тургенева Булгаковым. М, 1939. С. 25).
Александр Булгаков служил московским почт-директором в 1832—1856 г. В XIX в. это была очень важная должность, связанная, между прочим, с обеспечением ‘правительственного’ тракта между Москвой и Санкт-Петербургом всем необходимым для проезда государя и двора, — по крайней мере, до постройки железной дороги, со многими ‘весьма важными законными доходами’ и т.п. Управляющий Почтовым департаментом зачастую совмещал эту должность с министерской (князь А.Н. Голицын, граф В.Ф. Адлерберг) — словом, российскую почту XIX в. справедливей будет сравнить не с современным захудалым Министерством связи, а с каким-нибудь ФАПСИ. Общительный и любезный Булгаков в должности почт-директора, на которую его продвинул младший брат Константин (петербургский почт-директор), что называется, нашел себя. ‘Петербургскую почту ожидают с большим нетерпением, а кто не имел писем, тот или приезжает ко мне, или запискою просит меня сообщить ему новости’ — писал он, передавая слухи при наступлении 1844 года: о переходе якобы на новый григорианский календарь, об ожидаемом введении среди дворян русского платья, бород и замене министров, губернаторов, егермейстеров, шталмейстеров — воеводами, думными дьяками, окольничьими, стремянными и проч. Сюда же, почти всякий год, начиная с 1840-х, прибавлялись слухи о грядущей вольности крестьян.
Благонамеренность Булгакова, его преданность к престолу и лично к государю Николаю Павловичу (который особо отличал его младшую дочь Ольгу, в замужестве княгиню Долгорукову, а старшая Екатерина, в замужестве Соломирская, с 1830 г. была фрейлиной императрицы) доходила до nec plus ultra, чему есть множество подтверждений на страницах дневника. Не упускает он кольнуть заграничных либералов:
‘В глазах сих мнимо просвещенных филантропов Русский Царь не иное что, как Деспот кровожадный, всякой Русской помещик тиран, вооруженный кнутом, а Русские крестьяне стадо скотов. — Те, кои были в России, могут решить, таков ли Николай I, не просвещеннее ли многих французских Дюков наше Дворянство, и не во сто ли крат щастливее наши мужики непостоянных, ветреных и буйных французов, коих земля беспрестанно обагряется кровию в междуусобной войне. У нас нет партий, нет Вандеи, нет гиллиотины за мнения, противные правительству, на час водворенному. Сколько людей почитает у нас даруемую им господами свободу не за милость, но за наказание. С нещастно-го 21 генваря 1793 года, со дня оачеркнуто: убиения> казни доброде-тельнейшего из Государей Лудовика XVI, имела ли Франция год спокойствия? Агличане называют нас северными варварами, а народ наш скотами, но мы жон наших не продаем на площадях за несколько ше-лингов, у нас насильно в матрозы не пресуют , у нас не кидают в царей грязью, когда они изволят прогуливаться, а ввечеру знатные бояре не цалуют у них руки, стоя на коленях, у нас не плотят за двери, за окна, за собак, за лошадей, за кареты, за воздух, коим дышат, если в сём заключается блаженство народное и премудрое управление, то, конечно, мы варвары в сравнении с ними. Пусть всякой останется при свеем. Пусть Провидение продлит наше невежество и награждает нас Деспотами, подобными Николаю I-му’.

(V, 140-141)

В революционном 1848 году Булгаков мечтает о ‘руководителе ростопчинского типа’. В 1812 г. он служил при Ф.В. Ростопчине и до конца жизни сохранил благоговение перед своим начальником и покровителем. Но нигде в записках, включающих и несколько эпизодов-воспоминаний о 1812 г., Булгаков не упомянул о злосчастной судьбе М.Н. Верещагина, который был брошен Ростопчиным на линчевание толпе как изменник (впоследствии бывшего московского главнокомандующего мучила совесть и Верещагин являлся ему в видениях — см.: Записки Дмитрия Николаевича Свербеева (1799—1826). М., 1899. ТА. С. 468.). Между тем, в ‘преступлении’ Верещагина Булгаков мог увидеть нечто весьма близкое и знакомое. Так, московский обер-полицмейстер в 1812 г. А.Ф. Брокер сообщал в своих записках:
‘Верещагин знал хорошо французский и немецкий языки, он прочитывал у сына почтдиректора иностранные газеты и журналы. Такое противозаконное (курсив мой. — С.Ш.) дело производилось следующим образом: цензоры, прочитав журналы и отметя запрещенное в них карандашом, по одному номеру приносили в кабинет почтдиректора для просмотра, сын Ключарева брал их, может быть, не с ведома отца, и делился с легкомысленным Верещагиным’ (Русский архив. 1868. No 9. С. 1430).
По службе почт-директор имел привилегию первым, еще до иностранной цензуры, прочитывать все получавшиеся московским почтамтом заграничные газеты и журналы. Здесь, конечно, один из главнейших источников широчайшей осведомленности Булгакова в том, что творилось в стране и мире, по той же причине он, не обладая особо выдающимся ‘выспренним умом’, имел в московских и петербургских салонах репутацию образованнейшего человека. Под рукой, но, вероятно, не слишком конспирируя, Булгаков снабжал ‘запрещенной литературой’ знакомых. Вот что пишет он, вспоминая П.Я. Чаадаева, который из ‘домашнего, русского Жобара’, как Булгаков именовал его во время истории с опубликованием ‘Телескопом’ ‘Философического письма’, через полтора десятка лет стал его близким приятелем по Английскому клубу:
‘Литература и Политика были его два любимые разговора. Он имел особенную страсть к статьям, кои цензура удерживала, и тогда он прибегал ко мне, восклицая: ‘Bonjour! Donnez moi la derni&egrave,re Revue de Deux Mondes telle que Dieux l’a cre et pas celle qu’elle a t rduite par les hommes!’ <'Добрый день! Дайте мне за последний день 'Revue de Deux Mondes' в таком виде, в каком Бог его создал, а не в какой люди его превратили!'>, или: ‘Qu’est ce que c’est que cette demi-page qu on a efface en Journal du Dbats d’hier?’ <Что это за полстраницы, которые изъяли из вчерашней 'Journal du Dbats'?'>, или: ‘Donnez moi je vous prie Le Si&egrave,cle du 9 nov., je vous prviens qu’il ne s’agit pas l de politique, cela ne vous intressera pas. C’est propos d’un livre religieux qui vient de paraitre et dans lequel on parle de l’glise greque, je veux tre en garde car je suis sure que le Mitropolitain me parlera de cet ouvrage’ <'Прошу вас, дайте мне 'Le Si&egrave,cle' за 9 нояб., предупреждаю вас, речь там идет не о политике, она вам не интересна {Газета, а не политика, которая, напротив, Булгакова живо интересовала. -- С.Ш.}, там говорится о появившейся богословской книге, в которой трактуются вопросы православной церкви, я должен быть начеку, ибо уверен, что митрополит будет говорить со мной об этом произведении’>.

(XVI, 84)

Булгаков также широко обменивался ненапечатанными рукописями с ближайшими приятелями — ‘огнедышащим библиофилом’ С.Д. Полторацким, А.И, Тургеневым, П.А. Вяземским. В этом узком кругу Булгаков читал отрывки своих записок, причем В.А. Жуковский просил его завещать их ему. Вяземский настоял в 1857 г. на публикации в ‘Санкт-Петербургских ведомостях’ мемуарного отрывка о графе С.С. Уварове в Вене в 1808 г. Читались (с осуждением) и строжайше запрещенные произведения лондонских агитаторов. Вообще, ‘самиздат’ и ‘тамиздат’, по современной терминологии, среди просвещенного общества тех патриархальных времен, были, по-видимому, распространены не в меньших (относительно) масштабах, нежели в интеллигентских и полуинтеллигентских кругах последних десятилетий советской власти. Так же, как и в 1960—80-е годы, отношение к запрещенной литературе зачастую становилось границей, разделяющей отцов и детей. Сын Булгакова Константин, известнейший повеса своего времени, после выхода в отставку еще в молодых годах расстроивший здоровье вином и разными нехорошими излишествами, с отказавшими служить ногами, передвигаясь на костылях в своей комнате, за стенкой улгаковского кабинета, предавался отчаянному вольнодумству. Не было ‘святого лица, предмета, вещи, обязанности, долга, к которым оказывал бы он малейшее уважение, но, напротив того, он над всем этим шутит, ему все равно, об ком бы ни говорили, нет изъятия ни для кого’, — с горечью писал отец. Здесь Булгаков сходился с Вяземским, чьи политические убеждения второй половины жизни, сформулированные в известном стихотворении 1866 г. ‘Тройка’ (‘Вот мчится тройка удалая, / Бакунин, Герцен, Огарев, / И ‘колокольчик, дар Валдая’, / Гремит, как сто колоколов’), были ему особенно близки. Выразительно иллюстрирует раскол в семействе Булгакова следующее место из дневника (осень 1857 г.):
‘Ольга вырезала из Полицейских газет и прислала мне следующее короткое объявление, которое напечатано уже, впротчем, в сегодняшней Северной пчеле:

Особые известия

До сведения правительства дошло, что проживающий в СПбурге отставной надворный советник Мухин читал в одном из здешних трактиров находившимся там лицам изданное за границею сочинение преступного содержания. Произведенным исследованием и собственным сознанием Мухина сведение это подтвердилось, а потому он выдержан под стражею и выслан из СПбурга в одну из отдаленных губерний под строгий полицейский надзор’.

——

Сочинение преступного содержания о коем говорится, как пишет мне Ольга, не что иное как Колокол. Под сим названием издает теперь в Лондоне известный изменник отечеству своему Герцен, скрывающийся под псевдонимом Искандера, журнал на Русском языке, названный им Колокол. Понятно, что пишется это не для англичан, но для Русских, разбросанных по Европе, а равномерно и для Русских, в России живущих. Понятна также и благонамеренная, патриотическая цель Герцена. Участь всех скандальозных сочинений бывает всегда обращать на себя всеобщее любопытство, а потому и у нас много охотников читать лжи и мерзости, коими наполнен всегда Колокол на счет России. Получа письмо Ольгино, я пошел тотчас к Косте и прочел ему присланное сестрою его печатное объявление на счет Мухина. Я надеялся, что это послужит ему уроком, но, вместо того, он удовольствовался сказать мне довольно равнодушно: ‘Так что же? Экая беда! Вы сами знаете, папинька, что я имею Колокол… есть чем хвастаться?’ — ‘Уж это нехорошо, что ты имеешь у себя скверную эту книгу, но ежели есть у тебя Колокол, то, по крайней мере, в оный не благовести. Можно и порох в доме иметь, но надобно держать подалее от него серные спички’. Все это не вмещается в башке моего блудного сыночка. Дело в том, что и усердные партизаны Искандера и адской гармонии его Колокола не могут Государя обвинять в излишней строгости. Тут уж речь не о шалости молодого, ветреного человека. Никто не скажет, что Мухин был неосторожен. Нет! Человек, который несет с собою возмутительное сочинение и читает оное вслух в трактире людям, ему по большей части незнакомым, такой человек записался уже в звонари Искандерского Колокола, он хочет вредить своему отечеству, он старается вселить в народе презрение к лицам, которые почитаются у нас священными, а Колокол наполняется всегда ругательствами на Царскую фамилию и особенно на покойного Государя Николая Павловича и вдовствующую Императрицу Александру Федоровну. <...> Этот Искандер, проживающий спокойно в великодушной Великобритании, дающей щедрое пристанище всем бездельникам, изгнанным из отечества своего, разлученный морями и землями от России, не святым же духом знает все, что в ней происходит, толкуя всякое происшествие по-своему, т.е. в дурную сторону. Откуда получает он все сии сведения? Разумеется, от корреспондентов, которых он имеет в СПбурге и Москве и в других городах, и которые сами доставляют ему сведения совсем уже в превратном виде. Пора бы, давно пора добраться до этих господ корреспондентов г-на Искандера, ежели не для того, чтобы подвергнуть их должному наказанию, то для того, чтобы Искандер сидел, поджавши руки, не имея что вышивать по своей гнусной канве’.

(XVI, 384-386)

В публикуемых ниже отрывках из ‘Современных происшествий…’ отразился и тот парадокс, о котором упомянул Ю. Кублановский в рецензии на книгу Р.И. Пименова ‘Происхождение современной власти’: ‘…самодержавие мешало не столько этой <либеральной> идеологии, которая была ‘везде и нигде’, сколько свободному формированию полюса ей противоположного, который мог бы стать надежной заградой социализму: закрытие журнала братьев Достоевских, позднее, буквально на первых номерах, изданий Ивана Аксакова — классические тому примеры’ (Новый мир. 1997. No 5. С. 236).
Печатаемые фрагменты относятся к 1848, 1849 и (последние три) 1850 гг. Подчеркнутое автором в рукописи — набрано полужирным курсивом. Простым курсивом набраны названия газет, журналов, пьес и т.п., которые Булгаков писал без кавычек. Авторские особенности правописания, по возможности, сохранены.

I
1848

Вероятно, не в одной Москве, но во всех Европейских столицах все умы заняты чрезвычайным и неожиданным вереворотом <так!>, последовавшим в Париже. Я был извещен о сём один из первых в Москве, от графа Мих. Юрьев. Виельгурского, и, ежели <бы> не написал он мне, что слышал все из уст самого Государя Императора, я бы думал, что он хотел надо мной подшутить. Дело в том, что Король Луд<овик> Филипп бежал из Парижа, истощив все средства к сохранению Престола для герцога Немурского и для маленького своего внука графа Парижского, подписав прежде отвержение от Престола, провозглашена Республика, учреждено временное правительство, в коем участвуют: Ламартин, два издателя журналов и некий работник по имяни Алберт, дворец Тюльерийский был разграблен чернию, a Palais Royal сожжен. Париж покрыт трупами муниципальной гвардии, которая хотела, по долгу присяги, защищать дворец Короля, улицы размещены, деревья булеваров срублены для составления баррикад. Дом Министерства иностранных дел, занимаемый министром Гизо, разрушен. Можно было предвидеть падение его и составление нового министерства, Король и предлагал ему в преемники Моле и Тиера, но озлобленная чернь, подстрекаемая оппозицией), все предложения отринула, отвечая: ‘Il est trop tard!’ {‘Слишком поздно!’ (фр.).} Но ни один дальновидный ум не мог предугадать, что все опыты прошедших времян будут потеряны для этих гнусных французов, и что они опять примутся за безначалие и Республику, которые столько поглотили у них сограждан! Вот благодарность Филиппу за все его попечения, за доставление Франции спокойствия и доброго согласия с целою Европою!
Не те ли же слова повторялись от одного конца Европы до другого? Покуда жив Король Филипп, можно ручаться за спокойствие в Европе и во Франции, которая одна наводняет вселенную всеми бедствиями, надобно и французам, и всем государствам желать сохранения Его жизни, ибо, ежели Король умрет, то нельзя ручаться за то, что может произойти в буйном этом государстве! И что же вышло? Этого-то ревностного блюстителя всеобщего спокойствия в несколько часов лишают Престола и заставляют искать спасения Своего в скором бегстве! Екой народ! Это не люди, а щуки, коих стихия — не вода, им нужно, необходимо плавать в крови.
Надобно ожидать гибельные последствия для целой Европы, по расположению умов в Италии, Швейцарии и даже большей части Германии. Все эти бедствия тем хороши, что они должны нас, Русских, еще более привязывать к Тому, коему провидение вверило судьбы наши. Мы одни покойны в Европе, мы можем покойно спать, и на другой день находим все, как оно было накануне. Желательно, чтобы Государь наш не увлекался состраданием к положению Европы, пусть Запад сам себя истребляет, нам надобно думать о себе, быть сильными дома, чтобы не бояться непримиримых врагов наших Поляков, кои могут опять вспыхнуть, когда сего не ожидаем. О парижских происшествиях все говорят в Москве с омерзением. Надобно признаться, что эпоха наша богата событиями чрезвычайными. Што-то выйдет из всего этого? Предугадать нельзя ничего, когда царствование Филиппа в несколько, можно сказать, часов, заменилось Республикою. Я не удивлюсь, ежели окажется, что Папа Пий IX женился на сестре Турецкого Султана. О, проклятые, безумные французы!!! <...>
9-го марта происходило замечательное собрание у военного г<енерал>-губ<ернатора> князя Щербатова1, у коего, по Высочайшему повелению, были собраны все французы, в Москве проживающие, с консулом их Ру де Рошель. Князь Щербатов, войдя в залу, начал с того, что изъявил французам, сколь он всегда был доволен покойным и тихим пребыванием их в Московской Столице, и что, на этот раз, ему еще приятнее с ними встречаться, ибо видит их всех соединенными в своем доме и должен выполнить приятное препоручение от Государя своего. Французы были несколько встревожены, когда потребовали их всех совокупно к князю Щ<ербатову>, они полагали, что парижские происшествия будут иметь отголосок в Москве. Жаль, что нет в Москве журнала, вроде National, или Constitutionel или Charivari, — они, конечно, внушили бы французам, что их требуют к генер.— губернатору, чтобы высечь кнутом!! Я возвращусь к рассказу моему.
Первые слова князя Щ<ербатова> успокоили французов. ‘Чтобы лутче вам объяснить, — продолжал князь, — я сообщу вам, в переводе, сущность Государева приказания ко мне. Вам всем известно, что последовало в Париже. Государь, не принимая все это в уважение, обещает покровительство Свое и защиту всем французам, кои захотят оставаться в Москве. Государь не хочет позволять Себе ни малейшего влияния на ваши чувства и образ мыслей, Он всякому предоставляет в том полную свободу, но воля Его непременная та, чтобы вы не позволяли себе никаких съездов или сходбищ публичных для ознаменования ваших мнений, воля Его, чтобы вы продолжали жить мирно, тихо, занимались вашими домашними и коммерческими делами, не мешаясь в политические, не имели со Францией) переписок вредных или предосудительных для России. Те, кои не согласятся на условия сии, могут возвратиться во Францию, им будут выданы немедлянно нужные паспорты, но, оставя Москву, они уже возвратиться в оную опять не могут, те же, кои, оставаясь здесь и дав требуемые от них условия, оные нарушат, подвергнут себя строгости Русских законов, на сей случай установленных’. Чтение князя Щербатова было часто прерываемо одобрительными восклицаниями: у многих из предстоявших, а особенно у женщин, были слезы на глазах. Все, происходившее у князя Щербатова, было нам немедлянно пересказано учителем, гувернером внука моего Долгорукова, Mr. Demangiot. Он человек весьма сведущий, умный и хорошей нравственности.
Замечания достойно, что из 5<00> или 600 человек бывших собравшихся у князя Щербатова, токмо один изъявил желание возвратиться во Францию. Не замечательное ли это дело, что французы предпочитают участь жить между нами, медведями, варварами, — щастию возвращаться в свою просвещенную, премудрую, благодатную столицу?!! <...>
Переворот, последовавший во Франции, мог всех удивить, гибельные оного последствия внушить к французам омерзение, но что непонятно — это то, что он находит одобрителей и даже последователей в Германии, где все умы вдруг взбунтовались. Во всех государствах требуют новые постановления: свободу книгопечатания, народные собрания, учреждение народной стражи и т. п. Немцы особенно озлоблены на Русских. Как будто не Русские избавили их в 1813 году от французского ига! <...> Что было бы с Пруссиею и всеми протчими Германскими державами, ежели бы Император Александр в 1812 году ограничил бы военные действия изгнанием французов токмо из России! Неблагодарные немцы это забыли. Пусть же они разделываются теперь с французами как хотят! Пусть они фратернизируют теперь со своими новыми друзьями, преобразователями и защитниками, которые сами дома погибают. Чудовищное новое положение Франции долго продолжаться не может. Не внуки и не дети наши, а сами мы увидим перемену кровавой этой декорации, — а покуда надобно бы выставить золотыми буквами на всех площадях слова, которые Государь каш произнес недавно пред многими во дворце, вероятно, для всеуслышания и огласки: ‘Мое намерение твердо взято, я не пролью ни одной капли Русской крови для немцов!’ Премудрое изречение! Нам надобно думать о России. И у нас будет, может быть, не без хлопот. Как ручаться, что поляки, подстрекаемые богомерзкими французами, не зашевелятся?
Происшествия в Европе столь стремительны, что трудно за ними следовать и описывать оные. Рушатся последние оплоты Самодержавия. В Вене и Берлине чернь напала на дворцы своих Государей с французскими требованиями. В обеих столицах льется кровь. Кн. Меттерних, сей умный и твердый блюститель политики, действующий к искоренению всех гибельных замыслов, где бы они ни являлись, должен был сложить свое звание и почти бежать из Вены, Прусский Король, с помощию верного своего войска, отразил первые нападения черни, но в Берлин хлынуло из окрестностей, как говорят, до 100/т. вооруженных бродяг, кои обступили войско и содержат Короля пленным в Его дворце. Наследник престола оставил Берлин и набирает войско для освобождения своего брата и Короля! По всему происходящему ясно видно действие тайных обществ, которые всё приуготовляли, и восстания должны были вспыхнуть всюду вдруг, по сигналу Франции. Мы должны Бога благодарить: одна только есть земля, где все покойно и никто не боится за свою собственность: это Россия! Весьма кстати затушили у нас слухи о предполагаемой Эмансипации крестьян. Мало было у нас охотников до оной, а теперь господа эти хвост поджали <...>.
Не знаю, по точному ли было это убеждению значения слова, или ддя шутки, но вот что один московский купец отвечал генералу и сенатору Д.Н. Болговскому, который ему говорил: ‘А што, батюшка, каковы французы?’ — ‘Чему же тут дивиться, В<аш>е превосх<одительст>во? Оно так и должно быть. Французы поступают, как им закон новый повелевает: их правление называется Режь-публику! — ну! они и грабят, жгут и режут всех беспощадно!’ <...>
Все иностранные ведомости наполнены грустными известиями. Зараза французская распространяется всюду с непостижимою поспешностию. Все Престолы Германские колеблются. Австрийский Император вынужден был чернию и Студентами обещать конституцию новую, Баварский Король сложил с себя корону в пользу сына своего Максимилиана. Было время, что два приятеля, встретившись, спрашивали друг у друга: ‘Ну! што хорошего скажешь?’, — а теперь другой вопрос: ‘Ну! што еще дурного?’ Только и слышишь, что ругательства коронованным главам и свержение их министров.
Европа представляет стадо овец, лишенных пастухов и собак, их охранявших, лютые волки их пожирают. <...>
Получа от князя А.Г. Щербатова записку, коею изъявляет он желание иметь со мною переговор, я отправился к нему в то же утро (25 марта). Как скоро я вошел к нему в кабинет, он приказал, чтобы никого не принимали. Посадив меня возле себя на маленьком канапе и притворя крепче дверь в дальную гостиную, князь начал с того, что извинился, что дал мне беспокойство к себе приехать, когда как так мало у меня свободного времяни. ‘Мне очень было желательно, — продолжал князь, — с вами подробно поговорить о многом. Посмотрите, что теперь везде происходит! Короли гибнут, царства разрушаются. Теперь такая минута, что честные люди должны как можно более сближаться и быть в союзе против мошенников, а мы видим, что они не дремлют и употребляют всевозможные средства для ниспровержения порядка всюду. Я знаю, как ваш покойный брат служил, как он был предан Государю, знаю и ваши чувства и усердие, а потому и прошу ваше содействие во всем, что может быть полезно для служения Государя нашего <так!>, сообщайте мне все сведения, кои будут до вас доходить. Я почитаю лишним вас уверять, что все это будет оставаться между нами, Москва предана Государю. Я ручаюсь за ее спокойствие и взял все к тому меры, во всех классах людей. Дух и образ мыслей здесь очень хороши, дурное здесь никогда не родится, а может быть занесено токмо из других мест, и для этого надобно бы вам обратить особенное внимание на корреспонденции. Не худо бы присматривать за этими славяно филами <так!>. Я признаюсь вам, что не люблю их’.
Я сократил здесь длинный разговор кн. Щербатова. Он преисполнен благородных чувств, но говорит не красноречиво, а плодовито. Я слушал его, не перебивая речи, и после, в свою очередь, объяснился с ним с равною откровенностию. Благодарил за доверие ко мне и признался, что не разделял с ним опасений его на счет славянофилов, что они не что иное, как ультра Россияне, любящие свое отечество, коего, верно, не нарушат никогда спокойствия. Я знаю, что Аксаков, Языков, Хомяков, Шевырев имеют большую переписку, а что они имянно пишут, мне неизвестно, что люди, с коими они переписываются, не из числа тех, кои пользуются дурною славою, что князю, может быть, неизвестны правила наши и неприкосновенность всякого письма, что я, без особенного приказания начальства моего не могу себе позволить открыть чье-либо письмо, и что желание князя доведу я до сведения гр. Адлерберга 2. При сём заметил я князю, что, ежели общество вышереченное было бы неблагонадежно, то оно обратило бы на себя неминуемо внимание правительства, и мне даны были бы сходственно с сим приказания, но я таковых не получал. Объяснения мои, кажется, успокоили князя. Однако же он мне возразил, что все жители Москвы не могут иметь те же рассуждения и образ мыслей, как он и я, что есть, верно, люди и беспокойные, и недовольные, что надзор должен быть строгий.
Я князю заметил, что от французов, здесь проживающих, бояться, кажется, нечего, что он их к себе собирал и видел их добрые рассуждения, что бродяг здесь нет, все заняты какою-нибудь торговлею или ремеслом, которым они обогащаются, что они не захотят лишиться выгод сих. Касательно же домашних баламутов, не худо бы обратить внимание на университет Московский… ‘Очень должно сожалеть, — сказал князь, прерывая мою речь, — что гр. Строганов 3 оставил свое место’. В эту минуту пришли доложить, что приехал Митрополит. Князя расстроило это невремянное посещение, он колебался — не хотел делать его участником нашего разговора а, может быть, и с ним хотел переговорить без свидетелей, наконец, кончилось тем, что он просил меня выйти в другую комнату и позволить ему переговорить с Филаретом. Я пробыл это время с об<ер>-полицм<ейстером> Мухиным 4, который тут случился. Филарет уехал через полчаса, и я опять возвратился в князев кабинет.
Продолжая начатый разговор, я сказал князю, что, конечно, нечего опасаться от нашей молодежи, но что тут много есть Поляков, что во всех Европейских бунтах замешаны Студенты, что чтение иностранных журналов воспламеняет их воображение и может родить наклонность перенимать у франц<узских> и немецких Студентов. Князь опять повторил сожаление свое касательно Строгонова, который, по словам его, умел заставлять себя и любить, и бояться Студентами <так!>, и пользуется уважением публики. Толохвастов 5, — прибавил князь, — ввел чрезмерную строгость, но это может молодежь озлобить’.
Я заметил князю, что другое опасение может родиться от журналов, имеющих в нынешнем веке столь великое влияние на умы. Иностранные журналы читаются высшим, просвещенным обществом, коего мнения от оных не переменятся, всякий сам цензурует пакости, кои читает во французских журналах, но надобно быть очень разборчивым и осторожным в выборе статей, кои помещаются в переводе в наших журналах. ‘Московские ведомости’, напр., имеют бесчисленное множество подписчиков, все классы их читают с большим вниманием и любопытством. Князь сознался в этом и прибавил, что он весьма недоволен Коршом 6, коему вверено издание ‘Москов. ведомостей’, что он <Корш.-- С.Ш.> руководствуется совсем другими правилами, нежели ‘Северная пчела’, которая выхваляет всегда все Русское и возбуждает патриотизм. Князь прибавил, что он об этом писал даже к графу А.Ф.Орлову 7, и надеется, что <тот> обратит на это внимание {Политические статьи, кои Kopni заимствует в иностранных журналах и помещает в ‘Московских ведомостях’, не только не верны в переводе, но Корш позволяет себе даже делать к оным свои прибавления. Напр., в статье из Вены от 14 марта, в коей описывается последовавший в Австрии насильственный переворот, прибавлены слова, коих нет в немецкой газете: ‘Таким образом и Австрия присоединилась к общему движению, обнаруживающемуся в последнее время во всей Германии’ (Прим. А.Я. Булгакова).}.
Пользуясь благосклонностию, с коею князь выслушал все, что я ему говорил, я заметил ему еще, что не худо бы было доискиваться источника, откуда проистекают разные глупые и тревожные вести. Вот, два дня, напр., что в Москве рассказывают, что на границе прусской целая дивизия наша была вырезана поляками, и что генер. Панютин 8 был убит, и что кн. Паскевич, узнавши об этом, срыл Варшаву до основания. Агл<инский> клуб был вчера наполнен сим известием. Мерлин, увидя меня, тотчас подбежал, чтобы узнать, правда ли, что шурин его Панютин был убит. Я отвечал ему вопросом: ‘Кто вам это сказал?’ — ‘Да все говорят!’ — ‘Это не резон: когда рассказывают вести, то должно всегда прибавлять: ‘Мне сказывал или пишет вот такой-то’, тогда всякой рассчитает, можно ли верить или нет. Да ежели и было что-нибудь подобного, то само правительство объявило бы происшествие, столь важное’. Князь хотел взять нужные меры против распусканий подобных нелепостей. Потом говорил он много о гр. Вас. Бобринском9, Чаадаеве, Павлове 10 и многих других, за коими он прилежно следит. Разговор наш продолжался часа полтора, и я обязался сообщать ему все, что буду узнавать полезного для его соображений. Мне кажется, что (в нынешнее время особенно) — это обязанность всякого Русского, преданного Государю и любящему <так!> свое отечество, — содействовать ко всеобщему спокойствию и устранять все то, что может оное нарушить.
В настоящее время нужен был бы здесь Ростопчинского покроя начальник. Хотя кн. Щербатов не гений, не большой государственный человек, но выспренний ум заменяется у него прекрасными душевными качествами. Воинское его поприще было блистательно и вселяет к нему заслуженное уважение. Он бескорыстен, справедлив, трудолюбив, держится старинных мыслей и правил, искренно предан Государю, а так как он охотно и терпеливо выслушивает правду, то грешно оную ему не говорить. Мысли его на счет многих людей не совсем точны. Он много слишком делает чести, на<пример>, гр. Бобринскому, называя его О’Коннелем 11. Я князю сказал, что довольно поговорить с Бобринским полчаса, чтобы убедиться, что он ни умом, ни познаниями, ни даже чувствами своими не походит на О’Коннеля. В Бобринском господствует глупое самолюбие: так как он службою своею не мог пробиться далее поручьего чина, что внуку Великой Екатерины кажется очень обидным, то он хочет во что бы то ни стало заставить о себе говорить, и теперь его Steckenpferd {Конёк (нем.).}, как говорят немцы, — это освобождение наших крестьян. Бобринский затеял в Туле какой-то комитет, где рассуждают, пишут о свободе, посылали проэкты разные в Петербург, но все это произвело ровно ничего!

(XII, 82-100)

II
1849

Теперь все ездят утешать Ф.В. Самарина и жену его Софью Юрьевну (дочь покойного Юр. Александр. Нелединского), коих сын старший Юрий, молодой человек, с дарованиями, недавно вышедший из университета и служащий при министре внутренних дел, был, по Высочайшему повелению, заключен в СПбургскую крепость. По рукам ходили какие-то сочиненные им письмы. Как слышно, содержание писем сих наполнены <так!> пламенною любовию к России, но в них отзывается предпочтение слепое к немцам. Автор являет себя более славянофилом, нежели Русским, а более всего (говорят), подвергся он наказанию, потому что обнаружил некоторые тайны, которые известны ему по службе в Министерстве внутренних дел. <...>
Молодой Самарин освобожден из крепости. Его прямо оттуда привезли к Государю и позвали в кабинет Его Величества. Вот что пишет Самарин к отцу своему, который читал многим письмо своего сына. Не было никого в кабинете. Государь начал разговор следующими словами: ‘Что можешь ты еще сказать в свое оправдание?’ Самарин, понизив голову, ответил: ‘Государь, я виноват!’ Государь, подав ему милостиво руку, прибавил: ‘Повинную голову меч не сечет. Я не казнить тебя хотел, а исправить, поезжай скорее в Москву, успокой своего отца и мать. Я их давно знаю и уважаю!..’ Ежели в сердце молодого Самарина есть сколько-нибудь благородства, то он такому Государю должен служить не по одной присяге, но по душевному влечению и благодарности. Я понимаю, что отец и мать Самарина почти радуются проступку сына их, но нехорошо, что они слишком разглашают о том, что происходило в кабинете Государевом. Письмо молодого Самарина ходит по рукам, и многие позволяют себе разные прикрасы 12.

(XII, 156,166)

III

Вот две недели, как нет другого разговора в Москве, как о убиении француженки Simon, которую молодой Сухово-Кобылин привез с собою из Парижа. Он прижил с нею несколько детей, дал ей обещание оставаться всегда холостым и иначе не жениться, как на ней, а, между тем, для обеспечения существования безнужного, Кобылин дал своей любовнице вексель в 200/т. руб. Мертвое тело женщины этой было найдено на улице в Хамовниках, по освидетельствованию оказалось, что у этой Симон были перебиты ребры и рана на одном виске, горло было у нее перерезано, но так как не заметно было даже следов крови, то явно, что убита была она не тут, а в другом месте, но что здесь перерезано было у нее горло. Что не корысть заставила ее убить, явствует из того, что убиенную не обобрали, все было найдено на ней в целости: кольцы, серьги (бриллиянтовые), кошелек, платье, шуба… В доме Кобылина, т. е. в комнатах, ею занимаемых, все было найдено в целости, только вексель в 200/т. не нашелся, a Mad. Simon еще накануне говорила о сём документе. Жалуясь на неверность своего любовника, она сказала: ‘Я вижу, что мне делать здесь уже нечего, я уеду во Францию, вытребовав деньги, кои мне следуют, с эти капиталом проживу я без нужды!’ Кобылин влюблен в одну из здешних дам наших (Нарышкину, урожденную Кнорринг), многие делают ей честь, присваивая титул львицы, но для меня она нимало не хороша: рыжая, сухая, бледная… но кокетство и ум заставляют прощать многие недостатки. Не смею обвинять рыжую львицу, но Москва уверяет, что она разделяет любовь Кобылина, и немудрено: он хорош собою и ловок. Mad. Simon писала к своей сопернице письмо весьма дерзкое. Ревность и любовь могут ее извинить, но как Нарышкина могла унизиться и отвечать француженке, как могла она вступать с нею в переписку, довольно частую? Вот что непонятно и непростительно. Следствие, наряженное по сему делу, было довольно продолжительно. Всякий делал свои догадки, но ничего не открывалось. Гр. Закревский досадовал. Он мне сказал: ‘Уж как бы ни было, а уж я доберусь до виновного!’ Казалось, что следовало бы тотчас взяться за Кобылина. Конечно, нещастие быть подозреваему в таком преступлении, но правосудие требовало взять меру сию, да и сам Кобылин, ежели убежден был в своей невинности, должен был просить, чтобы действие законов не имело никаких преград. Кобылина взяли токмо неделю спустя, равно как и служанку Нарышкиной. Служанка эта была, вероятно, конфиденткою.
Третьего дня Кобылин был освобожден, и оказывается, что француженка Симон была убита людьми Кобылина. Они не могли перенести тиранство ее, ибо управление дворнею было вверено Кобылиным этой фурии. Люди приносили уже один раз жалобу графу Закревскому, который наряжал следствие и, как многое оказалось справедливым, то граф велел этой Симон объявить, что, при первой на нее жалобе, она будет посажена в телегу и отправлена за границу. — Надобно думать, что француженка не унималась, и следующий анекдот служит тому доказательством. Недавно шемизетка французской филантропки была немного подожжена. Она позвала к себе девку, которая мыла и утюжила шемизетку, велела утюг разогреть как можно более, и пошла утюжить плеча и руки нещастной девки! И эти-то французы проповедывают братство, равенство и вольность. Давно я твержу: les franais dtestement l’esclavage, mais ils aiment beacoup les esclaves! {Французы ненавидят рабство, но очень любят рабов (фр.).}. Итак (чтобы довершить эту гадкую статью), оказывается теперь, что Симонша убита была людьми Кобылина без участия и ведома даже своего господина. Есть уже сознание повара и двух девушек)14

(XIII, 160-161)

IV
1850

Константин Аксаков написал драмму под заглавием Освобождение Москвы в 1612 году. Пиеса сия была напечатана еще в 1848 году, следовательно, прошла через Цензуру, а потому могла, кажется, быть и представлена на театре, ее и давали несколько дней тому назад в бенефис какого-то актера, — но что же вышло ко всеобщему удивлению? Граф Закревский13 запретил дальнейшие представления, а экземпляры, бывшие в продаже, отобраны Полициею. Это покажется странно, но гр. Закревский поступил благоразумно. В драме сей господствует какой-то демократический дух, в ней Дворянство Российское предается поруганию и насмешкам, и выхваляется один токмо Русский народ, козацкое войско именуется просто шайкою разбойников, более самих Поляков вредных отечеству. Автор на этом не останавливается: не щадя ни Дворянство, ни войско, он так же свободно говорит о Царских лицах.
Собравшийся на площади народ толкует о делах. В толпе этой Андрей говорит:
‘Так знать мы не хотим Владислава!’ (Андрей прав!)
Народ отвечает:
‘Не хотим, не хотим!’ (и народ прав), —
но является в той же толпе Ермид. Вот что провозглашает этот Ермид громогласно:
Старая собака, король, не хотел нам прислать своего щенка, — так и <не> надо его’.
Сигизмунд был врагом России, но он все-таки был Король, и Ермид мог называть его старою собакою, выходя пьяным из питейного дома, а не на Императорском публичном театре. Я могу согласиться, что козаки 1612 года не похожи были на Козаков, коими Платов предводительствовал в 1812 году, а еще менее на Козаков нонешних времен, и прилично ли в 1850 году называть разбойниками Козаков, когда месяц тому назад Государь Цесаревич провозглашал в Новочеркасске изустно, что Он гордится быть главным начальником Козацкого войска? Я указываю токмо на главные черты сочинения сего, которое скучно, утомительно, хотя должно бы, по содержанию своему, быть приятно для всякого Русского сердца. Это пиесою театральною назвать нельзя. Это просто исторический рассказ или эскиз. Какой может быть интерес в пиэсе без любви и без женщин? Сам Вольтер не превозмог этой трудности. Виноват! Я сказал — без женщин, но в драме есть женщина, одна только женщина: княгиня Пожарская, которая является на сцену один только раз и для того только, чтобы поднести водочки боярам и воеводам, присланным к мужу ее для предложения ему главного начальства над войском.
Я не был на этом представлении, которое не без шуму обошлось. Автор имел, однако же, своих защитников, которые начали вызывать автора. Он вышел кланяться и благодарить, но рукоплескания были смешаны со свистом недовольных. Рассказывают, что князь Влад. Сергеев. Голицын15, который не пропускает случая сказать красное словцо, на вопрос Верстовского (директора театра), нравится ли ему пиэса, отвечал: ‘Нельзя ли хоть на будущее время освободить публику от освобождения Москвы?’ Но кто от беды не освободится, это, полагаю я, цензор — ему несдобровать. Надобно признаться, что мы бедны цензорами хорошими. Правда и то, что знающего цензора так же трудно найти, как хорошего генерала или министра. Тут одно знание, ученость недостаточны, тут нужно то, что французы называют tact, не знаю, как выразить это по — Русски, догадка, тонкий вкус. Часто цензоры наши вымарывают пустяки, глупости, а целую драму, в роде Аксаковской, пропускают. Бывает это и с нашими грешными иностранными журналами16.

(XIII, 164-165)

V

Об Императоре Николае Павловиче довольно говорят и пишут, яко о Государе, особенно теперь, когда ничто не делается без его воли, согласия или совета в Европе, но занимательно, утешительно, следить за ним в домашнем Его быту, наблюдать в Нем не Государя, а человека. Сестра Лиза сообщает мне прекраснейший об Нем анекдот. Кому, не только в России, но в Европе даже не известна нежная Его любовь, внимание к Императрице? Угождать Ей, успокаивать, веселить Ее — вот мысль, беспрестанно Его занимающая. Дело не новое, чтобы Государи супругам Своим делали подарки в Новый год и другие торжественные дни, наш Государь выбрал дня этого день не торжественный, а грустный, роковой для Него самого и всего Царского Дома, день, к щастию, не для целого отечества, но для малого числа Русских постыдный. 14-го декабря Государь принес Императрице нитку, составленную из 25 крупных, удивительной воды жемчужин, коих концы соединялись бриллиантом необыкновенной красоты. Обняв Императрицу, он подал Ей жемчуг, сказав Ей: ‘Это, мой друг, слезы, которые Ты за меня пролила в этот день 25 лет назад!’ Такой подарок мог придумать и такие слова произнести один только Император Николай. Тут сливаются все прекрасные чувства сердца человеческого: любовь, нежность, доброта, щедрость, благодарность!

(XIII, 171-173)

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Щербатов Алексей Григорьевич (1777—1848) — военный генерал-губернатор Москвы в 1843—1848 гг. При назначении его на пост (первоначально временно, покуда отсутствовал кн. Д.В. Голицын) Булгаков отзывался о новом хозяине Москвы весьма критически:
‘Генералу от инфантерии князю Алексею Григорьевичу Щербатову повелено исправлять должность Московского военного генерал-губернатора на время отсутствия князя Голицына. Весьма невероятно, чтобы кн. Щербатов оставлен был в Москве навсегда. Он известен был в армии (особенно в последнюю французскую войну), яко храбрый генерал, храбрый, и более ничего. Он украшен Георгиевскою звездою, но способности его вообще ограниченны, и невероятно, чтобы Государь заставил его начать гражданское его поприще и изучение управлением первопрестольной Столицы. Князь Щербатов был генер.— адъютантом покойного Государя Александра Павловича, и, хотя при ныне царствующем Императоре не нес никакой особенной службы, честолюбие его страдало от Андреевских <лент>, пожалованных кн. Чернышеву, Меншикову, Киселеву, товарищем коих считал он всех сверстниками своими <так!>. Когда пожалована была Государем голубая лента коменданту Петербургскому, заслуженному, безногому генералу Сукину, то Щербатов счел милость сию обидою для себя, прогневался и просил увольнения от службы, оное было ему немедленно дано. Записавшись в число недовольных, Щербатов начал хулить действия правительства, которое не обращало на сие внимания никакого. Наскуча праздною жизнию в Петербурге, кн. Щербатов жил попеременно в Москве и в деревнях своих, по некоторой склонности к скупости. Звезда Георгиевская казалась ему жалким украшением для фрака. Как бывает со всеми, посылающими просьбы в отставку в надежде, что оная принята не будет, кн. Щербатов начал скучать и делать размышления, кои следовало бы делать не оставляя службу, расчислив, что товарищи его не в отставке получили голубого Первозванного, он начал проситься в службу, быв лет пять в отставке. Его приняли, но без звания генер.— адъютанта, а причислили просто к армии без особенного командования каким-либо войском. Нечего было делать, надобно было принять тяжкие сии условия, яко полезный урок для переду. Впоследствии повелено было ему присутствовать в Государств<енном> совете. <...>
Кн. Щербатов вступил в управление Москвы 15-го июня. Все должностные были приглашены по повесткам явиться в дом наместника для представления ему. Неизвестно почему князь Щ<ербатов> нашел нужным говорить при сём случае речь. Этого дела мастер был Ростопчин, но зачем, без особенной нужды, говорить речь, когда не имеешь красноречия Цицерона и голос Рубини? Речь князя не произвела выгодного впечатления, она не убедила и не тронула никого. Самое начало речи показалось довольно странно: ‘Царствование Государя Николая Павловича, — сказал он, — есть продолжение царствования Александра Павловича, желание мое есть, чтобы управление мое было продолжением управления князя Дм<итрия> Вл<адимировича>‘, — сравнение сильно! Временное, краткое управление нельзя сравнивать с прочным царствованием. Много было противуречий в словах князя: он, например, сознавался в неопытности своей, требовал содействия своих подчиненных, а потом говорил: ‘Я давно служу, знаю людей и злоупотребления, кои существуют, я сам имел дела в Московск<их> присутственных местах’ и пр. Одним словом, речь сия произвела скорее неблагоприятное, нежели выгодное впечатление во всех присутствовавших.
Заседание должно было кончиться выходкою против Полиции. Известно, что столь же легко обвинять Полиции всех столиц, сколько трудно оные оправдывать. Но прежде, нежели обвинить, надобно, чтобы доводы были ясны, неоспоримы, особенно, когда все происходит при свидетелях. Князь Щербатов обратился к об<ер->полицмейстеру Цынскому, сказав ему вдруг: ‘Я вашему прев<осходительст>ву замечу, что фонари на улицах горят очень дурно!’
— Да фонари, в<аш>е с<иятельст>во, совсем теперь не горят!
— Это еще хуже! Отчего не смотрят за этим?
— Теперь лето, фонари, в<аш>е с<иятельст>во, не положены.
— О! Да я не говорю о теперешнем времени, — отвечал князь Щ<ербатов>, несколько смешавшись. — Я был здесь прошлого года и заметил это.
Замечание сие не касалось уже до времени управления его, Щербатова, и Цынский отвечал ему:
— Кажется, я замечаний никаких не имел неудовольствия заслуживать от князя Дм<итрия> Владимировича, на счет освещения города в прошлом году.
Щербатов должен был оставить разговор, который падал уже не на одного Цынского, но и на князя Дм<итрия> Вл<адимирови>ча’.

(XI, 23-25)

Голицын умер в Париже, и Щербатов оставался генерал-губернатором до замены его графом А.А. Закревским. Незадолго до удаления Щербатова от должности, Чаадаев обсуждал с ним возможность своего вступления в службу (см. его письмо к брату от 21.01.1849 г.: Чаадаев П.Я. Статьи и письма. М., 1989. С. 406). 15 декабря 1848 г. князь умер.
2 Адлерберг Владимир (Эдуард Фердинад Вальдемар) Федорович, граф (1790—1884), — министр императорского двора, с 1842 г. управлял Почтовым департаментом, т. е. был непосредственным начальником Булгакова.
3 Строганов (Строганов) Сергей Григорьевич, граф (1794—1882), — государственный деятель, член Государственного совета, попечитель Московского университета и Московского учебного округа в 1835—1847 гг., археолог, председатель Московского общества истории и древностей российских, основатель Строгановского художественного училища. В 1859—1860 гг. непродолжительное время занимал пост московского ген.— губернатора.
4 Лужин Иван Дмитриевич — московский обер-полицмейстер во время управления Щербатова и А.А. Закревского.
5 Голохвастов Дмитрий Павлович (1796—1849) — попечитель Московского учебного округа с 1847 г., историк, кузен А.И. Герцена.
6 Корш Евгений Федорович (1809—1897) — переводчик, журналист, редактор—издатель ‘Московских ведомостей’ в 1842—1848 гг., ‘выдающееся лицо круга московских западников’, как характеризовал его П.В. Анненков.
7 Орлов Алексей Федорович (1786—1861), граф, с 1856 г. князь, — государственный деятель, начальник III Отделения собственной его императорского величества канцелярии после смерти А.Х. Бенкендорфа (1844).
8 Панютин Федор Сергеевич (1790—1865) — ген.— майор, член Государственного совета.
9 Бобринский Василий Алексеевич, граф, — сын А.Г. Бобринского (1762—1813), который был сыном кн. Григория Орлова и Екатерины II (фамилия дана ему по названию села Спасского, Бобрики тож, в Тульской губ., купленного императрицей для материального обеспечения своего побочного сына в 1763 г.).
10 По-видимому, имеется в виду писатель Николай Федорович Павлов (1803—1864). Несколькими годами позднее, 10 января 1853 г. он был арестован по доносу, сделанному А.А. Закревскому его женой писательницей Каролиной Павловой и тестем, при обыске в кабинете нашли запрещенные к ввозу книги (Н.И. Тургенева, И.Г. Головина, Л. Блана, А. Ламартина, А. Тьера и др.) и выслали Павлова в Пермь на 10 месяцев (см. об этом: Зайцева И.А. К истории ареста и ссылки Н.Ф. Павлова // НЛО. 1994. No 8. С 139-157).
11 О’Коннел Даниэль (1775—1847) — лидер ирландского национального движения.
12 Ср. свидетельство другого современника об аресте Ю.Ф. Самарина из-за его ‘Писем из Риги’ и разговоре с ним Николая I: Никитенко А.В. Дневник. М., 1955. С. 328-329 и 521.
13 Закревский Арсений Андреевич (1786—1865), граф (с 1830 г.), генерал-лейтенант, в 1828—1831 гг. министр внутренних дел, финляндский (с 1823 г.), а затем московский (с 1848 г.) ген.— губернатор, многолетний приятель Булгакова.
14 См. подробнее: Селезнев В. И снова о деле А.В. Сухово-Кобылина // Вопросы литературы. 1996. No 3, май — июнь.
15 Голицын Владимир Сергеевич, князь (1794—1861), — ген.— майор, участник Отечественной войны (в отставке с 1828 г.), любитель музыки, переводчик либретто и композитор-любитель, автор нескольких водевилей и музыки к ним, известный в московском обществе острослов.
16 Об этом эпизоде см. также: Карушева Н.Ю. О цензурной истерии драмы К.С. Аксакова ‘Освобождение Москвы в 1612 году’ // Русская литература. 1997. No 1.С. 113-123.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека