Пушкин в работе над ‘Историей Пугачева’, Оксман Ю. Г., Год: 1962

Время на прочтение: 16 минут(ы)

Ю. Г. Оксман

Пушкин в работе над ‘Историей Пугачева’

Первым исследователем и популяризатором событий крестьянской войны 1773—1774 гг., возглавленной донским казаком Емельяном Пугачевым в далеких Оренбургских степях, Пушкин стал совершенно неожиданно для своих читателей.
И в самом деле, все известные современникам факты политической и литературной биографии великого поэта после разгрома декабристов, а еще более в пору восстания Польши и новгородских военных поселян, никак, казалось бы, не могли предопределить обращения автора ‘Евгения Онегина’ и ‘Повестей Белкина’ к пугачевской тематике. А между тем именно Пугачев, как вождь и вдохновитель крестьянского восстания, грозившего опрокинуть ненавистный народу крепостной строй, с самого начала 1833 г. оказывается в центре литературных, общественно-политических и научно-исследовательских интересов Пушкина. Этот же образ не перестает волновать мысль и творческое воображение поэта до последних месяцев его жизни.

1

Перспективы крестьянской революции и связанные с ней вопросы о той или иной линии поведения прогрессивного меньшинства правящего класса впервые встали перед Пушкиным во всей своей конкретности и остроте летом 1831 г.
Письма и заметки Пушкина этой поры дают исключительно богатый материал для суждения об эволюции его общественно-политических взглядов под непосредственным воздействием все более и более грозных вестей о расширении плацдарма крестьянских ‘холерных бунтов’ и солдатских восстаний.
Особенно остро реагировал Пушкин на террористические акты, сопровождавшие вооруженные выступления военных поселян:
‘Ты, верно, слышал о возмущениях Новгородских и Старой Руссы. Ужасы! — писал Пушкин П. А. Вяземскому 3 августа 1831 г. — Более ста человек генералов, полковников и офицеров перерезаны в Новгородских поселениях со всеми утончениями злобы… Действовали мужики, которым полки выдали своих начальников. Плохо, ваше сиятельство!’
Секретное ‘Обозрение происшествий и общественного мнения в 1831 г.’, вошедшее в официальный отчет III Отделения, следующим образом характеризовало ситуацию, взволновавшую Пушкина: ‘В июле месяце бедственные происшествия в военных поселениях Новгородской губернии произвели всеобщее изумление и навели грусть на всех благомыслящих’.
Еще резче и тревожнее был отклик на новгородские события самого Николая I. В письме к графу П. А. Толстому царь прямо свидетельствовал о том, что: ‘Бунт в Новгороде важнее, чем бунт в Литве, ибо последствия могут быть страшные!’ Принимая 22 августа 1831 г. в Царском Селе депутацию новгородского дворянства, он же заявлял: ‘Приятно мне было слышать, что крестьяне ваши не присоединились к моим поселянам: это доказывает ваше хорошее с ними обращение, но, к сожалению, не везде так обращаются. Я должен сказать вам, господа, что положение дел весьма не хорошо, подобно времени бывшей французской революции. Париж — гнездо злодеяний — разлил яд свой по всей Европе. Не хорошо. Время требует предосторожности’1).
——————————————
1) Н. К. Шильдер,Император Николай I, т. II, 1903, стр. 613, ‘Русская старина’, 1873, No 9, стр. 411—41.
В аспекте событий 1831 г. получали необычайно острый политический смысл и исторические уроки пугачевщины.
Переписка Пушкина позволяет установить, что он ближайшим образом был осведомлен о происшествиях в Старой Руссе. Его информатором о восстании военных поселян — фактах, не подлежавших, конечно, оглашению в тогдашней прессе, — был поэт Н. М. Коншин, совмещавший служение музам с весьма прозаической работой правителя дел Новгородской секретной следственной комиссии.
‘Я теперь как будто за тысячу по крайней мере лет назад, мой любезнейший Александр Сергеевич, — писал Н. М. Коншин Пушкину в первых числах августа 1831 г. — Кровавые сцены самого темного невежества перед глазами нашими перечитываются, сверяются и уличаются. Как свиреп в своем ожесточении народ русской! Жалеют и истязают, величают вашим высокоблагородием и бьют дубинами, — и это все вместе’.
К событиям 1831 г. восходили таким образом не только политические дискуссии широкого философско-исторического плана о русском народе и о судьбах помещичье-дворянского государства, но и некоторые конкретные формы официозной фразеологии, ожившие впоследствии на страницах ‘Истории Пугачева’ и ‘Капитанской дочки’.
Если бы ‘История Пугачева’ писалась в пору восстания военных поселян, Пушкин стоял бы, вероятно, на позициях, не очень далеких от тех, которые занимал Н. М. Коншин. Именно в конце июня 1831 г. благополучно завершились длительные хлопоты влиятельных друзей Пушкина (В. А. Жуковского, А. О. Россет, Е. М. Хитрово и некоторых других) об уточнении и упрочении его положения в петербургском большом свете и при дворе. Сам поэт, подводя итоги переговорам, которые, с его ведома и согласия, велись на эту тему с шефом жандармов А. X. Бенкендорфом, в официальном обращении к последнему, писанном около 21 июля 1831 г., доводил до сведения руководителей государственного аппарата, что он, Пушкин, с радостью взялся бы за редактирование политического и литературного журнала. Однако, очень хорошо понимая большие цензурно-полицейские трудности, связанные с положительным ответом на свою просьбу, Пушкин в этом же письме спешил заявить, что ‘более соответствовало бы’ его ‘занятиям и склонностям дозволение заняться историческими изысканиями в наших государственных архивах и библиотеках’ и выражал желание ‘написать Историю Петра Великого и его наследников до государя Петра III’.
Письмо это, доложенное Бенкендорфом царю, имело своим следствием зачисление Пушкина на службу в министерство иностранных дел ‘с позволением рыться в старых архивах для написания истории Петра Первого’.
Подлинный вкус к историческим разысканиям Пушкин впервые приобрел еще в 1824—1828 гг., в пору своих работ над ‘Борисом Годуновым’, ‘Арапом Петра Великого’ и ‘Полтавой’. К более позднему периоду относились замыслы двух исторических очерков Пушкина — ‘Истории Малороссии’ (1829—1831) и ‘Истории французской революции’ (1831). Эти большие замыслы, предшествовавшие ‘Истории Петра’, отразились в рукописях Пушкина только набросками планов и страницами начальных глав, свидетельствующими об огромных масштабах исторической эрудиции поэта.
В 1830—1831 гг. Пушкиным были критически освоены труды самых передовых представителей современной ему буржуазной историографии (Гизо, Тьерри, Минье, Тьера), облегчивших принятие им как руководства к действию замечательной политической формулировки анонимного автора ‘Истории Руссов’ о том, что ‘одна только история народа может объяснить истинные требования оного’.
К работе в Государственном архиве и в библиотеке императорского Эрмитажа над материалами по истории Петра Пушкин приступил в начале 1832 г., но архивные его занятия вскоре прервались и уступили место собиранию и изучению очень большой специальной литературы.
Готовясь к своему историческому труду не спеша, ‘со страхом и трепетом’, как он сам впоследствии писал об этом М. П. Погодину, Пушкин не оставлял и своих обычных занятий, работая и над стихами и над прозой, художественной и литературно-критической. К лету 1832 г. относятся новые его попытки добиться согласия царя на издание им в Петербурге большой политической и литературной газеты. Попытки эти вновь не увенчались успехом, окончательно убедив поэта в иллюзорности его представлений об объективной прогрессивности Николая I на данном историческом этапе и подорвав всякую надежду на возможность сколько-нибудь серьезного контакта с ним и с его окружением.
Раздумья Пушкина этой поры получают ближайшее отражение в романе ‘Дубровский’, начатом в октябре 1832 г. Вплотную подойдя именно в ‘Дубровском’ к проблеме крепостных отношений и крестьянской революции, к истории дворянина, изменяющего своему классу, Пушкин не мог, однако, в архаических формах традиционного ‘разбойничьего’ романа конкретно-исторически осмыслить ‘бунт’ Дубровского и сделать самый образ его политически значимым и актуальным.
Между 15 и 22 января 1833 г. Пушкин еще работает над ‘Дубровским’, а 31 января в одной из его тетрадей появляется план исторической повести о Шванвиче, из которой впоследствии выросла ‘Капитанская дочка’.
Михаил Александрович Шванвич — личность историческая. Сын петербургского гвардейского офицера, крестник императрицы Елизаветы Петровны, он, в чине подпоручика 2-го Гренадерского полка, попал 8 ноября 1773 г. в плен к пугачевцам, доставлен был в Берду, где присягнул мужицкому царю и в течение нескольких месяцев состоял в его штабе в должности переводчика. Арестованный после разгрома Пугачева под Татищевой Шванвич был по суду лишен чинов и дворянства и сослан в Туруханский край, где и умер, не дождавшись амнистии.
План повести о Шванвиче, выросший из случайного рассказа о нем и его отце, услышанного поэтом от генерала Н. С. Свечина, настолько захватил Пушкина, что в феврале 1833 г. он навсегда обрывает работу над ‘Дубровским’, а еще через три дня, в поисках необходимой исторической документации своего замысла, обращается к военному министру А. И. Чернышеву с просьбой о предоставлении ему доступа к ‘Следственному делу о Пугачеве’. Для того чтобы лучше обеспечить успех этой неожиданной просьбы, Пушкин мотивирует ее своим желанием познакомиться с материалами об участии генералиссимуса А. В. Суворова в подавлении восстания 1773—1774 гг.
‘Следственного дела о Пугачеве’ в фондах военного министерства не оказалось (оно было запечатано в Государственном архиве и не подлежало вскрытию без личного указания царя), и вместо него в распоряжение Пушкина с 25 февраля 1833 г. стали поступать из архивов военной коллегии сотни документов секретной переписки о восстании 1773—1774 гг. и о действиях военных и гражданских властей по его ликвидации. Ближайшее знакомство с этим исключительным по своей политической значимости материалом заставляет Пушкина отложить на некоторое время задуманный им роман, вместо которого в его бумагах появляются наброски первых глав исторической монографии о Пугачеве.
Работа над неизданными документальными данными о восстании 1773—1774 гг. с самого начала шла в неразрывной связи с собиранием и изучением скудных печатных свидетельств русской и западноевропейской печати как о самом Пугачеве, так и о том крае, в котором пылал ‘мятеж’, и о яицком казачьем войске, взявшем на себя инициативу восстания.
Особенно широко использованы были Пушкиным на первых стадиях его работы такие капитальные общеисторические, статистико-экономические и этнографические труды, как ‘Топография Оренбургская’ П. И. Рычкова (1762), как ‘Историческое и статистическое обозрение уральских казаков’ А. И. Левшина (1823), как его же ‘Описание киргиз-казачьих или киргиз-кайсацких орд и степей’ (1832). Из редких документальных и мемуарных публикаций о восстании Пугачева Пушкин критически учел уже в первой редакции своего труда ‘Записки о жизни и службе А. И. Бибикова’ (1817), исторический очерк Д. Зиновьева ‘Михельсон в бывшем в Казани возмущении’ (1807), замечательную анонимную публикацию о восстании Пугачева в ежегоднике А. Ф. Бюшинга ‘Magazin fr die neue Histoire und Geographie’ (Halle, 1784), книгу Жана-Шарля Лаво ‘Histoire de Pierre III, Empereur de Russie’, приложением к которой является специальный обзор событий 1773—1774 гг. под названием ‘Histoire de la rvolte de Pugatschef’ (1799) и многие другие русские и зарубежные труды о России второй половины XVIII столетия.
При изучении этих источников ни один хоть сколько-нибудь значимый документ, рассказ или даже анекдот, относящийся к истории восстания Пугачева, не прошел мимо внимания Пушкина. Извлекая крупицы истины из самых, казалось бы, ненадежных изданий, Пушкин ставил на службу своей концепции крестьянской войны 1773—1774 гг. даже прямые ошибки своих предшественников, промахи которых позволяли ему особенно убедительно дискредитировать на страницах ‘Пугачева’ официозную и реакционно-дворянскую историографию (‘Обозрение царствования и свойств Екатерины Великия’ П. Сумарокова, 1832, ‘История Донского войска’ В. Б. Броневского, 1834, и т. п.). Даже ‘глупый’ и ‘ничтожный’, по характеристике Пушкина, антипугачевский французский роман ‘Le faux Pierre III’ (1775), вышедший в переводе на русский язык под названием ‘Ложный Петр III, или Жизнь, характер и злодеяния бунтовщика Емельки Пугачева’ (М. 1809), оказался полезным Пушкину, благодаря тому что в приложении к роману перепечатана была правительственная информация 1775 г. об умерщвленных пугачевцами помещиках, чиновниках, купцах и ‘прочих званий людей’. Этот длинный перечень жертв народного гнева, полностью воспроизведенный Пушкиным в примечаниях к восьмой главе ‘Истории Пугачева’, звучал в 1834 г. уже как грозное предостережение правящему классу, а вовсе не как обличение ‘злодейств самозванца’.
‘Я прочел со вниманием все, что было напечатано о Пугачеве, — писал впоследствии Пушкин об источниках своей ‘Истории’, отвечая ее критикам, — и сверх того восемнадцать толстых томов in folio разных рукописей, указов, донесений и проч. Я посетил места, где произошли главные события эпохи, мною описанной, поверяя мертвые документы словами еще живых, но уже престарелых очевидцев, и вновь поверяя их дряхлеющую память исторической критикою’.
Работа Пушкина шла необычайно быстрыми темпами. 25 марта 1833 г., судя по отметкам в рукописях, он приступил к первой главе своего труда, а уже 22 мая того же года черновая редакция ‘Истории Пугачева’ доведена была до конца. Разумеется, это был еще только предельно краткий полуконспективный общий очерк, существенно дополнявшийся, исправлявшийся и перестраивавшийся в течение всего 1833 г. и начала 1834 г., но как некая цельная, хотя еще и сугубо предварительная схема, ‘История Пугачева’ все же уже существовала в мае 1833 г.

2

Весь материал, оказавшийся в распоряжении великого поэта на первой стадии его труда, характеризовал факты восстания с позиций лишь его усмирителей, так как документальными, мемуарными и фольклорными данными, идущими из лагеря Пугачева, Пушкин еще не располагал. Поэтому и в своих высказываниях о движущих силах крестьянской войны автор ‘Истории Пугачева’ не мог еще идти дальше самых осторожных догадок, проверка которых требовала от него, с одной стороны, значительного расширения круга официальных источников, которыми он был ограничен весною 1833 г., а с другой — личного ознакомления с конкретными условиями хозяйственного и политического быта казачества, крепостного крестьянства и кочевого населения губерний, охваченных пожаром восстания.
Приурочив свою поездку в Казань, Оренбург и Уральск к осени 1833 г., Пушкин последние летние месяцы посвящает окончанию своих работ по собиранию материалов о пугачевщине уже не в государственных, а в частных петербургских и московских архивах.
В числе новых исторических источников, свидетельства которых особенно обогащают начальную редакцию ‘Истории Пугачева’, оказывается в эту пору ‘Осада Оренбурга’ П. И. Рычкова, замечательная рукописная хроника очевидца и первого историка занимавших Пушкина событий (эта хроника была опубликована полностью в приложениях к ‘Истории Пугачева’). Еще в начале апреля 1833 г., записав интереснейшие рассказы И. А. Крылова об осаде Яицкого городка (эти рассказы почти полностью перешли в четвертую главу ‘Истории’), Пушкин в июле — августе того же года получает доступ к запискам И. И. Дмитриева (из этих записок взяты были страницы о казни Пугачева в восьмой главе ‘Истории’) и тогда же конспектирует устные рассказы этого мемуариста, посвященные усмирителям восстания. Не раньше июля 1833 г. Пушкин получает и редчайший экземпляр ‘Путешествия из Петербурга в Москву’ Радищева, тот самый, который, по свидетельству поэта, в 1790 г. ‘был в тайной канцелярии’.
Книга Радищева была самым широким литературным обобщением политических, социально-экономических и бытовых данных о Российской империи последней трети XVIII столетия, и нетрудно себе представить, что Пушкин, привлекавший для своего романа и монографии о крестьянской войне 1773—1774 гг. все, что только сохранилось об этом в трудах русских и зарубежных авторов, писавших о Пугачеве, не мог не вспомнить о ‘Путешествии из Петербурга в Москву’.
Именно к этому времени (между 1833 и 1836 гг.) относится напряженная работа Пушкина над статьями о Радищеве и его книге. Статьи эти занимают важное место в политической и литературной биографии Пушкина.
Книга Радищева не могла, конечно, дать Пушкину документального материала для ‘Истории Пугачева’. Но значение этого источника было неизмеримо шире, ибо именно ‘Путешествие из Петербурга в Москву’ помогло Пушкину в исключительно быстрые сроки безошибочно определить свою позицию как исследователя крестьянской революции и, при доработке ‘Истории Пугачева’ осенью 1833 г., осмыслить все свои прежние представления о бесперспективности ‘русского бунта’.
В своей ‘Истории Пугачева’ Пушкин необычайно близко подошел к самым острым из социально-политических и философско-исторических проблем, поставленных в ‘Путешествии из Петербурга в Москву’. Мы имеем в виду не только раскрытие и осмысление Радищевым противоречий между дворянином-помещиком и крепостным мужиком, как основного противоречия русской действительности. Пушкин, как и декабристы, как и вся подлинно передовая дворянская общественность 20—30-х гг., безоговорочно принимал этот тезис автора ‘Путешествия’. Но был и другой круг не менее важных вопросов, разрешение которых Радищевым шло гораздо дальше чаяний ‘дворянских революционеров’. Дело в том, что в ‘Путешествии из Петербурга в Москву’ вопрос о судьбах русского государства был впервые не только принципиально отделен от вопроса о судьбе дворянства как правящего класса, но и оптимистически разрешен с позиций порабощенных народных низов.
‘О! если бы рабы, тяжкими узами отягченные, яряся в отчаянии своем, разбили железом, вольности их препятствующим, главы наши, главы бесчеловечных своих господ, и кровию нашею обагрили нивы свои. Что бы тем потеряло государство? Скоро бы из среды их исторгнулися великие мужи для заступления избитого племени, но были бы они других о себе мыслей и права угнетения лишенны’.
Воскрешая в ‘Истории Пугачева’ исторические образы ‘людей, которые потрясали государством’, Пушкин, в меру цензурных возможностей, с некоторыми вольными и невольными оговорками и вуалировками, все же сумел впервые в русской историографии показать в действии тот аппарат народной революции, основные черты которого пытался угадать Радищев. Разумеется, и Пугачев, и Белобородов, и Хлопуша, и Перфильев, и Падуров, и другие выдвиженцы из народных низов были ‘других о себе мыслей’, чем Панины, Потемкины, Чернышевы, Бранты и Рейнсдорпы. Кровная связь новых ‘великих мужей’ с массой трудового народа выражалась не только в том, что они воплощали в своей политической практике волю и чаяния этих масс, но и в том, что эта же самая масса повседневно их контролировала и не позволяла отрываться от нее.
‘Пугачев не был самовластен’, — писал Пушкин в третьей главе ‘Истории Пугачева’. — Он ‘ничего не предпринимал без согласия’ яицких казаков, которые ‘обходились с ним как с товарищем, <...> сидя при нем в шапках и в одних рубахах и распевая бурлацкие песни’.
Именно в этом контексте радищевский образ обездоленного ‘бурлака, обагренного кровию’, которому суждено разрешить многое ‘доселе гадательное в истории российской’, впервые получает конкретную документацию на страницах ‘Истории Пугачева’.
Резко характеризуя бездарность, расхлябанность, трусость и бессмысленную жестокость представителей государственного аппарата, чуждых и враждебных народу, не понимающих ни его нужд, ни чаяний, ни условий политического и экономического быта, Пушкин явно опирался в своей истории крестьянской войны 1773—1774 гг. на тот приговор, который вынесен был помещичье-дворянской верхушке еще в ‘Путешествии из Петербурга в Москву’.
Радищев, характеризуя мотивы, или, как он говорил, ‘голоса русских народных песен’, в них, в этих ‘голосах’, предлагал искать ключи к правильному пониманию ‘души нашего народа’. Пушкин с исключительным вниманием отнесся к этим творческим заветам автора ‘Путешествия из Петербурга в Москву’ и уже во время своей поездки в Заволжье, Оренбург и Уральск именно в фольклоре нашел недостававший ему материал для понимания Пугачева как подлинного вождя крестьянского движения и свойств его характера как типических положительных черт русского человека. Это было открытием большой принципиальной значимости, ибо без него было бы невозможно и новаторское разрешение задач воскрешения подлинного исторического образа Пугачева.
В процессе работы над своей монографией Пушкин явился и первым собирателем, и первым истолкователем устных документов народного творчества о Пугачеве, памятью о котором более полувека продолжало жить крестьянство и казачество Поволжья и Приуралья. Подобно тому как еще в пору своей Михайловской ссылки великий поэт в ‘мнении народном’ нашел разгадку успехов первого самозванца и гибели царя Бориса, так и сейчас, в осмыслении образа нового своего героя, он опирался не только и не столько на свои изучения памятников крестьянской войны в государственных архивах, сколько на ‘мнение народное’, запечатленное в преданиях, песнях и рассказах о Пугачеве. В 1825 г. Пушкин считал Степана Разина ‘единственным поэтическим лицом русской истории’, пугачевский фольклор позволил ему эту формулу несколько расширить.
‘Уральские казаки (особливо старые люди), — осторожно удостоверял Пушкин в своих замечаниях о восстании, представленных царю 31 января 1835 г., — доныне привязаны к памяти Пугачева. ‘Грех сказать, — говорила мне 80-летняя казачка, — на него мы не жалуемся, он нам зла не сделал’. — ‘Расскажи мне, — говорил я Д. Пьянову, — как Пугачев был у тебя посаженым отцом’. — ‘Он для тебя Пугачев, — отвечал мне сердито старик, — а для меня он был великий государь Петр Федорович’.
Без учета этих ярких и волнующих рассказов свидетелей и участников восстания, непосредственно воздействовавших на Пушкина своей интерпретацией личности Пугачева как подлинного вождя крестьянского движения, как живого воплощения их идеалов и надежд, ‘История Пугачева’ не могла бы, конечно, иметь того политического и литературного звучания, которое она получила в условиях становления не только русской исторической науки, но и русского критического реализма как новой фазы искусства. Мастерство Пушкина, как и мастерство Толстого, — это мастерство раскрытия самых существенных сторон действительности, самых существенных черт национального характера, показываемого не декларативно, не статично, а в живом действии, в конкретной исторической борьбе.
В особой записке, представленной Пушкиным 26 января 1835 г. царю в дополнение к только что вышедшей в свет ‘Истории Пугачевского бунта’, великий поэт обращал внимание Николая I на то, что в своем труде он не рискнул открыто указать на тот исторический факт, что ‘весь черный народ был за Пугачева’ и что его лозунги борьбы с крепостническим государством нисколько не противоречили интересам прочих общественных классов.
‘Одно дворянство было открытым образом на стороне правительства, — утверждал Пушкин. — Пугачев и его сообщники хотели сперва и дворянство склонить на свою сторону, но выгоды их были слишком противуположны… Разбирая меры, предпринятые Пугачевым и его сообщниками, должно признаться, что мятежники избрали средства самые надежные и действительные к своей цели. Правительство с своей стороны действовало слабо, медленно, ошибочно’.
Из этих конфиденциальных ‘замечаний’ непосредственно вытекали два политических вывода, прямо формулировать которые Пушкин по тактическим соображениям не решился, но в учете которых царем не сомневался. Первый вывод заключал в себе признание известной случайности победы помещичье-дворянской монархии в борьбе ее с Пугачевым, а второй сводился к напоминанию о том, что ‘Пугачевский бунт показал правительству необходимость многих перемен’. Однако сделанный Пушкиным тут же краткий перечень тех поистине ничтожных ‘перемен’, которые были осуществлены государственным аппаратом (разукрупнение областей, ‘новые учреждения губерниям’, ‘улучшение путей сообщения’ и т. д.), красноречиво свидетельствовал о том, что неосуществленной осталась важнейшая из реформ, подсказанных правительству уроками пугачевщины. Пушкин имел, конечно, в виду необходимость ликвидации крепостных отношений, таящих в себе угрозу ‘насильственных потрясений, страшных для человечества’. Данные ‘Истории Пугачева’ в этом отношении особенно живо и выразительно документировали политические обобщения и прогнозы ‘Путешествия из Петербурга в Москву’.
Вопросы, волновавшие Радищева, продолжали оставаться, говоря словами Белинского, ‘самыми живыми, современными национальными вопросами’ и в пору работы Пушкина над ‘Историей Пугачева’1). Несмотря на то что процесс разложения крепостного хозяйства определялся в стране все более явственно, правовые нормы, регулировавшие жизнь помещичьего государства, в течение полустолетия оставались неизменными. Не претерпели существенных изменений и формы борьбы ‘дикого барства’ или ‘великих отчинников’, как называл Радищев крупных земельных собственников, со всякими попытками не только ликвидации крепостного строя, но и с какими бы то ни было подготовительными мероприятиями в этом направлении. Естественно поэтому, что Пушкин в середине 30-х гг. с таким же основанием, как Радищев в 1790 г., а декабристы в 20-х гг., не возлагает никаких надежд на возможность освободительного почина, идущего от самих помещиков, и так же, как его учителя и предшественники, трезво учитывает политические перспективы ликвидации крепостных отношений не только сверху, ‘по манию царя’, но, как мы полагаем, и снизу — ‘от самой тяжести порабощения’, то есть в результате крестьянской революции.
——————————————
1) В. Г. Белинский, очень сочувственно отозвавшийся об ‘Истории Пугачевского бунта’ еще при жизни Пушкина, впоследствии писал, что произведение это писано ‘пером Тацита на меди и мраморе’, что оно является ‘образцовым’ сочинением ‘и со стороны исторической и со стороны слога’ (В. Г. Белинский, Полн.собр. соч., т. V, 1954, стр. 274, и т. VII, стр. 578). О роли ‘Истории Пугачева’ в политическом воспитании вождей русской революционной демократии ярко свидетельствует письмо Белинского к Д. П. Иванову от 7 августа 1837 г. (В. Г. Белинский, Полн. собр. соч., т. XI, 1956, стр. 148—149) и недавно найденное письмо Герцена к Г. Гервегу от 19 (7) апреля 1850 г. (‘Лит. наследство’, т. 64, 1958, стр. 168).
Характерно, однако, что ни Радищев, ни декабристы не склонны были эту грядущую революцию полностью отождествлять с пугачевщиной. В первой трети XIX столетия события крестьянской войны 1773—1774 гг. еще продолжали глубоко волновать представителей передовой русской интеллигенции, но отнюдь не в качестве примера положительного. Изучая опыт этого неудавшегося восстания, затопленного в крови десятков тысяч его участников, Радищев неудачу Пугачева (‘грубого самозванца’, по его терминологии) объяснял тем, что восставшие не имели сколько-нибудь определенной государственной программы, не отрешились от царистских иллюзий и искали ‘в невежестве своем паче веселие мщения, нежели пользу сотрясения уз’.
Опыт истории полностью, казалось, оправдал худшие из прогнозов Радищева. Мы имеем прежде всего в виду кровавую эпопею восстания военных поселян летом 1831 г. Естественно, что проблема крестьянской революции, вопрос о ее движущих силах, ее лозунгах и перспективах оказывается в центре ближайших интересов Пушкина. Эти интересы и привели великого поэта, с одной стороны, к ‘Путешествию из Петербурга в Москву’, к проверке наблюдений и выводов Радищева, а с другой — к собиранию и изучению материалов по истории восстания Пугачева, как самого большого по своим масштабам движения народных масс за весь императорский период российской истории.
Именно ‘Путешествие из Петербурга в Москву’ и помогло автору ‘Бориса Годунова’ осмыслить восстание 1773—1774 гг. не как случайную вспышку протеста угнетенных низов на далекой окраине, не как личную авантюру ‘злодея и бунтовщика Емельки Пугачева’, а как результат антинациональной политики правящего класса, как показатель загнивания и непрочности всего крепостного правопорядка. Вот почему имена Радищева и Пугачева оказываются в центре внимания Пушкина и как романиста, и как историка, и как публициста. От Пугачева к Радищеву и от Радищева опять к Пугачеву — таков круг интересов Пушкина в течение всего последнего четырехлетия его творческого пути.
Конечно, было бы ошибочно ставить знак равенства между политическими концепциями Пушкина и Радищева даже в период их известного сближения: нельзя забывать, что в то время как Радищев не питал никаких иллюзий относительно совместимости самодержавно-помещичьего государства с чаяниями трудового народа, Пушкин после разгрома декабристов пытался отделить самодержавие как юридический институт от его классовой базы и от его же военно-бюрократического аппарата. В этом отношении великий поэт хотя и был не прав, зато, в отличие от Радищева, проводил более резкую грань между ненавистной им обоим верхушкой правящего класса — придворной и поместной аристократией — и дворянской интеллигенцией, или, по его терминологии, ‘просвещенным дворянством’. С позиций последнего Пушкин вскрывал несовместимость анархо-утопических идеалов крестьянской революции с исторически-прогрессивными тенденциями политического и экономического развития русского государства.
Очень показательно то внимание, которое уделено было в ‘Истории Пугачева’ материалам о быте и нравах яицких казаков, восстановление вольностей которых и их распространение на ‘всякого звания людей’, обездоленных дворянско-помещичьей диктатурой, входило в программу Пугачева: ‘Совершенное равенство прав, атаманы и старшины, избираемые народом, временные исполнители народных постановлений, круги, или совещания, где каждый казак имел свободный голос и где все общественные дела решены были большинством голосов, никаких письменных постановлений, в куль да в воду за измену, трусость, убийство и воровство: таковы главные черты сего управления’. С этой мечтой об установлении в будущей крестьянской империи патриархальных нравов казачьего круга были связаны и многочисленные ‘указы’ Пугачева, тщательно скопированные Пушкиным и сохранившиеся в его архиве.

3

Для правильного понимания позиций Пушкина, как историка пугачевщины, много дает сделанная им самим запись спора его с великим князем Михаилом Павловичем, братом царя, о судьбах русского самодержавия, с одной стороны, и родового дворянства, деклассирующегося исключительно быстрыми темпами в условиях загнивающего крепостного строя, с другой. Имея, очевидно, в виду такие акты, как уничтожение местничества при царе Феодоре Алексеевиче, как введение ‘Табели о рангах’ при Петре, такие явления, как режим военной диктатуры императоров Павла и Александра, Пушкин, не без некоторой иронии, утверждал, что ‘все Романовы революционеры и уравнители’, а на реплику великого князя о том, что буржуазия, как класс, таит в себе ‘вечную стихию мятежей и оппозиций’, отвечал признанием наличия именно этих тенденций в линии политического поведения русской дворянской интеллигенции. Интеллигенции этой, по прогнозам Пушкина, и суждено выполнить ту роль могильщика феодализма, которую во Франции в 1789—1793 гг. успешно осуществило ‘третье сословие’. ‘Что же значит, — писал Пушкин за несколько дней до выхода в свет ‘Истории Пугачева’, — наше старинное дворянство с имениями, уничтоженными бесконечными раздроблениями, с просвещением, с ненавистью противу Аристокрации, и со всеми притязаниями на власть и богатства? Эдакой страшной стихии мятежей нет и в Европе. Кто были на площади 14 декабря? Одни дворяне. Сколько же их будет при первом новом возмущении? Не знаю, а кажется, много’.
Этим пониманием диалектики русского исторического процесса вдохновлены были записи Пушкина в его дневнике от 22 декабря 1834 г., а в черновой редакции заметок об уроках пугачевщины, над которой Пушкин работал в январе следующего года, мы находим следы тех же самых политических раздумий: ‘Показание некоторых историков, утверждавших, что ни один дворянин не был замешан в пугачевском бунте, совершенно несправедливо. Множество офицеров (по чину своему сделавшихся дворянами) служили в рядах Пугачева, не считая тех, которые из робости пристали к нему’.
Планы повести о Шванвиче — дворянине и офицере императорской армии, служившем ‘со всеусердием’ Пугачеву, в начале 1833 г. сменяются собиранием и изучением материалов о самом Пугачеве и вырастают в монографию о нем.
Книга эта писалась в условиях строгой конспирации. В письме от 30 июля 1833 г. на имя управляющего III Отделением о разрешении посетить места, связанные с восстанием Пугачева, Пушкин очень осторожно мотивировал эту поездку необходимостью закончить роман, ‘большая часть действия которого происходит в Оренбурге и Казани’. Имя Пугачева и самая тематика романа при этом, конечно, упомянуты не были.
Как свидетельствует дата предисловия к ‘Истории Пугачева’, книга была закончена в Болдине 2 ноября 1833 г. И только 6 декабря, в официальном письме к Бенкендорфу Пушкин впервые прямо сказал о предмете своих разысканий: ‘Я думал некогда написать исторический роман, относящийся к временам Пугачева, но, нашед множество материалов, я оставил вымысел и написал Историю Пугачевщины’ 1).
———————————————
1) Цензурная история книги Пушкина освещена в статье Т. Г. Зенгер ‘Николай I — редактор Пушкина’ (‘Лит. наследство’, тт. 16—18, 1934). Подробнее о работе Пушкина над ‘Историей Пугачева’ см. исследования Г. П. Блока ‘Пушкин в работе над историческими источниками’, М. — Л. 1949, и Ю. Г. Оксмана ‘Пушкин в работе над ‘Историей Пугачева’ и повестью ‘Капитанская дочка’ (Ю. Г. Оксман, От ‘Капитанской дочки’ к ‘Запискам охотника’. Исследования и материалы, Саратов, 1959, стр. 5—133).
Подготовка к печати ‘Истории Пугачева’ шла в 1833—1834 гг. одновременно с работой над специальной статьей о ‘Путешествии из Петербурга в Москву’, которая в свою очередь сменилась в 1835 г. собиранием материалов для биографии Радищева. Для своего ‘Современника’ Пушкин готовит в 1836 г. две статьи о Радищеве и роман о Пугачеве. Проблематику именно этих своих произведений Пушкин и имеет в виду, отмечая в начальной редакции ‘Памятника’, написанного вскоре после окончания ‘Капитанской дочки’, свои права на признательное внимание потомков:
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что вслед Радищеву восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
Именно в ‘Истории Пугачева’ и ‘Капитанской дочке’ Пушкин и пошел ‘вслед Радищеву’.

—————————————————————————————

Воспроизводится по изданию: А. С. Пушкин. Собрание сочинений в 10 томах. Т.7, М.: Государственное издательство художественной литературы, 1962.
Оригинал здесь: http://rvb.ru/pushkin/03articles/07pugachev.htm
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека