Пушкин в жизни, Вересаев Викентий Викентьевич, Год: 1927
Время на прочтение: 716 минут(ы)
Викентий Викентьевич Вересаев
ПУШКИН В ЖИЗНИ
Систематический свод подлинных свидетельств современников
Предисловие Дм. УРНОВА и Вл. САЙТАНОВА
Вступительные заметки к главам, дополнения и комментарии Вл. САЙТАНОВА
Художник Г. САУКОВ
Текст печатается по изданию: Вересаев В. В.
Пушкин в жизни: В 2-х т. М.: Советский писатель, 1936. Т. 1, 2.
Рецензенты:
член-корреспондент АН СССР В. Р. ЩЕРБИНА, ст. научные сотрудники
Государственного музея А. С. Пушкина Н. М. ВОЛОВЕЦ и С. Т. ОВЧИННИКОВА
(c) Подготовка текста, предисловие, комментарии, оформление
издательства ‘Московский рабочий’, 1984 г.
Монтаж мнений эпоха
Эта книга была открытием. Вышедшая впервые в середине 20-х годов нашего
века вересаевская хроника наряду с положительными отзывами вызвала
всесторонний критический обстрел, однако новизна и значение книги
подтверждались даже оппонентами В. В. Вересаева. В конце 20-х годов вышла
книга ‘Молодой Толстой’, такая же, в сущности, книга-хроника, составленная
из характеристик и автохарактеристик великого писателя, монтаж мнений,
‘голос эпохи о Толстом’ [Молодой Толстой в записях современников / Сост. А.
Островский, Ред. и вступ. ст. Б. М. Эйхенбаума. Л.: Изд-во писателей, 1929,
с. 5.]. Жанр, найденный В. В. Вересаевым, утвердился.
Со времен первой книги о Пушкине, работы П. В. Анненкова, которая
появилась в середине прошлого века и называлась ‘Материалы для биографии’,
пушкинской биографии, это фактически была вторая попытка найти какой-то
особый способ для того, чтобы представить читателям личность великого поэта.
Имелись замечательные критические статьи и отдельные добротные очерки,
разбросанные по журналам кропотливые изыскания и ряд крупных монографий, и
все же не было книги, такой вот книги, которую, говоря словами самого поэта,
‘открыл и зачитался’ — познакомился с Пушкиным.
Когда ближе к концу века материалы Анненкова вышли вторым изданием, на
них откликнулся рецензией Ф. Достоевский, и он выразил по поводу этого
фундаментального труда чувство двойственное — восторг и сожаление, даже
досаду. Досадовал Достоевский на то,
что второе издание мало чем отличается от первого, что двадцать лет с
момента первого издания прошли для автора как бы чредою незаметной (в смысле
учета новых фактов и новых точек зрения). В то же время, отдавая должное
этой выдающейся книге, Достоевский сожалел об относительном безразличии к
ней, в чем видел проявление упадка интереса к Пушкину. ‘Зачем же нам новые
труды о Пушкине, когда и старые составляют для большинства публики
совершенную новость?’ [Достоевский Ф. ‘Светило истинное’… /Публ. Н.
Бельчикова. — Лит. газ., 1971, 27 янв., с. 6.] — так с горькой иронией
вопрошал Достоевский.
Необходимо учесть, что тогда для большинства публики прежде всего сам
Пушкин был малодоступен. Судить об этом мы можем, в частности, по переписке
А. Чехова: знакомые из Москвы, знакомые из Таганрога — все просят у него
помощи: предприимчивый петербургский издатель А. С. Суворин, у которого
Чехов часто печатался, стал выпускать в 80-х годах действительно дешевое
собрание пушкинских сочинений, и чеховская среда как бы встрепенулась, все
они — служащие, учителя, врачи, торговцы средней руки, — кто был среди них
книгочеем, потянулись к этим сереньким томикам. А ведь как бывало в свое
время, лет на тридцать — пятьдесят раньше — мы тоже можем узнать по письмам
и мемуарам: приходили люди той же среды, скажем, в известную лавку
петербургского книготорговца Смирдина, смотрели книги Пушкина и уходили —
дорого! Но секрет заключался не, только в цене, но и в удобстве,
компактности нового издания, одним словом, была, как говорится, найдена
форма, и Пушкин сразу стал ближе к читателям.
В том же суворинском издании были собраны в том числе необходимые
сведения о Пушкине. Именно собраны, смонтированы, почти как у Вересаева. Не
обзор, не очерк, а именно монтаж: биографическая канва, описание внешности,
решающие отзывы критики. Читатель узнавал основное: как протекала жизнь
Пушкина, как он выглядел, что думали о нем некоторые современники и
потомки… Всего этого было очень мало, поистине собрано было самое
необходимое, однако на небольшом примере видно, что удалось сделать
Вересаеву в развитие этой идеи. Он своим обширным монтажом добился
портретности. Ведь когда мы смотрим на картину или портрет, мы видим
изображаемое целиком. Так и при чтении вересаевской хроники вырисовывается
перед нашим умственным взором подвижная, объемная, живая фигура.
Условимся, как мы в данном случае будем понимать ‘живая’:
разносторонняя и в то же время обязательно цельная. Это тот же самый
человек, который сочиняет стихи, подсчитывает долги — решает и творческие, и
житейские проблемы. Давайте также вспомним, что Викен-тий Викентьевич
Вересаев (1867 — 1945), известный писатель, был по профессии врачом и его
как психолога специально интересовала проблема личности в разнообразии и
единстве.
‘В течение ряда лет я делал для себя из первоисточников выписки,
касавшиеся характера Пушкина, его настроений, привычек, наружности и пр. По
мере накопления выписок я приводил их в систематический порядок. И вот
однажды, пересматривая накопившиеся выписки, я неожиданно увидел, что передо
мной — оригинальнейшая и увлекательнейшая книга, в которой Пушкин встает
совершенно как живой’ [Вересаев В. Полн. собр. соч. М.: Недра, 1929, т. 13,
с. 5.] — так рассказывал Вересаев о своем замысле.
Теперь это в пояснениях не нуждается. Кто ныне, хотя бы немного, не
пушкинист? А тогда сама идея должна была сформироваться, и реализация ее
требовала огромного труда. ‘О Пушкине любопытны все подробности’ [А. С.
Пушкин в воспоминаниях современников: В 2-х т. М.: Худож. лит., 1974, т. 2,
с. 60], — это еще его современник сказал. Однако подробности были распылены,
разбросаны, забыты, затеряны, на глазах у тех же современников нередко гибли
пушкинские реликвии, из жизни молча уходили люди, которые могли бы немало о
Пушкине рассказать, сжигались письма, пропадали целые архивы. Но даже если
не сжигались и не пропадали, если собирались и исследовались, тем не менее
труден был синтез — проникновение в тайну такого человеческого чуда, каким
был Пушкин. Мы решимся высказать предположение, что друзья поэта, наиболее
близкие к нему люди остались перед потомством в наибольшем долгу: они мало
написали о Пушкине, именно из-за необычайной сложности, просто
не-подъемности для них подобной задачи, хотя среди них были, как мы знаем,
выдающиеся литераторы.
‘Литература, касающаяся биографии Пушкина, уже очень обширна и растет с
каждым годом’, — писал Достоевский, рецензируя переиздание книги Анненкова,
и продолжал: ‘Особенно о дуэли Пушкина и времени его пребывания на Юге
России мы имеем очень обильные печатные сведения. Укажем хоть на ‘Русский
архив’, который с особенным усердием и пониманием, делающим ему величайшую
честь, печатал все, что находил любопытного для памяти Пушкина’. В ‘Русском
архиве’ работал Петр Иванович Бартенев (1829 — 1912), сделавший для создания
Пушкинианы действительно необычайно много [Велика заслуга в собирании
сведений о Пушкине и журнала ‘Русская старина’, редактором которого был
Михаил Иванович Семевский (1837 — 1892).]. Видеть Пушкина ему не довелось,
однако он застал и знал пушкинский круг почти таким, каким являлся этот круг
при жизни поэта. ‘Как бы интересно было, как бы благодарны были читатели, —
делал вывод Достоевский, — если бы все эти разбросанные сведения были
приведены в порядок и связно изложены!’ Многие сведения, однако, так и
оставались разбросанными еще долгое время. Например, рассказы о Пушкине,
записанные со слов его друзей в 1851 — 1860 годах Бартеневым, были извлечены
из его архива и вышли отдельным изданием много спустя после его смерти,
почти одновременно с книгой Вересаева.
На пути собирателей Пушкинианы вставали разные препятствия, в том числе
и даже прежде всего — предостережение самого Пушкина, которое, конечно,
принял во-внимание и Вересаев. Речь идет, разумеется, об известнейшем
пушкинском суждении из письма П. А. Вяземскому (втор, полов, ноября 1825
г.), где упомянуты мемуары Байрона, уничтоженные сразу же после его смерти.
‘Зачем жалеешь ты о потере Записок Байрона? чорт с ними! слава богу, что
потеряны’ — так писал Пушкин. ‘Многих моих оппонентов, — писал Вересаев, —
коробит то якобы умаление личности Пушкина, которое должно получиться у
читателей вследствие чтения моей книги. И все они дружно цитируют известное
письмо Пушкина к Вяземскому по поводу уничтожения Т. Муром интимных записок
Байрона’ [Вересаев В. Полн. собр. соч., т. 13, с. 13.]… Теперь мы знаем,
что Томас Мур, сам поэт, друг и биограф Байрона, был как раз против
уничтожения и он лишь вынужден был присутствовать при этом аутодафе, но
сейчас дело не в этом. Внимательнее вчитаемся в строки Пушкина. Но прежде
учтем, что в ту же самую пору Пушкин усиленно работал над своими
собственными записками, он же интересовался книгой ‘Беседы Байрона’,
вышедшей в Париже еще при жизни поэта. Противоречие? Посмотрим, что пишет
Пушкин. Выразив, казалось бы, удовлетворение или, по меньшей мере,
безразличие по поводу гибели исповеди Байрона, Пушкин продолжает: ‘Он
исповедался в своих стихах, невольно, увлеченный восторгом поэзии. В
хладнокровной прозе он бы лгал и хитрил, то стараясь блеснуть искренностью,
то марая своих врагов. Его бы уличили… а там злоба и клевета снова бы
торжествовали. Оставь любопытство толпе и будь заодно с гением’.
Всмотримся в ход мысли Пушкина. Ведь он не против литературной исповеди
в принципе, для него весь вопрос в том, как исповедаться… Беда, с точки
зрения Пушкина, была бы не в том, что Байрон поведал о себе правду, беда
была бы в том, что он бы не сказал правды, ‘он бы лгал’… И лгал бы не
столько сам поэт лично, сколько оказался бы ложным избранный им способ
исповедоваться — в прозе. Правда о Байроне содержалась, по мнению Пушкина, в
его поэзии. Вся правда? То есть вся та правда, что достойна значения
Байрона?
‘Мы знаем Байрона довольно, — продолжал Пушкин. — Видели его на троне
славы, видели в мучениях великой души, видели в гробе посреди воскресающей
Греции’. И вновь возникает если не противоречие, то сложность. Подлинная
исповедь Байрона — его стихи. Однако перечисленное здесь Пушкиным, как то,
что современники знали о Байроне, собственно, к стихам не относится, во
всяком случае, его слава — это не только стихи. К тому же лучших
байроновских стихов, написанных в Греции, наиболее пламенных, современники и
не знали, эти строки пролежали под спудом более ста лет. Зато участие
Байрона в делах греческих повстанцев — героическая драма, за которой мир
наблюдал с величайшим вниманием. Пушкин прекрасно понимал значение поэта в
целом как явления, присутствующего в обществе, в мире. Он же представлял
себе, как никто другой, и всю проблему передачи, запечатления этого
присутствия. Нужно ли видеть быт поэта? Этот вопрос ставит в своем письме
Пушкин, и далее следуют строки, которые действительно часто цитируются:
‘Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей
радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости
она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы!’ Далее следуют строки,
которые еще чаще цитируются: ‘Врете, подлецы: он и мал и мерзок — не так,
как вы — иначе’. Будем здесь особенно внимательны. Давая отповедь ‘толпе’,
стремящейся унизить поэта, Пушкин проблему соотношения ‘великого’ и ‘малого’
в одной личности не снимает, он подчеркивает, что все это необходимо
рассматривать не так, как обычно рассматривается, — иначе! А как? О том, что
поиски решения этой проблемы были актуальны для самого Пушкина,
свидетельствуют последующие, заключительные строки его письма.
‘Писать свои Memoires заманчиво и приятно, — так судит Пушкин, пишущий
в это время собственные мемуары. — Никого так не любишь, никого так не
знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать — можно,
быть искренним — невозможность физическая. Перо иногда остановится, как с
разбега перед пропастью — на том, что посторонний прочел бы равнодушно’.
Известно, что автобиографические записки Пушкину пришлось уничтожить.
Подумал ли он в тот момент о судьбе бумаг Байрона? Существует, впрочем,
мнение, что Пушкин своих записок не уничтожил, во всяком случае, не
уничтожил полностью, он их, возможно, рассредоточил по своим различным
произведениям — письмам, которые не просто письма, заметкам, критическим
статьям и т. п.[С наибольшей полнотой и, как представляется,
результативностью вопрос о записках Пушкина был изучен и освещен И. Л.
Фейн-бергом в книге ‘Незавершенные работы Пушкина’, вышедшей впервые в 1955
году (М., 1955) и выдержавшей с тех пор несколько изданий.]
Заканчивая письмо, Пушкин говорит: ‘Презирать — braver — суд людей не
трудно, презирать суд собственный невозможно’.
Таково это замечательное письмо, которое, оказывается, нельзя
цитировать в качестве вето — запрещения заглядывать в жизнь творческого
человека. Перед нами, собственно, небольшая, однако очень насыщенная статья,
помещенное в письме-эссе о мемуарах, о трудности этого жанра, коварного — и
легкого, и сложного в одно и то же время. Сложность в том, чтобы определить,
кто кого судит, какова позиция, с которой человек рассматривает себя самого
и окружающих. Обо всем, оказывается, можно говорить, признание в чем
угодно — не проблема, искренность сама по себе не представляет затруднений.
Трудно все это сделать истинным, отвечающим какой-то высшей норме. Поиски
этой нормы и есть решающая проблема для Пушкина.
Слово braver Пушкин передал как ‘презирать’, но то же слово означает
еще и ‘бросать вызов’. Пушкин не очень жалел о пропаже записок Байрона,
потому что предполагал (и не без оснований, насколько по разным сведениям
можно судить), что эпатаж публики составлял их главную цель. Не в том
заключалось дурное, конечно, что сообщались какие-то интимные подробности
(могло ли это смутить Пушкина?), но в том, что презрение к суду людей, по
мысли Пушкина, не совмещалось с высшим взглядом на жизненный путь и на свое
предназначение.
Гибель байроновских записок? Пушкин, кажется, не очень сожалел и о
смерти самого Байрона, если вспомнить другое, более раннее его письмо к тому
же Вяземскому. ‘Тебе грустно по Байроне, а я так рад его смерти, как
высокому предмету для поэзии’, — говорится в этом письме (24 — 25 июня 1824
г.). И следует объяснение: ‘Гений Байрона бледнел с его молодостью’. Это
письмо, хотя оно и кратко, умещает в себе критический взгляд на творчество
Байрона, его эволюцию и на творческую судьбу вообще. Поэт уходит раньше
смерти, если слабеют его стихи… И тогда героическая гибель оказывается его
последним важным для поэзии делом. Опять-таки не сама по себе смерть поэта,
как и не опасная откровенность в автобиографии, имеет значение, но все тот
же ‘суд’, то есть систематическая оценка, охватывающий все явление взгляд
или, как выразился Достоевский, ‘связное изложение’. И этот суд или связь
остаются проблемой, штурмуемой Пушкиным до конца его собственных дней.
С именем Пушкина связано появление в русской поэзии совершенно нового
принципа отношения к своим стихам. До Пушкина поэтические сборники русских
поэтов, и не только русских, строились совершенно иначе — по жанрам: ‘Оды’,
‘Послания’, ‘Элегии’, ‘Баллады’ и т. д. Трудно было представить себе иной
принцип их структуры. Поэтому собрания лирики Пушкина начиная с первой части
‘Стихотворений Александра Пушкина’ производили странное, даже ошеломляющее
впечатление — названиями разделов стали даты, числа: 1816, 1817… И это был
далеко не формальный переворот. Перед читателями стихи развертывались как
судьба поэта, во взаимодействии, сложном и реальном, с линией его жизни,
известной читателю из других источников, с жизнью самого читателя — ведь они
были современниками, и большие события составляли их общий опыт, а
переживания поэта, само меняющееся дыхание его стихов читатель невольно
соотносил с этапами своего взросления, с жизнью своего сердца и со своим
прошлым и будущим. Путь поэта, запечатленный в стихах несравненной силы,
выстраивался в огромный автобиографический роман, но не одного поэта, а