Птица божия, Воронов Михаил Алексеевич, Год: 1870

Время на прочтение: 17 минут(ы)

ПТИЦА БОЖІЯ.

(Изъ давнихъ воспоминаній.)

Когда вдосталь натолкаешься на рынк сей многотрудной жизни, т. е. когда самымъ вразумительнымъ манеромъ познаешь, наконецъ, что, выдлывая разныя хитрыя па въ бурномъ танц, именуемомъ увеселительная прогулка за насущнымъ хлбомъ, ты получилъ лишь важнецкіе ссадины и подтеки во всхъ частяхъ тла, самый же хлбъ насущный все еще носится передъ тобой тамъ гд-то, вдали, за моремъ за океаномъ, и добыть его прійдется теб уже не въ этомъ, а разв въ томъ мір,— пріятно, о! какъ пріятно тогда хоть на минуту забыть обо всемъ, что лзетъ изъ больной надорванной груди, заморить въ себ этого внутренняго червяка, а затмъ плюнуть на все и спокойно сказать: ‘Ну васъ къ чорту!’ Я знаю, что немногимъ это удается — такое равнодушіе отчаянія дло не легкое, по мн оно иногда удается…. А удается оно мн тогда, государи мои, когда я обращаюсь къ своему далекому, далекому прошлому — справляю поминки дней моей растительной жизни. Точно въ туман, неясными, расплывающимися пятнами плаваютъ тогда передо мною знакомыя лица и цлыя сцены изъ этого чуть памятнаго теперь прошлаго: отецъ, мать, сестры, братья, праздникъ какой нибудь семейный, семейная буря, какіе нибудь новые сапоги, до слезъ жмущіе ноги, новая рубашка, порой въ томъ же туман пронесется гимназія, катанье въ салазкахъ по Волг съ отмороженными ушами, купанье съ прыжками въ грязь по колно — и т. д. Оно, разумется, если разсуждать смиренномудро, то вчно искать на плши волосъ, или, что то же, утшенія отъ бдъ настоящихъ въ прошедшихъ, по меньшей мр, глупо, но что же длать, когда кром-то ровно ничего подъ рукой не имется, человкъ же, какъ нарочно, такъ именно и сляпанъ, чтобы удобно было ему лишь изъ лужи въ лужу порхать: память короткая, сердце отходчивое,— чего же еще лучше для сей цли?
Впрочемъ, оставимъ эти размышленія….

I.

Насъ росло въ семь семь человкъ, малъ-мала-меньше. ‘Семь ртовъ — надо чмъ нибудь заткнуть’, говаривалъ, бывало, батюшка, ‘семь голосовъ…. Ему что? передралъ да и ушелъ, — а вдь мн приходится унимать-то’, говаривала матушка, ‘семь страшныхъ разбойниковъ: вс деревья у насъ поломали, вс стекла повыбили, вс заборы поразобрали’, говаривали сосди, для которыхъ мы дйствительно были чмъ-то страшнымъ, въ род страшныхъ разбойниковъ.
Батюшка у насъ былъ человкъ строгій и мы боялись его даже тогда, когда онъ находился, повидимому, въ совершенно благодушномъ расположеніи и раздавалъ намъ пятиалтынные или двугривенные на пряники, приговаривая: ‘ишь вдь сколько я васъ, дряни, народилъ — денегъ не хватитъ всхъ одлить’, даже тогда боялись, когда батюшка въ халат и высокой армянской шапк (шапку эту онъ любилъ несказанно!) выходилъ за ворота посидть на лавочк и посмотрть, что длается на улиц, а мы надолго оставались лишь съ одной матушкой, наконецъ, даже тогда боялись, когда кто нибудь изъ насъ получалъ въ гимназіи похвальный листъ и, сіяя, прилеталъ домой, когда даже сдой, густой усъ батюшки не могъ скрыть игравшей на его губахъ улыбки и старикъ ласково бормоталъ виновнику: ‘а ну, поди, шельма, я тебя поцлую’, — словомъ, боялись мы его всегда, ибо отецъ соединялъ въ себ для насъ что-то въ род грома и молніи. Вотъ другое дло матушка! Это была ваша постоянная баловница, это была наша заступница, вчная печальница за всхъ насъ. ‘О! я вотъ васъ — погодите!’ крикнетъ, бывало, вышедши изъ терпнія, она на насъ, видя, что ребятамъ, какъ говорится, уйму нтъ никакого, а мы, въ отвтъ, такъ и громыхнемъ въ семь широкихъ пастей, услышавъ этотъ дланно-суровый возгласъ. Матушка тотчасъ сконфузится и поспшитъ скрыться куда нибудь подальше, хороня кстати ужь и набжавшія слезы и мысленно моля Бога, чтобы онъ, милосердый, не попустилъ услышать отцу нашъ неистовый ревъ. Когда же случалось кому нибудь изъ насъ попадать въ бду (ногу ли разрзать, купаясь, или фонарь получить подъ глазъ отъ искуснаго въ семъ дл товарища, или явиться домой съ раскроеннымъ дружеской дубиной лбомъ, либо съ вырванной собачьими зубами икрой) — тутъ матушка окружала несчастнаго всми своими заботами, стараясь, въ то же время, сдлать все шито и крыто и отнюдь не довести до свденія отца, если же скрыть не удавалось, то она употребляла вс способы, чтобы обойти и смягчить суроваго мужа, и тутъ этой безхитростной душой изобртались такія хитрости, что, просто, удивленье! Когда же и хитрости ‘на удивленье’ не помогали и батюшка непреклонно и во что бы то ни стало старался добыть провинившагося: ‘ну, лучше меня! лучше меня!’ умоляла матушка, истощивши вс аргументы, а въ крайнемъ случа ощетинивалась даже: ‘только тронь его! только тронь!’ сверкая глазами, яростной тигрицей выступала она впередъ, заслоняя собой свое дтище:— и побда всегда была на ея сторон!
Заступница и благодтельница наша была, впрочемъ, заступницей и благодтельницей не для насъ только однихъ. Добрая ея душа — говоря высокимъ слогомъ — чутко отзывалась на всякій вопль, говоря же обыкновенно — матушка не имла ничего завтнаго и все готова была отдать первому нуждающемуся. Потому съ ранняго утра вплоть до глубокой ночи, то и знай, что одляла она разныхъ старухъ и молодухъ, стариковъ и молодцовъ, прибгавшихъ къ ней съ разсказами о своемъ гор и съ просьбами о помощи.
— Что ты у меня домъ-то растаскиваешь? рычитъ, бывало, батюшка, увидвъ, что матушка сунула подачку какому нибудь несчастному или несчастной.
— Хватитъ еще съ тебя, коротко и скромно проговоритъ въ отвтъ мать.
— Нтъ, не хватитъ, если ты будешь такъ транжирить: тому денегъ горсть, тому хлба коровай, тому молока горшокъ, тому, наконецъ, чорта какого нибудь въ ступ! Кормитъ всхъ проходимцевъ, точно у ней и нивсть какіе милліоны въ рукахъ! ворчитъ, шагая по комнат, отецъ.
— А Богъ-то? кротко спроситъ матушка.
— Да вдь глупая твоя голова! обозлится на противорчія отецъ.— Ты думаешь, Богу-то пріятно видть, какъ ты плодишь разныхъ дармодовъ?
Матушк такой рзкій приговоръ о бднякахъ ржетъ сердце. Она вдругъ вспыхнетъ вся.
— Ахъ, мой другъ! чуть слышно прошепчетъ матушка: — не намъ, кажется, съ тобой разбирать, а тмъ больше осуждать несчастныхъ людей.
— Тьфу ты, сварливая баба! плюнетъ отецъ, чувствуя, что растратилъ уже весь запасъ своихъ доводовъ.— Да вдь у меня дти: вдь ты ихъ грабишь! закончитъ онъ, напрявляясь въ кабинетъ полежать, или на улицу — посидть на лавочк.
Матушка обидится за прозвище грабительницы, но не только словомъ, малйшимъ движеніемъ даже не выкажетъ свою обиду.
Такія перестрлки между нашими родителями происходили чуть не каждый день, особенно же ожесточенно нападалъ отецъ на матушку по поводу посщеній, и иногда довольно продолжительныхъ (часто въ дв-три недли), нкоей Амальи Никифоровны, высокаго, сухого, палкообразнаго существа, съ сдыми клоками волосъ на крохотной головк,— существа, крайне преданнаго матушк, въ то же время раздражительнаго и дерзкаго на языкъ и находившаго несказанное удовольствіе въ сцпкахъ съ батюшкой, котораго — какъ выражалась сія палкообразная дама — ‘нужно брить, брить и брить, чтобы онъ не задиралъ носъ!’
Кто была Амалья Никифоровна — не только для меня, но и для всхъ, кого навщала она въ то время, было ршительной загадкой,— впрочемъ, объ этомъ, кажется, никто ее и не спрашивалъ, сама же она никому не объясняла. Намъ, дтямъ, сколько помню, она всегда давала одинъ и тотъ же отвтъ на вс наши вопросы, касавшіеся глубокой тайны ея соціальнаго положенія: ‘ты сперва дорости до меня, а тогда ужъ и спрашивай!’ А такъ какъ дорости до тхъ сдыхъ, клокатыхъ волосъ, которые серебрились на голов суровой старухи, намъ, разумется, было трудно, при всемъ нашемъ желаніи сдлать это — то и любопытство наше посему не могло быть удовлетворено никогда. Нкоторые, впрочемъ, умы, боле насъ склонные къ объясненію даже самыхъ необъяснимыхъ вещей, положительно утверждали (на основаніи чего, неизвстно), что Амалья Никифоровна не Амалья Никифоровна, а, просто, Аксинья Никитина, и что она ни больше, ни меньше, какъ вольноотпущенная какого-то богатаго барина, другіе же съ божбой увряли, что, напротивъ, не она вольноотпущенная, а ею когда-то были отпущены на волю нсколько сотъ душъ, принадлежавшихъ ей крестьянъ, посл чего бывшая богачиха обднла и теперь принуждена клонить голову гд Богъ пошлетъ, третьи, наконецъ, шли и того дальше и, распинаясь, доказывали, что Амалья Никифоровна не намъ гршнымъ чета, ибо не сегодня-завтра долженъ объявиться въ нашемъ город какой-то заморскій принцъ, который возьметъ за себя Амалью Никифоровну и въ огненной колесниц, на крылатыхъ коняхъ, умчитъ ее въ свое царство. Вс же разнорчивые комментаторы этой темной страницы въ жизни старухи сходились въ одномъ, а именно: что она птица божія, а многіе изъ нихъ и въ томъ еще, что языкъ у загадочной старухи — настоящая бритва, и что въ рчахъ она всегда — хоть съ генераломъ такъ маху не дастъ!

II.

Я помню Амалью Никифоровну, кажется, чуть ли не съ тхъ давнихъ поръ, съ которыхъ начинаетъ мало-мальски работать моя память. Какъ сейчасъ, вижу я ее, сидящую въ углу нашей дтской, на сундук, и бойко дйствующую иглой, сооружая для насъ многочисленныя рубашки, панталоны, платья и прочій дтскій скарбъ. И сидитъ, помню, она у насъ такъ, на сундук, день, два, три, недлю, сидитъ до тхъ поръ, пока не перешьетъ всего, что подкладываетъ ей матушка, до тхъ поръ, пока брюзжащій себ подъ носъ отецъ не сцпится, наконецъ, съ ней неизвстно за что и не наговоритъ такихъ вещей, посл которыхъ Амаль Никифоровн остается одно лишь — бжать куда глаза глядятъ.
— Что это такое? торжествуетъ отецъ посл побга своего врага.— Ни я слова скажи, ни я сдлай что нибудь, — все она поперегъ, все она поперегъ, словно чортъ какой! Да чтожъ это такое?… Вдь это житья, наконецъ, у себя дома нтъ!
‘Ну, погоди ты, солдатъ! съ злобой шепчетъ, на ходу, Амалья Никифоровна: — ужь и пропечатаю же я тебя по всмъ твоимъ знакомымъ — будешь помнить! ‘
Этакъ-то пройдетъ день, другой, третій, пройдетъ недля, многодв, и старуха, смотришь, уже сидитъ на своемъ неизмнномъ сундук и по старому ковыряетъ иглой, на радость матушк и на зло отцу, желчь въ которомъ такъ и кипитъ, такъ и кипитъ и ждетъ только случая пролиться обильнымъ потокомъ.
— Ты, кажется, опять Амалью свою пригрла, — шипитъ батюшка матери.
— Да вдь она же не даромъ хлбъ стъ — работаетъ….
— Работаетъ, работаетъ…. Чортъ въ ея работ!
Матушка молчитъ.
— Вотъ и сиди теперь, точно на иголкахъ, — бурчитъ батюшка, совершенно нехотя выкладывая свое внутреннее чувство:— посторонній человкъ…. стсненіе, — поправится отецъ, очень хорошо, впрочемъ, зная, что кром стсненія своихъ грубыхъ инстинктовъ, никакого другого стсненія отъ этого посторонняго человка нтъ ему.
— Кажется, ужь щетинится? любопытствуетъ у вошедшей въ дтскую матушки Амалья Никифоровна, до которой случайно донеслось нсколько отрывочныхъ фразъ отца.
— Кто?
— А Семенъ-то воинъ?
— Нтъ, такъ… По хозяйству поговорили… то да се,— уклончиво отвтитъ матушка.
— И что это за характерный человкъ! продолжаетъ свое Амалья Никифоровна.— Поискать другого такого, — право! Охъ! если бы да мн этакой сахаръ попался, я бы, кажется, дня съ нимъ не осталась: лучше пропадай все, чмъ такая занозливая жизнь!
— Больной человкъ,— что съ него взять? старается ослабить рзкій приговоръ птицы божіей матушка.
— Больной да больной! поддерживаетъ, горячась, свой взглядъ Амалія Никифоровна.— Вдь онъ съ хворьбы-то со своей не ударится, небось, самъ въ стну лбомъ,— а, нтъ, вдь все наровитъ тиснуть кого нибудь другого, да тиснуть такъ, чтобъ хоть кишки вылзли, такъ въ ту же пору!
Матушка ничего не находитъ противъ такого довода и молчитъ.
— Да вотъ я вамъ, для примра разскажу, Настасья Лукьяновна, такой случай, не спша дйствуя иглой, распространяется божія птица, которую пассивность матушки всегда очень печалила.— Жилъ былъ чиновникъ, этакъ же, какъ вашъ, безъ мста. Ну, человкъ безъ дла, стало надо ему дурь въ башку забрать. Забралъ… Слоняется, слоняется день-то изъ угла въ уголъ — блажитъ. Были у него на первое-то время деньжонки какія-то тамъ — пропилъ, были гвозди въ стны наколочены, показалось, что плохо вбиты — вогналъ по самыя шляпки. Нтъ больше дла никакого, хоть сдохни! А жена, дтей, вотъ ровно и у васъ, какъ гороху насыпано… Жена тихая такая, дти, можно сказать, ангелы. Только, думалъ, думалъ нашъ папаша да вдругъ и нашелъ себ работу: то того ребенка стукнетъ, то другого, то тому потасовку задастъ, то другому, жена плачетъ: ‘что, говоритъ, съ нимъ подлаешь — хворый человкъ,’ — вотъ, какъ вы же. Да этакъ-то, матушка моя, Настасья Лукьяновна, спущала она ему, хворый, молъ, да хворый, а онъ какъ забралъ настоящую силу да однова и вытурилъ всхъ изъ дому въ страшнйшій морозъ,— хоть мерзни жена и дти на улиц, ему все равно! Вдь,— стыдно сказать!— черезъ полицію жену-то и дтей опять въ домъ-то водворили, — не пускаетъ, да и на, поди! Священникъ усовщевалъ, усовщевалъ, кажется, охрипъ, усовщевавиш-то, — ничмъ не выбьешь изъ него дьявола!.. Только тмъ и вылечили потомъ, что научили жену добрые люди, когда, молъ, заблажитъ, такъ такъ и хвати чмъ нипопадя: съ этого только лекарства и унялся! Ей-богу! и до сихъ поръ человкъ человкомъ живетъ! На дняхъ, вотъ, заходила — мряетъ изъ угла въ уголъ комнату, свищетъ для скуки ради… а смирный…
Матушка все молчитъ.
— Извстно, добавляетъ Амалія Никифоровна,— никто у него на сердц не былъ: можетъ, у него тамъ злость какъ въ котл кипитъ, но только, канъ острастка ему дана, такъ онъ и таитъ въ себ всякую дрянь, боится выпускать. Потому, заключаетъ божія птица, совершенно основательно,— вдь и ихнему брату не очень-то сладко бываетъ, когда ухватомъ, или кочергой, или чмъ другимъ да ежели прямо въ лобъ звякнутъ — поневол остепенишься!
Но мать, очевидно, не одобряетъ такихъ крутыхъ мръ къ укрощенію строптивыхъ мужей, почему пользуется случаемъ, который представляется ей въ укол пальца Амаліей Никифоровной, и перемняетъ разговоръ, направляя его сначала на вс тяжкія послдствія ужасныхъ уколовъ, а затмъ переходя къ фасонамъ разныхъ дтскихъ платьевъ съ гривенками вотъ тутъ и басочкой вонъ тамъ, или, наоборотъ, съ басочкой вотъ тутъ, а гривенками тамъ…
— Вотъ мальчиковъ-то не знаю, какъ мн водить? И такъ, и такъ пробовала — горитъ все на нихъ, да и конецъ! заботливо сообщаетъ матушка.
— Дакъ вдь дти, матушка, Настасья Лукьяновна: какъ не горть-то?
— Я сама знаю, что дти… А все-таки отъ него непріятности да. непріятности.
— Такъ пусть самъ придумываетъ, коли не нравится.
— Тогда дтей-то жалко, если на него положиться. Вдь вы думаете, какъ онъ ихъ одваетъ?.. Вонъ какъ-то вздумалъ мальчикамъ накупить сапогъ на пшемъ базар, такъ такихъ мужичьихъ накупилъ, что они себ вс ноги перепортили: едва я потомъ свела мозоли да волдыри у нихъ…. бдныхъ.
— Охо-хо, хо-хо! вздыхаетъ въ отвтъ птица божія.— А все сами мы во всемъ виноваты, сами мы распускаемъ имъ возжи-то, твердитъ она свое, готовая снова пуститься въ обширнйшія объясненія.
Время обда, въ т дни, когда находилась у насъ Амалія Никифоровна, было для отца самое тяжелое время, потому что тутъ-то, сидя за столомъ, онъ и сталкивался лицомъ къ лицу съ этимъ злйшимъ своимъ врагомъ, а потому вс размолвки происходили именно во время злосчастнаго обда.
— Что это такое? высоко поднявъ ложку надъ тарелкой, льетъ съ нея горячее, недовольный батюшка, отчего жгучія брызги такъ и скачутъ во вс стороны.
Но отвта нтъ, какъ нтъ, и въ комнат царствуетъ гробовое молчаніе. Даже обычный стукъ ложекъ о тарелки не нарушаетъ теперь тишины:— всякій бережетъ себя…
— Щи — не щи, супъ — не супъ,— такъ бурда какая-то поганая, брандахлыстъ какой-то ворчитъ отецъ.
— Это щи, Семенъ Никитичъ — щи! спокойно вставляетъ птица божія.
— Я васъ не спрашиваю! щетинится отецъ.
— Ну, извините на смломъ слов… А я думала, что вы меня спрашиваете.
Опять наступаетъ мертвая тишь. Амалія Никифоровна чувствуетъ себя оскорбленною.
— Скоро, говорятъ, отставнымъ офицерамъ пенсія не будетъ идти, на зло отцу выпускаетъ она.
Отецъ понимаетъ, въ чей огородъ летятъ камни.
— Да, соглашается онъ,— говорятъ, что такъ, говорятъ, что вмсто нихъ разнымъ шлендрамъ оклады назначатъ, запускаетъ онъ шпильку, въ свою очередь.
— Какимъ это шлендрамъ? любопытствуетъ птица божія.
— А вотъ, что изъ дома въ домъ треплются.
— Ну, этимъ-то за что же? хитритъ врагъ.— А офицеровъ-то жалко… Да, какже? Другой служилъ, служилъ, теръ, теръ лямку, и вдругъ — дыра въ горсти!
Отца такія рчи выводятъ изъ себя.
— Полноте врать, сударыня! едва сдерживая гнвъ, сипло бормочетъ онъ.— Нельзя же, въ самомъ дл, всякій соръ со всякаго двора подымать да потомъ и разносить везд, да еще выдавать за правду!
Иногда на такомъ критическомъ мст разговоръ и остановится, и тогда обдъ пройдетъ вполн благополучно, даже Амалія Никифоровна скажетъ батюшк: ‘покорно благодарю на хлб, на соли’, а батюшка благодушно отвтитъ ей: ‘на здоровье’, но иногда враги не заблагоразсудятъ остановиться во время, и тутъ ужь, извините, начинается такая чертовская свалка, посл которой птиц божіей остается только подхватить подъ мышку свой скарбъ, связанный въ крохотный узелокъ, и удирать во вс лопатки!
Намъ, многогршнымъ, стычки эти главнйшимъ образомъ были потому невыгодны, что происходили они во время обда, слдовательно заставляли насъ выходить изъ-за стола полуголодными, а затмъ, съ пустыми-то желудками, мы еще должны были пугливо жаться по разнымъ угламъ, чтобы не попасться на глаза отцу.

III.

Но не все же, однако, ненастье — бываетъ, порой, и вёдро. Такъ и для нашей старухи бывали иногда ясные дни,— дни, когда она почиталась въ нашемъ дом желанной гостьей даже для отца, какъ, напримръ, послдніе дни передъ большими праздниками, когда всякой работы у всякаго православнаго христіанина тьма-тьмущая и часть ея свалить на плечи своему ближнему всегда ему охота смертная. Радъ былъ Амалі Никифоровн отецъ также и тогда, когда на двор стояла непроглядная темь длиннаго, глухого зимняго вечера, и когда ему настояла надобность отправиться куда нибудь въ гости съ матушкой, мы же оставались на рукахъ птицы божіей. Тутъ хитрый отецъ вступалъ даже въ довольно пространные разговоры съ Амаліей Никифоровной.
— Вы, Амалія Никифоровна, если они слушать васъ не будутъ, такъ, безъ церемоніи, за вихоръ, или, какъ тамъ удобне будетъ для васъ, наставляетъ отецъ.
— Зачмъ же не слушаться? Они дти послушныя.
— Послушны-то они, послушны, да только это бываетъ съ ними — задурятъ. Такъ вы, право, ужь будьте такъ добры, распорядитесь…
И кругообразнымъ движеніемъ руки отецъ, нужно отдать ему справедливость, довольно солидно пояснитъ это нсколько темное — ‘распорядитесь ‘.
Амалія Никифоровна смется.
— Право, право, такъ-таки, безъ церемоніи, улыбаясь и самъ, совтуетъ отецъ.— Они у меня эту науку отлично знаютъ!
Но вотъ родители съхали со двора и у насъ начинается дымъ-коромысломъ: пніе, пляска, борьба, танцы, драки въ одиночку и драки стной на стну. Гомонъ ростетъ, ростетъ и, наконецъ, достигаетъ крайняго своего предла, когда птица божія, растративъ вс увщанія, бросается въ толпу дерущихся, поющихъ и пляшущихъ и силой разводитъ борцовъ, пвцовъ и плясуновъ по мстамъ.
— Да что это такое? задыхаясь отъ усталости, наставительно бормочетъ Амалія Никифоровна.— Ну, поиграй, попляши, — но чтобы все это было честно, благородно, а то, словно мужики, прямо за волосы другъ друга…
— Мы страженье представляли, обиженно лепечетъ кто нибудь изъ насъ.
— Страженье, страженье… Ну, какое это страженье?.. Вдь вонъ у нисъ, на площади, солдаты по царскимъ днямъ страженье представляютъ, такъ разв они этакъ, какъ вы?.. Страженье должно быть тихо, порядочно, чтобы со стороны пріятно было смотрть,— вотъ настоящее страженье! А то, что это такое: га! го! и прямо за волосы! увщеваетъ насъ нашъ новый менторъ.
— Да намъ такъ скучно сидть, недовольнымъ голосомъ выводитъ кто нибудь изъ дтей.
— Извстно, скучно! вторятъ другіе.
— Хоть бы сказку, что ли, разсказали, догадывается тотъ или другой изъ маленькихъ забіякъ.
— И сказку можно, соглашается птица божія.— А отличная есть у меня сказка! взманиваетъ она насъ.
— Разскажите, пожалуйста! упрашиваетъ одинъ.
— Ну, миленькая! ластится другой.
— Ну, добрая, хорошая Амалія Никифоровна! молятъ остальные.
— Вотъ, сейчасъ, сейчасъ, дайте только припомнить мн ее.— Ахъ, какъ это? думаетъ нсколько секундъ она.— Да, да, да, да! припомнила! Слушайте!
Амалія Никифоровна снимаетъ очки, которыми она вооружила, было свои глаза, готовясь шить, обведетъ пристальнымъ взоромъ свою маленькую аудиторію и низкимъ, сиплымъ голосомъ забормочетъ:
— Въ нкоторомъ царств, въ нкоторомъ государств жилъ былъ толстобрюхій купецъ и была у купца у этого самаго жена, вотъ что твоя щепка тощая, и были у него дти, не много, не мало — двнадцать сыновей да двнадцать дочерей, да былъ еще у того же купца толстобрюхаго меринъ сивый, страшнйшей силищи, да птухъ голандскій — то-то-ли горло здоровое! И торговалъ, дтушки вы мои, купецъ тотъ не инымъ какимъ товаромъ — все душами человческими…
Первое время царствуетъ въ комнат тишина, и негромкій голосъ разсказчицы такъ и отчеканиваетъ каждое слово, но пройдетъ минута, другая, много пять, втеченіи которыхъ Амалія Никифоровна только что успетъ повдать намъ, какъ горластый птухъ, отгоняя чорта своимъ крикомъ, постоянно мшалъ толстопузому купцу въ его торговл человческими душами, — сказка, мало-по-малу надодаетъ намъ, и вдругъ, сорвавшись съ своихъ мстъ, мы поднимаемъ самый чудовищный гвалтъ! Опять происходитъ кровопролитнйшее сраженье, для прекращенія котораго птица божія снова бросается въ пылъ битвы и силой разводитъ по мстамъ разсвирпвшихъ воиновъ.
— То есть, сдохнуть мн на семъ вотъ самомъ мст, если я не разскажу про васъ отцу! едва переводя духъ, клянется старуха, грозно потрясая костлявой рукой.— Просите, молите, что угодно длайте,— разскажу, разскажу и разскажу!
Мы или притихнемъ и не возражаемъ ни слова, или же всми способами стараемся убдить ее въ томъ, что сраженье происходило въ послдній разъ и боле никогда не повторится, и, горе Амаль Никифоровн, если она повритъ нашимъ словамъ, потому что черезъ четверть часа, вопреки всмъ нашимъ увреніямъ, битва пылаетъ снова!
Святочные вечера, когда, намъ случалось проводить ихъ съ Амаліей Никифоровной, помню, всегда были для насъ самыми веселыми, хотя въ то же время и самыми страшными изъ всхъ вечеровъ. Тутъ старуха изобртала изумительно разнообразныя игры и гаданья: маскировала насъ, то есть, по-просту, вымазывала лица наши сажей, налпляла надранные изъ овчинныхъ тулуповъ усы, привязывала льняныя бороды и рядила въ вывороченныя шубы или длинныя женскія платья, чтобы уподобить разнымъ чертямъ, медвдямъ, разбойникамъ, колдунамъ, магамъ и прочимъ страшилищамъ. Розыгравши маскарадъ, она разсказывала намъ всевозможные ужасы о всевозможныхъ, наистрашнйшихъ людскихъ и бсовскихъ дяніяхъ и, какъ будто кстати, пугала возможностью появленія всякихъ такихъ чудовищъ въ любую минуту каждой святочной ночи. Міръ бсовъ, по словамъ старухи, разнузданныхъ теперь и свободно рыскающихъ по блу-свту, все росъ, росъ, ширился и укрплялся въ нашихъ дтскихъ головахъ, вырождаясь, порой, въ такія омерзительно-ужасныя представленія, отъ которыхъ невольно пробгали мурашки по всему тлу, и такъ и хотлось какъ можно скоре схватиться за чью нибудь крпкую руку, властную разогнать эту адскую сволочь! Иногда такіе разговоры доходили до того, что намъ казалось, что вс щели и дыры нашего дома дйствительно набиты нечистой силой, и тутъ стоило только птиц божіей увлечься нсколько и доложить, что вонъ, молъ, чортъ лзетъ,— какъ семь блдныхъ дтскихъ лицъ, внимательно слушавшихъ старуху, внезапно перекашивались, семь ртовъ разомъ открывались и, словно выстрлъ, мгновенно и рзко вырывался оглушительный, потрясающій вопль!
Ну — надо сказать правду — не легко было унять этотъ ревъ цлаго маленькаго войска!

IV.

Городъ нашъ постила холера. Паника охватила всхъ. Десятками, сотнями ежедневно, ежечасно валился народъ. Только и слышалось всюду, что одного корчитъ, другого повезли на кладбище, тамъ осталось пять, здсь шесть или семь круглыхъ сиротъ, тутъ вымеръ весь домъ, такъ что собаки и кошки, боясь передохнуть съ голоду, сбжали къ сосдямъ, а вонъ тамъ изъ двнадцати человкъ семьи уцлла одна бабка, безпомощная, разбитая параличомъ старуха восьмидесяти слишкомъ лтъ. Батюшка перетрусилъ не на шутку и даже съ чего-то началъ ходить на цыпочкахъ, словно боясь разбудить это страшилище, спавшее будто бы вотъ тутъ гд-то, неподалеку. Не знаю, чувствовала ли особенный страхъ матушка, потому что она была ровна и тиха по прежнему, но заботъ ей значительно прибавилось: ежеминутно хлопали крыльцовыя двери и ежеминутно матушка выбгала въ сни, гд вслдъ затмъ постоянно слышался чей нибудь плачь, чьи нибудь мольбы, неотступныя просьбы.
— Матушка, Настасья Лукьяновна! раздается изъ сней женскій вопль, причемъ слышится стукъ отъ паденія на полъ чего-то очень грузнаго.— Въ ножки теб, матушка, кланяюсь! Будь ты для насъ, скверныхъ, замсто матери родной! Выручи, матушка!
— Да что теб, голубка, нужно? Что теб? участливо спрашиваетъ матушка.
— Ахъ, Настасья Лукьяновна! Тутъ-то-ли не горе,— всмъ горамъ горе! безтолково бормочетъ ошалвшая отъ бды женщина.
— Ты скажи: что?
— Дай ты намъ, матушка, утюжковъ парочку.— Дочка-то моя,— ркой разливается просительница,— животомъ что-то жалится — ноги во куда подвело! Утюгами калеными, баютъ, хорошо. А вотъ ужь скольки гладимъ, гладимъ ее въ спину-то — все не отпущаетъ!— Заставь за себя вчно Бога молить, мать ты наша! Въ кабалу, вдтушка, и съ дочкой вмст, пойдемъ къ теб, завсегда твоими самоврными слугами будемъ, только бду бы эту намъ избыть!
Матушка, разумется, тотчасъ отпуститъ просительниц, что ей нужно, посовтуетъ, кром того, то или другое, что ой кажется полезнымъ, и едва посл того войдетъ въ комнату, какъ, слышишь, снова вызываютъ ее.
— Кормилица, Настасья Лукьяновна! хрипитъ испуганный мужской голосъ на весь дворъ:— Прикажи ты своему кучеру дать мн конскихъ щетокъ.
— Сейчасъ, сейчасъ.— Да на что теб, Кузьма?
— Такъ парнишку, матушка, захватило, что и сказать не можно! Катается вотъ по полу, да и на поди!— Прикажи, матушка! не попусти погибнуть человку! молитъ мужикъ.
И едва, стрлой, какъ полоумный умчится проситель съ безцнными своими конскими щетками и разными снадобьями, которыхъ надаетъ ему матушка, какъ слышишь-послышишь, новый какой нибудь бднякъ ужь вопіетъ въ сняхъ.
Батюшка всегда въ такихъ случаяхъ боялся, чтобы просители не занесли въ нашъ домъ заразы.
— Ты помогать-то помогай, да смотри, но очень-то пускай ихъ сюда — заразятъ, хмурый, какъ осенній день, шагая по комнат, бормоталъ батюшка.
— Не попустилъ бы только Богъ, а то чего же бояться, возражала матушка.
— Заразятъ — вотъ чего.
— Да вдь ходятъ-то ко мн здоровые: отъ здороваго-то гд же пристать.
Отецъ сейчасъ вспылитъ.
— Гд же? гд же?.. Ты тамъ въ лсу какомъ-то родилась, пенькамъ молилась, такъ теб, разумется, все кажется ничего, а вдь мн-то жизнь дорога.
Амалья Никифоровна съ первыхъ же дней холеры зажила самой дятельной жизнью: она бгала (буквально бгала) изъ дома въ домъ, прислуживала, наставляла, помогала оттирать, ставить припарки, мыла и снаряжала умершихъ, здила по кладбищамъ заказывать могилы, читала псалтырь надъ покойниками и т. д., и т. д., — словомъ, въ ту тяжелую пору она была золотой, незамнимый человкъ! Не разъ, помню, забгала она по дорог къ намъ, справиться о здоровь, иногда въ позднюю глухую пору.
— Живы-ли? еще въ дверяхъ кричитъ она матушк.
— Слава Богу! Вы какъ?
— Да тоже, слава Богу! Что мн длается? Вотъ бгаю все.
— Ну, какъ холера, Амалья Никифоровна?
— Ахъ, матушка! И сказать нельзя, какая страсть: такъ цлыми табунами и рветъ!
— Спаси насъ Господи!
— Вчера вонъ Ломову похоронили. Дней пять тому назадъ мы вмст съ ней мужа-то провожали на кладбище, а теперь и саму Господь прибралъ. Старшаго сына поутру, слышь, схватило: маленькихъ-то, всхъ троихъ, я ужь разсовала кого куда….
Амалія Никифоровна все это разсказываетъ стоя, на ходу.
— Да вы бы раздлись.
— Куда раздваться — сейчасъ побгу.
— Такъ хоть бы присли, что стоять-то.
— Нтъ времени, времени нтъ, матушка Настатья Лукьяновил. И теперь зашла-то къ вамъ отъ больного человка… поотпустило маленько…
— Кого это?
— А Сергй-то Сергича, что на Трегубихиной дочери женатъ… штаны-то которому въ третьемъ году протопопова собака разорвала… что подл второй части….
— Луковкина, значитъ?
— Все забываю я, какъ ихъ фамилія-то.— Такъ вотъ его давеча оттирали… А вчера нашего батюшки жену схоронили.
— Какъ, умерла?! удивится матушка.
— Да, вотъ тоже неосторожность наша: огуречнаго разсолу да еще холоднаго выпила — съ этого все и пошло: такъ, въ одинъ моментъ скрутило!
— Скажите!
— Дьяконъ отставной, что рядомъ-то съ вами, нын утромъ померъ, а вчера купца Артамонова съ женой похоронили — такъ два гроба въ одну могилу, другъ на дружку, и спустили.— То есть, просто, страсти божіи, матушка Настасья Лукьяновна, что длается!— Ну, затмъ, до свиданья!
— Куда же вы такъ скоро? удерживаетъ матушка.— Посидли бы, раздлись бы, я кофею сварила бы.
— И, Настастья Лукьяновна! Какой кофей: до него-ли теперь!
— Разумется, торопиться некуда: остались бы да и погостили-таки, уговариваетъ даже отецъ, котораго страхъ заставляетъ видть въ птиц божіей что-то успокоивающее, отгоняющее боязнь.
Но старуха непреклонна: она раскланивается, быстро вылетаетъ за дверь, и черезъ нсколько секундъ рысью уже мчится по улиц, провдать того, помочь другому, утшить третьяго.
Около мсяца свирпствовалъ страшный бичь, распространяя всюду ужасъ, посл того эпидемія стала слабть, слабть, и наконецъ скоро отъ повальной холеры,— точно посл громаднаго пожара клоки пламени тамъ и тамъ, — остались лишь отдльные случаи, единичные, да и то не особенно сильные, припадки, случавшіеся то съ тмъ, то съ другимъ.
Амалія Никифоровна въ это время какъ въ воду канула: ни отъ кого не слышали мы объ ней слова даже.
Разъ сидли мы, позднимъ вечеромъ, съ матушкой, батюшка читалъ что-то въ своемъ кабинет. Отворилась дверь и въ комнату, въ которой мы сидли, вошла старая, престарая старуха, такая старая, какихъ я и не видывалъ никогда до тхъ поръ.
— Здравствуйте, матушка, прошептала она, кланяясь матери.
— Здравствуй, бабушка! Что скажешь?
— Амалья Микифоровна меня къ вамъ прислала, приказала кланяться и долго жить…
— Какъ, умерла?! вскрикнула матушка.
— Умерла, умерла, голубка наша! Третьяго дня похоронили, купецъ Лоханинъ вс похороны справилъ на свой счетъ: очень она у него ужь въ холеру-то помогала.
Старуху усадили, и начались разспросы.
— Да отъ чего она умерла?
— Холерой, надо быть, матушка.
— У васъ умерла?
— У меня, матушка.— Она завсегда у меня пребывала, когда въ город-то некуда было голову преклонить… Деньжонокъ мн тридцать рублей по смерти-то отказала, сарафановъ два — одинъ ситцевый, другой трепрашелевый, что-ли, какой, а въ бломъ-то, въ которомъ святыхъ тайнъ она сообщалась, я въ гробъ ее положила.— Да чего, матушка,— чуть было мы съ ней, съ мертвымъ человкомъ, въ бду не влзли, потому бумага, по которой ей жить назначено, якобы негодящая вышла:— не хоронятъ! Ужь спасибо купцу — онъ все обхлопоталъ.
Старушка помолчала минуту, почавкала губами и подумала еще.
— А сударь дома? спросила она.
— Какой сударь?
— Супругъ вашъ.
— Дома.
— Такъ ужь вы пожалуйте мн его, потому что и ему слово есть.
Матушка вышла въ кабинетъ и скоро воротилась вмст съ батюшкой.
— Здравствуйте, сударь! привставъ, откланялась старуха.— Амалья Микифоровна приказала кланяться и долго жить да простить ей: можетъ, говоритъ, я когда слово какое ему неугодное сказала.
— Ахъ, бдная, бдная! вздохнулъ батюшка.— Ну, упокой Господи ея душу въ царствіи небесномъ! прибавилъ отецъ и перекрестился.
Нсколько дней оплакивала матушка эту тяжелую для нея потерю и до послдняго времени хранила о птиц божіей самыя живыя, самыя свтлыя воспоминанія.

V.

Я былъ уже взрослымъ мальчикомъ, чуть не въ шестомъ, а ужь во всякомъ случа въ пятомъ класс, какъ случилось мн попасть на то кладбище, гд была похоронена Амалья Никифоровна. Посл долгихъ поисковъ мн удалось, наконецъ, отыскать ея могилу, съ заросшимъ травой, покосившимся надгробнымъ камнемъ, на которомъ красовалось: Подъ симъ камнемъ покоится тло старицы-двицы Амаліи, отъ холеры многихъ спасавшей и ею же самой пострадавшей.
Памятникъ, какъ я узналъ отъ матушки, воздвигъ и надпись къ оному сочинилъ все тотъ же купецъ, на счетъ котораго совершилось погребеніе птицы божіей.

Михаилъ Вороновъ.

‘Дло’, No 3, 1870

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека