Пугачевщина, Мертваго Дмитрий Борисович, Год: 1824

Время на прочтение: 30 минут(ы)

Пугачевщина

Из записок Дмитрия Борисовича Мертваго

Настоящий отрывок из воспоминаний о пугачевщине составляет начало записок Дмитрия Борисовича Мертваго о его жизни. Записки все вполне будут доставлены мною в редакцию ‘Русского Вестника’, они отданы в мое распоряжение сыном автора, Дмитрием Дмитриевичем Мертваго, родным дядей моей жены, для извлечения из них всего того, что, по семейным отношениям и другим соображениям, может быть сообщено публике. Записки Д. Б. Мертваго, как и он сам и его семейство, находятся в некоторой связи с ‘Семейной Хроникой и Воспоминаниями’ С. Т. Аксакова, возбудившими такое всеобщее сочувствие и любопытство в нашем обществе.
Д. Б. Мертваго был крестным отцом С. Т. Аксакова, который об этом упоминает в своей книге. Екатерина Борисовна Чичагова была родная сестра Д. Б. Мертваго, о ней часто говорится в ‘Хронике’, как о самой близкой знакомой молодых Багровых. Мертовщина, в которую ездили Багровы, и есть то самое имение, из которого бежало семейство Мертваго во время пугачевщины, как описывается в настоящем отрывке. Д. Б. Мертваго не раз называется в ‘Хронике’ одним из образованнейших людей уфимского общества.
Записки свои составил Д. Б. Мертваго по убеждению Державина, с которым он также находился в близких отношениях (1).

В. Безобразов.

27 декабря 1856 г.
1) Предлагаем биографическое введение об авторе Записок, составленное братом его, С. Б. Мертваго:
‘Дмитрий Борисович Мертваго родился 1700 года августа 5-го, в службу вступил в 1775 году. С 1787 по 1797 год был советником Уфимского Наместнического Правления, деятельность и справедливость его надолго сохранились в памяти всех сословий губернии. С 1797 по 1802 год был членом Провиантской Экспедиции, где своими достоинствами и способностями обратил на себя внимание общества и стал известен императору Павлу. В 1802 году определен начальником поступивших в Казенное управление Крымских соляных промыслов, в 1803 году таврическим гражданским губернатором, 1807 генерал-провиантмейстером, 1810 уволен, по прошению от службы. В 1817 году, назначен сенатором в Москву, где и скончался 23-го июня 1824 года.
‘Пылкий и основательный ум, чтение, наблюдательность и способность соображать происшествия заменили ему недостаток учения при воспитании. К удивлению все знавших его, он, действительно, ничему не учился. Чувствительное и доброе сердце, которое отражалось на открытом благовидном лице его, веселый нрав, ласковость в обхождении, дар слова, твердость и справедливость во всех делах и случаях, непоколебимая честность, совершенное бескорыстие при всегдашнем недостатке и при многих случаях обогатиться недозволенным образом, деятельность в исполнении должностей, усердие к распространению добра, привлекали к нему всеобщую любовь и уважение даже от недоброжелателей и завистников.
‘Оставшись четырнадцати лет, по смерти отца, он был попечитель и наставник сестрам и братьям, а потом и детям их, и не только словами и письмами, но и делом всегда доказывал искреннюю дружбу и нежную любовь к ним.
‘Кроткое и человеколюбивое обращение с служителями и отеческое попечение о спокойствии и даже удовольствии их возбуждало в них усердие служить и угождать ему, и при кончине его они почувствовали, что лишились в нем благодетеля.
‘Дмитрий Борисович в 1801 году вступил в брак с Варварою Марковною Полторацкою, и имел трех сыновей и пять дочерей. Как истинно-нежный отец, он был обожаем в своем семействе’.
Известно, что отдаленный край нашего отечества раздираем был волнением народа в пользу бунтовщика, назвавшегося царским именем. Зло, тогда распространенное, потрясло основание государства и хотя искоренено, но многим оставило в памяти неизгладимые черты ужаса и скорби.
Отец мой и мать, имея одну деревню в Оренбургской губернии, в краю, где начался бунт, а другую в Симбирской губернии, в Алатырском уезде, в пятистах верстах оттуда, жили в последней. Зная только по слухам, что многие из крестьян наших вступили в службу к самозванцу и находятся при нем, родители мои хотя и готовились потерять свое состояние, но себя считали вне всякой опасности, принимая в соображение расстояние и меры, принятые правительством, но воля судьбы, неведомым для смертного путем все ведущая, определила тому быть иначе.
Пугачев, то поражаемый войсками, посланными для усмирения мятежа, то усиливаемый новыми толпами злоумышленников, долго, как всякий вихрь, носился в горах и степях малообитаемых и летом 1774 года двинулся на север и обложил Казань. Оборона жителей заставила его промедлить, разграбленное и сожженное им предместье послужило к его неудаче, многочисленная чернь, составлявшая его шайку, вдалась в пьянство и грабеж, в это время войска Михельсона настигли и разбили его, но не схватили самого злодея, он с большим числом злоумышленников бежал за Волгу к Алатырю, в тот спокойный край, где мы жили. Сначала он был неизвестен, но через несколько дней, по присоединении к нему множества дворовых людей и крестьян, явился близь нашего селения, знаменуя везде свое шествие кровопролитием.
За три недели перед этим матушка родила, и в день, когда начались наши несчастья, 22-го июля, праздновали мы ее именины. По деревенскому обыкновению званы были гости, и уже стол был накрыт, как вдруг отец мой получил письмо от приятеля и соседа нашего, званого на праздник, который уведомлял, что самозванец в тридцати верстах от нас, пришел в господское селение, повесил приказчика и все имущество разграбил, вместе с тем он писал батюшке, что со всем своим семейством выехал, сам не зная, куда судьба его поведет.
Собравшись наскоро, поехали мы в город Алатырь, отстоящий в сорока верстах от нашей деревни. Перед вечером, приближаясь к городу, встретили мы знакомого, который сказал отцу моему, что Пугачев вступает в Алатырь, и народ с образами, хлебом и солью пошел ему навстречу. Весть эта была громовым для нас ударом, надо было бежать, а куда, Бог знает. Усталость лошадей принудила нас своротить в сторону, мы въехали в лесок, недалеко от дороги, где на пчельнике нашли одного только человека, у него в избе провели ночь.
На рассвете отправились мы, сами не зная куда. Приехав в первое селенье, увидели множество народа, толпившегося на улице. Окружив наши повозки, крестьяне остановили нас и спросили, куда едем и для чего, грубые их речи и, наконец, строгое требование, чтобы мы тотчас выехали из их селения, были для нас первым знаком народного волнения и грозившей нам опасности.
Выехав из села, поворотили мы в маленькую мордовскую деревеньку, находившуюся близ большого леса, остановившись у знакомого нам мордвина, узнали мы, что вся чернь волнуется, ожидая Пугачева, и что, не подвергая себя крайней опасности, нельзя нам останавливаться ни в каком селении. Осведомившись о дороге, ведущей в чащу леса, взяв у мордвина хлеба, сколько у него испечено было, и телеги вместо карет, пустились мы в лес, единственное наше тогда убежище.
Часу в десятом утра, приехав к мельнице, находившейся в самой дремучей чаще леса, остановились мы кормить лошадей. В это время батюшка познакомился с мельником и узнал от него, что в глубине леса есть полянка, близ которой протекает речка, верстах в осьми от мельницы, а от ближайших селений верстах в пятнадцати, что дорога туда так дурна, что нелегко доехать до поляны и что немногие эту дорогу знают. Добрый мельник согласился проводить нас, обещая клятвенно не разглашать о том никому.
Едва к вечеру могли мы доехать до того места, где мельник, простившись с нами, подтвердил свое обещание и сдержал его.
На другой день, рано поутру, батюшка пошел осмотреть окрестности нашего убежища. Найдя в некотором расстоянии другую полянку, приказал перевести туда лошадей, на той же, где сами остались, сделали шалаш. Всем розданы были ружья и пистолеты, и положено было обороняться в случае нападения.
Так пробыли мы трое суток, не слыша ничего, кроме птичьего крику. В продолжение этого времени почтенный родитель мой делал нам наставления, основанные на чистой добродетели, говорил нам, что спокойствие человека составляет все его блаженство, и что оно зависит от согласия поступков его с совестию, что, нарушив это согласие, для каких бы то ни было выгод, потрясает он то драгоценное спокойствие, которого ничто заменить не может. Примерами знакомых нам людей доказывал он, как приобретающий одне временные выгоды не наслаждается ими, быв ежеминутно угрызаем совестью, еще не погасшею в нем.
Потом, прогуливаясь наедине со мною, говорил он, что если случится ему проститься со мной навеки, то помнил бы я слова его и наставлял бы братьев, которые были гораздо моложе меня, чтобы радел о своей душе и сердце и строго замечал свои склонности и поступки, советовал не быть корыстолюбивым, говоря, что ни один из предков наших не был таковым, и, наконец, заклинал меня быть достойным имени его, угрожая в противном случае Божеским наказанием.
Единый Бог может быть свидетелем движения сердечных чувств, и только всесильная помощь Его в состоянии сохранить человека от соблазнов, действующих на сердце. Что желаю и стараюсь я быть достойным моего родителя, это Бог видит, но достоин ли и буду ли впредь достоин, того не знаю.
На четвертый день нашего пребывания в лесу стал оказываться у нас недостаток в съестных припасах. Незнание обстоятельств того времени, надежда, что вслед за бунтовщиком идут войска, поражавшие его всегда и везде, а более всего болезнь матушки, причиною которой были душевные и телесные беспокойства, заставили батюшку послать одного из людей наших в ближнее селение для покупки припасов и для разведывания, что там происходит. Человек этот казался нам верным и, действительно, я думаю, вначале он не имел злого умысла.
Приехав в селение, приискивал он купить, что ему было приказано, и вместе с тем разведывал о Пугачеве. Крестьянам это показалось странным, по причине повсеместного тогда волнения никто ничего не покупал, а все брал даром и убивал слабейшего за неисполнение его требования. И потому задержав его, стали расспрашивать, что он за человек и откуда, вероятно, собственная опасность заставила его сказать истину, тогда человек двести жителей того селения собрались против нас, а он, показывая им дорогу, довел до того места, где мы скрывались.
Приблизившись к нашему убежищу, разделились они на несколько партий, окружили нас и напали вдруг со всех сторон с большим криком. В эту несчастную минуту батюшка отдыхал в шалаше, люди оробели и побежали, сестры, схватив под руки матушку, побежали в лес, злодеи кинулись на батюшку. Он выстрелил из пистолета, и хотя никого не убил, но заставил отступить, и схватив ружье, лежавшее возле него, и трость, в которой была вделана шпага, не видя никого из своих около себя, побежал в чащу леса, закричав нам: ‘Прощай, жена и дети’. Это были последние слова, которые я от него слышал.
В большом страхе бросился было я вслед за батюшкой, но чаща леса разделила нас, не видя его, я бежал сам не зная куда. Запнувшись об обгорелое дерево, лежавшее поперек дороги, упал я, и в эту минуту увидев возле себя просторное дупло, вполз в него, через несколько минут, очувствовавшись от страха, я слышал стрельбу из ружей и крик около себя: ‘Ищите и бейте’.
Пролежав долгое время и не слыша более никакого шума, решился я выйти из дупла, долго оглядывался во все стороны, прислушивался, наконец, не замечая никакого шуму, пошел к той поляне, где мы стояли. Тут нашел я несколько лоскутков изодранного белья и окровавленный платок, по которому должен был заключить, что кто—либо из ближних моих убит.
Теперь прошу читателя представить себе четырнадцатилетнего, избалованного и изнеженного мальчика, в лесу, перед вечером, не знающего дороги, без всякого оружия
для обороны. Тут-то в первый раз послужили мне наставления моего родителя. Я молился, поручая себя воле Господа, обещал хранить завещание отца моего, плакал, не как испугавшийся ребенок, но как плачет взрослый от сокрушения сердца, целовал окровавленные лоскутки, прощался со всеми местами, где я сиживал с родителем, слушая его наставления, и где видел я его в последний раз, потом, взяв палку, пошел по дороге, где видны были следы повозок, стал смелее и твердо был уверен, что не погибну.
Пройдя некоторое расстояние, и как стало уже смеркаться, услышал я шорох в стороне и спросил. Голос мой узнали мои братья, из которых одному было десять, а другому семь лет. Они прибежали ко мне, и с ними наша няня, мы чрезвычайно друг другу обрадовались, и, не зная, куда идти, остались ночевать под деревом.
Поутру, лишь только стало светать, пошли мы по дороге, не зная, куда она ведет. Уже солнце высоко поднялось, когда приблизились мы к речке, берегом которой шла
дорога, прелестные места кругом, небольшие полянки, приятный утренний воздух и повсеместная тишина заставили было нас забыть ужасное наше положение, но вдруг услышали мы страшный крик: ‘Ловите, бейте!’. Я схватил за руку одного брата, бросился к речке и скрылся в густой траве у берегов, а няня с меньшим братом моим побежала по дороге. Злодеи, приняв ее за дворянку, погнались за нею, и один из них ударил ее топором, в испуге она подставила руку, которая, однако, ее не защитила, острие, разрубив часть ладони, вонзилось в плечо, страшный крик сильно тронул мое сердце. В то же время слышу я вопль брата, которого схватили и спрашивали, куда мы побежали. Не зная, что делаю, я откликнулся и, выскочив из травы, явился к ним: они спросили мое имя, сказали, что знают батюшку, но что с ним сделалось, не слышали, потом сняли с нас все платье и обувь и, не делая более никаких грубостей, отпустил и в одних рубашках, показав дорогу на мельницу, которая была недалеко.
Обессилевшую от раны, а более от испуга няню нашу поднял я и повел под руку к мельнице. Когда мы подошли к плотине, напали на нас две большие собаки, от которых, конечно, мы бы не в силах были защититься, если бы мельник не прибежал к нам на помощь. Этот добрый человек, узнав, что мы дворяне, откровенно сказал, что нянюшка может остаться у него, а нас он принять не смеет, боясь быть за то убитым вместе со всем своим семейством. Но когда мы сказали ему, что сутки ничего не ели, то он пригласил нас на мельницу и обещал дать молока и хлеба.
У мельничного амбара нам дали по большому куску хлеба и по ложке и поставили крынку молока, лишь только принялись мы за приятную для голодного работу, как вдруг жена мельника закричала: ‘Ай! Казаки, казаки!’ Оглянувшись, мы действительно увидели толпу приближавшегося народа, я испугался чрезвычайно и не помню, как спрятался с братьями под мельницу.
Толпа эта, увидев няню нашу, окровавленную, лежавшую на земле у мельничного амбара, спросила мельника, что это значит, он сказал всю правду и указал место, где мы спрятались. Двое из толпы спустились по лестнице и вынесли на руках братьев моих, третий, взяв меня за волосы, потащил за собою на лестницу, а четвертый в это время бил меня сзади палкою.
Я увидел толпу у мельничного амбара, нас поставили в середину ее и стали произносить приговор. Всяк говорил свое и предлагал, как меня убить, а братьев, как малолетних, отдать бездетным мужикам в приемыши. Некоторые предлагали бросить меня с камнем на шее в воду, другие — повесить, застрелить или изрубить, те же, которые были пьянее и старше, вздумали учить надо мною молодых казаков, не привыкших еще к убийству. Слыша эти рассуждения и ругательства, я ничего не говорил и уже готовился к смерти, но тут один из толпы сказал, что, будучи в городе, получил он от самозванца приказание привести к нему дворянина, мальчика лет пятнадцати, умеющего хорошо читать и писать, за которого обещал дать 50 рублей награждения, то предложение было всеми тотчас принято, меня начали экзаменовать, заставляя писать углем на доске, задавали легкие задачи из арифметики, и, наконец, признали достойным занять важное место секретаря у Пугачева. Снисходя на мою просьбу, они согласились не разлучать меня с братьями.
Мы пробыли у мельницы все время, необходимое на корм лошадей и на отдых пешим. Между тем, стали со мной обходиться почтительно, называли меня секретарем, рассказывали о разных происшествиях, относящихся до самозванца, о силе его и о намерении истребить всех дворян, и наконец о приказе крестьянам защищаться всеми силами от воинских команд, ожидаемых вскоре.
Во время этих рассуждений и рассказов один пьяный казак, взяв меня за косу, сказал: ‘Батюшка не любит долгих волос, это бабам носить прилично’, тут же, прислонив меня к близь стоявшему дереву, закричал другому: ‘Руби, брат!’ Этот, будучи также пьян, отрубил топором мне косу вплоть к затылку. Я чрезвычайно испугался, но имел столько присутствия духа, что шутил насчет своих волос и благодарил этих пьяниц.
Вести о близости воинских команд обрадовали меня, я стал придумывать, как бы мне укрыться от злодеев на несколько дней. Но между тем надобно было отправляться с ними в путь пешком, без одежды и обуви.
Во время нашего путешествия подружился я с одним крестьянином, приставшим к толпе из ближнего селения. День уже склонялся к вечеру, мы стали выходить из леса, большие поляны, засеянные хлебом, показывали близость деревни. В это время слышу я рассуждения злодеев, ехавших верхом, которые говорили, что сомневаются застать самозванца в городе Алатыре и что надобно будет вести меня далее, не зная, где найдут они Пугачева, и заплатит ли он обещанную сумму, другие говорили, что когда доведут маня до селения и я объявлю себя секретарем, они принуждены будут не оставлять меня и жертвовать своим трудом и временем, быть может понапрасну, и потому согласились убить меня, не выходя из леса, а братьев, как малолетних, раздать в приемыши бездетным мужикам.
Слыша эти рассуждения, я страдал, сердце неизъяснимо ныло, но делать было нечего, надобно было молчать и притворяться еще, что не слышу. В это время крестьянин, подружившийся со мною и не вмешивавшийся в рассуждения, отведя меня немного в сторону, сказал: ‘Или ты не слышишь, что ребята-то говорят?’ Я отвечал: ‘Слышу, и если можешь, Бога ради, спаси меня и братьев’. Он, взяв с меня слово, что я пойду к нему в работники, обещал усыновить меня, рассказал, как найти деревню и дом его и потом, сказав злодеям, что идет с нами в сторону, велел бежать в кусты и там скрыться.
Как стало уже смеркаться, вышел я из леса и увидел деревню, где был дом моего избавителя, и возле нее ту маленькую мордовскую
деревеньку, где останавливались мы, ехавши в лес. Я вошел в последнюю в дом к мордвину, его тогда не было дома, но жена его пригласила нас, как знакомых, благосклонно.
Через несколько минут собралось к ней множество жителей того селения, старшины, казалось, что-то грозно говорили хозяйке по-мордовски, и один из них, подойдя ко мне, сказал повелительно, чтобы тотчас вышел я с братьями из деревни, потому что им не велено принимать дворян.
Я повиновался, и, выйдя за околицу, сел на землю, недоумение сжимало мое сердце, я боялся идти в ту деревню, где жил крестьянин, пригласивший меня к себе, между тем ночь уже наступила, заунывные голоса людей, сгонявших скот, рев и топот коров вместе с темнотою ночи, произвели такое чувство в напуганном моем воображении, что мне казалось лучше быть убитым, чем терпеть это страшное мучение духа.
Встав поспешно, пошел я обратно в деревню, где не встретил никого на улице, войдя в дом к мордвину, я не нашел в избе жены его. Оставленный тут маленький ребенок, сидя в зыбке, плакал, я сыскал в столе хлеб и нож, отрезал всем по куску и посадил братьев на полати, куда и сам забрался.
По окончании домашних работ хозяйка возвратилась в избу, засветила огонь, поужинала и, поиграв со своим ребенком, собиралась уже идти спать. В эту минуту, поспешно сойдя с полатей, бросился я пред нею на колена, прося позволения ночевать в ее доме, поутру же, если ей угодно, сама бы нас убила или отдала бы на убийство… Долго не отвечала она ни слова, умильно смотрела на меня, покачивала головою, наконец слезы, покатившиеся по лицу, убедили меня, что жалость взяла верх над страхом. Она, подняв меня, говорила: ‘Если сведают, что я скрыла у себя дворян, то меня, мужа моего и ребенка нашего
убьют и дом сожгут, но быть так’. После этого, сняв с полатей братьев моих, которые там уже было заснули, одела всех нас в мордовские платья, повела на задний двор в сенницу, положив на землю подушку, велела нам лечь и, одев шубою, накрыла нас пошевнями. От
усталости я так сладко заснул, что ничего во сне мне не грезилось.
Лишь только стало светать, хозяин, сняв пошевни, покрывавшие нас, разбудил меня и убедительно просил не губить его, и пока люди еще спят, выйти из селения. В кратких словах изъяснил он мне все опасности нашего положения, говорил, что матушку и сестер провезли к Пугачеву и что, конечно, уже нет их теперь на свете. Этот честный человек сам плакал, видя мои слезы. Когда я ему объяснил, что желаю пробраться в свою деревню, он советовал, избегая встреч по дороге, спуститься к реке и берегом ее добраться до места, провел нас за околицу и простился со слезами со мною, говоря, что вовеки нам не видаться.
Расставшись с человеком, бравшим участие в моем несчастии, и оставшись один с двумя младенцами — братьями, не имел я не только никакой помощи, но даже и надежды, единый Бог остался нам подпорою… Подойдя к крутому берегу реки, при виде восходящего солнца стал я на колена, молился Богу и братьям велел то же делать, по окончании молитвы спустились мы под яр.
Мелкие камешки на песчаном берегу реки несносно кололи ноги, которые расцарапали мы до крови, меньшой мой брат не мог вовсе идти, я посадил его к себе на плечи, а другому велел держаться за мою рубашку, так продолжали мы путь.
Следуя наставлению мордвина, шел я верст восемь берегом реки до моста, перейдя который, вышли мы по маленькой лесной дороге на большую, никого не встретив. Наконец, когда показались места знакомые, и осталось менее десяти верст до деревни, увидел я человека, лежавшего под кустом, и привязанную подле него лошадь. Подняв голову, он спросил нас, что мы за люди. Я отвечал: ‘Дворяне’. — ‘Стой! Куда?’ — закричал он. Я бросился от него, но тяжесть на плечах, разбитые, исцарапанные и распухшие босые ноги, изнеможение вследствие голода — все это лишило меня возможности спасаться бегством, и я был схвачен крестьянином, который, взяв меня за ворот рубашки, привел к своей телеге и приказал лечь в нее, мучительным образом связал веревкою руки мои назад, локоть с локтем, и, загнув ноги, привязал к рукам.
В то время, как вязал он меня, и я, чувствуя несносную боль, умолял его о помиловании, подъехал знакомый ему крестьянин, к которому посадил он в телегу моих братьев. Запрягая свою лошадь, он, между тем, говорил с товарищем своим, что когда привезут они нас в город и представят к самозванцу, то получат за каждого по десяти рублей.
По дороге к городу, недалеко от того места, где я был взят и связан, находилось большое село, близь которого было убито большое число дворян, и крестьяне этого села более других участвовали в этих злодействах. Большой Алатырский лес окружен многими селениями, крестьяне, узнав, что дворяне, жившие в окрестности, скрываясь от самозванца, прячутся в лесу со своим имением, ходили шайками по лесу, ловили дворян, делили ограбленное имущество между собою, а дворян отвозили к Пугачеву. Возчики наши, остановясь в селе близь церкви, подошли к толпе народа, собравшейся на площади. Когда таким образом мы остались одни, старушка, жившая в богадельне, подойдя к моей телеге, положила мне облупленное яйцо и кусок хлеба, сказав: ‘Прими, Христа ради’, спросила, как зовут меня, и объявила мне, что знает нас, что матушку и сестер провезли накануне и убили недалеко от села, и маленькую трехнедельную сестру положили матушке на грудь. Потом, увидя, что хозяева наших телег возвращаются, простилась со мной, сказав, что и меня на том же месте убьют.
Отъехав две версты от села, увидел я сквозь щели телеги брошенные близь дороги тела убитых дворян. Полагая, что между ними находятся и тела близких моему сердцу, спросил я у крестьянина, куда везет он меня. ‘В город, — отвечал он, — потому что только там велено убивать дворян’. Я стал просить его, чтобы, развязав меня, он позволил найти тела матушки и сестер и проститься с ними, но он сказал мне презрительно: ‘Ты сегодня же с ними на том свете увидишься’.
Отчаяние привело меня в ожесточение, я стал бранить его, укоряя, что он мучит человека, не сделавшего ему никакого зла, и продает его на убийство за десять рублей, и что в последние часы жизни лишает его горестной отрады увидеть и проститься с телами родных, наконец, стращая гневом Божьим, я достиг того, что он сжалился надо мною: развязал мне ноги, помог поворотиться и позволил сидеть в телеге.
Это снисхождение послужило мне только к большему мучению, я мог не только видеть, но и узнавать тела знакомых и родственников, сердце до того сжалось, что я уже не хотел оставаться в живых. Связанные руки мои распухли, запонка, оставшаяся у одного рукава, давила мне одну из них, я попросил крестьянина отстегнуть ее, говоря: ‘Она серебряная, тебе годится’. Исполнив мою просьбу и любуясь на запонку, он сказал: ‘Ба, да ты, брат, добрый, не сердишься на меня’. Я отвечал, что если все переменится и будет по-прежнему, и я останусь жив, то даю ему слово, что не только не будет он наказан за поступок со мною, но что я постараюсь наградить его. На это грозно он возразил: ‘Врешь, этому не бывать, прошла уже ваша пора’. Однако вскоре после того развязал мне руки.
По приезде в город представил он нас в канцелярию воеводы, где записали наши имена, заплатили ему за каждого из нас по десяти рублей, высадили из телеги и приказали отвести в тюрьму, находившуюся близь канцелярии.
Насилу с помощью какого-то человека взобрался я на лестницу, и можно представить себе мое удивление и радость, когда увидел я матушку и сестер, посаженных туда в числе множества дворян. Я бросился с восхищением к матушке, но она, холодно дав мне руку, спросила: ‘Где отец?’ Я отвечал, что не знаю. После этого во все продолжение дня и следующей ночи она ни с кем ни слова не говорила. Сестра мне рассказала, что человек, которого батюшка посылал из леса, был в толпе злодеев, напавших на нас, что он был пьян и ударил матушку и ее дубиною по голове, окровавленные их платья подтверждали истину этих слов, разбойники, выбрав все вещи из повозок, разделили их между собою и сбирались убить матушку и сестер, но люди наши умоляли о помиловании, свидетельствуя в том, что господа были добрые, выйдя из леса, они провожали до тех пор, пока могли не отставать от повозок, ехавших тихо, и во все время оказывали матушке и сестрам усердие и почтение, даже человек, ударивший их дубиною по голове, молчал и показывал вид раскаяния. Все это было причиною того, что крестьяне учтиво с ними поступали во все время, и, привезя в город, объявили о том воеводе, определенному от самозванца. Со слезами рассказывала мне сестра, что матушка в течение двух суток ни с кем не говорит и что в поступках ее заметно помешательство.
На другой день поутру вошла к нам в тюрьму для подаяния милостыни горничная двоюродной сестры нашей, убитой во время смятения. Матушка спросила ее, не знает ли чего о батюшке. ‘Его вчера повесили в деревне вашей’, — отвечала та хладнокровно. Услышав это, матушка упала в обморок и долго пролежала без чувств, мы думали, что она скончалась, и, окружив ее, рыдали, помочь же ей и не умели, и не имели средств, у нас и воды тогда не было.
Очувствовавшись от обморока, матушка, стоя на коленях, долго молилась Богу, потом просила горничную рассказать подробности нашего несчастья. Женщина эта рассказала нам, что батюшка рано поутру прибежал к околице своей деревни, где встретил дворовых людей наших и некоторых крестьян. Сказав им, что он трое суток ничего не ел, разбросал свое платье по лесу, будучи не в силах нести его на себе, просил дать ему молока и хлеба, что тотчас было исполнено, потом, узнав, что матушку и сестер отвезли в город, просил, чтобы и его туда же отправили, люди, исполняя его волю, запрягли парою телегу, в которой он выехал из деревни, но какая-то женщина, мывшая на реке платья, увидя толпу злодеев, ехавших на другой стороне реки, закричала им: ‘Барин здесь’. Эти люди тотчас же переправились вплавь через реку, и, не застав батюшку в деревне, поскакали вслед за ним. Нагнав его в нескольких верстах от селения, заставили повернуть назад и, собравши всех дворовых и крестьян наших, объявили им, что кто хочет, может бить его. Когда же все сказали, что довольны батюшкою и просили ему помилования, то злодеи приказали вести его в город. Но тогда тот самый человек, который ударил матушку и сестру дубиною по голове, стал бить батюшку плетью, после чего казаки повесили его и стреляли в него, ранили в плечо и в бок. Наконец, полагая, что он уже умер, сняв его с виселицы, потащили за ноги к реке и там в тине оставили… Но, видно, он был еще жив тогда, потому что преданные ему люди, через несколько дней после того выехавшие из города, нашли тело его и свидетельствовали, что пальцы правой руки его были сложены для крестного знамения.
Такова была кончина человека, которого по всей справедливости можно было назвать честнейшим. Все, знавшие его, единогласно в том удостоверяют, и все дела его подтверждают то же, твердый в правилах, он был справедлив и щедр. Он погребен близь церкви. Часто после плакали мы на его могиле, и почтение к его памяти вечно остается в моем сердце.
Часу в десятом утра услышали мы шум народа, толпившегося около канцелярии. Караульные наши смотрели за нами слабо, я сошел вниз и слышу, все кричат: ‘Воевода {Не задолго пред бунтом, прислан был в Алатырь к исправлению воеводской должности подполковник Белокопытов, он узнал о приближении самозванца, и заметив сильное волнение в народе, не имея никакой возможности сопротивляться, решился спасаться бегством. Он ушел ночью с шестью солдатами из города в лес и унес с собою все деньги, кроме медных. Возвратясь в город, оставил в лесу при деньгах одного солдата и таким образом спас и себя и казну.} идет, сечет и рубит!’ Вскоре после этого показались бежавшие окровавленные люди. За ними следовал воевода Белокопытов с обнаженною шпагою в руке и кругом его пять солдат штатной команды с ружьями на плечах, двери перед ним отворились, он вошел в канцелярию, все робко на него смотрели и готовы были ему повиноваться.
Войдя в судейскую комнату, Белокопытов застал на воеводском стуле Сердешева, назначенного в воеводы самозванцем. Начался спор старого воеводы с новым {Инвалидной команды прапорщик Сердешев, не успев бежать, явился к самозванцу и присягнул ему. Он определен был воеводою в Алатырь и ему был дан указ, состоявший только в том, чтобы вешать всех дворян. Сердешев объявил в народе, что не дозволяет убивать дворян в уезде, а приказал возить их для того в город. Чтобы успешнее привести эту меру в исполнение, он платил за каждого мужчину десять, а за женщину пять рублей и таким образом спас многих от смерти.}, Сердешев говорил, что не отдаст он Белокопытову своего места, потому что спас от смерти многих дворян. Белокопытов, не отвечая ему, закричал своим солдатам: ‘Возьмите его!’ Солдаты, схватив Сердешева, кто как попало, стащили его со стула и отвели под стражу. Тогда Белокопытов, открыв окно на площадь, где много собралось народа, закричал повелительным голосом, чтобы все прежние начальники в городе и в предместье тотчас явились к нему, что и было исполнено немедленно. Выйдя на крыльцо, именем Государыни, объявил он всем, что преступления их прощает, но только чтобы жители поставили триста человек конных и вооруженных людей, которым обещал давать по одной копейке в день жалования и назвал их копейщиками. Требование его так споро было исполнено, что он тут же успел осмотреть представленных ему людей, записать их имена, разделить на команды и определить к ним начальниками солдат, возвратившихся с ним из леса. Узнав, что партия бунтовщиков пьянствует в дворянском селении в восемнадцати верстах от города, он отрядил туда команду, которая взяла их и привезла в город, некоторые из них замучены были до смерти, а другие посажены в острог, по показанию последних о другой партии, находившейся в другом селении, Белокопытов отправил и за ними команду, все это исполнил он в первый день своего воеводства.
Я был очевидцем всех этих происшествий. Воспользовавшись свободою и оставшись без надзора по случаю перемены властей, я, не теряя из виду воеводу, шатался с прочими ребятишками то по площади, то в канцелярии, когда уже стало смеркаться, возвратясь в тюрьму, я нашел матушку, сестер и братьев в большом страхе от моего долгого отсутствия. Со мною пришел подьячий, которого мать была попадьей в нашем селе, он предложил нам квартиру в его доме, хромой и престарелый регистратор, отец подьячего, сделал то же предложение, но с тем, чтобы я просил дозволения на то у воеводы, и не думая, что может быть в том отказано, ушел домой приготовить нам ужин.
Войдя в судейскую комнату, увидел я воеводу с пером в руках и что-то читавшего, я подошел к столу, имея на себе всей одежды одну только рубашку. Дождавшись, пока он взглянул на меня, я низко поклонился, объявил ему, что я дворянин его провинции, чудесно спасшийся от смерти, и просил позволить мне с семьей своей жить в доме подьячего. Воевода, не отвечая на слова мои, сказал: ‘Пошел вон, теперь не до тебя’. Я вышел из судейской и объявил этот ответ молодому подьячему, который научил меня сказать часовому из набранного войска, что воевода приказал нас выпустить. Я исполнил совет этот успешно, и мы, взяв матушку под руки, ушли из тюрьмы. Наступившая темнота благоприятствовала нашему бегству, и когда мы пришли в дом подьячего, вся семья его встретила нас со слезами и после ужина уложила нас в чистой комнате.
На другой день перед рассветом сильное волнение в городе разбудило нас, крик, шум, скачка по улицам навели на всех большой страх. Причина этого шума скоро объяснилась: сотня казачьего полка прискакала в город, окружила канцелярию с ужасным криком и спрашивала: ‘Кому вы служите?’ Вновь набранное войско, думая, что это партия бунтовщиков, отвечало, что служит самозванцу, командир сотни, поставя часовых, поскакал в дом к воеводе Белокопытову, который в испуге спрятался в огород, где казаки нашли его между двух гряд гороха. Когда они привели его ротмистру, воевода, думая, что он стоит пред Пугачевым, объявил себя слугою самозванца, ротмистр, дав ему несколько пощечин, вывел несчастного на площадь, и при множестве собравшегося народа высек плетьми. Таким же образом поступил он с воеводою Сердешевым и приказал связать им руки назад и посадить в две телеги, запряженные парою.
В то время, как ротмистр управлялся с воеводами, казаки его команды бросились в обывательские дома грабить. Хозяйка наша, обливаясь горькими слезами, просила помилования у грабителей, но казаки брали все вещи, которые находили и могли взять, не отвечая ей ни слова. Жалость взяла меня, не говоря никому ни слова, я, надев старый набойчатый халат и туфли моего хозяина, отправился на площадь. Ротмистр в то время бранился со связанными и посаженными в телеги высеченными воеводами, я подошел к нему, объявил, что я дворянин, потерпевший несчастье от бунта, лишился отца и, не имея пристанища, призрен со всею оставшеюся семьею моею подьячим,
которого ограбили казаки его команды. Ротмистр, хотя был пьян, но сжалился надо мною, — приказал сыскать казаков и отдать мне все взятое, вмиг возвратили мне множество платья и вещей. И когда я объявил ротмистру, что я не в состоянии поднять все принесенное, он приказал казакам тотчас отнести все обратно, что и было исполнено.
Я понравился пьяному ротмистру, он поцеловал меня, объявил мне, что высек воевод, и спрашивал, не досадили ли они мне, обещая прибавить им по нескольку ударов. Потом он приказал привести на площадь бунтовщиков, привезенных воеводою Белокопытовым накануне и посаженных в острог. Казаки, подняв их на пики, расстреляли. Совершив этот последний подвиг, собрал он свою команду и с обоими воеводами отправился из города, оставив нас без всякого начальства.
Возвратясь домой, я был принят подьячим и женою его с почестями, они называли меня благодетелем, спасшим их имение, и в награду за героические подвиги подарили мне взятые у них халат и туфли. Но это торжество было не продолжительно, и я вскоре стал причиной многих их горестей.
В тот же день вечером вступил в город гарнизонный батальон из Симбирска, а вскоре после того возвратился и воевода Белокопытов, у которого ротмистр просил прощения, протрезвившись и чувствуя, что поступил с ним неблагоразумно. Воевода, получив свободу, обещал ротмистру не разглашать, что был высечен плетьми.
По возвращении своем Белокопытов отправил несколько солдат на мельницу богатого купца привезти в город его имущество, и разнеслась по городу весть, что взял он за то с купца пятьдесят рублей. Я полагал, что если можно посылать команды, то воевода не откажет послать к нам в деревню объявить людям, чтобы явились в город и привезли все необходимое к нашему содержанию.
На другой день поутру, не сказавшись никому, пошел я к воеводе. Я нашел его в канцелярии и изъяснил ему свою просьбу. Не отвечая на слова мои, он сказал грозно: ‘Как смел ты обмануть часового и увести свою мать, братьев и сестер из—под караула?’ Я с кротостью отвечал, что если бы увидел он положение матушки, то он сам бы сжалился над нами и приказал бы выпустить ее из тюрьмы. ‘Так нет тебе команды для посылки в деревню’, — сказал он сурово. ‘Это от того, — отвечал я, — что нет у меня пятидесяти рублей’. — ‘Ах ты сарафанник, щенок!’ — закричал воевода. ‘Родился я с тем, — возразил я, — чтобы носить кафтан лучше твоего, потому что я дворянин, а ты — солдатский сын’. Тут вскочил он со стула, затопал и закричал: ‘Розги! Я высеку тебя!’ А я, подобрав длинные полы подьяческого набойчатого халата, убежал домой, не сказав никому о своем приключении.
Воевода, озлобившись на четырнадцатилетнего мальчика, призвал старика подьячего и приказал ему, чтобы тотчас всех нас выгнать из дома. Но наш добрый хозяин объявил Белокопытову, что мой отец был его благодетель, и потому он никак не может исполнить его приказание. Воевода спорил, подтверждая свои повеления палочными ударами по спине доброго подьячего, но тот вытерпел наказание и не согласился выгнать нас, его принесли домой на руках, призвали цирюльника и пустили ему кровь.
На другой день воевода, узнав, что хозяин наш, сказавшись больным, остался дома, приказал привести его в канцелярию и, заковав в железы, посадил под караул будто бы за то, что он, будучи приходорасходчиком, задержал казенные деньги, показывая ложно, что они-де похищены бунтовщиками, прислал описать все его имущество и сделал в доме строжайший обыск, по которому, однако же, не найдено было ничего, что бы могло служить основанием к подозрению, вымышленному с такой злобою.
Эти происшествия терзали мое сердце, раскаяние и жалость меня мучили: упреки нашей хозяйки, гнев матушки и горькие слезы ее напоминали мне поминутно мою вину и за случившееся от того несчастье людей, которые оказали нам услугу и без помощи которых не знали бы мы, куда приклонить голову. Когда матушка пошла к вечерне с женою подьячего, я взял с собою братьев, которые были в одних рубашках, и пошел к воеводе. Встретив его на площади, когда он шел из дома своего в канцелярию, я бросился пред ним на колени и просил прощения. Он так был груб и зол, что, не отвечая ни слова, едва не ударил меня в лицо ногою. Я хотел было войти за ним в канцелярию, но солдаты, поставленные у дверей, не впустили нас.
Возвратившись домой, я рассказал о своей неудаче, и был наказан за то. Хозяйка наша возненавидела меня и бранила беспрестанно. Муж ее высечен был в тот же вечер, и ему сказано было, чтобы согнал нас со двора, но он не согласился на то и после наказания.
На другой день вечером возвратился дворовый наш человек, которого батюшка посылал в оренбургскую деревню узнать, что там делается, и собрать оброк. На обратном пути, узнав о возмущении, он отпустил бывшего с ним крестьянина и один, пешком, в разорванной одежде, пошел нас отыскивать. Верность этого человека и радость его при свидании с нами сладостна была осиротевшим сердцам нашим, а деньги, которые он с собою принес, дали нам возможность не бояться нищеты. Узнав подробно обо всех обстоятельствах, он нашел, что не нужно просить команды у воеводы, и вызвался сам идти в деревню и привезти людей и все нужное к нашему содержанию. Матушка удерживала его, боясь, чтобы и его там не убили, но он не послушался и в ту же ночь отправился пешком в путь.
На другой день вечером пришли к нам человек двадцать наших людей, и в числе их тот, который указал место, где мы скрылись, ударил матушку и сестру, и один из всех участвовал в убийстве батюшки. Увидев его, матушка испугалась и вскричала: ‘Бога ради, не пускайте его ко мне!’ Я велел ему идти за собою и, взяв двоих людей, пошел в канцелярию. В то время воеводы там не было. Вызвав караульного сержанта, я объявил ему о
преступлении этого человека, за
которое он должен быть предан суду, и, оставив его в канцелярии, возвратился домой.
Все это послужило воеводе, как видно, доказательством, что мы не имеем более надобности просить его милости, и на другой день, когда я был послан к нему матушкою объявить о поступках человека, отданного под стражу, воевода, хотя и со злобою, но учтиво сказал мне: ‘Не погрешите пред Богом, если вы правого делаете виноватым’. — ‘От вас зависит оправдать его’, — отвечал я. В тот же день игуменья, двоюродная сестра батюшки, скрывавшаяся до того времени в лесу, возвратившись в монастырь, дала свою рясу нашему портному и приказала сшить мне кафтан и прочие принадлежности одежды. Сапожник наш достал где-то кожи и сшил мне сапоги. Все это сделано было скоро, и я перестал быть сарафанником, как называл меня Белокопытов, видя в подьяческом набойчатом халате.
Я стал смелее в новом наряде. Хозяин наш, выпущенный из тюрьмы, оправился, жена его, со всей своей семьей, пользуясь нашими припасами, стала веселее. Монахи, монахини, городские богомольные старушки, узнав, что у матушки водятся деньги, стали ласкаться к ней больше прежнего. Она приказала служить по всем церквам панихиды по батюшке, проводила все время в молитве и слезах и совсем забыла нас, ведя жизнь по монастырским обрядам. Я мог делать, что хотел.
Час от часу делаясь смелее, я скоро дошел до дерзости и не пропускал случая при встрече с воеводой оказывать ему грубости, если не словом, то хоть миною. Однажды услышал я, что множество лошадей, отбитых у бунтовщиков, за отсутствием хозяев, отдаются под расписку городским жителям, и что воевода извлекает из того свои выгоды. Я явился в канцелярию, объявил желание взять к себе пять лучших лошадей, хотя мне в них не было никой надобности, и в разговоре не забыл наговорить дерзостей Белокопытову. Он выслушал меня хладнокровно и приказал дать мне лошадей, которых я просил.
Вскоре буйственные эти склонности довели было меня до беды, которая могла бы сделать меня навеки несчастным.
Матушка, сделавшись до чрезвычайности богомольною, занималась нами, как выше я сказал, мало. Я делал, что хотел, окружил себя мальчиками разного сословия и вскоре сумел взять над ними большую власть.
Все умы заняты были тогдашними суровыми происшествиями. Беспрерывные слухи о сражениях и убийствах и почти ежедневное зрелище смертной казни завели и у нас тому подобные игры. Мы разделились на две партии, из которых одной я был предводителем, и играли в войну. Однажды собралось мало мальчиков моей партии, и я, видя невозможность защищаться на открытом месте и нападать, как прежде бывало, на неприятеля, засел в пустых срубах сгоревших изб. Предводитель неприятельской партии, сын ямщика, не зная, где мы скрывались, послал из партии своей лазутчиком мальчика-дворянина, ровесника мне, и так же, как я, чудесным образом спасшегося от смерти, поручив ему разведать, откуда удобнее на нас напасть. Этот мальчик, маленький ростом, разделся и, прикрыв спину рогожей, пополз на животе исполнять данное ему поручение. Неприятель наш не знал, что для надзора за его движениями я поставил в скрытых местах несколько часовых, которые поймали и привели ко мне лазутчика. Я собрал начальников моей партии, нарядил суд, который решил виновного повесить, и как ни любил я этого мальчика, но привел в исполнение приговор суда. К счастью нашему, петля, сделанная из той рогожи, которая покрывала лазутчика, слабо скрученная, была мягкой и не сильно захватила горло, однако он переставал уже дышать, когда гарнизонный солдат, шедший по пустырю, увидев наши проделки, прибежал и вовремя снял повешенного, который долго лежал без чувства. Мы стали дышать ему в рот и качать — и кое-как оживили. Не могу передать, как сильно я почувствовал важность моего преступления. Я сознался во всем перед солдатом, просил его отвести меня, как убийцу, к воеводе, говоря, что я достоин строгого наказания, что согрешил я пред Богом и пред людьми и не должен более жить на свете. Когда мальчик ожил, и солдат, только пожурив меня, отпустил, я сильно обрадовался, тотчас помирился с лазутчиком и, отыскав его платье, помог ему одеться. А так как все мальчики разбежались, видя беду, то и мы воротились домой. С этих пор я дал себе слово не заводить вперед подобной забавы и играл только в козлы и чушки.
Воевода не переставал нас преследовать и хотя выпустил подьячего из тюрьмы и не наказывал его, но всячески старался, чтобы он согнал нас со двора, на что хозяин наш, однако же, не согласился. Упорство подьячего, грубости, которые продолжал я беспрестанно оказывать воеводе, и разглашение о поступках его — сердили Белокопытова и, вероятно, убеждали его в необходимости удалить из города дерзкого мальчишку, знавшего многие его проказы.
В конце осени воевода получил приказание приготовить квартиры для пехотного полка. Он назначил двух офицеров в дом нашего хозяина, оставив без постоя многие дома, гораздо более нашего, который состоял всего из горницы с перегородкой, где мы жили, горницы, где жил хозяин со своей семьей, и небольшой избы для людей на дворе: поэтому нам невозможно было долее оставаться в доме. Сколько ни искали мы нанять квартиру, никакая цена не могла соблазнить обывателей, никто, опасаясь гнева воеводы, не впускал нас к себе. Мне приходилось плохо, опять начали бранить и бить меня. Матушка посылала меня почти каждый день к воеводе просить о квартире, сама к нему ездила, но он был неумолим, говоря: ‘Вы можете жить в своей деревне’. Нам нельзя было туда ехать, потому что матушка чувствовала к ней отвращение, да и жить там было опасно.
Все это заставило нас собраться ехать в Пензу, за двести с лишком верст от Алатыря. Трудное было наше положение, мы знали, какие опасности предстояли нам в дороге, но делать было нечего, и мы выехали накануне прибытия полка в город на крестьянских лошадях, в простых крестьянских телегах, покрытых кибитками. Грязь, проливной дождь, продолжавшийся целый день, дурные лошади и дурные повозки были причиною, что, промокнув до костей, едва к вечеру дотащились мы до села в двадцати верстах от города, где расположился тогда полк на ночлег. Мы простояли несколько часов на улице под дождем и насилу нашли квартиру, матушка проплакала целую ночь, с ней сделался жар, и она занемогла.
На рассвете полк стал собираться в свой путь, а мы в свой. Тут осмелился я приступить к матушке с просьбою возвратиться в город в надежде, что полковой командир за нас вступится, если же он этого не сделает, то предлагал я матушке с сестрами и женскою прислугой поместиться в монастырь у игуменьи, а мне с братьями жить где день, где ночь. После долгих рассуждений и по совету одного человека, показавшего к нам большое усердие, матушка согласилась на это предложение. Вслед за полком приехали и мы в город и застали на дворе нашего хозяина офицерские повозки, люди их расположились уже в той горнице, где мы жили. Добрый наш подьячий не отказался принять нас и предложил нам жить в одной с ним горнице. Я надел черный кафтан и пошел к командующему полком бригадиру Пилю, у которого тогда было много офицеров и воевода Белокопытов. Я подошел к бригадиру и объяснил ему, что я дворянин, лишившийся отца, претерпевший все возможные несчастия, и не имею с целою семьей пристанища по злобе воеводы, рассказал ему причину этой злобы, не скрыл того, что назвал его солдатским сыном. Бригадир казался чрезвычайно тронутым и со слезами на глазах, оборотясь к побледневшему воеводе, сказал: ‘Боишься ли ты Бога!’, позвал квартирмейстера и приказал тотчас очистить нашу квартиру от постоя. Когда я прощался и благодарил его, он изъявил желание, чтобы я приходил к нему почаще, позволил мне обращаться к нему со всякими просьбами и обещал помогать во всем.
Я возвратился в дом к хозяину нашему вместе с квартирмейстером. Учтивость этого офицера, скорое исполнение приказания бригадира и уверенность, что он уймет воеводу, оживили нас всех. Вскоре мы убедились в основательности этой надежды. Хозяин наш, большой охотник до водки, напившись не вовремя допьяна, ожидал неминуемого наказания, но воевода не только по обыкновению не побил его, а даже и не побранил. Это до того ободрило его, что мы часто, бывало, скучали его пьянством, за которое он уже не опасался наказания.
Матушка пришла в себя, повидавшись с приехавшею к нам игуменьею и собравшимися богомольными старушками, и на другой день поутру приказала мне идти к бригадиру благодарить от ее имени за оказанные нам милости. Пиль принял меня очень ласково, расспрашивал обо всех подробностях нашего несчастия и о домашних обстоятельствах, оставил у себя обедать, посадил подле себя, занимался более мною, чем воеводою Белокопытовым (который, как казалось, очень его боялся), и познакомил с офицерами своего полка, которые были помоложе. Приглашение быть чаще у него в доме было очень для меня приятно.
Вскоре потом приехал в город граф Петр Иванович Панин с неограниченным полномочием для управления краем. Узнав о наших приключениях, граф на второй день своего приезда прислал мне сказать, чтобы я явился к нему на другой день в шесть часов утра. Целый вечер у нас продолжались толки, что это за вызов и для чего. Богомольные старушки учили меня, каждая по-своему, что делать и что говорить, но я ни одну из них довольно не почитал, чтобы следовать их советам.
Исполняя приказание графа, к шести часам я явился и объявил о себе в передней какому-то чиновнику, который провел меня до дверей кабинета, устроенного в гостиной воеводского дома. На большом столе, заваленном множеством бумаг, догорали две свечи, тусклый свет которых едва доходил до дверей, в которые я вошел. Граф сидел за столом и занимался делами, я видел, как внимательно читал он бумаги и писал на них свои резолюции, наконец, оборотясь ко мне, спросил: ‘Ты Мертваго?’ Приказал подойти к столу и приятным тоном сказал: ‘Расскажи мне, мой друг, все приключения твои исторически’. Я рассказал ему все подробно, кроме того, что касалось до притеснения воеводы Белокопытова: матушка запретила мне строго говорить о том, впрочем, я и сам бы того не сделал, зная, что граф накануне, в присутствии многих, не только бранил его, но и грозил повесить.
Во время моего рассказа граф расчувствовался, плакал, нежно, как отец, целовал меня и сказал: ‘Скажи мне, чем могу облегчить несчастие ваше и поправить домашнее расстройство?’ Я отвечал, что, кроме Бога, никто этого не может сделать, и что мы ни в чем не нуждаемся. Ответ этот ему понравился. Он обнял меня и поцеловал. Слезы его, катившиеся на мое лицо, были доказательством участия, принятого им в нашем горе. Показывая мне множество бумаг, он сказал: ‘Вот дело о человеке вашем: он злодей, что хотите вы с ним делать?’ {Человек этот, сделавший нам много зла, при допросе показал, что, боясь пытки, объявил о месте, где мы скрывались. Матушку и сестру ударил дубиною по голове, чтобы доказать мятежникам, что он пристал к их толпе, а участвовал в убийстве, думая, что батюшка, узнал о его поступке, не оставит без наказания. Человек этот, таким образом вовлеченный из одного злодейства в другое, кончил свою жизнь на виселице.} Я отвечал, что вина его не подлежит нашему суду. Но граф возразил: ‘Я властен, что хочу,— и так спроси у матушки своей, и скажи мне, я так его накажу, как вам будет угодно’. На это я ему сказал, что и матушка ничего сказать не может. После того он отпустил меня, пригласив к себе обедать.
Возвратившись домой, я нашел всех старушек, ожидавших меня с нетерпением, я рассказал, по приказанию матушки все, что со мною случилось, и она осталась мною довольна.
Вследствие приказания графа я отправился к нему обедать. В числе приглашенных было множество чиновников, приехавших для свидания с графом, бригадир, нас облагодетельствовавший, и воевода Белокопытов. Когда я вошел, граф выговаривал за беспорядки его управления. Граф очень милостиво меня принял, подозвал к себе, поцеловал и, обратившись к бригадиру, сказал: ‘Вот герой и глава своей семьи’. За обедом он посадил меня подле себя, а по другую его сторону сидел бригадир Пиль. Граф сказал Пилю, чтобы он записал меня к себе в полк. Пиль отвечал, что он давно мне это предлагал, имея намерение взять к себе в адъютанты на вакансию, которая вскоре откроется, но что матушка, не посоветовавшись с дедушкой, не соглашается. Тут пошли об этом толки, граф доказывал, что матушка поступает не хорошо, и видя, что я молчу, приказал передать ей этот разговор. На другой день граф выехал из города. Я стал чаще ходить к бригадиру, благодаря хорошему обхождению его со мною и ласкам офицеров, я проводил время приятно, наступившая вместе с тем зима разлучила меня с мальчиками, прежними моими друзьями, и образ моей жизни совершенно переменился.
Вскоре приехала жена бригадира. Узнав о наших приключениях, она сказала мне, что желает познакомиться с матушкою. Я отвечал, что матушка за долг почтет быть у нее и благодарить за милости, оказанные нам ее мужем. Возвратившись домой, я думал сообщить приятную новость, и рассказал матушке о разговоре с бригадиршею. Но она побранила меня за то, что я осмелился давать за нее слово,— и, как видно, не имела и намерения знакомиться с бригадиршею.
В первое воскресенье после того бригадирша поехала с своим мужем к обедне в женский монастырь, где матушка была каждый день. Подозвав меня к себе во время обедни, она просила меня указать ей матушку, которая стояла в углу близь игуменьи и молилась с горькими слезами. По окончании службы, бригадирша подошла к игуменье и познакомилась с нею. Потом, когда игуменья увела матушку в свою келью, бригадирша с мужем своим пошли за ними, где Пиль, подошед к матушке, сказал ей, что он доволен моими посещениями, и подвел к ней познакомиться свою жену. Матушка, обливаясь слезами, сказала, что по постигшим нас несчастиям, она в таких обстоятельствах, что должна быть в тягость людям, и только поэтому не была у них, чтобы благодарить за все оказанные нам милости,— но что Бог им и детям их за то заплатит. Сцена была чувствительная, все присутствующие прослезились, слушая их объяснение.
Пробыв несколько времени в келье, бригадир с женою поехали домой, а мы несколько погодя, потащились пешком на квартиру. Только что успели воротиться, приехала к нам бригадирша. Войдя в комнату, она просила прощения, выразила желание познакомиться с матушкою, и все это таким обязательным образом, понятным чувствительному сердцу. Тут начались новые слезы и изъяснения. Матушка объяснила ей, что она чувствует цену ее поступка, благодарит за то Бога, и у Него просит ей воздаяния, что она не может ни к кому ездить, будучи уверена, что кроме тягости, она собою никому ничего не принесет, и ищет только уединения. Бригадирша доказывала матушке, что шестеро малолетних детей требуют ее попечения, и она в исполнении своих обязанностей должна видеть волю Божию, но матушка отвечала все одно и тоже: ‘Бог им отец, и Он устроит их участь’.
Однако вскоре она согласилась с мнением новой нашей попечительницы и обещала к ней приехать, только не к обеду, потому что, следуя монастырским правилам, ела постное, никому о том не сказывая, хотя все это знали.
После обеда мы все пошли к бригадиру. Ласковый и почти родственный прием, казалось, был приятен матушке, но начавшийся благовест к вечерне поднял нас вскоре, и не слушая никаких просьб, она со всеми нами отправилась в монастырь. Игуменья, узнав о нашем визите, убедительно уговаривала матушку продолжать знакомство, говоря, что это нужно для детей ее и не может быть помехою любви ее к молитве.
На другой день бригадирша была опять у нас и пригласила матушку к себе. Они вскоре сблизились, дружба эта заставила матушку придти в себя и иметь о нас должное попечение, и может быть спасла нас от погибели, которая легко могла случиться от непризрения в ребячестве.

‘Русский Вестник’, No 1, 1857

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека