Проза, Веневитинов Дмитрий Владимирович, Год: 1827

Время на прочтение: 120 минут(ы)

Д. В. Веневитинов

Проза

Д. В. Веневитинов. Стихотворения. Проза.
Издание подготовили Е. А. Маймин, М. А. Чернышев
Серия ‘Литературные памятники’
М., ‘Наука’, 1980

СОДЕРЖАНИЕ

Предисловие
Письмо к графине NN
Анаксагор. Беседа Платона
Несколько мыслей в план журнала
Утро, полдень, вечер и ночь
Скульптура, живопись и музыка
Три эпохи любви (Отрывок)
Два слова о второй песни ‘Онегина’
Разбор рассуждения г. Мерзлякова: о начале и духе древней трагедии, и проч., напечатанного при издании его подражаний и переводов из греческих и латинских стихотворцев
Analyse d’une scene detachee de la tragedie de Mr. Pouchkin inseree dans un journal de Moscou
Европа (Отрывок из Герена)
Сцены из ‘Эгмонта’ (Гете)

ДОПОЛНЕНИЯ

Что написано пером, того не вырубить топором
О математической философии (Ответ Вагнера г-ну Блише)
<Выписка из Блише> (Ответ Б. X. Блише на статью И. И. Вагнера)
О действительности идеального
Золотая арфа
13 август
Сцена из ‘Эгмонта’. Площадь в Брюсселе
<Второе письмо о философии>
Об ‘Абидосской невесте’
Владимир Паренский

ВАРИАНТЫ

(Подготовил M. A. Чернышев)

Письмо к графине NN
Анаксагор
Несколько мыслей в план журнала
Утро, полдень, вечер и ночь
Два слова о второй песни ‘Онегина’ Разбор рассуждения г. Мерзлякова
Европа
Сцены из ‘Эгмонта’

ДОПОЛНЕНИЯ

О математической философии
Выписка из Блише
О действительности идеального
Золотая арфа
Сцена из ‘Эгмонта’. Площадь в Брюсселе
Второе письмо о философии
Об ‘Абидосской невесте’

ПРЕДИСЛОВИЕ

Некоторые обстоятельства1 замедлили печатание сей второй части сочинений Д. В. Веневитинова, состоящей из оригинальных и переводных его упражнений в прозе. Статьи сии большею частию отрывочны: некоторые из них даже не были писаны автором для печати, но несмотря на то мы не усомнились их поместить в сем собрании: ибо они более ознакомят публику с родом занятий сего юного писателя, с его мнениями, зрелостию его суждений и с его душою пламенною, благородною. Впрочем мы здесь не будем распространяться о нравственных достоинствах покойного Веневитинова. Как священный клад сохраняем мы память сего незабвенного друга и предоставляем читателям судить об его произведениях.
С целию вышеобъясненною не исключили мы из сего собрания двух критик, писанных автором еще в 1825 году и бывших первыми его печатанными сочинениями. В них находятся некоторые наметки на новый в то время образ суждения, на систему мышления, коей начала отчасти уже с большею ясностию и отчетливостию развиты в письме графине NN о философии. Автор, согласившись на просьбу одного приятеля2, хотел таким образом предложить в письмах целую систему, целый курс философии.— Он не успел довершить своего предприятия, а несколько отрывков о сем же предмете затеряны. Но точка зрения его уже была определена, и во всех последующих своих сочинениях, равно как и в откровенных беседах с друзьями, он следовал всегда одной постоянной нити суждения.
Прочие статьи, здесь помещенные, были большею частик’ читаны автором в кругу друзей и собеседников и долженствовали войти в состав журнала, коего план, как читатели здесь увидят, был предначертан Д. Веневитиновым. Разбор одной сцены из ‘Бориса Годунова’, писанный на французском языке еще в то время, когда она появилась в ‘Московском вестнике’ в 1827 году, был определен сочинителем для помещения в ‘Journal de St. Petersbourg’, но по некоторым обстоятельствам статья сия не была тогда напечатана.
Отрывок под заглавием: ‘Три эпохи любви’ принадлежал к неоконченному роману3, коего некоторые главы отчасти набросаны, но здесь не помещены, потому что, вне связи с целым, они теряют свое достоинство и показались бы неуместными. В замену мы по возможности сообщим из сего романа то, что автор нам изустно передал об его плане, никогда не написанном, но коего общие черты были определены в его уме: ибо роман сей был главным предметом мыслей Д. Веневитинова в последние месяцы его кратковременной жизни.
Владимир Паренский, единственный сын богатого пана польского, известного голосом своим на сеймах, был поручен отцом, перед его смертию, под опеку и на воспитание старому его другу, доктору Фриденгейму, который жил вблизи одного из знаменитейших университетов Германии и соделался впоследствии начальником Медицинской Академии. В доме опекуна своего провел Владимир счастливые года младости. Часы ребяческого досуга разделял он с дочерью своего воспитателя, Бентою, и с ранних лет началась между сими младенцами тесная, неразрывная дружба, заронилось неясное предчувствие страсти более пламенной, более гибельной. Настало для Паренского время посещения публичных курсов в университете. Вскоре удивил он своих наставников успехами неожиданными. С равною легкостию и жаром следовал он за различными отраслями наук, и, хотя не принадлежал к Медицинскому отделению, но по собственному желанию не пропускал ни одной из анатомических лекций своего наставника и получил со временем весьма основательные понятия о сей науке. Он любил погружаться в глубокие размышления о начале жизни в человеческом теле. Он удивлялся стройности, расположению, бесконечности частей его составляющих. Он старался разгадать этот малый мир, вникнуть в сокровенное, узнать тесную, но тайную связь души и тела. Мысли его стремились далее и далее. В нем родились сомнения. С тайною радостию, может быть, с тайною надеждою взирала Бента на быстрые успехи Паренского, на первенство, которое он возымел над товарищами, на удивление и любовь его наставников, на это видимое предназначение в нем человека необыкновенного, выспреннего. Она не понимала как дорого он искупил сии преимущества!
Пробывши несколько лет в университете, Паренский вздумал путешествовать. Гонимый сомнениями, тревожимый мучительною жаждою познания, он надеялся, что жизнь деятельная, другое направление душевных способностей, рассеют в нем неукротимые порывы мечты, что успехи светские, честолюбие, слава, пленяющая людей, вознаградят его нравственные мучения и даруют ему успокоение, блаженство. Со вниманием и любопытством проехал он многие страны, и наконец прибыл в Россию, где его связи и дарования вскоре доставили ему значительное и блестящее место по службе. Здесь познакомился он с одною молодою девушкою, которая уже была сговорена за другого. Паренский почувствовал к ней тайное влечение. Не стараясь победить сего чувства, он стал часто посещать ее дом, но вскоре заметил, что, несмотря на ласковое с ним обхождение, та искренняя дружба, которую ему оказывали, не отвечала его усилившейся, пламенной любви. Гордость его была обижена. В нем родилась ревность. Предавшись с отчаянием сему пагубному чувству, он дерзнул на злодеяние. Он более сблизился с своим соперником,, бывшим товарищем его в университете, не смея очернить его пред своею возлюбленной. В притворной дружбе с ним он подарил ему образ, в котором сокрыт был яд и чрез несколько времени избавился от него. Он надеялся, что отчаяние молодой девушки укротится, что участие, которое он, по-видимому, принимал в ее положении, мнимая скорбь об умершем друге, наконец, самая дружба с ним и собственные преимущества пред ним мало-помалу вытеснят его память из ее сердца, и что она невольно предастся в расставленные им сети. Но здоровье ее приметно стало слабеть, сильный недуг обуял ее, и Владимир, однажды по утру войдя в ее дом, видит ее холодный труп, лежащий на столе средь комнаты. С отчаянием узнает он образ на ее груди.— Что это? — вскрикивает он. Ему отвечают, что этот образ был снят пред смертию покойным ее женихом с собственной его груди и ей завещан с тем, чтобы она его всегда носила на себе в знак памяти. Для Паренского все открыто. Он сам убийца своей возлюбленной! Он спешит оставить край, где две грозные тени всюду за ним влачатся.
Снова объезжает он многие страны, но нигде не встречает успокоения души, укрощения совести. Разочарованный, он в Германии опять хочет приняться за любимую свою науку — анатомию. В первый раз как он после многих лет входит в анатомическую залу,— она еще была пуста, слушатели не собирались, профессор еще не приходил. На столе лежало покрытое тело, приготовленное для лекции. Паренский без цели, в раздумий, подходит ко столу, и рассеянно поднимает покрывало. Пред ним труп прекрасной женщины и возле нее лежат инструменты для вскрытия тела. С судорожным движением он отворачивается.— Это зрелище взволновало в нем воспоминания, сожаление, страх, совесть. В огромной зале он один пред обнаженным, мертвым телом.— Для него и все в мире мертво. Он клянется никогда не возвращаться в сие место.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Он приезжает в дом доктора Фриденгейма, где все ему знакомо, и ничто не может возбудить прежних чувств. Бента не понимает его перемены. Он бежит от людей, он страшится и ее беседы. Однажды вечером проходит он без Цели, по обыкновению своему, по дорожкам сада, и, отягченный думами, усталый бросается на скамью. Все тихо, одна луна плывет на небосклоне, и изредка звезды мелькают в синеве.— Владимир чувствует, что кто-то сзади подходит к нему, он оборачивается и узнает Бенту. Она тихо следовала за ним по тропинкам, собираясь уже давно изведать от него причины его мрачности и равнодушия к ней.— С робостию, в первый раз произносит она слово любви, и пламенные уста Паренского горят на груди дочери его благодетеля. От сей минуты утратилось невинное счастие Бенты! Владимир, ее демон-соблазнитель, оторвал от сердца ее покои, и вскоре стыд и скорбь низводят ее в могилу.
Таким образом влекомый от преступления к преступлению, мучимый прежнею совестию, новыми страстями, Владимир Паренский, одаренный от природы качествами необыкновенными, проводит молодые свои года.— Что ж стало с ним впоследствии? Со временем все страсти в нем перегорели, душевные силы истощались, все действия его были без намерения, он сделался человеком обыкновенным, люди простые почитали его даже добродетельным, потому что он не творил Зла.— Но он, живой, уже был убит, и ничем не мог наполнить пустоту души.
Роман сей долженствовал составить довольно пространное сочинение {Прим. Нужно ли прибавить, что промежутки, замечаемые между сими отрывочными сценами, были бы пополнены автором? — К сожалению, он не сообщил нам или мы не упомнили более сего.}. Предоставляем другим судить об его цели и окончании, но мы передали здесь только то, что слышали от самого сочинителя, когда он с пламенным красноречием о нем рассказывал.

ПИСЬМО К ГРАФИНЕ NN

Мог ли я полагать, любезнейшая графиня, что беседы наши завлекут нас так далеко? Начали с простого разбора немецких стихотворцев, потом стали рассуждать о самой поэзии, а теперь уже пишу к вам о философии. Не пугайтесь этого имени, вы сами требовали от меня развития философских понятий, хотя выражались другими словами. Не вы ли сами заметили мне, что одно чувство наслаждения, при взгляде на какое-нибудь изящное произведение, для вас неудовлетворительно, что какое-то любопытство заставляло вас требовать от себя отчета в этом чувстве,— спросить, какою силою оно возбуждается, в какой связи находится с прочими способностями человека? Таким образом, сделали вы сами собою первый шаг ко храму богини, которая более всех прочих таится от взоров смертных. Радуясь блистательным вашим успехам, я обещал представить вам, в кратком и простом изложении, такую науку, которая совершенно удовлетворит вашему любопытству, и это обещание решился я исполнить в настоящих письмах о философии. Впрочем об имени спорить не будем. Если оно заслужило негодование многих, если большой свет не различает философии от педантизма, то я согласен дать беседам нашим другое название: мы будем не философствовать, будем просто думать, рассуждать… Но к чему такое замечание? Я знаю вас, графиня, в потому буду смело говорить вам именно о философии. Вы слишком умеете ценить наслаждения умственные, чтобы останавливаться на пустых звуках и не свергнуть оков нелепого предубеждения. Вы знаете, вы всякий день слышите, что философию называют бредом, пустой игрою ума, но в этом случае, верно, никому не поверите, кроме собственного опыта. Итак, испытывайте. Если собственный рассудок ваш оправдает сии укоризны, не верьте философии, или, лучше сказать, не верьте тому, кто вам представил ее в таком виде. Я сам, начиная письма мои, прошу вас не забывать одного условия, и вот оно: если я на одну минуту перестану быть ясным, то изорвите мои письма, запретите мне писать об этом предмете. Между тем пусть суетные безумцы смеются над нашими занятиями,— мы надеемся стать на такую высоту, с которой не слышен будет презрительный их хохот, а они, несчастные, и так уже довольно наказаны судьбою, которая лишила их способа наслаждаться, подобно вам, благороднейшими наклонностями человека.
Прежде нежели посвятите себя таинствам Елевзинским1, вы, конечно, спросите: для чего учреждены они и в чем заключаются, но недаром они таинства, и этого вопроса не делают при входе. Лишь несколько жрецов, поседелых в служении и гаданиях, могли бы отвечать на него. Они хранят глубокое молчание, и вопрошающий получает только один ответ: ‘Иди вперед, и узнаешь’. То же с философией. Вы хотите знать ее определение, ее предмет, и на это я не могу дать вам решительного ответа. Но мы вместе будем искать его в самой науке и потому сделаем другой вопрос: может ли быть наука, называемая философией, и как родилась она?
Положим себе за правило: на всем останавливать наше внимание и не пропускать ни одного понятия без точного определения. И потому, чтобы безошибочно отвечать на предложенный нами вопрос, спросим себя наперед: что понимаем мы под словом наука! Если бы кто-нибудь спросил вас: что такое история? Вы бы, верно, отвечали: наука происшествий, относящихся до бытия народов. Что такое арифметика? — Наука чисел и т. д. Следовательно, история и арифметика составляют две науки, но в определении каждой из них заключается ли определение науки вообще? Рассмотрим ответы подробнее. Арифметика — наука чисел. Что это значит? Конечно, то, что арифметика открывает Законы, по которым можно разрешать все численные Задачи, или, другими словами, что арифметика представляет общие правила для всех частных случаев, выражаемых числами, так, например, дает она общее правило сложения для всех возможных сложений. Если мы таким же образом рассмотрим и другой ответ, то увидим, что история стремится связать случайные события в одно для ума объятное целое, для этого истории сводит действия на причины и обратно выводит из причин действия. В обеих сих науках (в арифметике и в истории) замечаем мы два условия: 1) каждая из них стремится привести частные случаи в теорию, 2) каждая имеет отдельный, ей только собственный предмет. Применим это к прочим, нам известным наукам, и мы увидим, что вообще наука есть стремление приводить частные явления в общую теорию, или в систему познания. Следовательно, необходимые условия всякой науки суть: общее это стремление и частный предмет, другими словами: форма и содержание. Вы позволите мне, любезнейшая графиня, иногда употреблять сии выражения, принятые всеми занимающимися нашим предметом, и потому прошу вас не терять из виду их значения. Впрочем, объяснимся еще подробнее. Если всякая наука, чтоб быть наукою, должна быть основана на каких-нибудь частных явлениях (то есть иметь содержание) и приводить все эти явления в систему (то есть иметь форму), то форма всех наук должна быть одна и та же, напротив того, содержания должны различествовать в науках, например содержание арифметики — числа, а истории — события. Вы теперь видите, что слово ‘форма’ выражает не наружность науки, но общий закон, которому она необходимо следует.
С этими мыслями возвратимся к философии и заключим: если философия — наука, то она необходимо должна иметь и форму и содержание, но как доказать, что философия имеет содержание или предмет особенный, если мы еще не знаем, что такое философия? Постараемся победить это затруднение и примемся за вопрос: как родилась философия?
Все науки начались с того, что человек наблюдал частные случаи и всегда старался подчинять их общим Законам, то есть приводить в систему познания. Рассмотрите ход собственных ваших занятий, и это покажется вам еще яснее. Вы начали читать немецких поэтов. Ум ваш, соединив все впечатления, которые получил от них, составил понятие о литературе немецкой и отличил ее от всякой другой, привязав к ней идею особенного характера. Этого мало, из понятий о частных характерах поэтов вы составили себе общее понятие о поэзии, в ней заключили вы идею гармонии, прекрасного разнообразия, словом, вы окружили ее такими совершенствами, которых мы напрасно бы стали искать у одного какого-либо поэта. Ибо поэзия для вас богиня невидимая, лишь отдельно рассеяны по вселенной прекрасные черты ее. Чувство, привыкшее узнавать печать божественного, различило разбросанные черты сии на лицах нескольких любимцев неба, из них сотворило оно идеал свой, назвало его поэзией и воздвигло ему жертвенник. В последнем письме своем ко мне, не довольствуясь одною идеей поэзии и безотчетным наслаждением ею, вы обратили внимание на самое чувство, на действие самого ума. Выписываю собственные слова ваши 2:
‘…Не то же ли я чувствую, удивляясь превосходной мадонне Рафаэля и слушая музыку Бетховена? Не так же ли наслаждаюсь прелестною статуей древности и глубокою поэзией Гете? Это заставило меня спросить: как могли бы различные предметы породить одно и то же чувство, если это чувство, эта искра изящного не таилась в душе моей прежде, нежели пробудили ее предметы изящные. Я по сих пор не нахожу ответа и т. д.’. Мы найдем его, любезнейшая графиня, вы сами его найдете, но не здесь ему место, и мы возвратимся теперь к предмету, чтобы не выпустить из рук Ариадниной нити.
Как развились собственные ваши понятия, так постепенно развивались и науки. В сем развитии, как вы сами можете заметить, находятся различные степени, определяющие степени образования. Чем более наука привела частные случаи в общую систему, тем ближе она к совершенству. Следовательно, совершеннейшая из всех наук будет та, которая приведет все случаи или все частные познания человека к одному началу. Такая наука будет не математика, ибо математика ограничила себя одними измерениями, она будет не физика, которая занимается только законами тел, словом, она не может быть такою наукою, которая имеет в виду один отдельный предмет, напротив того, все науки (как частные познания) будут сведены ею к одному началу, следовательно, будут в ней заключаться, и она, по справедливости, назовется наукою наук. Но мы выше заметили, что всякая наука должна иметь содержание и форму, посмотрим, удовлетворяет ли сим условиям наука, которую мы теперь нашли и которую, по примеру многих столетий, назовем философией).
Если философия должна свести все науки к одному началу, то предметом философии должно быть нечто, общее всем наукам. Мы доказали выше, что все науки имеют одну общую форму, то есть приведение явлений в познание, следовательно, философия будет наукою формы всех наук или наукою познания вообще. Итак, содержание ее будет познание, не устремленное на какой-нибудь особенный предмет, но познание как простое действие ума, свойственное всем наукам, как простая познавательная способность. Формою же философии будет то же самое стремление к общей теории, к познанию, которое составляет форму всякой науки. Заключим: философия есть наука, ибо она есть познание самого познания, и потому имеет и форму и предмет.
Впоследствии мы увидим, как все науки сводятся на философию и из нее обратно выводятся: но для примера припомним опять то, что вы сами чувствовали. Вы видели мадонну — и она привела вас в восторг, вы спросили: отчего эта мадонна прекрасна? и на это отвечала вам наука прекрасного, или эстетика, но вы спросили: отчего чувствую я красоты сей мадонны? какая связь между ею и мною? — и не могли найти ответа. Он принадлежит, как мы увидим впоследствии, к философии, ибо тут дело идет не о законах прекрасного, но о начале всех законов, об уме познающем, принимающем впечатления.
Я не скрою от вас, что философия претерпела удивительные перемены и долго была источником самых несообразных противоречий. Какая наука не подлежала той же участи? Замечательно, однако ж, что она всегда почиталась наукою важнейшею, наукою наук, и, несмотря на то, что обыкновенно была достоянием небольшого числа избранных, всегда имела решительное влияние на целые народы. Впоследствии мы заметим это влияние, особенно у греков. Мы увидим, как философия развилась в их поэзии, в их самой жизни и стремилась свободно к своей цели. Ученые спорили между собою, противоречили друг другу, опровергали системы и на развалинах их воздвигали новые, и при всем том наука шла постоянным ходом, не изменяя общего своего направления. Божественному Платону предназначено было представить в древнем мире самое полное развитие философии и положить твердое основание, на котором в сии последние времена воздвигнули непоколебимый, великолепный храм богини3. Чрез несколько лет я буду советовать вам читать Платона. В нем найдете вы столько же поэзии, сколько глубокомыслия, столько же пищи для чувства, сколько для мысли.
Мы не будем разбирать различных определений философии, изложенных в отдельных системах. Иные называли ее наукою человека, другие — наукою природы и т. д. Мы доказали себе, что -она наука познания, и этого для нас довольно, и с этой точки будем смотреть на нее в будущих наших беседах.

АНАКСАГОР

Беседа Платона

Анаксагор

Давно, Платон, давно уроки божественного Сократа не повторялись в наших беседах, и я по сих пор напрасно искал случая предложить тебе несколько вопросов о любимых наших науках.

Платон

Готов удовлетворить твоим вопросам, любезный Анаксагор, если силы мои мне это позволят.

Анаксагор

Ты всегда решал мои сомнения, Платон, и я не помаю, чтобы ты когда-нибудь оставил хоть один из наших вопросов без удовлетворительного ответа.

Платон

Если и так, Анаксагор, то не я производил такие чудеса, но наука, божественная наука, которая внушала речи Сократа и которой я решился посвятить всю жизнь свою.

Анаксагор

Недавно читал я в одном из наших поэтов описание золотого века ‘, и признаюсь тебе, Платон, в моей слабости: эта картина восхитила меня. Но когда я на несколько времени перенесся в этот мир совершенного блаженства и потом снова обратился к нашим временам, тогда очарование прекратилось, и у меня невольно вырвался горестный вопрос: для чего дано человеку понятие о таком счастии, которого он достигнуть не может?2 для чего имеет он несчастную способность мучить себя игрою воображения, прекрасными вымыслами?

Платон

Как? неужели ты представляешь себе золотой век вымыслом поэта, игрою воображения? Неужели ты полагаешь, что поэт может что-либо вымышлять?

Анаксагор

Без сомнения, и я думал в этом случае быть с тобою согласным.

Платон

Ты ошибаешься, Анаксагор3. Поэт выражает свои чувства, а все чувства не в воображении его, но в самой его природе.

Анаксагор

Если так, то для чего же изгоняешь ты поэтов из твоей республики?4

Платон

Я не изгоняю истинных поэтов, но, увенчав их цветами, прошу оставить наши пределы.

Анаксагор

Конечно, Платон, кто из поэтов не согласился бы посетить твою республику, чтоб подвергнуться такому изгнанию? Но не менее того это не доказывает ли, что ты почитаешь поэзию вредною для общества и, след’ ственно, для человека?

Платон

Не вредною, но безполезною. Моя республика должна быть составлена из людей мыслящих, и потому действующих. К такому обществу может ли принадлежать поэт5, который наслаждается в собственном своем мире, которого мысль вне себя ничего не ищет и, следственно, уклоняется от цели всеобщего усовершенствования? Поверь мне, Анаксагор: философия есть высшая поэзия.

Анаксагор

Я охотно соглашусь с твоею мыслию, Платон, когда ты покажешь мне, как философия может объяснить, что такое золотой век6.

Платон

Помнишь ли ты, Анаксагор, слова Сократа о человеке? Как называл он человека?

Анаксагор

Малым миром.

Платон

Так точно, и эти слова должны объяснить твой вопрос. Что понимаешь ты под выражением: малый мир?

Анаксагор

Верное изображение вселенной.

Платон

Вообще эмблему всякого целого и, следственно, всего человечества. Теперь рассмотрим человека в отдельности и применим мысль о человеке ко всему человечеству. Случалось ли тебе знать старца, свершившего в добродетели путь, предназначенный ему природою, и приближающегося к концу с богатыми плодами мудрой жизни?

Анаксагор

Кто из нас, Платон, забудет добродетельного Форбиаса, который, посвятив почти целый век любомудрию, на старости лет, казалось, возвратился к счастливому возрасту младенчества?

Платон

Ты сам, Анаксагор, развиваешь мысль мою. Так! всякий человек рожден счастливым, но чтобы познать свое счастие, душа его осуждена к борению с противоречиями мира. Взгляни на младенца — душа его в совершенном согласии с природою, но он не улыбается природе, ибо ему недостает еще одного чувства — совершенного самопознания. Это музыка, но музыка еще скрытая в чувстве, не проявившаяся в разнообразии звуков. Взгляни на юношу и на человека возмужалого. Что значит желание опытности? где причина всех его покушений, всех его действий, как не в идее счастия, как не в надежде достигнуть той степени, на которой человек познает самого себя? Взгляни, наконец, на старца: он, кажется, вдохновенным взором окидывает минувшее поприще и видит, что все бури мира для него утихли, что путь трудов привел его к желанной цели — к независимости и самодовольству. Вот жизнь человека! она снова возвращается к своему началу. Рассмотрим теперь ход человечества, и тогда загадка совершенно для нас разрешится. В каком виде представляется тебе золотой век?

Анаксагор

Древние наши поэты посвятили все свое искусство описанию какого-то утраченного блаженства, и слова мои не могут выразить моего чувства.

Платон

Не требую от тебя картины, но скажи мне, как представляешь ты себе первобытого человека в отношении к самой природе?

Анаксагор

Он был, как уверяют, царем природы.

Платон

Царем природы может называться только тот, кто покорил природу, и следственно, чтоб познать свою силу, человек принужден испытать ее в противоречиях — оттуда раскол между мыслию и чувством. Объясню тебе эти слова примером. Представим себе Фидиаса7, пораженного идеею Аполлона. В душе его совершенное спокойствие, совершенная тишина. Но доволен ли он этим чувством? Если 6 наслаждение его было полное, для чего бы он взял резец? Если б идеал его был ясен, для чего старался бы он его выразить? Нет, Анаксагор! эта тишина — предвестница бури. Но когда вдохновенный художник, победив все трудности своего искусства, передал мысль свою бесчувственному мрамору, тогда только истинное спокойствие водворяется в душу его — он познал свою силу и наслаждается в мире, ему уже знакомом.

Анаксагор

Конечно, Платон, это можно сказать о художнике, потому что он творит и для того своевольно борется с трудностями искусства.

Платон

Не только о художнике, но о всяком человеке, о всем человечестве. Жить — не что иное как творить — будущее наш идеал. Но будущее есть произведение настоящего, т. е. нашей собственной мысли.

Анаксагор

Итак, Платон, если я понял твою мысль, то золотой век точно существовал и снова ожидает смертных8.

Платон

Верь мне, Анаксагор, верь: она снова будет, эта эпоха счастия, о которой мечтают смертные. Нравственная свобода будет общим уделом — все познания человека сольются в одну идею о человеке — все отрасли наук сольются в одну науку самопознания. Что до времени? Нас давно не станет,— но меня утешает эта мысль. Ум мой гордится тем, что ее предузнавал и, может быть, ускорил будущее. Тогда пусть сбудется древнее египетское пророчество! пусть солнце поглотит нашу планету, пусть враждебные стихии расхитят разнородные части, ее составляющие!.. Она исчезнет, но, совершив свое предназначение, исчезнет, как ясный Звук в гармонии вселенной.

НЕСКОЛЬКО МЫСЛЕЙ В ПЛАН ЖУРНАЛА

Всякому человеку, одаренному энтузиазмом, знакомому с наслаждениями высокими, представлялся естественный вопрос: для чего поселена в нем страсть к познанию и к чему влечет его непреоборимое желание действовать? — К самопознанию,— отвечает нам книга природы. Самопознание — вот идея, одна только могущая одушевить вселенную, вот цель и венец человека. Науки и искусства, вечные памятники усилий ума, единственные признаки его существования, представляют не что иное, как развитие сей начальной и, следственно, неограниченной мысли. Художник одушевляет холст и мрамор для того только, чтобы осуществить свое чувство, чтоб убедиться в его силе, поэт искусственным образом переносит себя в борьбу с природою, с судьбою, чтоб в сем противоречии испытать дух свой и гордо провозгласить торжество ума. История убеждает нас, что сия цель человека есть цель всего человечества, а любомудрие ясно открывает в ней закон всей природы.
С сей точки зрения должны мы взирать на каждый народ, как на лицо отдельное, которое к самопознанию направляет все свои нравственные усилия, ознаменованные печатью особенного характера. Развитие сих усилий составляет просвещение, цель просвещения или самопознания народа есть та степень, на которой он отдает себе отчет в своих делах и определяет сферу своего действия, так, напр<имер>, искусство древней Греции, скажу более, весь дух ее отразился в творениях Платона и Аристотеля, таким образом, новейшая философия в Германии есть зрелый плод того же энтузиазма, который одушевлял истинных ее поэтов, того же стремления к высокой цели, которое направляло полет Шиллера и Гете.
С этой мыслию обратимся к России и спросим: какими силами подвигается она к цели просвещения? Какой степени достигла она в сравнении с другими народами на сем поприще, общем для всех? Вопросы, на которые едва ли можно ожидать ответа, ибо беспечная толпа наших литераторов, кажется, не подозревает их необходимости. У всех народов самостоятельных просвещение развивалось из начала, так сказать отечественного: их произведения, достигая даже некоторой степени совершенства и входя, следственно, в состав всемирных приобретений ума, не теряли отличительного характера. Россия все получила извне, оттуда это чувство подражательности, которое самому таланту приносит в дань не удивление, но раболепство, оттуда совершенное отсутствие всякой свободы и истинной деятельности.
Началом и причиной медленности наших успехов в просвещении была та самая быстрота, с которою Россия приняла наружную форму образованности и воздвигла мнимое здание литературы без всякого основания, без всякого напряжения внутренней силы. Уму человеческому сродно действовать, и если б он у нас следовал естественному ходу, то характер народа развился бы собственной своей силою и принял бы направление самобытное, ему свойственное, но мы, как будто предназначенные противоречить истории словесности, мы получили форму литературы прежде самой ее существенности. У нас прежде учебных книг появляются журналы, которые обыкновенно бывают плодом учености и признаком общей образованности, и эти журналы по сих пор служат пищею нашему невежеству, занимая ум игрою ума, уверяя нас некоторым образом, что мы сравнялись просвещением с другими народами Европы и можем без усиленного внимания следовать за успехами наук, столь быстро подвигающихся в нашем веке, тогда как мы еще не вникли в сущность познания и не можем похвалиться ни одним памятником, который бы носил печать свободного Энтузиазма и истинной страсти к науке.— Вот положение наше в литературном мире — положение совершенно отрицательное.
Легче действовать на ум, когда он пристрастился к заблуждению, нежели когда он равнодушен к истине. Ложные мнения не могут всегда состояться, они порождают другие, таким образом, вкрадывается несогласие, и самое противоречие производит некоторого рода движение, из которого, наконец, возникает истина. Мы видим тому ясный пример в самой России. Давно ли сбивчивые суждения французов о философии и искусствах почитались в ней законами? И где же следы их? Они в прошедшем, или рассеяны в немногих творениях, которые с бессильною упорностию стараются представить прошедшее настоящим. Такое освобождение России от условных оков и от невежественной самоуверенности французов было бы торжеством ее, если бы оно было делом свободного рассудка, но, к несчастию, оно не произвело значительной пользы, ибо причина нашей слабости в литературном отношении заключалась не столько в образе мыслей, сколько в бездействии мысли. Мы отбросили французские правила не от того, чтобы мы могли их опровергнуть какою-либо положительною системою, но потому только, что не могли применить их к некоторым произведениям новейших писателей, которыми невольно наслаждаемся. Таким образом, правила неверные заменились у нас отсутствием всяких правил. Одним из пагубных последствий сего недостатка нравственной, деятельности была всеобщая страсть выражаться в стихах. Многочисленность стихотворцев во всяком народе есть вернейший признак его легкомыслия, самые пиитические эпохи истории всегда представляют нам самое малое число поэтов. Не трудно, кажется, объяснить причину сего явления естественными законами ума, надобно только вникнуть в начало всех искусств. Первое чувство никогда не творит и не может творить, потому что оно всегда представляет согласие. Чувство только порождает мысль, которая развивается в борьбе, и тогда уже, снова обратившись в чувство, является в произведении. И потому истинные поэты всех народов, всех веков были глубокими мыслителями, были философами и, так сказать, венцом просвещения. У нас язык поэзии превращается в механизм, он делается орудием бессилия, которое не может себе дать отчета в своих чувствах и потому чуждается определительного языка рассудка. Скажу более: у нас чувство некоторым образом освобождает от обязанности мыслить и, прельщая легкостью безотчетного наслаждения, отвлекает от высокой цели усовершенствования. При сем нравственном положении России одно только средство представляется тому, кто пользу ее изберет целию своих действий. Надобно бы совершенно остановить нынешний ход ее словесности и заставить ее более думать, нежели производить. Нельзя скрыть от себя трудности такого предприятия. Оно требует тем более твердости в исполнении, что от самой России не должно ожидать никакого участия, но трудность может ли остановить сильное намерение, основанное на правилах верных и устремленное к истине? Для сей цели надлежало бы некоторым образом устранить Россию от нынешнего движения других народов, закрыть от взоров ее все маловажные происшествия в литературном мире, бесполезно развлекающие ее внимание, и, опираясь на твердые начала философии, представить ей полную картину развития ума человеческого1, картину, в которой бы она видела свое собственное предназначение. Сей цели, кажется, вполне бы удовлетворило такое сочинение, в коем разнообразие предметов не мешало бы единству целого и представляло бы различные применения одной постоянной системы. Такое сочинение будет журнал, и его вообще можно будет разделить на две части:, одна должна представлять теоретические исследования самого ума и свойств его, другую можно будет посвятить применению сих же исследований к истории наук и искусств. Не бесполезно бы было обратить особенное внимание России на древний мир и его произведения. Мы слишком близки, хотя по-видимому, к просвещению новейших народов, и, следственно, не должны бояться отстать от новейших открытий, если мы будем вникать в причины, породившие современную нам образованность, и перенесемся на некоторое время в эпохи, ей предшествовавшие. Сие временное устранение от настоящего произведет еще важнейшую пользу. Находясь в мире совершенно для нас новом, которого все отношения для нас загадки, мы невольно принуждены будем действовать собственным умом для разрешения всех противоречий, которые нам в оном представятся. Таким образом, мы сами сделаемся преимущественным предметом наших разысканий. Древняя пластика или вообще дух древнего искусства представляет нам обильную жатву мыслей, без коих новейшее искусство теряет большую часть своей цены и не имеет полного значения в отношении к идее о человеке. Итак, философия и применение оной ко всем Эпохам наук и искусств — вот предметы, заслуживающие особенное наше внимание, предметы, тем более необходимые для России, что она еще нуждается в твердом основании изящных наук и найдет сие основание, сей залог своей самобытности и, следственно, своей нравственной свободы в литературе, в одной философии, которая заставит ее развить свои силы и образовать систему мышления.
Вот подвиг, ожидающий тех, которые возгорят благородным желанием в пользу России, и, следственно, человечества осуществить силу врожденной деятельности и воздвигнуть торжественный памятник любомудрию, если не в летописях целого народа, то по крайней мере в нескольких благородных сердцах, в коих пробудится свобода мысли изящного и отразится луч истинного познания.

УТРО, ПОЛДЕНЬ, ВЕЧЕР И НОЧЬ

Кто из нас, друзья мои, не погружался в море минувших столетий? Кто из нас не ускорял полета времени и не мечтал о будущем? Эти два чувства, верные сопутники человека в жизни, составляют источник и вместе предмет всех его мыслей. Что нам настоящее? Оно ежеминутно пред нами исчезает, разрушая все надежды, на нем основанные. Между тем мысль о разрушении, об уничтожении, так противоречит всем нашим чувствам, так убийственна для врожденной в нас любви к существованию, к устройству, что мы хоть памятью стараемся оживлять былое, вызываем из гроба тех героев человечества, в коих более отразилось чувство жизни и силы, и, с горестью собирая прах их, рассеянный крылами времени, образуем новый мир, и обещаем ему — бессмертие. С этим миром бессмертия, с этим лучшим из наших упований, сливаем мы все понятия о будущем. Этой мысли посвящаем всю жизнь, в ней видим свою цель и награду. Что может быть утешительнее для поэта, который к ней направляет беспредельный полет свой? Что назидательнее для мыслителя, который в ней открывает желание бесконечного, всеобщей гармонии? Не изгоняйте, друзья мои, из области рассудка фантазии, этой волшебницы, которой мы обязаны прелестнейшими минутами в жизни, и которая, облекая высокое в свою радужную одежду, не искажает светлого луча истины, но дробит его на всевозможные цветы. Не то же ли самое делает природа? Но ежели в ней все явления, все причины и действия сливаются в одно целое, в один закон неизменный,— не для того ли созданы все чувства человека, чтоб на богатом древе жизни породить мысль, сей божественный плод, приуготовляемый цветами фантазии?
Приятно с верным понятием о природе обратиться к самой же природе, в ней самой искать выражения для того, что она же нам внушила.— Все для него поясняется, всякое явление — эмблема, всякая эмблема — самое целое… Так думал я, пробегая однажды те священные памятники, которые век передает другому, и которые, свидетельствуя о жизни и усилиях человечества, возрастают с каждым столетием, и, всегда завещанные потомству, всегда представляют новое развитие. Так думал я, пробегая эту цепь превратностей и разнообразия, в которой каждое звено необходимо, которой направление неизменно. И что ж представилось разгоряченной фантазии? Простите ли вы, друзья мои, сон воображения, быть может, слишком любопытного, и потому, быть может, обманутого?

——

Врата востока открываются перед нами — все в природе с улыбкою встречает первое утро, луч денницы отражается светом и озаряет одно — беспредельное — вселенную. Как пленителен в эту минуту юный житель юной земли, первое его чувство — созерцание, чувство младенческое, всем довольное, ничего не исключающее. Послушаем первую песнь его, песнь восторга безотчетного, она так же проста, так же очаровательна, как первый луч света, как первое чувство любви.— Но он простирает руку к светилу, его поразившему, и оно для него недостигаемо. Он подымает взор к небу, душа его горит желанием погрузиться в это ясное море, но оно беспредельным сводом простирается высоко, высоко над его главою. Очарование прекратилось, он изгнан из этого рая,— два серафима, память и желание, с пламенными мечами1 воздвигаются у заветных врат, и тайный голос произносит неизбежный приговор: ‘Сам создай мир свой’. И все оживилось в фантазии раздраженного человека.— Чувства гордости и желание действовать в одно время пробудились в душе его. Он отделяется от природы и везде ищет самого себя. Всякий предмет делается выражением его особенной мысли. Горы, леса, воды — все населяется произведениями его воображения, и обманутое усилие выразиться совершенно — везде открывает строгий закон необходимости, слепо управляющий миром.
Настает полдень. Чувствуя в себе силу, чувствуя волю, человек покидает колыбель свою, обманутый надеждой поработить себе природу,— он хочет властвовать на земле и обоготворить силу. Стихии для него не страшны, океан — не граница, он любит испытывать себя и ищет противоборника в природе. Каждой страсти воздвигнут алтарь, но и в бурю страстей человек не забывает своего высокого предназначения. Небо, утром безмятежное, покрылось в полдень тучами, но природа не узнала тьмы, ибо молния в замену солнца, хотя минутным блеском, рассевала густой мрак.
Все утихает под вечер дня: страсти гаснут в сердце, как следы солнца на небосклоне. Один луч ярким цветом брезжит на западе, одно чувство, но сильнейшее, воспламеняет человека. Вечером соловей воспевает любовь в тени дубрав и песнь любви повторяется во всей природе. Любви жертвует сила своими подвигами. Небо говорит человеку голосом любви, а на земле цветок из рук прекрасной подруги — венец для героя.
Но долго взоры смертного перебегали все предметы… Наконец, усталые вежды сокрыли от него все явления, тишина ночи склонила его ко сну — к воззрению на самого себя. Только теперь душа его свободна. Предметы, пробудившие ее к существованию, не останавливают ее более, они быстро исчезают перед нею и она созидает свой собственный мир, независимый от того мира, где все ей казалось разноречием. Только теперь познает человек истинную гармонию. Уста его открываются, и он шепчет такие звуки, которые привели бы в трепет младенца, но которые мыслящий старец записал бы в книгу премудрости.— О, с каким восторгом пробудится он, когда новый луч денницы воззовет его к новой жизни,— когда, довольный тем, что он нашел в самом себе, он перенесет чувство из мира желаний в мир наслаждения!

СКУЛЬПТУРА, ЖИВОПИСЬ И МУЗЫКА

Откуда слетели вы к нам, божественные девы? не небо ли было вашей колыбелью? и для чего променяли вы жилище красоты и наслаждения на долину желаний и усилий? Ваши пламенные взоры горят огнем неземным. Вы расточаете ласки свои смертным, но черты вашего лица, как бы предназначенного вечной юности, сохранили всю прелесть красоты девственной. Кто вы, небесные, откройтесь. Вы мне уже знакомы, не ваши ли волшебные образы летали предо мною в те счастливые часы, в которые я мечтал о лучшем мире? Не вас ли везде ищет мое воображение?
— Мы сестры,— отвечала первая богиня,— и все трое царствуем во вселенной, но не нам принадлежит венец бессмертной славы, он будет вечно сиять на главе нашей матери. О смертный! ты часто восхищался этим миром, с восторгом взирал на все тебя окружающее, мы все видимое тобою украсили. Я — старшая из сестер, и меня первую послала мать для того, чтоб оживить вселенную в очах твоих, я указала тебе этот круглый шар, который плывет в воздухе, я вознесла взоры твои на сие небо, которое, как свод, его обнимает, я рассеяла эти горы с утесами, которые, как великаны, возвышаются над долинами, мой искусный резец образовал каждое дерево, каждый лист, каждую жемчужину, сокровенную на глубине раковины.
— Прелестно,— воскликнула вторая богиня,— прелестно было произведение сестры моей, когда я слетела с неба, но взор напрасно искал разнообразия на земле бесцветной. Все было хладно, безжизненно, как те образы, которые представляют серые тучи в день пасмурный. Я взмахнула поясом, и радуги со всех сторон посыпались на землю, ясное светило загорелось в воздухе, по небу разлилась чистая лазурь и море отразило небо, долины и леса оделись зеленым цветом, и я, довольная новым миром, возвратилась к престолу нашей матери.
— Тогда и я слетела на землю,— сказала третья богиня, прелестны были произведения сестер моих, но я напрасно искала в них жизни, ничто не улыбалось мне в природе, мертвая тишина царствовала на земле и стесняла мои чувства, я вздохнула, и вздох мой повторился во вселенной, чувство жизни разлилось повсюду, все огласилось звуками радости, и все эти звуки слились в общую волшебную гармонию.
— С тех пор,— продолжала первая богиня,— с тех пор воздвигнулись три алтаря на земле, я первая встретила смертного и мне первой принес он дары свои. Он был еще странником на новой земле, все поражало его удивлением, все питало в нем то чувство гордости, которое невольно пробуждает первая встреча с незнакомым. Где найду я, говорил он, удовлетворение бесконечным моим желаниям, где найду предмет, достойный моих усилий? Я услышала сетования смертного, и, первая, внушила ему смелую мысль похитить у бессмертных огонь, дающий жизнь. Я вручила ему резец, и вскоре мрамор оживился под его руками, и человек окружил себя собственным миром. Они еще живы, священные памятники его усилий — его славы. Их не коснулась все истребляющая коса времени. О смертный! стремись туда, где на развалинах столицы мира гений минувшего основал свое владычество, и вызывая из праха протекшие столетия, кажется, посмеивается над настоящим. Вступи в сей храм бессмертный, где герои древности, бледные, как произведения сна, в красноречивом безмолвии возвышаются около стен, вступи в сей храм, когда утренний луч солнца озарит сие величественное сонмище и будет скользить наделом мраморе, тогда ты познаешь мое владычество и Присутствие тайного божества поразит тебя благоговением.
— И мне повиновался смертный,— воскликнула вторая богиня,— и я была его спутницей. Когда любовь пролила в сердце его свою очаровательную влагу, напрасно силился он резцом сестру моей изобразить предмет своих желаний. Взор его напрасно искал в очах изображения того же неба, которое таилось под ресницами прекрасной его подруги, напрасно искал краски стыдливости на мертвых ланитах мрамора, напрасно хотел он окружить образ возлюбленной очарованием бесконечного, к которому стремилась душа его, и в котором являлся ему идеал прекрасной. И что ж? я дала ему кисть, и чувства его вполне вылились на мертвый холст, и мысль о бесконечном сделалась для него понятною. О смертный! хочешь ли видеть небо на земле? Взгляни на сию картину,— взгляни, когда яркий луч полдня прольет на нее свет свой,— ты невольно падешь на колена и тогда познаешь мое владычество.
— Настало и мое царствование,— промолвила последняя богиня.— Случалось ли тебе в безмолвии ночи слышать волшебные звуки, которые тайною силой увлекают душу, тешат ее надеждою и заставляют забывать все окружающее? Это торжество мое. Ты переносишься тогда в новый мир, ты думаешь быть далеко от земли, и ты в самом себе. В тебя вложила я таинственную арфу, которой струны дрожат при каждом впечатлении, и служат как бы дополнением всего, что ты чувствуешь в природе. Не пламенная радость, не улыбка гордости выражают мое владычество, нет! слезы тихого восторга напоминают смертному, что мне покорено его сердце.
— Мой слух прикован к устам вашим, бессмертные богини, но где та, которой вы уготовляете венец славы — где храм, в котором возвышается престол ее, из которого она предписывает законы свои вселенной?
— О смертный! веса мир — престол нашей матери. Ее изображал и мрамор и холст на земле, ее прославляли лиры песнопевцев, но она останется недосягаемою для чувств смертного, наша мать — поэзия, вечность — ее слава, вселенная — ее изображение.

ТРИ ЭПОХИ ЛЮБВИ

(Отрывок)

Три эпохи любви переживает сердце, для любви рожденное. Первая любовь чиста, как пламень, она, как пламень, на все равно светит, все равно согревает, сердце нетерпеливо рвется из тесной груди, душа просится наружу, руки все обнимают, и юноша, в первом роскошном убранстве весны своей, в первом развитии способностей, пленителен, как младое дерево в ранних листьях и цветах. Как бы ни являлась ему красота, она для него равно прекрасна. Взор его не ищет Венеры Медицейской1, когда он изумляется важному зрелищу издыхающего Лаокоона. Холодные слова строгого Омира и теплые напевы чувствительного Петрарки равнозвучны в устах его, и любовница его — одна вселенная. Это — эпоха восторгов.
Настает другая. Душа упилась, взоры устали разбегаться, им надобно успокоиться на одном предмете. Возьмется ли юноша за кисть: не древний Иосиф2, не ангел благовеститель рождается под нею, но образ чистой девы одушевляет полотно. Счастлива первая дева, которую он встретит! Какая душа посвящает ей свои восторги! Какою прелестью облекает ее молодое воображение! Как пламенны о ней песни! Как нежно юноша плачет! Эта эпоха — один миг, но лучший миг в жизни.
Что разочаровывает отрока, когда он разбивает им созданную игрушку? Что разочаровывает поэта, когда он предает огню первые, быть может, самые горячие стихи свои? Что заставляет юношу забыть первый идеал свой, забыть тот образ, в который он выливал всю душу? Мы недолго любим свои созданья, и природа приковывает нас к действительности. Дорого платит юноша за восторги второй любви своей. Чем более предполагал он в людях, тем мучительней для него теперь их встреча. Он молчалив и задумчив. О, если тогда на другом челе, в других очах прочтет он следы тех же чувств, если он подслушает сердце, бьющееся согласно с его сердцем,— с какою радостию подает он руку существу родному! И как ясно понимают они друг друга! Вот третья эпоха любви: это эпоха дум.

ДВА СЛОВА О ВТОРОЙ ПЕСНИ ‘ОНЕГИНА’

Вторая песнь, по изобретению и изображению характеров, несравненно превосходнее первой. В ней уже совсем исчезли следы впечатлений, оставленных Байроном, в ‘Северной пчеле’ напрасно сравнивают Онегина с Чайльд-Гарольдом1, характер Онегина принадлежит нашему поэту и развит оригинально. Мы видим, что Онегин уже испытан жизнию, но опыт поселил в нем не страсть мучительную, не едкую, деятельную досаду, а скуку, наружное бесстрастие, свойственное русской холодности (мы не говорим русской лени), для такого характера все решают обстоятельства. Если они пробудят в Онегине сильные чувства, мы не удивимся: он способен быть минутным энтузиастом и повиноваться,, порывам души. Если жизнь его будет без приключения, он проживет спокойно, рассуждая умно, а действуя лениво.

РАЗБОР РАССУЖДЕНИЯ Г. МЕРЗЛЯКОВА:

о начале и духе древней трагедии и проч., напечатанного при издании его подражаний и переводов из греческих и латинских стихотворцев

Amicus Plato, magis arnica veritas {*}

{* Платон мне друг, но истина дороже (лат.).}

Прискорбно для любителя отечественной словесности восставать на мнения верного ее жреца в то самое время, когда он приносит ей в дар новый плод своих трудов, и в живых переводах, передавая нам дух и красоты древней поэзии, воздвигает памятник изящному вкусу и чистому русскому языку, но чем отличнее заслуги г. Мерзлякова на поприще словесности, тем опаснее его ошибки, по обширности их влияния,— и любовь к истине принуждает нарушить молчание, повелеваемое уважением к достойному литератору.
Рассуждение г. Мерзлякова ‘О начале и духе древней трагедии’1 оправдывает истину давно известную, что тот, кто чувствует, не всегда может отдать себе и другим верный отчет в своих чувствах. Красоты поэзии близки сердцу человеческому и, следственно, легко ему понятны, но чтобы произнесть общее суждение о поэзии, чтобы определить достоинства поэта, надобно основать свой приговор на мысли определенной2, и эта мысль не господствует в теории г. Мерзлякова, в которой главная ошибка есть, может быть, недостаток теории, ибо нельзя назвать сим именем искры чувств, разбросанные понятия о поэзии, часто облеченные прелестью живописного слова, но не связанные между собою, не озаренные общим взглядом и перебитые явными противоречиями. Кто из сего не заметит, что рецензенту предстоит двойной труд? Говоря о таком рассуждении, в котором нет систематического порядка, он находится в необходимости не только опровергать ошибочные мнения, но и упоминать часто о том, что должно бы заключаться в сочинении об отрасли изящных искусств? К несчастию, мы встретим довольно доказательств к подтверждению всего вышесказанного. Приступим к делу. Г-н Мерзляков останавливает нас на первом шагу. Вот слова его:
‘Трагедия и комедия, так как и все изящные искусства, обязаны своим началом более случаю и обстоятельствам, нежели изобретению человеческому’. Нужно ли доказывать неосновательность сего софизма, когда сам автор опровергает его на следующей странице? ‘Вероятно,— говорит он,— что трагедия не принадлежит одним грекам, одному какому-либо народу, но всем народам и всем векам’. Оно более нежели вероятно, оно неоспоримо, если мы здесь под словом трагедия понимаем драматическую поэзию, но вероятно ли, чтоб эти два периода были писаны одним пером, в расстоянии одной страницы? То, что принадлежит ‘всем народам’, ‘всем векам’, не принадлежит ли, одним словом, человеку, его природе, и может ли быть обязано своим началом ‘случаю’? Обстоятельства ли породили в человеке мысль и чувства? И что значит Здесь человеческое изобретение? Кто изобрел язык? Кто первый открыл движения тела, выражающие состояние сердца и духа? Но г. Мерзляков, не подтверждая первого своего предложения, тотчас бросает эту мысль, ни с чем не связанную, как неудачно избранный эпиграф, и продолжает: ‘Мудрая учительница наша, природа, явила себя нам во всем своем великолепии, красоте и благах несчетных, возбудила подражательность и передала милое чадо свое на воспитание нашему размышлению, наблюдениям и опыту’ и пр. Положим, что так, но читатель едва ли постигает сокрытое отношение сей мысли к трагедии и комедии. Поэт, без сомнения, заимствует из природы форму искусства, ибо нет формы вне природы, но и ‘подражательность’ не могла породить искусства, которые проистекают от избытка чувств и мыслей в человеке и от нравственной его деятельности. Тайна сей загадки не разрешается, и немедленно после сего следует история козла, убитого Икаром3, и греческих праздников в честь Вакха4. В сем рассказе не заключается ничего особенного. Он находится во всех теориях, которые, не объясняя постепенности существенного развития искусств, облекают в забавные сказочки историю их происхождения. Итак, мы не будем следовать за г. Мерзляковым, когда он сам не следует своей собственной нити в разысканиях и воспоминает давно известное и пересказанное. Заметим только, что при нынешних успехах эстетики мы ожидали в истории трагедии более занимательности. Для чего не показать нам ее развитие из соединения лирической поэзии и Эпопеи? Для чего не намекнуть на общую колыбель сих родов поэзии? Из подобных замечаний внимательный читатель заключил бы, что они неотъемлемо принадлежат человеку, как необходимые формы, в которые выливаются его чувства. Мы бы объяснили себе, отчего находим следы их у всех народов, увидели бы, что не стремление к подражанию правит умом человеческим, что он не есть в природе существо единственно страдательное. Но здесь некстати распространяться о понятиях такого рода и воздвигать новую систему на место мною разбираемой теории, тем более, что г. Мерзляков, кажется, отвергает все новейшие открытия и, вероятно, не уважит доказательств, на них основанных. Он говорит решительно, что, ‘соблазняемые, к несчастию, затейливым воображением наших романтиков, мы теперь увлекаемся быстрым потоком весьма сомнительных временных мнений’, и видит тут ‘судьбу изящных искусств, склоняющихся уже к унижению’. Я осмелюсь вступиться за честь нашего века. Новейшие произведения, без сомнения, не могут сравниться с древними в рассуждении полноты и подробного совершенства. В них еще не определены отношения частей к целому. Я с этим согласен. Но законы частей не определяются ли сами собою, когда целое направлено к известной цели? Нашу поэзию можно сравнить с сильным голосом, который, с высоты взывая к небу, пробуждает со всех сторон отголоски и усиливается в своем порыве {Заметим, что мы здесь говорим о тех только произведениях, которые определяют общее направление мыслей в нашем веке. Extrema coКunt [Крайности сходятся (лат.)]. Весь мир составлен из противоположностей, и наш литературный мир ими богат. Но для чего судить по карикатурам? Бездушные поэмы, в которых нет ни начала, ни конца, бесхарактерные романы и повести, бранчивые критики, писанные единственно во зло врожденным законам логики и условным правилам приличия, еще менее принадлежат к числу романтических сочинений, нежели поэмы Шапелена5 к поэзии классической.}. Поэзия древних пленяет нас как гармоническое соединение многих голосов. Она превосходит новейшую в совершенстве соразмерностей, но уступает ей в силе стремления и в обширности объема. Поэзия Гете, Байрона есть плод глубокой мысли, раздробившейся на всевозможные чувства. Поэзия Гомера есть верная картина разнообразных чувств, сливающихся как бы невольно в мысль полную. Первая, как бы поток, рвется к бесконечному, вторая, как ясное озеро, отражает небо, эмблему бесконечного. Каждый век имеет свой отличительный характер, выражающийся во всех умственных произведениях, на все равно распространяется наблюдение истинного филолога, и заметим, что науки и искусства еще не близки к своему падению, когда умы находятся в сильном брожении, стремятся к цели определенной и действуют по врожденному побуждению к действию. Где видны усилия, там жизнь и надежда. Но тогда им угрожает неминуемая опасность, когда все порывы прекращаются, настоящее тянется раболепно по следам минувшего, когда холодное бесстрастие восседает на памятниках сильных чувств и самостоятельности, и целый век представляет зрелище безнадежного однообразия. Вот что нам доказывает история философии, история литературы. Но возвратимся к г. Мерзлякову.
Он переносит нас в первые времена Греции и живописует нам начальные успехи гражданственной ее образованности. В этой части рассуждения, как и во многих других, видно клеймо истинного таланта. Ясное воображение автора нередко увлекает читателя, жаль, что мысли его не выходят из сферы, очерченной, кажется, предубеждением. В литературе право давности не должно бы существовать, а г. Мерзляков жертвует ему часто собственным суждением, потому и порывы чувств его бывают подобны блуждающим огням, которые приманивают путника, но сбивают его с дороги. Кто ожидал бы, чтоб в нашем веке взирали на поэзию, как на ‘орудие политики’, чтоб мы были обязаны трагедией) ‘мудрым правителям первобытных обществ’? Как поэзия, ‘получившая свое существование от случая’, должна, сверх того, влачить оковы рабства от самой колыбели? Бесполезно опровергать эту мысль. Тот, кто питает в сердце страсть к искусствам, страсть к просвещению, сам ее отбросит. В первобытном состоянии Греции, без сомнения, политика умела извлекать пользу из произведений великих поэтов. Мы видим, что Солон6, Пизистрат7 и Пизистратиды распространяли рапсодии Гомера8 и действовали тем на дух целого народа, но оно не доказывает ли, что политика, имевшая одну только цель в виду,— любовь к отечеству, свободе и славе, не уклонялась от духа века, который был вечернею зарею героической эпохи, воспетой Гомером? Можно ли из сего заключить, что поэзия была орудием правителей? Нет! она была приноровлена к современным правам и узаконениям — без сомнения, но потому только, что и сама философия, во время рождения трагедии в Греции, была более нравоучительною, нежели умозрительною. Понятия о двух началах, перешедшие в Грецию, вероятно, из Египта, где они были господствующими, начинали уже искореняться, аллегории Гомера, в которых заключалась вся философия их времени, теряли уже высокие свои значения, когда явился Эсхил, облек в форму своих трагедий народные предания и воскресил на сцене забытые мысли древней философии. Многие укоряли его в том, что он обнаруживал в своих творениях сокровенные истины Элевзинских таинств9, в которых хранился ключ к загадкам древней мифологии. Этот укор не доказывает ли, что сей писатель стремился соединить поэзию с любомудрием? Ав. Шлегель с большею основательностию предполагает10, что аллегорическое его произведение ‘Прометей’ принадлежит к трилогу, коего две части для нас потеряны. Эта форма, заключающая в себе развитие полной философической мысли, кажется принадлежностию трагедий Эсхила, который в ‘Агамемноне’, ‘Хоефорах’ и ‘Умоляющих’ оставил нам пример полного трилога11. Теперь мы легко объясним себе, отчего Гомер был обильным источником для греческих поэтов. И подлинно, где им было черпать, как не в творениях такого гения, который был зеркалом минувшего, являлся им в атмосфере высоких, ясных понятий, дышал свободным чувством красоты и в песнях своих открывал перед ними великолепный мир со всеми его отношениями к мысли человека. После сих замечаний естественно представляется вопрос: был ли Гомер философом?12 Стремился ли он сосредоточить и развить рассеянные понятия религии? Вопрос тем более любопытный, что, не разрешив его, нельзя определить достоинства портов, последователей Гомера, нельзя даже судить об успехах самого искусства.
Этого вопроса не сделал себе г. Мерзляков: оттого, может быть, и ошибается он в своем мнении о начале трагедии и вообще о достоинстве поэзии. Вся философия Гомера заключается, кажется, в ясной простоте его рассказов и в совершенной искренности его чувств. В нем, как в безоблачном возрасте младенчества, нет усилий ума, нет определенного стремления, но везде видно верное созерцание окружающего мира, везде слабые, но пророческие предчувствия высоких истин. Вот характер Гомеровых поэм, они духом близки к счастливому времени, в котором мысли и чувства соединялись в одной очаровательной области, заключающей в себе вселенную, к тому времени, в котором философия и все искусства, тесно связанные между собою, из общего источника разливали дары свои на смертных, и волшебная сила гармонии, воздвигая стены и образуя общества, в мерных гномах 13 преподавала человечеству простые, но бессмертные законы. Слабость доводов г. Мерзлякова обнаруживается еще более, когда он приноравливает свою теорию к характеру трех трагиков. Тут тщетно играет его воображение, он теряется в лабиринте мелочных мыслей и часто противоречит даже доказательствам истории и неоспоримой очевидности. Предложим хотя один пример. Г-н Мерзляков, говоря об Еврипиде, объясняется следующим образом: ‘Иногда на сцене его являлись государи, униженные судьбою до последней крайности, покрытые рубищами и просящие подаяния на стогнах града. Сии картины, чуждые Эсхилу и Софоклу, сначала вскружили умы’. Но это положение совершенно принадлежит Эдипу Колонейскому12 и, следственно, не могло быть чуждым Софоклу и составить отличительную черту в характере Еврипида. Г-н Мерзляков говорит далее, что он имел много почитателей как философ. Мне кажется, что тут смешана схоластика с философией. Они имели совсем различный ход и разное влияние. Конечно, схоластика всегда влачилась по стопам философии, но никогда не досягала возвышенных ее понятий и терялась обыкновенно в случайных применениях, распложаясь в сентенциях и притчах. Удивительно ли, что многие частные секты были защитниками Еврипидовых трагедий, когда они все носят печать школы? Но в глазах литератора-философа это не достоинство. Творения Еврипида не отражают души его, в них нет этого совершенного согласия между идеалом и формою, которое так пленяет воображение в ‘Эдипе Колонейском’ и вообще в трагедиях Софокла. В самых пламенных излияниях его чувств невольно подозреваешь его искренность.
Не буду далее распространяться, чтобы не утомить читателей излишними подробностями. Отдавая им на суд мои замечания на главные предложения г. Мерзлякова, предоставляю им решить, справедливы ли они, или нет. Во всяком случае любопытные могут применить те мнения, которые им покажутся более определенными, к характеру каждого из трагиков, и таким образом оценить статью г. Мерзлякова во всех ее частях. Многие заметят, может быть, что я часто не высказывал своих мыслей и в самых любопытных вопросах налагал на них оковы. Я это делал потому, что понятия, мною кое-где изложенные, требуют подробного развития и постоянной нити в рассуждении, чего не позволяет форма критической статьи, в которой рецензент делается во многих отношениях рабом разбираемого им сочинения.
В дополнение рецензии моей на рассуждение г. Мерзлякова скажу, что если б оно появилось за несколько лет перед сим, то бесспорно бы имело успешное влияние, но теперь уже можно требовать от литератора более самостоятельности. Следы французских суждений исчезают в наших теориях, и Россия может назвать несколько сочинений в сем роде, по всему праву ей принадлежащих. Между ними заслуживает особенного внимания ‘Амалтея’ г. Кронеберга15, харьковского профессора. В сей книге не должно искать теоретической полноты и порядка, но в ней заключаются ясные понятия о поэзии, и она доказывает, что автор искренно посвятил себя изящным наукам и следует за их успехами.
Скажем несколько слов о переводах г. Мерзлякова. Они представляют обильную жатву для того, кто бы Захотел рассмотреть подробно их красоты. Мы с особенным удовольствием прочли последнюю речь Алцесты16, разговор Ифигении с Орестом17, пророчество Кассандры18 и превосходный отрывок из ‘Одиссеи’. Везде видны дух пламенный и язык выразительный. Хоры г. Мерзлякова исполнены лирического огня. Но вообще в слоге его можно бы желать более гибкости и легкости, в стихах более отделки, например, Тезей говорит к Антигоне и Исмене:
Утешьтесь, нежны дщери,
Страдальцу, наконец, в покой отверсты двери19.
Здесь слово ‘покой’ представляет явное двусмыслие.
Еще можно заметить, что г. Мерзляков, вопреки тирану-употреблению, часто в стихах чсвоих вызывает из пыльной старины выражения, обреченные, кажется, забвению, конечно, чрез такое приращение язык его не беднеет, не теряет своей силы, но он не имеет совершенной плавности, необходимой в нашем веке, как счастливейшей приманки для читателей. Этого нельзя сказать о его прозе, которая всегда останется увлекательною.
Я кончаю так, как начал, уверяя читателя, что одна любовь к науке заставила меня восстать против мнений г. Мерзлякова. Я уверен, что, если критика моя дойдет до него, он сам оправдает в ней по крайней мере намерение, с которым я вооружился против собственного удовольствия, невольно ощущаемого при чтении такого рассуждения, где кисть искусная умела соединить силу выражения со всею прелестию разнообразия.
Amicus Plato, sed magis arnica veritas.

ANALYSE

D’une scene detachee de la tragedie

de Mr. Pouchkin inseree dans un journal

de Moscou {**}

De nouveaux eloges ne pourraient rien ajouter a la reputation de Mr. Pouchkin. Depuis longtemps ses productions, qui decelent toutes un talent aussi varie que fecond, font le charme du public russe. Mais quelque brillants qu’aient ete jusqu’a ce jour les succes de ce poete, quelque incontestables que soient ses droits a la gloire les vrais amis de la litterature nationale le voyaient a regret suivre dans tous ses ouvrages une impulsion etrangere et sacrifier la vocation de poete original a soa admiration pour le Barde Anglais, qui s’offrait a ses yeux comme le genie poetique de notre siecle. Ce reproche, si flatteur pour Mr. Pouchkin, est cependant injuste sous un rapport. Il en est de l’education du poete comme de tout developpement moral: il faut quel’influence d’une force deja mure lui donne d’abord la conscience de toutes les impulsions dont il est susceptible, pour mettre en mouvement tous les ressorts de son ame et reveiller ainsi sa propre energie. Une premiere impulsion ne determine pas toujours la tendance du genie, mais c’est a elle qu’il doit son elan, et sous ce rapport Byron a ete pour Pouchkin ce que les circonstances d’une vie orageuse ont ete pour Byron lui-meme. Aujourd’hui l’education poetique de Mr. Pouchkin semble 3tre entierement terminee, l’in dependance de son talent est un sur garant de sa maturite, et sa Muse, qui ne s’etait montree a nous que sous les traits enchanteurs des Graces, vient de prendre le double caractere de Melpomene et de Clio. Depuis longtemps nous avons entendu parler de sa derniere production Boris Go-dounoff, et un nouveau Journal (Московский Вестник) vient de nous offrir une scene de ce Drame historique, qui n’est connu en entier que de quelques amis du Poete. L’epoque, a laquelle il se rattache, nous a deja ete presentee avec un talent admirable par le celebre historien, dont la Russie regrettera longtemps la perte, et nous ne pouvons nous empecher de croire que l’ouvrage de Mr. Karamzine n’ait ete pour Mr. Pouchkin une source bien riche des details les plus precieux. Quel est l’ami de la litterature qui verra sans interet ces deux genies, pour ainsi dire aux prises, developper le meme tableau, chacun selon son point de vue et dans un cadre different. Tout ce que nous avons pu apprendre sur la tragedie de Mr. Pouchkin nous autorise a croire que si d’un cote l’historien s’est eleve, par la hardiesse de son coloris a la hauteur de l’epopee, le poete a son tour a transporte dans sa production l’imposante severite de l’histoire. On dit que sa tragedie embrasse toute l’epoque du regne de Go-dounoff, ne se termine qu’a la mort de ses enfants et deroule toute la chaine des evenements, qui ont amene l’une des catastrophes les plus extraordinaires, dont la Russie ait jamais ete le theatre. Un cadre aussi vaste aura certainement oblige Mr. Pouchkin de se soustraire a cette regularite qu’imposent les lois derivees du principe des trois unites. Toutefois la scene, que nous avons sous les yeux, nous prouve suffisamment, que s’il a neglige dans ses formes quelques regles arbitraires, il n’en a ete que plus fidele aux lois immuables et fondamentales de la poesie et a ce caractere de vraisemblance, qui doit etre le resultat de la consciencieuse franchise avec laquelle le poete reproduit ses inspirations. Cette scene frappante de simplicite et d’energie, peut etre placee sans crainte au rang de tout ce que le theatre de Shakespeare et de Goethe nous offre de plus parfait. L’individualite du poete ne s’y montre pas un moment: tout appartient a l’esprit du temps et au caractere des personnages. Elle vient immediatement apres l’election de Boris au trone et doit offrir un contraste vraiment theatral avec les scenes precedentes ou le poete aura reproduit le grand mouvement, qui doit accompagner dans la capitale un evenement aussi important pour le pays entier. Le lecteur est transporte dans la cellule de l’un de ces moines, auxquels nous devons nos annales. Le calme imposant qu’on ne saurait separer de l’idee de ces hommes, qui, eloignes du monde, etrangers a ses passions, vivaient dans le passe pour s’en constituer l’organe dans l’avenir, caracterise le discours du vieillard. Il veille a la lueur de sa lampe, et une meditation involontaire, un souvenir d’un crime atroce l’arrete au moment ou il va terminer sa chronique. Il doit cependant ce recit a la posterite, il reprend sa plume. Dans ce meme moment Gregoire, dont il guide les annees de noviciat, s’eveille brusquement, poursuivi par un songe, qui serait aux yeux de la superstition le presage d’une destinee orageuse et a ceux de la raison l’expression vague d’une ambition encore comprimee. Le dialogue, qui decele des les premieres paroles l’opposition de ces deux caracteres, conГus avec hardiesse et profondeur, amene le recit de l’assassinat du jeune Dmitri et fait deviner deja l’homme extraordinaire, qui se servira bientot du nom de cet infortune pour bouleverser la Russie. Le besoin d’entreprises hardies, les passions fougueuses, qui doivent se developper plus tard dans le coeur de Gregoire Otrepieff, nous sont precentes avec une verite admirable dans le discours qu’il tient au vieil annaliste:
Как весело провел свою ты младость!
Ты воевал под башнями Казани,
Ты рать Литвы при Шуйском отражал,
Ты видел двор и роскошь Иоанна!
Счастлив! а я от отроческих лет
По келиям скитаюсь, бедный инок!
Зачем и мне не тешиться в боях,
Не пировать за царскою трапезой? {*}
{* ‘О que ta Jeunesse a ete riche de plaisirs! Tu as combattu sous les murs de Cazan, tu as suivi Chouisky a la victoire quand il repoussait les armees de la Lithuanie, Tu as connu Ivan et sa cour fastueuse! homme heureux!.. Et moi des mes plus jeunes annees miserable reclus, je traine mes ennuis de cellule en cellule. Pourquoi ne devrais-je pas a mon tour gouter la Joie des combats? Pourquoi n’irais-je pas m’asseoir au banquet de nos Princes?’}
Qu’il est beau le contraste de cette ame ardente avec le calme majestueux du vieillard, impassible temoin des vertus et des crimes de ses compatriotes, de ce vieillard dont l’air imposant produit une si vive impression sur son jeune interlocuteur!
Ни на челе высоком, ни во взорах
Нельзя прочесть его сокрытых дум,
Все тот же вид смиренный, величавый.
Так точно дьяк, в приказах поседелый,
Спокойно зрит на правых и виновных,
Добру и злу внимая равнодушно,
Не ведая ни жалости, ни гнева {*}.
{* ‘Ni son regard, ni son front eleve ne decelent ses eecretes pensees. C’est toujours le meme aspect tranquille et majestueux. Tel le Diak, vieilli dans les enquetes, inaccessible a la pitie, comme a la colere, regarde d’un oeil d’indifference l’innocent et le coupable, entend sans s’emouvoir la voix de la vertu et du crime’.}
Les vers que nous venons de rapporter ne sont pas superieurs au reste de cet admirable fragment dramatique, ou les beautes des details se perdent pour ainsi dire dans la beaute de l’ensemble. Un caractere de simplicite vraiment antique y regne a cote de l’harmonie et de la justesse d’expressions, qui distinguent les vers de Mr. Pouchkin. Quelques lecteurs y chercheraient peut-etre en vain cette fraicheur de style, repandue sur d’autres productions du meme auteur, mais l’elegance moderne, qui ajoutait au merite de poeme d’un genre moins releve, n’aurait pu que deparer un drame, ou le poete se derobe a notre attention, pour la porter tout entiere sur les personnages qu’il met en scene. C’est la qu’est le triomphe de l’art, et nous pensons que Mr. Pouchkin l’a obtenu d’une maniere incontestable. Ajoutons un voeu a tous ses eloges, que nous dicte une juste admiration, et souhaitons que toute la tragedie reponde au fragment que nous avons eu sous les yeux! Des lors la litterature russe aura non seulement fait une acquisition immortelle, mais elle aura enrichi les annales de la Muse tragique d’un chef-d’oeuvre, qui pourra etre place a cote de ce que toutes les langues anciennes et modernes offrent de plus beau en ce genre.

{* Разбор отрывка из трагедии г. Пушкина, напечатанного в ‘Московском вестнике’}

Новые похвалы ничего не могут прибавить к известности г. Пушкина. Его творениями, которые все обнаруживают талант разнообразный и плодовитый, давно восхищается русская публика. Но хотя и блистательны успехи этого поэта, хотя и неоспоримы его права на славу,— все же истинные друзья русской литературы с сожалением замечали, что он во всех своих произведениях до сих пор следовал постороннему влиянию, жертвуя своею оригинальностью — удивлению к английскому барду1, в котором видел поэтический гений нашего времени. Такой упрек, столь лестный для г. Пушкина, несправедлив, однако, в одном отношении. При развитии поэта (как вообще при всяком нравственном развитии) необходимо, чтобы воздействие уже зрелой силы обнаружило пред ним самим: каким возбуждениям он доступен. Таким образом, приведутся в действие все пружины его души и подстрекнется его собственная энергия. Первый толчок не всегда решает направление духа, но он сообщает ему полет, и в этом отношении Байрон был для Пушкина тем же, чем были для самого Байрона приключения его бурной жизни. Ныне поэтическое воспитание г. Пушкина, по-видимому, совершенно окончено. Независимость его таланта — верная порука его зрелости, и его муза, являвшаяся доселе лишь в очаровательном образе граций, принимает двойной характер — Мельпомены и Клио2. Давно уже ходили слухи о его последнем произведении ‘Борис Годунов’, и вот новый журнал (‘Московский вестник’) предлагает нам одну сцену из этой исторической драмы, известной в целом лишь нескольким друзьям поэта. Эпоха, из которой почерпнуто ее действие, уже была с изумительным талантом изображена знаменитым историком, которого потерю долго будет оплакивать Россия, и мы не можем отказаться от убеждения, что труд г. Карамзина3 был для г. Пушкина богатым источником драгоценных материалов. Кто из друзей литературы не заинтересуется тем, как эти два гения, точно из соревнования, рисуют нам одну и ту же картину, но в различных рамках и каждый с своей точки зрения. Все, что мы могли узнать о трагедии г. Пушкина, заставляет нас думать, что если — с одной стороны — историк, смелостью колорита, возвысился до эпопеи, то поэт, в свою очередь, внес в свое творение величавую строгость истории. Говорят, что трагедия обнимает все царствование Годунова, кончается лишь со смертью его детей и развертывает всю ткань событий, которые привели к одной из самых необычайных катастроф, когда-либо случавшихся в России. При исполнении такой обширной программы г. Пушкин был, разумеется, вынужден обходить законы трех единств4. Во всяком случае, отрывок, который у нас перед глазами, достаточно удостоверяет, что если поэт и пренебрег некоторыми произвольными требованиями касательно формы, те был тем более верен непреложным и основным законам поэзии и не отступал от правдоподобия, которое является результатом той добросовестной смелости, с какою поэт воспроизводит свои вдохновения. Эта сцена, поразительная по своей простоте и анергии, может быть смело поставлена наряду со всем, что есть лучшего у Шекспира и Гете. Личность поэта не выступает ни на одну минуту: все делается так, как требуют дух века и характер действующих лиц. Названная сцена следует непосредственно за избранием Годунова и должна представить контраст, поистине драматический, с предыдущими сценами, в которых поэт воспроизведет нам то сильное движение, которое должно было сопровождать в столице столь важное для государства событие. Читатель переносится в келью одного из тех монахов, которым мы одолжены нашими летописями. Речь старика дышит тем величавым спокойствием, которое неразлучно с самым представлением об этих людях, удалившихся от мира, чуждых страстям, живущих в прошедшем,— чтобы оно через них говорило будущему. Старик бодрствует при свете лампады, и невольное раздумье при воспоминании об ужасном злодействе останавливает его в минуту, когда он доканчивает свою летопись. Он, однако, обязан довести до потомства сказание о злодействе и снова берется за перо. Вдруг просыпается Григорий — послушник, находящийся у него под руководством. Григория преследует сон, который, в глазах суеверия, показался бы предвещанием бурной будущности и в котором разум видит лишь неопределенное проявление честолюбия, которому еще нет простора. Диалог раскрывает с первых слов противоположность между двумя характерами, так смело и глубоко задуманными. Вы слышите рассказ об убиении отрока Димитрия и уже угадываете необыкновенного человека, который скоро воспользуется именем несчастного царевича, чтобы потрясти всю Россию.
Жажда смелых предприятий, порывистые страсти, которые со временем развернутся в душе Григория Отрепьева,— все это с поразительной правдой рисуется в словах его, обращенных к летописцу:
Как весело провел свою ты младость!
Ты воевал под башнями Казани,
Ты рать Литвы при Шуйском отражал,
Ты видел двор и роскошь Иоанна!
Счастлив! а я от отроческих лет
По келиям скитаюсь, бедный инок!
Зачем и мне не тешиться в боях.
Не пировать за царскою трапезой?
Как хорош контраст этой пылкой души с величавым спокойствием старца, бесстрастного наблюдателя добродетелей и преступлений своих сограждан,— старца, внушительный взгляд которого производит такое живое впечатление на молодого собеседника!
Ни на челе высоком, ни во взорах
Нельзя прочесть его сокрытых дум,
Все тот же вид смиренный, величавый.
Так точно дьяк, в приказах поседелый,
Спокойно зрит на правых и виновных,
Добру и злу внимая равнодушно,
Не ведая ни жалости, ни гнева.
Стихи, приведенные нами, совсем не лучше остальных в этом дивном драматическом отрывке, где красота частностей теряется, так сказать, в красоте целого, где античная простота является рядом с гармонией и верностью выражения — отличительными качествами стихов г. Пушкина. Некоторые читатели, быть может, напрасно станут искать в этом отрывке той свежести стиля, которая видна в других произведениях того же автора, но изящество в современном вкусе, служащее к украшению поэм не столь возвышенного рода, только обезобразило бы драму, где поэт ускользает от нашего внимания, чтобы тем Полнее направить его на изображаемые лица. Здесь видим мы торжество искусства и полагаем, что этого торжества г. Пушкин достиг вполне. К тем похвалам, которые нам внушены вполне законным удивлением, прибавим еще желание,— чтобы вся трагедия г. Пушкина соответствовала отрывку, с которым мы познакомились. Тогда не только русская литература сделает бессмертное приобретение, но летописи трагической музы обогатятся образцовым произведением, которое станет наряду со всем, что только есть прекраснейшего в этом роде на языках древних и новых.}

ЕВРОПА

(Отрывок из Герена1)

Исследователь истории человечества едва ли встречает явление, которое было бы так ясно и вместе так затруднительно для объяснения, как преимущество собственное Европе пред прочими частями света. При самом справедливом, при самом беспристрастном суждении о достоинстве других земель и народов мы увидим истину несомненную: что все благороднейшее, все превосходное во всех родах, чем только гордится человечество, прозябало или по крайней мере дозревало на почве европейской. Множеством, красотою, разнообразием естественных произведений Азия и Африка преимуществуют пред Европою, но во всем, что есть произведение человека, народы европейские превосходят жителей других частей света. У них семейственное общество, освящая союз одного мужчины с одною женщиною, получило вообще то образование, без коего облагородствование столь многих способностей нашей природы кажется невозможным. У них преимущественно и почти исключительно образовались правления в таком виде, в каком они должны быть у народов, достигнувших познания прав своих. Тогда как Азия, при всех переменах великих ее государств, представляет нам вечное возрождение деспотизма, на почве Европейской развернулось зерно представительных правительств в самых разнообразных формах, которые оттуда были перенесены и в другие части света. Положим, что простейшие открытия механических искусств принадлежат частию востоку, но как усовершенствовали их европейцы! Как далеко от станка на берегах Индуса до паровой прядильной машины, от указателя часов солнечных до часов астрономических, которые проводят мореплавателя чрез все пространство океана, от Китайской барки до Британского Орксга?2 И если, наконец, обратим взоры на благороднейшие искусства, которыми человеческая природа превзошла, так сказать, сама себя, какая разница между Юпитером Фидиаса и Индейским идолом, между ‘Преображением’ Рафаеля и творениями китайского живописца! Восток имел своих летописцев, но никогда не произвел ни Тацита3, ни Гиббона4, имел своих песнопевцев и никогда не возвышался до критики, имел мудрецов, которые нередко сильно действовали поучениями на своих народов, во Платон, Кант не могли созреть на берегах Гангеса и Гоанго.
Менее ли заслуживает удивления то политическое преимущество, которым народы этой малой частицы земли, едва вышедши из состояния дикого, уже немедленно пользуются пред обширными землями больших частей света? И Восток видел великих завоевателей, но только в Европе возникли полководцы, которые изобрели науку воинскую, но всей справедливости заслуживающую имя науки. Македонское царство, заключенное в тесные пределы, едва воспрянуло от младенчества, как уже македоняне владычествовали на берегах Индуса и Нила5. Наследником сего миродержавного народа был миродержавный град, Азия и Африка поклонились Цезарю6. Напрасно и в средние века, когда умственное превосходство европейцев, казалось, совершенно прекратилось, напрасно восточные народы старались поработить ее. Монголы проникли до Силезии7, только степи России повиновались им несколько времени, арабы покушались наводнить Запад8, меч Карла Мартелла принудил их довольствоваться одною частию Испании9, а вскоре Рыцарь Франкский, под знаменем креста, преследовал их в их собственном отечестве 10. Как ясно слава европейцев озарила мир с тех пор, как открытия Колумба и Васки де Гама зажгли для них утро счастливейшего дня! Новый мир делается их добычею, более трети Азии покорилось Российской державе, купцы берегов Темзы и Зюйдерзее поработили Индию, если по сих пор и удается османам удержать в Европе ими похищенное, всегда ли, долго ли оно будет находиться в их владении? Сознаемся, что завоевания европейцев были сопряжены с жестокостию, однако же европейцы были не только тиранами мира: они были также его наставниками, кажется, с их успехами всегда тесно соединяется образование народов, и если во времена всеобщих превращений еще остается утешительная надежда для будущего, то эта надежда не основана ли на торжестве европейской образованности вне самой Европы?
Откуда это преимущество, это миродержавие тесной Европы? Важная истина представляется здесь, как бы сама собою. Не дикая сила, не простой физический перевес массы — ум подарил ее первенством, и если военное искусство европейцев и было основанием их владычества, то благоразумная политика сохранила им оное. При всем том это еще не ответ на вопрос, нас занимающий, ибо именно мы хотим знать, откуда произошло умственное превосходство европейцев? почему здесь именно и здесь исключительно способности человеческой природы достигли столь обширного и столь прекрасного развития?
Все старания отвечать совершенно удовлетворительно на сей вопрос, были бы тщетны, явление в себе самом слишком богато, слишком значительно. Все охотно допустят, что оно не что иное, как последствие многих содействующих причин. Некоторые из сих причин могут быть отдельно исчислены, могут, следовательно, доставить несколько доказательств. Но исчислить их все, показать, как каждая действовала сама собой в особенности, а все совокупно — такой труд мог бы совершить только тот ум, которому бы дано было с высшей точки, недосягаемой для смертного, обозреть всю ткань истории нашего рода, исследовать ход и сцепление всех ее нитей.
Между тем важное обстоятельство представляется взорам, обстоятельство, на которое однако ж осторожный наблюдатель только с робостию обратит свое внимание. Мы видим, что прочие части света покрыты народами различного, почти везде темного цвета (и если цвет определяет племена, то и различных племен), жители Европы напротив того принадлежат к одному племени. Она не имеет и не имела других природных жителей, кроме белых народов {Цыганы чужие народы, а к какому племени, к белому ли, или к желтому должны быть причислены лапландцы, это еще подвержено сомнению.}. Не отличается ли сие белое племя уже большими врожденными способностями? Не самые ли сии способности и дают ему первенство пред прочими? Вопрос, которого не разрешает физиология и на который только с робостию отвечает историк. Если мы скажем, что различие организаций, которое мы в столь многих отношениях замечаем при различии цветов, может ускорить или замедлить развитие умственных способностей, кто будет утверждать противное? С другой стороны, кто может доказать это влияние? Разве тот, кому бы удалось приподнять таинственный покров, скрывающий от взоров наших взаимные узы между телом и духом. Вероятно, однако ж, мы откроем эту тайну: ибо как усиливается эта вероятность, когда мы вопрошаем о том историю! Значительное превосходство, которым во все века, во всех частях света отличались белые народы, есть дело решенное, неоспоримое. Можно отвечать, что это было последствие внешних причин, которые им благоприятствовали, но всегда ли так было, и отчего всегда так было? Почему темные народы, которые на сколько-нибудь и выходили из состояния варварства, достигали только им назначенной степени, степени, на которой равно остановился я египтянин и монгол, китаец и индеец? Отчего, следуя тому же закону, и между ними черные народы всегда отстают от темных и от желтых? Если такие опыты заставляют нас вообще предположить в некоторых отраслях человеческого рода большие или меньшие способности, то они нимало не доказывают совершенного недостатка способностей в тех из наших братьев, которые темнее нас, и никак не могут быть приняты за единственную причину. Это доказывает только то, что все опыты, доселе нам известные, уверяют нас во влиянии цвета на развитие способностей народов, но мы охотно благословим времена, которые опровергнут этот опыт, которые представят нам и эфиопов образованными.
Как бы то ни было, много ли, мало ли заслуживает внимания сие природное первенство жителей Европы, нельзя не признаться в том, что и физическое устройство сей части света представляет собственные выгоды, которые не мало содействуют к объяснению занимающего нас явления.
Почти вся Европа принадлежит северному, умеренному поясу, значительнейшие земли ее находятся между 40 и 60R с. ш. Ближе к северу постепенно умирает природа. Таким образом наша часть света нигде не представляет роскошного плодоносил тропических земель, не имея также такого неблагодарного климата, который бы заставлял посвящать всю силу человека одной заботе о пропитании жизни. Везде, где только не мешают местные причины, Европа удобна для хлебопашества. Она приглашает и некоторым образом понуждает своих жителей к земледелию, ибо она столь же мало благоприятствует жизни звероловов, как и пастушеской. Если народы, ее населяющие, в известные времена и переменяли свои жилища, то они никогда не были, собственно, номадами11. Они странствовали с намерением делать завоевания или поселяться в других местах, куда привлекала их добыча или большее плодоносив. Европейский народ никогда не жил под шатрами, равнины, покрытые лесами, позволяли им строить хижины, необходимые под небом более суровым. Почве и климату Европы совершенно предназначено приучать к постоянной деятельности, которая составляет источник всякого благосостояния. Положим, что Европа могла хвалиться только немногими отличными произведениями, что, быть может, и ни одно ей исключительно не принадлежало, положим, что благороднейшие ее продукты были перенесены на почву ее из дальных земель, с другой стороны, это самое составляло необходимость воспитывать сии чужеземные продукты. Таким образом, искусство долженствовало соединиться с природою, и это соединение есть именно причина преуспевающего образования рода человеческого. Без напряжения человек не расширяет круга своих понятий, разумеется, что сохранение жизни не должно также занимать все силы: Европа по большей части одарена плодоносием, достаточно вознаграждающим за труды, в ней нет земли значительной, которая бы совсем лишена была оного, в ней нет песчаных пустынь, как в Аравии и Африке, а степи (и те обильно орошенные реками) начинаются только с восточных земель. Горы посредственной величины пересекают обыкновенно равнины, путешественник везде видит приятную смесь возвышенностей и долин, и если природа не является здесь в роскошном убранстве жаркого пояса, то, пробуждаясь весною, она облекается прелестию, чуждою однообразию земель тропических.
Конечно, большая часть Средней Азии пользуется обще с Европою подобным климатом, и можно спросить: почему же здесь не встречаем тех же явлений, но видим совсем тому противные? Здесь пастушеские народы Татарии и Монголии, кочуя в землях своих, осуждены пребывать в постоянном нравственном бездействии. Свойствами почвы своей, изобилием гор и равнин, числом судоходных рек, а более всего прибрежными землями, лежащими около Средиземного моря, Европа так разительно отличается от вышеупомянутых стран, что одна температура воздуха (притом не совсем одинакая даже под теми же градусами широты: ибо в Азии холод чувствительнее) не может никак служить поводом к сравнению между сими частями света.
Но из физического различия можно ли вывести те нравственные преимущества, которые были следствием вышезамеченного усовершенствования семейственной жизни? С сим усовершенствованием начинается некоторым образом история первого просвещения нашей части света. Самое предание упоминает, что Кекропс, основав свою колонию между дикими жителями Аттики, был первым учредителем правомерных браков12: а кто не знает уже из Тацита священного обычая германцев13, наших предков? Одно ли свойство климата Замедляет, сравнивает постепенное развитие обоих полов и вливает в жилы мужчины кровь более холодную? Или утонченное чувство, вложенное в сердце европейца самою природою, высшее нравственное благородство определяет соотношение обоих полов? Как бы то ни было, кто не усматривает важного влияния отсюда проистекающего? Не на сем ли основании возвышается неразрушимая преграда между народами Востока и Запада? Подлежит ли сомнению, что сие усовершенствование семейственной образованности было необходимым условием нашего общественного устройства? Повторить решительно замечание, сделанное нами в другом месте: никакой народ, у которого позволялось многоженство, никогда не достигал свободного, благоустроенного правления.
Одни ли сии причины решили преимущество Европы? Присоединились ли к ним еще другие, посторонние? Кто может определить это? При всем том бесспорно, что вся Европа может хвалиться сим преимуществом. Если южные народы и опередили жителей Севера, если сии последние блуждали еще полудикими в лесах своих, между тем как те уже достигли своей зрелости, несмотря на это они успели догнать своих предшественников. Настало и их время, то время, в которое они с верным чувством самопознания обратили взоры на южных братьев своих. Эти замечания приводят нас сами собою к важным отличительным свойствам, собственным Югу и Северу нашей части света.
На две части весьма неравные, на южную и на северную, разделяется Европа цепню гор, которая хотя и раскинула многие отрасли к Югу и Северу, но в главном направлении простирается от Запада на Восток и доселе, по неизвестности высоты Тибетских гор, почитается высочайшею в древнем свете.— Сия цепь гор есть хребет Альпов, на запад соединяющийся с Пиренейскими горами посредством Севенских и простирающийся на восток, Карпатскою цепию и Балканом, до берегов Черного моря. Она отделяет три выдавшиеся в Югу полуострова, Пиренейский, Италию и Грецию, вместе с южною частию Франции и Германии, от твердой земли Европы, простирающейся к северу далее полярного круга. Сия последняя, гораздо пространнейшая половина, заключает в себе почти все главнейшие реки сей части света, исключая Эбро, Рону, По и еще те несколько значительные для судоходства реки, которые вливают, волны свои в Средиземное море. Никакая другая цепь гор нашей земли не была столь важна для истории нашего рода, как цепь Альпов. В продолжение многих столетий она разделяла, так сказать, два мира. Под небом Греции и Гесперии14 давно уже благоухали прекраснейшие цветы просвещения, когда в лесах Севера еще скитались рассеянные племена варваров. То ли бы возвестила нам история Европы, если бы твердыня Альпийских гор, вместо того чтобы простираться близ Средиземного моря, протянулась по берегам Северного? Конечно сия граница кажется мет нее важною в наше время, предприимчивый ум европейцев проложил себе путь чрез Альпы, так как он проложил себе оный чрез океан, но много значила она в том периоде, который занимает нас в древности, когда север отделялся от юга физически, нравственно и политически, долго сия цепь гор служила благотворной обороною одному против другого, и хотя Цезарь, разрывая, наконец, сии преграды, и раздвинул несколько политические границы, но какое резкое и продолжительное различие видим мы между Римскою и не-Римскою Европою.
Итак, один юг нашей части света может занимать нас в настоящих исследованиях. Если он был ограничен в своем пространстве, если он, по-видимому, едва был поместителен для сильных народов, то за то был он достаточно вознагражден климатом и положением. Кто из сыновей севера, спускаясь с южной стороны Альпов, не был поражен чувством новой природы, его окружающей? Неужели эта лазурь, более ясная на небе Гесперии и Греции, это дыхание воздуха более теплое, Этот рисунок гор более округленный, эта прелесть утесистых берегов и островов, этот сумрак лесов, блистающих золотыми плодами, неужели все это существует в одних песнях стихотворцев? Здесь, хотя далеко от земель тропических, уже угадываешь их прелесть. В южной Италии уже произрастает алое в диком состоянии, Сицилия уже производит сахарный тростник, с вершины Этны взор уже открывает утесистый остров Мальту, где созревает финиковая пальма, а в синей дали — и берега близкой Африки {Bartel. Путешествие по Сицилии16.}. Здесь природа нигде не является в этом однообразии, у которое так долго ограничивало умы народов, населявших леса и равнины Севера. В сих странах везде сменяются горы посредственной величины приятными долинами, которые Помона15 ущедрила прекраснейшими дарами. Если ограниченное пространство сих земель и не вмещает больших судоходных рек, то как вознаграждают их за этот недостаток обширные берега, богатые заливами! Средиземное море принадлежит южной Европе и единственно посредством Средиземного моря соделались народы Запада тем, чем они были. Замените ее степью, и мы по сих пор остались бы кочующими татарами, монголами запоздалыми, как эти номады Средней Азии.
Из всех народов Юга только три могут занять нас: греки, македоняне и римляне, завоеватели Италии, а вскоре и вселенной. Мы назвали их в том порядке, в котором они являются в истории народами первенствующими, хотя различным образом. Мы последуем тому же порядку в их изображении.

СЦЕНЫ ИЗ ‘ЭГМОНТА’

(Гете)

ДВОРЕЦ ПРАВИТЕЛЬНИЦЫ

Дворец правительницы

Маргарита Пармская, в охотничьей одежде.

Придворные. Пажи. Слуги.

Правительница

Распустите охотников: я сегодня не выезжаю. Скажите Махиавелю, чтоб он пришел ко мне.

(Все удаляются.)

Мысль об этих ужасных происшествиях не дает мне покоя. Ничто меня не тешит, ничто не рассеет, все те же картины предо мной, все те же заботы. Знаю вперед, король скажет, что это следствие моего добросердечия, моей слабости, а совесть ежеминутно говорит мне, что я сделала все нужное, все лучшее. И что ж было мне делать? Усилить, разнести повсюду этот пламень бурею гнева? Я думала поставить пожару границы и этим потушить его. Так! то, что я повторяю себе самой, то, в чем я убедилась, конечно, в глазах моих меня оправдывает, но брат мой — как примет он такие известия? А можно ли скрыть их? С каждым днем возрастала гордыня пришельцев — учителей, они ругались над нашею святыней, обворожили грубые чувства народа, предали его духу блуждения. Духи нечистые поселились между возмутителями, и что ж? Мы были свидетелями дел ужасных, о которых и думать нельзя без содрогания. Я должна подробно уведомить о них двор — подробно, не теряя времени,— не то предупредит меня всеобщая молва, и король подумает, что мы от него скрываем еще большие ужасы. Не вижу никакого средства, ни строгого, ни кроткого, отвратить зло.

(Входит Махиавель.)

Правительница

Готовы ли письма к королю?

Махиавель

Чрез час я представлю их вам для подписания.

Правительница

Обстоятельно ли описал ты происшествия?

Махиавель

Подробно и обстоятельно, как любит король. Рассказываю, как сперва в С<ент>-Омене открылся гнусный замысел истребить иконы, как бешеные толпы с палками, топорами, молотами, лестницами, веревками, сопровождаемые немногими вооруженными людьми, нападали на часовни, на церкви и монастыри, разгоняли молельщиков, выламывали ворота, опрокидывали алтари, разбивали святые лики, обдирали иконы, ловили, рвали, топтали все, принадлежащее к святыне, как между тем возрастало число бунтующих, и жители Иперна открыли им ворота города, как они с неимоверной быстротою опустошили соборную церковь и сожгли библиотеку епископа, как потом многочисленная толпа народа, влекомая тем же безумием, устремилась на Менин, Коминес, Фервик, Лилль1, нигде не, встречая сопротивления, и пак в одно мгновение почти во всей Фландрии обнаружился и исполнился ужаснейший заговор.

Правительница

Ах! описание твое возобновило все мое горе! К тому же мучит меня и страх, что зло будет возрастать более и более. Скажи, Махиавель, что ты думаешь?

Махиавель

Извините, ваше высочество: мои мысли так похожи на бред. Вы всегда были довольны моими услугами, но весьма редко следовали моим советам. Часто говорили вы мне в шутку: ‘Ты слишком смотришь вдаль, Махиавель. Тебе быть бы историком. Кто действует, тот заботится только о настоящем’. И что ж? Не предвидел ли я, не предсказывал ли всех этих ужасов?

Правительница

Я тоже многое предвижу и не нахожу способа отвратить зло.

Махиавель

Одним словом: вам не подавить нового учения2. Не гоните его приверженцев, отделите их от правоверных, дайте им церкви, примите их в число граждан, ограничьте права их, и таком образом вы одним разом усмирите возмутителей. Все прочие средства будут напрасны, и вы без пользы опустошите землю.

Правительница

Разве ты забыл, в какое негодование привел брата моего один вопрос: можно ли терпеть новое учение? Ты знаешь, что он в каждом письме поручает мне всеми силами поддерживать истинное вероисповедание?3 Что он не хочет приобрести спокойствие и согласие на счет религии? Разве в провинциях у него нет шпионов, которых мы совсем не знаем и которые разыскивают, кто именно склоняется к новым мнениям? Не изумлял ли он нас часто, открывая нам внезапно, что люди, к нам близкие, тайно приставали к ереси? Не приказывал ли он мне быть строгою, непреклонною? А я буду употреблять меры кротости? Я буду советовать ему терпеть, миловать? Не лучший ли это способ лишиться его доверенности?

Махиавель

Я очень знаю, король приказывает, король сообщает вам свои намерения. Вы должны восстановить мир и тишину такими средствами, которые еще более ожесточат умы и зажгут неизбежно войну повсеместную. Подумайте о том, что вы делаете. Купечество заражено, дворянство, народ, солдаты — также. К чему упорствовать в своих мыслях, когда все вокруг нас изменяется? Ах! если 6 добрый гений шепнул Филиппу, что королю приличнее управлять подданными двух различных вероисповеданий, нежели одну половину царства истреблять другою!

Правительница

Вперед чтоб я этого не слыхала! Я знаю, что политика редко согласуется с правилами веры и честности, что она изгоняет из сердца откровенность, добродушие и кротость. Дела светские, к несчастию, слишком ясно доказывают эту истину. Но неужели мы должны играть богом, как играем друг другом? Неужели мы должны быть равнодушны к истинному учению предков, за которое столь многие жертвовали жизнию? И это учение променяем мы на чужие, неверные нововведения, которые сами себе противоречат?

Махиавель

По этим словам не сомневайтесь в моих правилах.

Правительница

Я знаю тебя, знаю твою верность, и знаю, что человек может быть и честен и благоразумен, забывая иногда ближайшую дорогу ко спасению души своей. Не ты один, Махиавель, есть еще и другие, которых я должна любить и порицать.

Махиавель

На кого намекаете вы мне?

Правительница

Признаюсь тебе, Эгмонт чрезвычайно огорчил меня сегодня.

Махиавель

Чем же?

Правительница

Чем? Обыкновенно чем: своей холодностью, своим легкомыслием. Я получила ужасное известие в то самое время, как выходила из церкви, сопровождаемая многими и в том числе Эгмонтом. Я не могла владеть своей печалию, не могла скрыть ее и громко сказала, обращаясь к нему: вот что происходит в вашей провинции! и вы это терпите, граф! вы, на которого король полагал всю свою надежду?

Махиавель

И что же отвечал он?

Правительница

Он отвечал мне, как будто бы я говорила о безделице, о деле постороннем. Лишь бы нидерландцы не боялись за свои права,— все прочее придет само собою в порядок.

Махиавель

Быть может, в этих словах более истины, нежели приличия и благочестия. Может ли существовать доверенность, когда нидерландец видит, что дело идет более об его имуществе, нежели об истинном его благе — о спасении души его? Все эти новые епископы спасли ли столько душ, сколько ограбили жителей? Не все ли почти они иноземцы? По сих пор места штатгальтерские4 заняты еще нидерландцами, но не ясно ли видно, что ненасытные испанцы алкают завладеть сими местами? Не лучше ли народу видеть в правителе своего же соотечественника, верного родным обычаям, или иноземца, который наперед старается разбогатеть на счет других, все меряет своим чужестранным аршином и господствует без приязни, без участия к своим подданным?

Правительница

Ты стоишь за наших противников.

Махиавель

Нет! по сердцу, конечно, не за них. Я бы желал, чтоб и рассудок был совершенно за нас.

Правительница

Если так, то мне бы должно уступить им правление. Эгмонт и Оранский очень тешились надеждою занять мое место. Тогда были они противники, теперь они заодно против меня, они стали друзья, друзья неразрывные.

Махиавель

И друзья опасные.

Правительница

Сказать тебе откровенно? Я боюсь Оранского и боюсь за Эгмонта. Недоброе замышляет Оранский, мысли его всегда устремлены вдаль, он скрытен, на все, кажется, согласен, никогда не противоречит и с видом глубокой почтительности, с величайшей осторожностью всегда делает все, что хочет.

Махиавель

Эгмонт, напротив, действует свободно, как будто бы весь мир ему принадлежит.

Правительница

Он так высоко носит голову, как будто бы не висела над ним рука царская.

Махиавель

Внимание всего народа обращено на него, он покорил себе сердца всех.

Правительница

Никогда не боялся он навлечь на себя подозрение, как будто уже некому требовать от него отчета. До сих пор носит он имя Эгмонта, ему приятно называться Эгмонтом, как будто не хочет забыть, что предки его были владетелями Гельдерна5. Зачем не называется он принцем Гаврским, как ему следует? Зачем это? Или он хочет восстановить права забытые?

Махиавель

Я считаю его верным слугою короля.

Правительница

О! если б он только хотел, как легко мог бы он заслужить благодарность правительства, вместо того, чтобы так часто огорчать нас до крайности без всякой собственной пользы. Его сборища, его пиры и празднества связали, сроднили дворян между собою теснее, нежели опаснейшие тайные общества. Вино, которое лилось у него за здравие, надолго вскружило головы гостям, и пары его никогда не рассеются. Как часто своими шутками приводил он в движение умы народа, и мало ли удивлялась толпа новым его ливреям и нелепым одеждам его прислужников?6

Махиавель

Я уверен, что все это было без намерения.

Правительница

Это-то и несчастно. Опять повторяю: он нам вредит, а себе пользы не приносит. Он дела важные почитает шутками, а мы, чтоб не казаться праздными и слабыми, мы должны самые шутки считать делами важными. Таким образом, одно возбуждает другое, и то, что стараешься отвратить, то именно делается неизбежным. Он опаснее, нежели иной решительный глава заговора. И я почти уверена, что при дворе уже во всем его подозревали. Признаюсь откровенно: мала проходит времени, чтоб он меня не огорчал, не огорчал до крайности.

Махиавель

Мне кажется, он во всем действует по своей совести.

Правительница

Совесть его все показывает ему в зеркале обманчивом. Поведение его часто обидно. Он часто ведет себя как человек, который совершенно уверен в превосходстве своей силы, и только из снисхождения не дает нам ее чувствовать, не хочет прямо выгнать нас из государства, и потому старается все сладить мирным образом.

Махиавель

Нет! его искренность, его счастливый характер, который легко судит о самых важных делах, не так опасны, как вы воображаете. Вы этим только вредите и ему и себе.

Правительница

Я ничего не воображаю. Говорю только о следствиях неизбежных, и знаю его. Звание нидерландского дворянина, орден Золотого Руна7 на груди: вот что усиливает его самоуверенность, его смелость. Оба сии преимущества могут служить ему защитою против прихоти и гнева царя. Разбери внимательно: не он ли один виновник всех несчастий, которые теперь постигли Фландрию? Он с самого начала не преследовал лжеучителей, не обращал на них внимания, он, быть может, тайно и радовался, что нам готовятся новые заботы. Постой, постой: все, что лежит на сердце, все вылью я наружу при этом случае. Не даром пущу я стрелу, я знаю его слабую сторону, и он умеет чувствовать.

Махиавель

Созвали ли вы совет? Будет ли и Оранский?

Правительница

Я послала за ним в Антверпен. Сложу, сложу на их плеча все бремя отчета, пусть они вместе со мною деятельно воспротивятся злу или также подымут знамя возмущения. Иди, докончи скорее письма, и я подпишу их, тогда ты немедля отправишь Васку в Мадрид, Васка на деле доказал свою неутомимость, свою преданность. Пусть брат мой через него получит фландрские известия, прежде нежели они дойдут до него молвою. Я сама хочу видеть его до его отъезда.

Махиавель

Ваши приказания будут исполнены скоро и точно.

МЕЩАНСКИЙ ДОМ

Клара, мать ее, Бракенбург.

Клара

Что же, Бракенбург? ты не хочешь подержать мне моток?

Бракенбург

Пожалуйста, избавь меня от этого, милая Клара.

Клара

Что с ним опять сделалось? За что отказывать мне в маленькой услуге, когда прошу тебя из дружбы?

Бракенбург

Я как вкопанный должен стоять перед тобой с нитками так, что от взглядов твоих нет спасения.

Клара

Экой бред! держи, держи.

Мать

(сидя в креслах и продолжая вязать чулок.)

Спойте же что-нибудь. Бракенбург так мило подпевает. Бывало, вы всегда так веселы, и мне всегда есть чему посмеяться.

Бракенбург

Бывало.

Клара

Ну, давай петь.

Бракенбург

Что хочешь?

Клара

Но только живее. Споем солдатскую песенку, мою любимую.

(Она мотает нитки и поет вместе с Бракенбургом.)

Стучат барабаны!
Свисток заиграл!
С дружиною бранной
Мой друг поскакал.
Он скачет, качает
Большое копье —
С ним сердце мое!
О, что я не воин!
Что нет у меня
Копья и коня!
За ним бы помчалась
В далеки края,
И с ним бы сражалась
Без трепета я!
Враги пошатнулись —
За ними вослед:
Пощады им нет!
О смелый мужчина!
Кто равен тебе
В счастливой судьбе?
(Бракенеург в продолжение песни несколько раз взглядывал на Клару. Наконец, голос его задрожал, глаза залились слезали, он роняет моток и подходит к окошку. Клара одна допевает песню. Мать с досадою делает ей знак, она встает, приближается на несколько шагов к Бракенбургу, но возвращается в нерешимости и садится.)

Мать

Что там за шум на улице, Бракенбург? Мне слышится, будто идут войска.

Бракенбург

Лейб-гвардия правительницы.

Клара

В эту пору! Что это значит? Нет! это не вседневное число солдат, тут их гораздо больше! Почтя все полки. Ах, Бракенбург! поди послушай, что там делается. Верно, что-нибудь необыкновенное. Поди, мой милый, поди, пожалуйста.

Бракенбург

Иду и тотчас ворочусь.

(Уходя, протягивает ей руку, она подает ему свою.)

Мать

Ты опять его отсылаешь?

Клара

Я любопытна. И притом, признаюсь вам, меня мучит его присутствие. Я не знаю, как с ним обращаться. Я перед ним виновата, и мне больно видеть, что он это так живо чувствует. А мне что делать? Как беде помочь?

Мать

Он такой верный малой.

Клара

Я также не могу отвыкнуть дружески встречать его. Рука моя сама собою сжимается, когда он тихо кладет в нее свою руку. Я сама браню себя за то, что его обманываю, что питаю в сердце его надежду напрасную. Мученье мне, мученье. Клянусь богом, я его не обманываю, я не хочу, чтоб он надеялся, и не могу, однако ж, видеть его в отчаянии.

Мать

Нехорошо, нехорошо.

Клара

Я любила его и по сих пор желаю ему добра от всей души. Я бы согласилась выйти за него замуж, а кажется, никогда влюблена в него не была.

Мать

Ты могла бы с ним быть счастлива.

Клара

То есть, без забот могла бы жить покойно.

Мать

И все это прогуляла ты по своей собственной вине.

Клара

Я нахожусь в странном положении. Когда мне придет в голову спросить себя, как все это сделалось, я хоть и знаю, да не понимаю, а взгляну только на Эгмонта — и все становится мне понятным, ох! при нем для меня и не это одно понятно. Что за человек! он бог в глазах всех провинций, а мне в объятиях его не считаться счастливейшим созданием в мире!

Мать

Что-то готовит будущее?

Клара

Ах! у меня только одна забота: любит ли он меня. А мне ли это спрашивать?

Мать

От детей только и наживешь, что хлопот, да гора, Чем-то это кончится? Все тоска, да тоска. Нет! не добром это кончится! Ты и себя и меня сделала несчастною.

Клара

(хладнокровно.)

Сначала вы сами позволяли.

Мать

К несчастию, я была слишком добра, я всегда слишком добра.

Клара

Когда, бывало, Эгмонт едет мимо нас, а я побегу к окну, бранили ли вы меня? Не подходили ли сами к окну? И когда он смотрел на нас, улыбался, махал мне рукою и кланялся, гневались ли вы? Не сами ли радовались, что дочка дожила до такой чести?

Мать

Упрекай еще, мне кстати.

Клара

(с чувством.)

Когда он стал чаще проезжать нашей улицей, и мы очень чувствовали, что он это делал для меня, не сами ли вы это заметили с тайной радостью? Вы не запрещали мне стоять у окна и поджидать его.

Мать

Могла ли я думать, что шалость завлечет тебя так далеко?

Клара

(дрожащим голосом, но удерживая слезы.)

А помните, вечерком, как он вдруг явился весь закутан в епанче и застал нас за столом у ночника: кто принял его, когда я сидела без памяти и как бы прикованная к стулу?

Мать

Могла ли я бояться, что умная моя Клара так скоро предастся этой несчастной любви? Теперь должно терпеть, чтобы дочь моя…

Клара

(заливаясь слезами.)

Матушка! вы хотите терзать меня! вы радуетесь моему мучению.

Мать

(плачет.)

Плачь еще, плачь! Огорчай меня еще более своим отчаяньем! И так уж мне тоски довольно. И так довольно прискорбно видеть, что дочь моя, дочь единственная, всеми отвержена.

Клара

(вставая и холодно.)

Отвержена! любовница Эгмонтова отвержена! Какая женщина не позавидует участи бедной Клары! Ах, матушка, любезная матушка! вы никогда так не говорили. Успокойтесь, матушка, примиритесь со мною… Что говорит народ? Что шепчут соседки?.. Нет! эта комнатка, этот домик — они стали раем с тех пор, как обитает в них любовь Эгмонтова.

Мать

Его нельзя не любить. Это правда. Он всегда так приветлив, так открыт и свободен.

Клара

В его жилах нет ни капли нечистой крови. Подумайте сами, матушка. Эгмонт велик и славен, а когда ко мне придет — он так мил, так добросердечен. Он всем бы мне пожертвовал — и чином своим и храбростию. Он мною так занят! Он тут просто человек, просто друг, ах! просто любовник.

Мать

Сегодня будет ли он?

Клара

Разве вы не заметили, как я часто подбегаю к окошку? Как вслушиваюсь, когда что-нибудь зашумит за дверью? Хотя и знаю я, что он до ночи не приходит, однако ж, всякую минуту жду его с самого утра,— как только встану. Зачем я не мальчик? Я всегда бы с ним ходила — и при дворе и везде! И в сражении я понесла бы за ним знамя.

Мать

Ты всегда была вертушкой. Бывало, еще ребенком, то резва без памяти, то задумчива. Неужели ты не оденешься немного получше?

Клара

Может статься, матушка. Если мне будет скучно, то оденусь. Вчера — подумайте — прошло несколько из его солдатов: они пели ему похвальные- песни. По крайней мере, они в песнях поминали его имя, прочего я не поняла. Сердце у меня так и рвалось из груди, и если бы не стыд остановил, я бы охотно их воротила.

Мать

Смотри, остерегайся. Твое пламенное сердце тебя погубит. Ты явно изобличаешь себя перед честными людьми. Как намедни у дяди — увидела картинку с описанием и вдруг закричала: ‘Граф Эгмонт!’ Я вся покраснела.

Клара

Как мне не вскрикнуть! Это было Гравелингенское сражение8! Вверху на картинке вижу букву С, ищу С в описании, и что же? там написано: ‘Граф Эгмонт, под которым убита лошадь’. Я обмерла, но потом невольно рассмеялась, как увидела напечатанного Эгмонта, который ростом с башню Гравелингенскую и не меньше английских кораблей, представленных в стороне. Когда я вспоминаю, как, бывало, я представляла себе сражение и как воображала себе графа Эгмонта в то время, как вы рассказывали о нем и прочих графах и князьях, когда вспомню и сравню эти картины с нынешними своими чувствами…

(Бракенбург входит.)

Клара

Что нового?

Бракенбург

Никто ничего не знает верного. Говорят, что во Фландрии было недавно возмущение, и что правительница должна смотреть, как бы и здесь оно не распространилось. Замок окружен войсками, у ворот толпятся граждане, улицы кипят народом. Поспешу к старику своему, к отцу.

(Будто хочет идти.)

Клара

Завтра увидим тебя? Я хочу немного лучше одеться. К нам будет дядя, а я так неопрятна. Матушка, помогите мне на минуту. Возьми с собою книгу, Бракенбург, и принеси мне еще такую же повесть.

Мать

Прощай.

Бракенбург

(подавая руку Кларе.)

Ручку.

Клара

(отказываясь.)

Когда воротишься.

(Мать уходит с дочерью.)

Бракенбург

(один.)

Решился тотчас же идти, но она на это согласна, она равнодушно отпускает, и я готов взбеситься. Несчастный! И тебя не трогает судьба отечества! Ты хладнокровно видишь возрастающий мятеж! Для тебя все равно, что испанец, что земляк, что власть, что право? Таков ли я был мальчиком в училище? Когда нам задали написать ‘речь Брута о свободе, для упражнения в красноречии’, кто был первый, как не Фриц! и что же сказал ректор? — ‘Если бы только больше было порядка, да не так все перемешано’. Тогда сердце кипело и рвалось. Теперь волочусь за этой девушкой, как будто прикован к глазам ее. И не могу ее оставить. И не может она любить меня. Ах! нет! и не совсем она меня разлюбила! Как, не совсем? Нисколько, нисколько не разлюбила! Она все та же… И все пустое. Долее не стерплю, не могу терпеть. Или поверить тому, что шепнул мне на днях приятель? — что она ночью впускает к себе мужчину, она, которая всегда выгоняет меня из дому, как только начнет смеркаться. Нет! это ложь, ложь постыдная, проклятая. Клара моя так же невинна, как я несчастлив. Она разлюбила меня, для меня нет места в ее сердце. И мне влачить такую жизнь! Я сказал, не стану, не могу терпеть долее. Отечество мое беспрерывно раздирают междоусобные войны, а я… буду смотреть, как полумертвый, на эти раздоры? Нет, я не стерплю. Когда зазвучит труба, когда раздастся выстрел, по мне пробежит холодная дрожь. И меня не тянет лететь своим на помощь, заодно с ними броситься в опасности! Несчастное, позорное состояние! Лучше умереть разом! Давно ли бросился я в воду? пошел ко дну, и что же? природа со своим страхом одержала верх, я чувствовал, что могу плыть, и спасся нехотя. Если бы мог я хоть забыть то время, в которое она меня любила, или тешила любовью! Зачем это счастие взрезалось в сердце, врезалось в память? Зачем эти надежды, указывая на отдаленный рай, отравили для меня все наслаждения жизни? А первый поцелуй? Ах! первый и последний! Здесь — (положив руку на стол) здесь сидели мы одни. Она всегда была ко мне ласкова. Тут показалось, что она была нежнее обыкновенного. Взглянула на меня — все около меня закружилось, и я чувствовал, что губы ее горели на моих. А теперь… теперь? Умри, несчастный! к чему страх и сомненья? (Вынимает из кармана склянку.) Недаром я украл тебя из ящика брата, доктора, яд спасительный! Ты все рассеешь: и боязнь, и сомнение, и мучительное предчувствие смерти.

ДОПОЛНЕНИЯ

ЧТО НАПИСАНО ПЕРОМ, ТОГО НЕ ВЫРУБИТЬ ТОПОРОМ

1-й эпиграф

21 апреля в понедельник после обеда, накануне дня1, назначенного торжественным нашим обещанием для дружеской искренней беседы, залогом коей должно оставаться какое-нибудь произведение недели2, следствие той мысли, которая нас занимала или того чувства, которому мы предавались, я задумал об исполнении сего обещания, думал, думал и, признаюсь, что оно мне показалось несколько странным, несмотря на твердое решение мое его свято соблюдать. Это чувство не ускользнуло от меня, я постарался углубиться в него, вникнуть в причины, возбудившие в нас такой незапный жар, такое неистовое желание видеть и рассматривать на бумаге, как мы глядим в глаза друг другу, взаимные наши мысли, желания, стремления, надежды, боязни и все, что произведут юная горячность жизни и бурные порывы деятельности. Отчего, спросил я довольно наивно, зародилась в вас мысль непременно клеймить еженедельно ваши беседы каким-нибудь неизгладимым штемпелем и тогда только верить друг Другу, когда мы взаимно поверим себя на бумаге. Мысли только выпросились из головы моей, чтобы отвечать на сей вопрос, и тут постарался я их изложить в том порядке и с тою ясностью, которую позволят мне и собственное волнение и, может быть, обширность сего предмета.
Два друга сошлись мнениями, чувствами, сговорились, поняли друг друга и, несмотря на то, в их разговорах не было еще совершенной искренности, недоставало еще того коренного слова, которое выражает самую личность и должно быть печатью каждого мыслящего и чувствующего человека. Отчего? Неужели недоверчивость может остановить самые чистые порывы непринужденного восторга? Или слово сие столь ужасно обнимает всю жизнь нашу, что мы его пугаемся и не хотим его выразить? Или мы не владеем сим могущим словом? Грустно останавливаться на последнем вопросе и тягостно искать удовлетворительного ответа. Грустно сознаваться, что мы не знаем, не чувствуем самих себя, своей цели, своих средств и возможностей, что мы блуждаем и тешим себя одною игрою жизни, а не обхватили еще его древа и не покушались сорвать его истого плода.
Каждый человек есть необходимое звено в цепи человечества. Судьба бросила его на свет с тем, чтобы он, подвигаясь сам вперед, также содействовал ходу всего человеческого рода и был полезным органом сего всемирного тела. Человек рожден не для самого себя, а для человечества, цель его — польза человечества, круг его действий — собственно им порожденные отношения, отношения семейственные, отношения к известному кругу общества, к сословию, отношения к народу, к государству, к целой системе многих государств, и, наконец, несбыточное по сие время явление, существовавшее только в отвлеченности, чистый космополитизм. Средства, данные человеку для достижения цели его предназначения, столь же многочисленны, сколь многоразличны все отрасли наук, искусств и ремесел. Из этого можно заключить обязанность каждого человека по мере сил своих и своих способностей содействовать благу общему в том круге, который ему предназначен судьбою,— обязанность каждого мыслящего гражданина определенно действовать для пользы народа, которому он принадлежит. К несчастию, эгоизм слишком часто заглушает в человеке это чувство общности, и человек, расширяя круг своей деятельности по необоримому природному влечению, радуется тому влиянию, которое он приобретал и в упоении своем терял из виду или забывал закон своих действий и те условия, в силу коих он пользуется высокими правами человечества.
Теперь обратим мысли к самим себе, то есть вообще к нам, русским молодым людям, получившим европейскую образованность, опередившим, так сказать, свой народ и, по-видимому, стоящим мыслями наравне с веком и просвещенным миром. Сделаем себе наперед искренний вопрос: полезны ли мы? Без сомнения, для нашего народа, для России мы так же полезны, как всякое вещество безусловно и без своего ведома полезно для мира органического. Но приносим ли мы в жертву нашему отечеству тот плод, который, по-видимому, обещает ему паша образованность, наши нравственные способности, который оно вправе ожидать от нас. Нет, решительно нет, и причиною тому наше воспитание, которое в основании своем недостаточно.
Отчего же? Мы любим Россию, имя отечества воспламеняет нас. Мы готовы для него жертвовать своим существованием и не устрашились бы для блага его пролить последнюю каплю крови. Но именно этот самый энтузиазм, благородный в начале своем, часто не позволяет нам холодно измерять недостатки нашего отечества и средства к их улучшению, а сверх того мы сами, может быть, не способны к определенному действию для существенной пользы России. С тех пор как ум наш стал развиваться собственными силами, с тех пор питался он одними результатами, которые он принимал как истины, но до разрешения которых в других краях доходили в продолжении столетий. Таким образом, мы, по-видимому, сравнялись с остальною Европою, но какая же разница между человеком, собственными трудами и постепенно доходящим до одной истины, которую он отыскивал как жемчужину в море человеческих знаний, и другим, который принимает эту истину как свежую мысль, для которого сия истина пленительна единственно красотою своею, обликом? Скажу более: нам вредит даже всеобщность наших познаний. Мы, играя, перебираем все, что в Европе занимает различные отрасли наук. Сегодня привлекает нас один предмет, завтра другой, и сие непостоянство занятий не позволяет нам предаться одному какому-нибудь путеводительному изучению, которое бы нам дало верные средства к известной цели. Можем ли мы назвать хотя одну науку, одно полезное искусство, которое бы у нас в России соделалось отечественным? А несмотря на то, просвещение почти наравне с остальными государствами в Европе льет щедро дары свои на Россию, и нет открытия, которое бы в непродолжительное время нам не сделалось известным.
Какое же выведу заключение из всего вышесказанного? Конечно, много, много есть причин, вне нас лежащих, которые так же приостанавливают наше полное развитие. Постараемся собственными силами, собственным решением уничтожить сии причины. Постараемся по возможности избрать одну цель занятий, одно постоянное стремление в науках, одну методу действования, и тогда мы можем уповать, что труды наши, в каком бы роде они ни были, не будут бесполезны. Мы поясним тогда себе все то, что теперь неясно волнует нашу душу, мы положим тогда на алтарь отечества жертву3, достойную его.

О МАТЕМАТИЧЕСКОЙ ФИЛОСОФИИ

(Ответ И. И. Вагнера1 г-ну Б. X. Блише)

Вагнер, защищая свои понятия об общей математике, выбирает пример из анатомии, развитый Океном в его философии2, и, подчинив законы сего анатомического явления следующей геометрической теореме: что ‘две параллельные линии, пересекаемые третьего линиею, составляют с сею последнею равные углы’, доказывает, что сия идея есть общая и может найти применения во всех науках и искусствах.
‘Из сего примера,— говорит он,— ясно видно, что математическое выражение всякой идеи есть самое чистое и самое общее, что математика, рассматриваемая с такой точки зрения, действительно есть язык идей, язык ума. Так же ясно, что в таком выражении идей заключается и органическая форма вселенной, или закон мира, и что кроме сего закона мира, не может существовать другой науки, как те, которые, переходя в область частного, развивают изобретение сего общего закона мира в различных случаях, следственно, математика есть единственная общая наука, единственная философия, и все прочие науки суть только применения сей единственной чистой науки, применения в области духовного или физического’ {Математика есть наука полная, заключающая в себе самой свою цель и свое начало, она есть даже орган всех наук, не можно ли сказать, что она наука наук, закон мира? Мне кажется, что сие заключение выведено несправедливо. Постараемся объяснить себе общее понятие о законе мира и определить сферу математики, как науки, Шеллинг в начале своего ‘Идеалиста’ ясно доказал условия всякого познания: итак, познание мира должно разделяться на два понятия! на идею мира (абсолют) и на развитие сей идеи3: если же математика есть высшая наука, то не должна ли она существенно разделяться на две части: на науку абсолютной идеи (абсолютного нуля) и на науку проявления сего нуля? Но математика никак не может удовлетворить сему требованию. В обеих частях своих она является наукою мира конечного, в арифметике представляет бесконечнее — нуль в форме развития, в геометрии исследует бесконечное — точку в форме появления. Конечно, математика есть самая точная, самая свободная наука форм, ибо она никогда не вступает в сферу другой какой-либо науки, во служит, напротив того, необходимым условием для всех прочих наук. Она изобретает свое предметы, свои средства. В природе видимой нет точки, нет линии, нет треугольников, они существуют только в идее математики. Отымите у математики все, что ее окружает, и она будет существовать отдельно от всего, сама по себе: но это доказывает только то, что и организм мира имеет все атрибуты целого, единого, бесконечного. Определите грамматику и логику, усовершенствуйте натуральную историю, начертите поэзии постоянную сферу, постоянный ход, и вы увидите, что они все будут отражать постоянный закон мира так же ясно, как и сама математика, с тою только разницей, что предметы их будут находиться вне их, как, например, предмет грамматики и логики в языке и мысли, предмет натуральной истории в царствах природы, и что они все невольно будут выражаться математически. Что же из этого заключить можно? Что математика такое же необходимое условие для всех наук, какое пространство, время и числа для всех явлений мира, но как независимо от мира (организованного) существует идея мира (организация), так и независимо от математики как познания, существует идея всякого познания, то есть наука первого познания, наука самопознания, или философия. Итак, в некотором смысле математика есть закон мира (организм абсолютный), но одна философия — наука сего абсолюта.}.
Из сего следует, что все науки, как выше помянутый пример из ‘Натуральной философии’ Окена, заимствуют свою реальность от одной математики, что все их истины открываются посредством нее одной и тогда только делаются истинами, когда возвышаются до общего значения.
‘Присоединим к доказательству геометрическому другой арифметический пример, и тогда объяснится для нас процесс, которому все следует, равно как в духовном, так и в физическом мире. Сей процесс в самом чистом и в самом общем виде выражается умножением, где переменно и во взаимной зависимости проявляются два числа, заключенные в третьем, синтетическом. В произведении 5X6 шесть повторено пять раз, пять — шесть раз, следственно, каждый из сих факторов перенесен в форму другого. Вот общая теория, или общее выражение всякой синтезы. Таким же образом, в идее фантазия должна принять форму разума, а разум — форму фантазии’ и пр.
‘Таким образом, математика в общих идеях своих совершенно выражает форму или организм мира, такая математика есть, без сомнения, закон мира, есть наука. Из сего легко заключить можно, что происхождение чисел не что иное, как постепенное развитие единицы, которая сама себя ограничивает, что происхождение фигур в противоположных между собою направлениях жизни составляет линии, которые пересекаются углами или встречаются в окружностях. Теперь г-н Блише допустит мне, что арифметика представляет закон мира в форме развития, а геометрия в форме появления, что следственно, в арифметике заключается натуральная философия, в геометрии — натуральная история. Я присоединяю также к натуральной философии и натуральной истории другую философию, имеющую предметом то, что подлежит только внутреннему созерцанию, и сию философию называю я частью идеальной философиею (предмет ее о нераздельном), частью историею мира (о человеческом роде), но это нимало не противоречит моему предположению, что натуральная философия относится s натуральной истории, как арифметика к геометрии’.
‘После сих замечаний г-н Блише, может быть, согласится со мной, когда я говорю {См. Wagner. Vom Staate.}, что такая математика, вероятно, была древнейшею наукою древнейших жрецов и исчезла у греков только по смерти Пифагора4.— На эту идею о математике опирался я {См. Religion, Wissenschaft, Kunst und Staat in lbren gegenseitigen Verhaltnlssen betrachtet. Erlangen, 1819. [Религия, наука, искусство и государство, рассматриваемые в их взаимосвязях. Эрланген, 1819.] (нем.).}, представляя противоположность между древностию и новейшими временами, где я показал, что сии противоположности заключают, что древнейшим народам закон мира был ясен по врожденному чувству природы, между тем как новейшие могут найти сей закон в одном умозрении, но сверх сего, что в первые времена бытия, человечество, умственно и физически проникнутое законом мира, находилось к природе в совершенно другом отношении, нежели в новейшие времена. Сие отношение древнейших времен к природе, которого слабые следы доселе видим мы в животном магнетизме, было простое и непосредственное, между тем как отношение новейших есть одностороннее, посредственное, искусственное.— Я показал, каким образом по причине сей разности человек выступил из целого своего существования, раздробился, так сказать, на части, и религия утратила свою чистоту’.
Вагнер упоминает после сего об усилиях Будды, Моисея и Зороастра преобразовать человека и снова примирить его с природою5, он объясняет влияние пророков, приуготовивших в нравственном мире перемену, которою ознаменовалось появление Христа6. Потом объясняет он простое отношение первобытного человека к природе, основываясь для сего на законе полярности и развивая действие ума и воли в их соединении. Наконец, распространившись несколько об односторонности опытных познаний и о животном магнетизме, Вагнер заключает статью свою следующим образом:
‘Вот точка зрения, с которой я взирал на науку, стараясь объяснить древний мир новейшему. Если я доказал, что органическая форма мира (закон мира) исключительно, ясно и достаточно выражается математикою, то бесспорно, надобно употреблять все усилия, чтобы привести все познания в законы сего математического организма, дабы все общие и высокие открытия свободного ума перешли бы в чувство и в законы нравственности, сделали человека царем природы а поставили его на такую степень, на которой бы он, как стройный звук, согласовался с общей гармонией вселенной’.

ВЫПИСКА ИЗ БЛИШЕ

(Ответ Б. X. Блише на статью И. И. Вагнера)

Я совершенно согласен, что арифметические формулы и геометрические изображения могут быть принят’ во всех науках определенными выражениями общих идей. Итак, я допускаю без всякого спора, что математика в общих законах своих совершенно выражает форму и организм мира, но я утверждаю, что сии общие идеи так, как идеи органической формы мира, принадлежат философии, напротив того, формулы и изображения, и вообще математическое выражение идеи и существа мира принадлежит математике. Математика тогда только видит в формулах своих выражение общих идей и в них и идею мира, когда она делается философическою. Итак, я отвергаю заключение г. Вагнера, который говорит, что такая математика — самая наука, в сем смысле наука бы в ней (была) подчинена форме.— Вся запутанность разрешается, когда мы убеждаемся, что философия к математике в таком же отношении, как существо к форме.— Существо — наука (в абсолютном смысле), форма — представление науки, выражение существа. Итак, я охотно допускаю, что арифметика представляет закон мира в форме развития. Геометрия — в форме появления. Но познание закона мира в сих формах (когда бы сии последние и были условиями для ясности сего познания) существует совсем отлично от формы и составляет философию. Итак, я не согласен с г. Вагнером, когда он утверждает, что в арифметике заключается натуральная философия, а в геометрии — натуральная история (философическое описание природы), ибо в противном случае я допустил бы, что существо заключается в форме. Форма проистекает из существа, а не существо из формы.
После сего Блише распространяется о ‘Натуральной философии’ Окена, на которую ссылался и Вагнер, определяя общую свою идею математики.

О ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ ИДЕАЛЬНОГО

Дева прекрасная, люби моего юношу! Не ты ли первая любовь этого сердца пламенного? Не ты ли утренняя звезда, блеснувшая в раннем сумраке его жизни?— существо доброе, чистое, нежное?! О! первая любовь — эта Филомела1 под зеленеющими ветвями молодой жизни — и так уже много претерпевает от заблуждений, судьба жестоко преследует ее и убивает. Если бы хотя однажды две души равно чистые, в цветущем майском убранстве жизни, с свежим источником сладких слез, с блестящими надеждами юности еще полной, с первыми еще беспорочными желаниями, лелея в сердце незабудку любви,— этот первый цветок в жизни, равно как и в году,— если б хотя однажды два существа родные могли встретиться, слить души свои и в весеннее сие время наслаждения заключить клятвенный союз на все зимнее время земного бытия, если 6 каждое сердце могло сказать другому: ‘Какое мне счастье! Ты стало моим в священнейшее время жизни. Ты спасло меня от заблуждений, и я могу умереть, не любив никого более тебя!’
О, Лиана! О, Цезаро! Это счастье уготовлено для прекрасных душ ваших.

ЗОЛОТАЯ АРФА

Под светлым небом счастливой Аравии на берегу Исмена жил старец, известный своею мудростию между поклонниками Корана. Он зрел восемьдесят раз, как соседние долины облекались в веселую одежду весны. Чувствуя, что ему скоро должно будет пройти роковой мост, отделяющий небо от земли, он призвал сына своего и обратился к нему с последнею речью: ‘Кебу, возлюбленный Кебу, мы скоро расстанемся, я не имею богатства, но в наследство оставляю тебе Золотую Арфу и добрый совет. Всякий раз, когда погаснет солнце на дальнем небосклоне, приходи на этот холм с твоею арфою. Я сам всегда наслаждался гармониею струн ее и никогда жизнь не была для меня бременем, если ты будешь верно наблюдать совет мой, счастие тебе не изменит’. Слова старца глубоко врезались в сердце юноши, вскоре смерть похитила у него отца, и он остался один, но окруженным толпою надежд.
Когда наступал час, в который любовник восточной розы в прохладе рощей воспевает благоуханную царицу цветов, юноша приходил на холм и едва [ли] персты его касались звонких струн, на прозрачном облаке слетал к нему легкий гений — сладостны были беседы его с прелестным гостем — небожителем. Его ланиты пылали жаром вдохновения и слезы восторга сверкали в них, он был счастлив.
Но много воды протекло в море, много дней скрылось в вечности с тех пор, как Кебу не посещал знакомого холма.— Что может остановить его? Вот он, наконец, какая перемена! Где прелесть юноши! На лице его приметны глубокие следы страстей и печалей, он был мрачен как утес, на коем гром и бури оставили печать свою.— Но с ним верная арфа, она, может быть, восстановит покой сердца его. Он всходит на холм, бросает вокруг взор свой: все родное, все знакомое — так же улыбается природа, небо так же ясно, тот же соловей в тени дубравы. Звуки арфы раздались под его рукою. Ах, не слетает прежний друг его, благодатный гений. Кебу сильнее ударяет в струны, они звенят и рвутся под его перстами. О несчастный! Юноша бросает арфу и громко зовет небожителя, но клик исступления тщетно теряется в долине.
Глава его склонилась на грудь, глубоко вздохнул он и невольно вскликнул: ‘Ответь мне, изменник!’ Но тайный голос отвечал ему — гармония души твоей разлучилась. Ты в себе самом носил источник вдохновения, но страсти иссушили его и сердце твое остыло к красотам природы.

13 АВГУСТ

Если в семнадцать лет ты презираешь сказки, любезная Сонюшка, то назови мое марание повестию или придумай ему другое название. Но прежде всего дай мне написать эту сентенцию: Tous les contes ne sont pas des fables {Сказки — не басни (фр.).}.
В счастливой стороне (не знаю, право, где) жила мирная чета. Не будем справляться об ее чине и фамилии, тем более, что родословные книги об ней, конечно, умалчивают и что тебе в том нужды никакой нет. Только то мне известно, что добрый муж с женою усердно поклонялись богам и ежегодно приносили им в жертву по два лучших баранов из своего стада. За то боги недолго были глухи к их молитвам и вскоре наградили их добродетель исполнением их желаний. Счастливый отец с восторгом прижал к груди маленькую дочь свою, ребенка прекрасного, и, любуясь ее живыми, голубыми глазами и свежею невинною краскою ее ланит, назвал ее Пленирою и заклал еще двух баранов в честь богам, для того чтоб они ниспослали на дочь его все блага земные.
Боги вторично услышали его молитву, и три жителя или, лучше сказать, три жительницы небесные явились у него с дарами. Одна блистательная, в одежде яркой, казалось, в один миг промчалась чрез все пространство, отделяющее небо от земли. Если б такая же очаровательница прилетела вдруг ко мне в то время, как я пишу, читаю, мечтаю или наслаждаюсь тем, что италианцы называют: il dolce far niente {Безделие, приятное ничегонеделание (итал.).}, или хоть во сне, то по огню, пылающему в ее очах я на ее ланитах, по волшебному, легкому, но величественному стану, по длинным светлым локонам, развевающимся в быстроте стремления, по дивному голосу и по пламенным речам, возбужденным одним чувством, я бы недолго остался в недоумении и скоро узнал бы в ней богиню искусств. С небесною улыбкою милости она вручила удивленному отцу драгоценную, звучную арфу для Пленирм, примолвила, что когда будет семнадцать лет его дочери и когда в первый раз она заиграет на этой арфе, то почувствует всю цену сего подарка, и вдруг исчезла.
Другая, мнилося, сосредоточила в себе все лучи небесных светил. Сквозь тонкую, прозрачную одежду слабые очи смертных не дерзали взирать на пламенный цвет ее тела, все черты лица ее горели огнем, незнакомым для нас, огнем истины. В величественном, быстром и смелом полете своем она, казалось, залегла вселенную, и яркий свет, разливающийся от нее во все стороны, ослеплял взор. Она держала зеркало, в котором все предметы отражались так же верно, как в сердце еще чистом, и, примолвя, что Плевира в семнадцать лет почувствует всю цену сего подарка, исчезла. После нее в комнате сделалось так темно, что ты подумала бы, милая Сонюшка, что уже настал час ночи и удивилась бы, когда б увидела а окно яркое солнце, которое катилось в ясном небе, в самый полдень.
Третья… Ах, как пленительна она! Нежный, неописуемый стан, покрытый одеждою белою, как снег, скромная и даже неверная походка, самая неопределенность черт лица, выражающих одно гармоническое чувство невинности, таинственность взора, осененного длинными ресницами, сими защитами против испытующих взглядов, все в ней исполняло душу глубоким, очаровательным, неизъяснимым чувством. С алою краскою стыдливости и с улыбкою скромности положила она на Плениру прозрачное, белое покрывало, примолвила, что в семнадцать лет она должна испытать цену сего подарка, и исчезла, как легкий, приятный сон, оставляющий долгое воспоминание.
Я не буду тебе описывать, милая, с какою тщательностию родители старались о воспитании Плениры. Довольно того, что они не щадили никаких стараний, никаких пожертвований для нее, хранили ее, как драгоценный, единственный цветок, блистающий для них на поле жизни, не оставляли ее ни на шаг одну, описали около нее круг, в котором она видела и угадывала одно только доброе, высокое на земле, и из которого в семнадцать лет вылетела бабочка прелестная, с красками свежими, напитанная одним только медом.
С каким нетерпением Пленира ждала решительного дня! Как ей хотелось до времени иметь семнадцать лет, чтобы поскорее насладиться подарками неба. Счастливая! Она не знала, что надежда есть лучшее наслаждение на земле.
Наконец, настало давно ожидаемое время. Плениру поутру нарядили просто, но вся ее одежда так к ней пристала, что ты приняла бы ее за какую-нибудь волшебницу или богиню, слетевшую с неба для того, чтобы обмануть нас собою. В белом легком платье она, казалось, летела, рассекая воздух и не касаясь земли, из прекрасной рамки темнорусых длинных локонов пленительное лицо ее разливало со всех сторон удовольствие, которое она сама чувствовала, и прозрачное покрывало, дар бесценный, небрежно было поднято на лилейном челе.
В этот радостный день родители Плениры созвали своих приятелей и знакомых, чтобы разделить с ними свое счастие. После нескольких забавных игр и веселых речей принесли богатую арфу, на которой Пленира еще никогда не играла, и все в ожидании составили безмолвный круг. Пленира, дыша радостию, с глазами, исполненными огня нетерпения, прислонила к себе арфу, и нежные персты ее покатились по громким струнам. Стройные, величественные звуки остановили внимание всех, и все ожидали, как разрешится волшебная таинственность первого solo. Но когда после нежного, унылого адажио слезы брызнули из глаз, и когда вдруг раздалась музыка пламенная, быстрая, и восторг одушевил всех, и все желания невольно устремились к чему-то бесконечному, непонятному, и все, и все исполнилось жизни, то Пленира уже не могла воздержать своей радости. Все черты лица ее были упоены восторгом, в глазах ее горело чувство удовольствия, но то не было довольствие самой себя. Нет. Она восхищалась своими успехами, она радовалась удивлению, возбужденному ею во всех слушателях.
Довольная первым подарком, с любопытством устремилась она в другую комнату к зеркалу, в которое она также еще никогда не смотрела и с которого сдернули завесу. Ах! что увидела она в нем! Какую неизъяснимую красоту, в чертах которой сияла одна радость, один восторг! Пленира не могла отстать от зеркала, она любовалась самой собою, как вдруг покрывало опустилось нечаянно с чела и все закрыло перед ней — и зеркало и прелестное изображение.
Тогда познала она могущество третьей богини. Тайный укор заменил в ней прежнее чувство упоения, пурпур стыдливости зажег ее ланиты, и в раскаянии своем она хотела разбить зеркало и арфу, виновников первого ее негодования на себя, но нежная рука подымает ее покрывало, и Пленира видит пред собою воздушную, прекрасную деву, со взором скромным, с длинною ресницею. ‘Ты не узнаешь меня,— тихо говорит дева.— Я подарила тебе это покрывало. Познай теперь всю цену моего подарка. Это покрывало скромности. Носи его всегда на себе, и всякий раз, как чувство новое, тебе незнакомое, овладеет твоею душою, вспомни обо мне, вспомни о покрывале скромности’. Дева исчезла.
Пленира поклялась никогда не презирать ее подарка. С тех пор как часто играла она на арфе, как часто смотрела в зеркало, и всегда была довольна собою.
Вот конец моего рассказа. Но ты теперь с любопытством спросишь у меня, кто эта Пленира? Любезная Сонюшка, спроси у других, они, верно, угадали.

СЦЕНА ИЗ ‘ЭГМОНТА’

Площадь в Брюсселе

Эттер и плотник выступают вместе.

Плотник

Не все ли я предсказывал? Еще за неделю говорил я в цеху, что будут ссоры, и ссоры жестокие.

Эттер

Неужели это правда, что они во Фландрии опустошили церкви?

Плотник

Совсем до конца разорили все церкви и часовни. Оставили одни голые стены. Экой сброд негодяев! И от них должно теперь пострадать наше правое дело. Нам бы, как должно, с твердостью представить права свои правительнице, да и стоять за них. А теперь станем говорить, станем собираться, так как раз запишут в бунтовщики.

Эттер

Правда, теперь всякий думает: куда мне совать нос свой? Ведь от носу-то и до шеи недалеко.

Плотник

Ну, горе нам, если раз заснула чернь, все эти бродяги, которым нечего терять. Те выберут это предлогом, запутают и нас тут же, и беда всему народу.

Соест

(подходя к ним.)

Здорово, господа! Что нового? Правда ли, что иконоборцы идут прямо сюда?

Плотник

Здесь они ничего не тронут.

Соест

Ко мне подходил солдат табак покупать. Я порасспросил его. Правительница, которая всегда была баба твердая и умная, теперь на себя не похожа. Должно быть, что дело идет плохо, когда она прячется за свои войска. Крепость вся обложена. Даже слух носится, что она хочет бежать из города.

Плотник

Нет! ей не должно оставлять города. Ее присутствие отвратит от нее опасность, а мы будем защищать ее лучше всех ее усачей: мы подымем ее на руки, если она удержит за нами наши права, нашу свободу.

Мыловар подходит к ним.

Мыловар

Проклятые ссоры, ужасные ссоры! Того и гляди, что все придет в волнение и не добром окончится. Смотрите, будьте смирны, чтоб и вас не приняли за мятежников.

Совет

Вот вам и семь мудрецов греческих.

Мыловар

Я знаю, многие тайно действуют заодно с кальвинистами, бранят епископов и не боятся короля, но верный подданный, искренний католик…

Мало-помалу присоединяются люди всякого разбора и слушают.

Ванзен

(подходит.)

Бог в помощь, господа! Что нового?

Плотник

Не водитесь с этим, он мерзавец.

Эттер

Это, кажется, писец доктора Витса.

Плотник

Он служил у многих подьячих. Наперед был он писцом, но так как его гоняли из дому в дом за плутовство, то он пустился в ремесло подьячих да стряпчих, он горький пьяница.

Народ стекается более и более и располагается толпами.

Ванзен

Вы также собрались, сомкнули головы в одну кучу. Стоит того, чтобы поговорить. Если бы между вами были люди с душой да к тому же люди с головой, то бы мы одним махом разорвали оковы гишпанские.

Соест

Слушай, сударь, этого не должен ты говорить, мы присягали королю.

Ванзен

А король присягал нам, заметьте.

Эттер

Ага! он говорит толком. Скажите свое мнение.

Несколько вместе

Слышали, он знает дело. Голова-то смышленая.

Ванзен

Я служил старому господину, у которого были пергаменты, столбцы самые древние, договоры и законы, старик любил также самые редкие книги, в одной было написано все наше государственное устройство: как нами, нидерландцами, управляли наперед отдельные князья и приносили с собою свои права, привилегии и обычаи, как наши предки уважали князей своих, когда они правили как должно, и как брали свои меры, когда князь хотел протянуть руку за веревку. Штаты тотчас заступались за правду, ибо в каждой провинции, как бы она мала ни была, находились штаты и представители народа.

Плотник

Молчите, сударь! Это всем давно известно. Всякий честный мещанин знает свое правление, сколько ему нужно знать его.

Эттер

Пускай он говорит, вы узнаете что-нибудь да нового.

Соест

Он совершенно прав.

Мыловар

Рассказывай, рассказывай! Это не всякий день услышишь.

Ванзен

Какие вы, граждане! Живете день на день. Получили ремень от отца и таскаетесь с ним, а там вам и горя нет, что войска вас давят и притесняют. Вы не заботитесь о происхождении, об истории власти и праве властителя — опустили головы, а между тем гишпанец и покрыл вас своей сетью.

Соест

Кто об этом думает? Был бы у всякого насущный хлеб.

Эттер

Проклятое дело! Зачем хоть временем не вырвемся <1 нрзб>, чтобы поговорить об этом.

Ванзен

Теперь говорю вам это. Король гишпанский, который по счастливому случаю завладел всеми провинциями вместе, должен бы ими править не иначе, как князья, которые в старину владели ими отдельно. Понимаете?

Эттер

Растолкуй нам это.

Ванзен

Оно ясно как солнце. Не должны ли вы судиться по земным правам своим? Откуда это?

Мещанин

Правда!

Ванзен

Мещанин брюссельский не различные ли имеет права с антверпенским? Антверпенский с гентским? Откуда же это?

Другой мещанин

В самом деле.

Ванзен

Но если вы будете на все равнодушны, вам и другое покажут. Тьфу к черту! Чего не мог сделать ни Карл Смелый, ни воинственный Фридрих, ни Карл Пятый, то сделает Филипп и посредством женщины1.

Соест

Да, да! И старые князья тоже было начинали.

Ванзен

Конечно! Наши предки глядели в оба. Досадит ли им какой-нибудь правитель, они заполонят, бывало, его сына или наследника2, задержат его и выдадут только на самых выгодных условиях. Отцы наши были истинные люди! Они знали свою пользу. Знали, как за что взяться, как на чем постоять. Прямые люди! Оттого-то права наши так ясны, наши вольности так неприкосновенны.

Мыловар

Что говорите вы про вольности?

Народ

Про наши права, про наши вольности! Скажите еще что-нибудь про наши права.

Ванзен

Все провинции имеют свои преимущества, но мы, брабанцы3, мы особенно богаты правами. Я все читал.

Соест

Говори.

Эттер

Говори скорее.

Мещанин

Пожалуйста.

Ванзен

Во-первых, там написано, что герцог Брабантский должен быть наш добрый и верный господин.

Соест

Добрый! Неужели там это написано?

Эттер

Верный! Полно, так ли?

Ванзен

Уверяю вас, что точно так. Он нами обязан, мы им. Во-вторых: он не должен поступать с нами насильственно и самовластно, не должен показывать и вида насильства и самовластия, так чтоб мы и подозревать не могли никоим образом.

Эттер

Славно! не употреблять насильства.

Соест

Не показывать и вида.

Другой

Так чтобы и подозревать нельзя было! Вот главное! Чтоб никто не мог подозревать ни в чем.

Ванзен

Именно так.

Эттер

Достань нам книгу.

Один из мещан

Да, она нам надобна.

Другие

Книгу! Книгу!

Другой

Мы пойдем к правительнице с этой книгою.

Другой

Ты будешь говорить за нас, господин доктор.

Мыловар

Ослы! Ослы!

Другие

Расскажи еще что-нибудь из книги!

Мыловар

Только слово! так выбью зубы.

Народ

Осмелься кто его тронуть! Скажи нам что-нибудь о наших правах! Кроме тех, есть ли у нас еще права?

Ванзен

Разные и очень знатные, очень выгодные. Там написано между прочим, что правитель не должен ни переменять, ни умножать духовных людей без согласия дворян и чинов! Заметьте это! Не изменять и гражданского чиноположения.

Соест

В самом деле так?

Ванзен

Покажу, пожалуй, писанное тому уж за двести или триста лет.

Мещане

А мы терпим новых епископов? Дворянство должно заступиться за нас, начнем тревогу!

Другие

И мы позволяем, чтоб нас пугала инквизиция?

Ванзен

Вы сами в том виноваты.

Народ

У нас есть еще Эгмонт! есть еще принц Оранский! Они пекутся о нашем счастии.

Ванзен

Ваши земляки во Фландрии начали доброе дело.

Мыловар

О скотина! (Ударил его.)

Другие

(сопротивляются и кричат.)

И ты испанец, что ли?

Другой

Как? честного человека?

Другой

Книжного? (Бросаются на мыловара.)

Столяр

Бога ради, перестаньте!

Другие вмешиваются в драку.

Братцы! Ну что это такое?
Ребята свищут, бросаются камнями, травят собаками, из мещан некоторые стоят и смотрят, сбегается народ, иные покойно ходят взад и вперед, другие всячески дурачатся, кричат и веселятся.

Другие

Вольность и права! права и вольность!

Эгмонт

(является с сопровождением.)

Тише! тише, народ! Что сделалось! Тише! Разгоните их!

Столяр

Батюшка! Вы явились как ангел божий. Да полно ли вам? Не видите? Граф Эгмонт! Почтение графу Эгмонту!

Эгмонт

И здесь тоже? Что вы делаете? Граждане на граждан? Этого бешенства неужели не удерживает и близость королевской правительницы? Разойдитесь — всякий воротись к своей работе! Худой знак, когда вы в будни празднуете! Что сделалось?

Мятеж мало-помалу утихает, и все становятся вокруг него.

Столяр

Дерутся за свои права!

Эгмонт

Которые сами у себя отнимут по глупости. А кто вы такие? Мне кажется, вы честные люди.

Столяр

Добиваемся этого имени, батюшка.

Эгмонт

Ремесло твое?

Столяр

Плотник и цеховой голова.

Эгмонт

А твое какое?

Соест

Разносчик.

Эгмонт

А твое?

Эттер

Портной.

Эгмонт

Помню: ты шил ливреи моим людям. Ты прозываешься Эттер.

Эттер

Благодарю покорно, что помните.

Эгмонт

Я никого не забываю, с кем раз виделся и говорил. Делайте все возможное, братцы, чтоб сохранить спокойствие, об вас и без того довольно худо думают. Не раздражайте еще больше короля, ведь сила все-таки у него в руках. Порядочный гражданин, который кормится честным ремеслом, всегда имеет столько свободы, сколько ему нужно.

Столяр

Подлинно так, батюшка! В том-то и беда наша! Эти мошенники, эти пьяницы, эти бродяги — от праздности затевают ссоры, от голода бегают стадом за правами, лгут всякую всячину любопытным и легковерным и за бочку пива поднимают тревоги, в которых гибнут тысячи людей. Тут-то им и весело. Крепко запираем домы и сундуки: так рады бы огнем нас выжить.

Эгмонт

Вам будет оказана всякого рода помощь, приняты действительные меры против зла. Противьтесь чужому учению и не думайте, чтобы мятежами можно было утвердить права свои. Сидите дома, не давайте им шататься по улицам. Умные люди могут сделать многое.

Между тем большая часть народа разбежалась.

Столяр

Благодарим покорно, ваше сиятельство, за доброе о нас мнение. Сделаем все, что можем.

Эгмонт уходит.

Славный князь! Настоящий нидерландец! Ничего испанского!

Эттер

О, когда 6 только его в правители! Радехонек его слушаться.

Соест

Как бы не так. Нет! Король его местечко бережет для своих.

Эттер

Видел на нем платье? По новой моде, испанского покроя.

Столяр

Чудо-молодец!

Эттер

Его шея была бы настоящий сахар для палача.

Соест

Не с ума ли сошел? Что ты мелешь?

Эттер

В самом деле, влезет же глупость в голову! А точно так. Увидишь красивую длинную шею — тотчас подумаешь: ловко рубить голову. Эти проклятые казни! Из ума не выходят. Плавают ли ребята, и я вижу голые спины — тотчас вспомнишь целые сотни, которых видал под батожьем. Встретится какой-нибудь толстяк, мне кажется, что его уж на вертеле жарят. Ночью, во сне, все жилы дрожат: нет часу веселого. Забыл всякую забаву, все шутки на свете, только и видятся что страшилища да ужасы.

<ВТОРОЕ ПИСЬМО О ФИЛОСОФИИ>

Что такое философия и каков предмет ее? Эти вопросы, казалось бы, должны быть первыми вопросами философии. Мы привыкли при изучении всякой науки объяснить себе наперед предмет ее. Здесь совершенно противное. Для того чтобы определить себе, что такое философия, надобно пройти полную систему науки, и ответ на сей вопрос будет ее результатом. Отчего бы это так было? Неужели философия не есть в полном смысле наука? Неужели она не имеет предмета определенного и основана на одном предположении мечтательном? Напротив, оттого, что она есть единственная самобытная наука, заключает в себе самый предмет свой, между тем как другие науки, так сказать, приковывают ум к законам нескольких явлений, произвольно полагая ему границы во времени или в пространстве, она выливается из самой свободы ума, не подчиняясь никаким посторонним условиям. Математика есть также наука свободная: точка, линии, треугольники суть некоторым образом ее произведения, но математика занимается одними произведениями своими и тем ограничивает круг свой, между тем как философия обращает все свое внимание на самое действие. Всякая наука довольствуется познанием своего предмета или, лучше сказать, познает только за’ коны избранных ею явлений, одна философия исследует законы самого познания и потому по всей справедливости, во все времена, называлась наукою наук, наукою премудрости.
Если философия занимается не произведением ума, но его действием, то она необходимо должна преследовать это действие в самой себе, т. е. в самой науке, и потому первый вопрос ее должен быть следующий: что есть наука или вообще что такое знание?
Всякое знание есть согласие какого-нибудь предмета с представлением нашим о сем предмете. Назовем совокупность всех предметов Природою, а все представления сих предметов или, что все одно, познающую их способность умом, и скажем: знание в обширном смысле есть согласие природы с умом.
Но ум и природа рождают в нас понятия совсем противоположные между собой: каким же образом объяснить их взаимную встречу во всяком знании? Вот главная задача философии. На этот вопрос нельзя ответить никакою аксиомою, ибо всякая аксиома будет также знанием, в котором снова повторится встреча предмета с умом, или объективного с субъективным. Итак, разрешить сию задачу невозможно. Один только способ представляется философу: надобно ее разрушить, т. е. отделить субъективное от объективного, принять одно за начальное и вывести из него другое. Задача не объясняет: который из сих двух факторов знания должен быть принят за начальный, и здесь рождаются два предположения:
1. Или субъективное есть начальное, тогда спрашивается, каким образом присоединилось к нему ему противоположное, объективное.
2. Или объективное есть начальное. Тут вопрос, откуда взялось субъективное, которое с ним так тесно связано.
В обширнейшем значении сии два предположения обратятся в следующие:
1. Или природа всему причина, то как присоединился к ней ум, который отразил ее?
2. Или ум есть существо начальное, то как родилась природа, которая отразилась в нем?
Если развитие сих двух предположений есть единственное средство для разрешения важнейшей задачи философии, то сама философия необходимо должна, так сказать, распасть на две науки равносильные, из которых каждая будет основана на одном из наших предположений и которые, выходя из начал совершенно противоположных, будут стремиться ко взаимной встрече для того, чтобы в соединении своем вполне разрешить задачу, нами выше предложенную, и образовать истинную науку познания.
Сии науки, само собою разумеется, должны быть — наука объективного, или природы, и наука субъективного, или ума, другими словами: естественная философия и трансцендентальный идеализм. Но так как объективное и субъективное всегда стремятся одно к другому, то и науки, на них основанные, должны следовать тому же направлению и одна устремляться к другой, так что естественная философия в совершенном развитии своем должна обратиться в идеализм и наоборот.

ОБ ‘АБИДОССКОЙ НЕВЕСТЕ’

Сия повесть так известна, что не нужно представлять здесь ее содержания. Она не принадлежит к числу тех произведений, в которых Байрон показал всю силу своего гения, и потому не может подать повода к развитию характера сего великого поэта. В переводе И. И. Козлова1 есть места прекрасные, стихи пресчастливые. Но везде ли сохранен характер подлинника? Г-н Козлов доказал нам, что он постигает красоты поэта английского, и мы уверены, что он чувствует живее нас, сколько перевод его отстает от произведений Байрона. Мы же, русские, должны быть благодарны за всякий опыт, доказывающий чувство изящного, рвение к литературе отечественной и трудолюбие.
P. S. В 148 No ‘Северной пчелы’ помещен критический разбор ‘Абидосской невесты’. Длинный приступ, украшенный многими сравнениями (в которых не забыты ни золотые кумиры, ни глиняные ноги, пи деревья, ни каменья, ни заря, ни слабые дети), посвящен тому, чтобы доказать необходимость беспристрастия. Это похвально, но рецензент забыл, что пристрастие не всегда проистекает от намерения недоброжелательного и часто происходит от недостатка способов произнести суд беспристрастный. Мы тогда судим здраво, когда с чистотою намерения соединяем верные понятия о предмете, подлежащем нашему суждению. Si no quae non, как говорит сам рецензент, или sine qua non {Непременное условие (лат.).}, как говорят по-латыни. Автор рецензии, желая доказать неверность перевода г-на Козлова, выставляет свой собственный, буквальный. Например, прекрасные два стиха:
Where the light wings of zephyr oppressed with parfum
Wan faint o’er the gardens of que in her bloom —
переводит он следующим образом: ‘Где свет дневной быстро разносится зефиром, отягченным благоуханием, где сады украшены полноцветными розами’. Если г. рецензент принял light за свет, a wings за глагол, то в стихах Байрона нет ни здравого смысла, ни даже грамматического. The light wings значит — легкие крылья {Вот как надобно буквально перевесть эти два стиха: ‘Где легкие крылья зефира, отягченные благоуханием, изнемогают над садами, в которых восточная роза расцветает во всей красе своей’.}. Следующие стихи переведены с такою же верностью. По этому примеру мы можем видеть, в состоянии ли автор разбора судить о стихах Байрона и сравнивать перевод г. Козлова с подлинником. О слоге, об образе изложения его рецензии мы говорить не будем. Если читатели ‘Северной пчелы’ прочли ее с удовольствием, то их не разуверишь. Подумаем о самих себе, наш P. S. длинен, а читатели, может быть, нетерпеливы.

ВЛАДИМИР ПАРЕНСКИЙ

Три эпохи любви переживает сердце, для любви рожденное. Первая любовь чиста, как пламень, она, как пламень, на все равно светит, все равно согревает, сердце нетерпеливо рвется из тесной груди, душа просится наружу, руки все обнимают, и юноша в первом роскошном убранстве весны своей, в первом развитии способностей, пленителен, как младое дерево в ранних листьях и цветах. Как бы ни являлась ему красота, она для него равно прекрасна. Взор его не ищет Венеры Медицейской, когда он изумляется важному зрелищу издыхающего Лаокоона. Холодные слова строгого Омира и теплые напевы чувствительного Петрарки равнозвучны в устах его, и любовница его — одна вселенная. Это — эпоха восторгов.
Настает другая. Душа упилась, взоры устали разбегаться, им надобно успокоиться на одном предмете. Возьмется ли юноша за кисть: не древний Иосиф, не ангел благовеститель рождается под нею, но образ чистой Марии одушевляет полотно. Счастлива первая дева, которую он встретит! Какая душа посвящает ей свои восторги! Какою прелестью облекает ее молодое воображение! Как пламенны о ней песни! Как нежио юноша плачет! Эта эпоха — один миг, но лучший миг в жизни.
Что разочаровывает отрока, когда он разбивает им созданную игрушку? Что разочаровывает поэта, когда он предает огню первые, быть может, самые горячие стихи свои? Что заставляет юношу забыть первый идеал свой, забыть тот образ, в который он выливал всю душу? Мы недолго любим свои созданья, и природа приковывает нас к действительности. Дорого платит юноша за восторги второй любви своей. Чем более предполагал он в людях, тем мучительней для него теперь их встреча. Он молчалив и задумчив. О, если тогда на другом челе, в других очах прочтет он следы тех же чувств, если он подслушает сердце, бьющееся согласно с его сердцем,— с какою радостью подает он руку существу родному! И как ясно понимают они друг друга! Вот третья эпоха любви: это эпоха дум.
Во второй эпохе, счастливой, по обманчивой, жил Владимир Паренский. Отец его, один из знатнейших панов, известный голосом своим на сеймах, имел богатые владения в южной Польше. Следуя тогдашнему обыкновению, он отправил десятилетнего Владимира в немецкий город Д…. поручив его воспитание старому другу своему, доктору Фриденгейму, который через несколько лет после того сделался начальником Медицинской академии. В скором времени молодой Паренский начал оказывать большие успехи. Шестнадцати лет вступил он в университет и был уже в состоянии следовать за такими уроками, которые требуют внимания напряженного и развитых способностей. Страсть его к познаниям не ограничивалась предметами, необходимыми для образованного человека. Он никогда не пропускал анатомических уроков своего наставника и, хотя не принадлежал к медицинскому факультету, имел, однако ж, весьма основательные понятия об этой науке. На семнадцатом году Паренский познакомился с славным Гете. Это знакомство имело самое благодетельное влияние на образование юноши. При первом свидании Владимир не верил глазам своим. Ему казалось невозможным, чтобы та же комната заключала его и первого поэта времен новейших, чтобы рука, написавшая величайшие произведения ума человеческого, жала его руку. Это чувство понятно не для многих, но оно сильно в тех душах, которые алкают пищи и вдруг видят перед собой расточителя небесной манны. О, если бы великие люди всегда чувствовали свою силу, когда бы они знали, что слово их — слово творческое, что оно велит быть свету, и Свет будет: они, верно бы, никогда не отказывали чистому сердцу юноши в ободрительном приветствии.
Не знаем, Гете ли посвятил Паренского в таинства поэзии, или уже прежде молодое его воображение говорило стройными звуками, но несомненно то, что величественная простота Гете уже пленяла Владимира в такие лета, в которые обыкновенно предпочитают ей пламенный, всегда необузданный восторг Шиллера. Паренский неизвестен как поэт, но германские студенты доныне твердят некоторые его стихотворения, никогда не изданные и доказывающие, что он рожден был поэтом. Десять лет пробыл он в Германии.
Однажды Паренский, по обыкновению своему, бродил без цели по дорожкам сада. Уже следы солнца бледнели на западе и месяц светил на чистом осеннем небе. Владимир не примечал перемен дня. Наконец, усталый от усильного движения, он бросился на дерновую скамью, где за несколько лет перед сим он живо чувствовал прелесть вечера, озаренного луною, и где теперь он, кажется, забывает и минувшее и настоящее. Осенний ветер, предвестник близкой ночи, шумел желтыми листьями, которыми усеяны были дороги, но ветер не мог пробудить Паренского от глубокой задумчивости или, лучше сказать, от глубокого бесчувствия. Он мрачно смотрел пред собою, но взор его был без всякой жизни, без всякого выражения. Вдруг поднял он голову, чувствуя, что кто-то склонился на плечо его.
— Давно,— сказала Бента печальному другу своему,— давно следую я за тобою, несколько раз уже пробежала по следам твоим все дорожки сада, и ты не приметил меня или, может быть, не хотел приметить. Для чего бежишь ты от друзей своих? Мой отец говорит, что он уже тебя почти никогда не видит, а я… но ты опять задумчив, ты хочешь быть один, мой друг! Что может быть страшнее одиночества?
Владимир молчал, как бы не слыша дрожащего голоса Бенты, наконец взглянул на нее с видом удивленья, и две крупные слезы, блиставшие на щеках девы прекрасной, повторили ему то, чего не слыхал он.
— Милая,— сказал ей тронутый Паренский,— я кажусь тебе странным, может быть жестоким: ты счастлива, не понимая, что могут быть люди, мне подобные, в которых убито все, даже самое чувство.
— Зачем,— воскликнула Бента,— зачем был ты на этом севере, где остыло твое сердце, где лицо твое сделалось суровым, а взор бесчувственным? Для того ли взросли мы вместе, чтобы не понимать друг друга? Кого боишься ты — меня ли? Давно ли есть в твоем сердце тайны, которых я знать не должна? Давно ли знаешь ты такое горе, которого я разделить не могу?
— Давно,— отвечал Паренский,— к несчастью, давно. Мой друг! Я не отравлю твоей жизни, не огорчу тебя несчастною повестью, которая может разочаровать тебя в твоих счастливых заблуждениях. Ты улыбаешься всему в мире — не меняй этой улыбки на змеиный смех горестной досады!
Бента не понимала слов Владимира, но он выговорил их с таким усилием, лицо его так побледнело, что она замолчала и заботливо на него смотрела.
Долго оба безмолствовали — он от беспорядка мыслей, она от страха или, может быть, от другого чувства, еще сильнейшего. Наконец, Владимир прервал тишину:
— Друг мой! Слыхала ли ты про любовь?
— Слыхала,— отвечала вполголоса робкая дева.
— Страшись этого чувства.
— Отчего?
— Оно… оно меня убило. Там, на этом севере, я знал деву. Она была так же мила, как ты, прости меня, Бента, она была тебя милее…
При этих словах Вента, которая по сих пор лежала на плече Владимира, приподнялась и отодвинулась.
— И где же теперь эта дева? — спросила она.
— Где? не знаю. Она… но у ней щеки не горели этим пурпуром, у ней сердце не билось, как твое.
Вента снова склонилась на плечо юноши.
— Если ты любил,— сказала она,— если ты любишь: можешь ли быть суровым? Чуждаться людей? Ужели она могла не любить тебя?
— Слыхала ли ты,— прервал ее Владимир,— что любовь уносит покой сердца и драгоценнейшее сокровище девы — невинность?
— Слыхала, и не верю. Нет! не могу верить… Река слез мешала ей говорить более.
— Люби меня, и я буду добрее,— шептала она, рыдая, и бросилась на шею Паренскому.
— Оставь меня! Оставь меня! — говорил он, отталкивая деву.— Беги! ты еще невинна.
— Люби: я буду добрее,— шептал дрожащий голос.
— Беги!— закричал юноша,— ты меня не знаешь. Ты будешь проклинать меня. Я…
— Люби меня! Я твоя навеки.— Бента еще не договорила своих слов, как уже пламенные уста Владимира горели на груди ее. Они упали на скамью…
Не осуждайте их, друзья мои!., не осуждайте их… Если б мне было можно продлить ваш восторг, счастливцы! Если б мне можно было превратить эту ночь осеннюю в прелестный вечер мая, унылый свист ветра в сладостный голос соловья и окружить вас всею прелестью волшебного очарования! Но хотеть ли вам другого счастья? Любовь — лучшая волшебница. В первый раз в объятиях друг друга, вам более желать нечего. О Бента! Зачем не скончала ты жизни, когда твой друг прижимал тебя так крепко к груди своей? Твое последнее дыхание было бы счастливою песнею. На земле не просыпайся, дева милая! Скоро… неверная мечта взмахнет золотыми крыльями, скоро, слишком скоро слеза восторга заменится слезою раскаяния.
— Нет! Владислав! Этого не могу простить. Подумай сам. Тебе двадцать лет, барону пятьдесят. И ты с ним связываешься! За что? за безделицу: за то, что он вырвал у тебя перчатку сестры моей и отнял случай поднести ее, покраснеть и пролепетать несколько слов. Признаюсь, я служу уж второй год, три раза был секундантом и сам имел две честных разделки, а никогда не находился в таком неприятном положении. Что скажет отец мой, когда узнает завтра, чем дело кончится, узнает, что ты имел дуэль с бароном, убил его или сам убит? Гроза вся рушится на меня. Опять мне недели на три выговоров и советов.
Так говорил молодой гусар, гр<аф> Любомиров, шагая взад и вперед по комнате и досушая второй стакан пунша. Между тем Владислав сидел, поджавши руки, спиной к дверям и не слушал красноречивого проповедника. Лишь изредка, когда звенел колокольчик и кто-нибудь входил в кондитерскую, задумчивый юноша лениво поворачивал голову, вставал, раз пять без нужды снимал со свечи и колупал воск. Вдруг вынул часы, топнул с досадой ногою и прибавил вполголоса: ‘Четверть одиннадцатого, а его нет как нет!’ Но только что он промолвил эти слова, дверь лавки застучала, колокольчик зазвенел, и в первой комнате раздался пугливый голос.
— Сюда!— закричал гусар, и маленькая шарообразная фигура вошла в гостиную. Это был Франц Лейхен, сорокалетний весельчак, приятель Любомирова, приятель Владислава и едва ли не общий приятель всей столицы.
— Я уже начинал бранить тебя, Франц,— сказал ему Владислав, пожимая его руку.
— К чему такая нетерпеливость? — возразил Лейхен.— Ведь надобно везде успеть. Я угадал вперед. У вас, молодых людей, опять в голове пирушка, и меня, старика, туда же тащите.
— Да! У нас в голове пирушка,— продолжал холодно Владислав,— ты секундант мой.
— Не впервые мне быть твоим секундантом,— закричал с важным хохотом Франц,— не впервые! и признайся, я всегда вторил тебе славно.
— Ты секундант мой,— повторил Владислав,— завтра я дерусь с бароном.
При этих словах круглое лицо Франца начало понемногу вытягиваться, он как испуганный смотрел в глаза Владислава, наконец, повесил голову и сел посреди дивана. Владислав сел против него, а Любомиров, воротясь из другой комнаты с мальчиком и еще двумя стаканами пунша, приподвинул к столу кресла и сел между ними.
— Ты завтра дерешься с бароном? — спросил тихим голосом Лейхен.
— Да, я дерусь с бароном,— отвечал Владислав.— Я давно говорил вам, друзья мои,— продолжал он с улыбкою,— что лицо барона для меня нестерпимо, что я в мире не видал ничего отвратительнее. При первой встрече с ним какой-то злой гений шепнул мне, что он будет врагом моим, и предчувствие сбылось.
— Сбылось! — возразил Любомиров.— Трудно сбываться таким предчувствиям! Ты посадил себе в голову, что тебе надобно быть в ссоре с бароном, на каждом шагу стерег его и, наконец, нашел случай придраться. Есть чему дивиться. Есть где искать шепота злого гения! И что могло тебе досаждать в этом бароне? Он всегда был с тобою учтив и даже ласков…
— Эта учтивость, эта ласка были мне противнее всего на свете. Вчера еще он подошел ко мне, с холодной улыбкой взял меня за руку и стал спрашивать о здоровье. Поверь, голос его заставил меня содрогнуться, как пронзительный визг стекла.
— Как тебе не стыдно! — возразил Любомиров.— С твоим здравым смыслом ты питаешь такие мелкие предрассудки. Послушай, Владислав. Нас здесь только трое, и мы можем говорить искренно. Я, вероятно, угадал тайную причину твоей ненависти и могу доказать, как она ничтожна. Но что я скажу, любезный Лейхен, то будет сказано между нами. Барон шутит, смеется с сестрой моей, и подлинно она еще ребенок, а ты Владислав…
— Ни слова! — закричал юноша, вскочив с кресел.— Зачем терять время и речи. Все, что мы до сих пор говорили, не объясняет Францу нашего дела, а он до сих пор еще не успел опомниться. Расскажи ему все, что случилось сегодня между бароном и мною, и я уверен, что он не откажет просьбе друга. А мне и так уже надоело говорить об одном и том же, притом не забудьте, что к завтрашнему утру надобно еще выспаться.— При сих словах Владислав пожал обоим друзьям руки, вышел в другую комнату, бросил синюю ассигнацию на стол кондитера, надвинул шляпу на глаза, закутался в плащ и вышел из лавки.
Ночь была свежа. Осенний ветер вздувал епанчу Владислава. Он шел скоро и минут через пять был уже дома. Полусонный слуга внес к нему свечку и готовился раздевать барина, но Владислав отослал его под предлогом, что ему надобно писать. И подлинно, он взял лист почтовой бумаги и сел за стол. Долго макал перо в чернильницу, наконец, капнул на лист, с досадою бросил его, вынул другой, раза два прошелся по комнате и сел опять на свое место.
Напрасно тер он лоб, напрасно подымал волосы — он не находил в голове мыслей, или, может быть, слишком много мыслей просилось вдруг на бумагу. Вдруг вынул он перо, опять капнул и остановился.
— Нет! Я не могу писать,— сказал сердито Владислав, вскочив со стула и бросившись на кровать во всем платье. На стуле возле его постели лежал какой-то том Шекспира. Владислав взял его, долго перевертывал листы, наконец, положил опять книгу и потушил свечку.
— Вставай,— закричал поутру громкий голос.
Владислав вскочил с постели, протирая глаза, и узнал молодого графа, который, стуча саблей, вошел к нему вместе с Лейхеном.
— Да ты и не ложился? — сказал Любомиров, набивая трубку табаку.— Или ты всю ночь готовился набожно к смерти?
Владислав не отвечал ни слова и продолжал одеваться. Подвезли коляску, все трое молча уселись.
— Мы забыли пистолеты,— сказал торопливо Владислав, когда они несколько отъехали от дому. Любомиров указал ему на ящик, который стоял под ногами Лейхена, и кучеру велел ехать скорее.

ВАРИАНТЫ

Варианты публикуемых в настоящем издании произведений приводятся по всем сохранившимся автографам Веневитинова, а также по прижизненным спискам произведений, подготовленных для изд. 1829 и 1831 гг. Кроме того, приводятся варианты произведений Веневитинова, напечатанных или подготовленных к печати при его жизни, и варианты произведений, публикация которых была осуществлена до изд. 1829 и 1831 гг.
Варианты приводятся полностью, опускаются лишь дуплетные формы типа: уже — уж, чтобы — чтоб, же — ж, между собою — между собой, длиннее — длинней, такою — такой. Не учитываются также такие дубли, как: и проч.— и пр., напр.— например.
Несовпадения в некоторых случаях нумерации стихов в ‘Вариантах’ с нумерацией соответствующих стихов в текстах объясняются тем, что сохранившиеся автографы стихотворений Веневитинова чаще всего являются черновыми вариантами и первоначальное расположение в них стихов не всегда аналогично окончательному.
Выпущенные по цензурным соображениям или каким-либо иным причинам в изд. 1829 и 1831 гг. строки и предложения приводятся в примечаниях. В примечаниях же указаны и единицы хранения автографов Веневитинова.
В прямых скобках приводится зачеркнутое в автографах Веневитинова и списках. В угловых — дополнения слов, сделанные составителем, которому принадлежат и все подстрочные примечания в разделе ‘Варианты’.

ПРОЗА

Письмо к графине NN

С. 115. Перед: …заставляло вас требовать от себя отчета…— всегда…
С. 115. Перед: ...кратком и простом изложении, такую науку…— зачеркнуто: самом…
С. 115. Вместо: …обещание решился я исполнить в настоящих письмах…— …обещание решился я выполнить в настоящих письмах…
С. 116. Вместо: …кто вам представил ее в таком виде.— кто вам представит ее в таком виде.
С. 116. Вместо: …благороднейшими наклонностями человека.— …благороднейшими способностями человека.
С. 116. Вместо: …и на это я не могу дать вам решительного ответа.— …и па это не могу дать вам решительного ответа.
С 116. После: …искать его в самой науке и потому сделаем другой вопрос…— зачеркнуто: Есть ли наука…
С 117. К фразе: Если мы таким же образом рассмотрим и другой ответ, то увидим, что история…— подстрочное примечание: История — не как простой рассказ, но как наука, в первом случае она может быть подведена под условия эпической поэзии.
С. 117. Перед: …теорию, 2) каждая имеет отдельный, ей только собственный предмет.— общую…
С. 118. Перед: …систему (то есть иметь форму)…— зачеркнуто: один…
С. 118. После: …но общий закон, которому она необходимо…— зачеркнуто: должна следовать…
С. 118—119. Вместо: …мы напрасно бы стали искать у одного какого-либо поэта.— …мы напрасно бы стали искать у одного поэта.
С. 119. После: В последнем письме своем ко мне…— зачеркнуто: вы сделали еще больше.
С. 119. Перед: …развитии, как вы сами можете заметить…— зачеркнуто: их…
С. 120. Перед: …наукам. Мы доказали выше, что все науки…— прочим…
С. 120. Вместо: …не устремленное на какой-нибудь особенный предмет…— …не устремленное на какой-либо особенный предмет…
С. 121. После: Он принадлежит…— зачеркнуто: уже…
С. 121. После: …тут дело идет не о законах прекрасного, но…— зачеркнуто: об основном камне сих самых законах {Так в автографе.}, об законе.
С. 121. После: …противоречили друг другу, опровергали системы…— зачеркнуто: но…
С. 121. После: Божественному Платону предназначено было представить…— зачеркнуто: у греков…
С. 121. Вместо: Через несколько лет…— Через несколько времени…

Анаксагор

Варианты авторизованного списка ГБЛ

С. 122. Вместо: …чтобы ты когда-нибудь оставил хоть один из наших вопросов…— …чтоб ты когда бы оставил хоть один из наших вопросов.
С. 122. Перед: …и так, Анаксагор…— оно…
С. 123. Перед: …мир совершенного блаженства…— новый…
С. 123. Вместо: …тогда очарование прекратилось…— …то очарование прекратилось…
С. 123. После: …для чего дано человеку понятие о таком счастии…— зачеркнуто: которое ему отказано.
С. 123. Вместо: …я думал в этом случае быть с тобою согласным.— …я думал в этом случае быть одного с тобою мнения.
С. 125. Вместо: Вообще эмблему всякого целого…— Вообще эмблема всякого целого…
С. 125. После: …и приближающегося к концу…— зачеркнуто: жизни.
С. 125. Вместо: ...посвятив почти целый век любомудрию…— …посвятил почти целый век любомудрию…
С. 125. Вместо: …одного чувства — совершенного самопознания.— …одного чувства — чувства совершенного самопознания.
С. 126. После: …описанию какого-то утраченного блаженства, и слова мои…— зачеркнуто: в этом случае!
С. 126. После: Но когда вдохновенный художник…— зачеркнуто: в борьбе с самим собою, с своим искусством передал…
С. 127. Вместо: Что до времени? — Что до времени!
С. 127. После: Ум мой гордится…— зачеркнуто: гордый…

Варианты ‘Денницы’

С. 124. Вместо: Но не менее того это не доказывает ли…— Но не менее того это не доказывает ли…
С. 125. Вместо: …знать старца, свершившего в добродетели путь…— …знать старца, совершившего в добродетели путь…
С. 125. Вместо: …— где причина всех его покушений…— Где причина всех его покушений
Несколько мыслей в план журнала

Варианты 1 и 2 списков * ГБЛ

{* Разделение на 1 и 2 списки носит у нас условный характер и основывается на том, что во 2-м (по нашему условию) списке опущены фраза и несколько слов, зачеркнутые в первом списке.}
С. 128. Вместо: …к чему ведет его непреоборимое желание действовать? — …к чему ведет его непреборимое желание действовать? (2 en.).
С. 128. После: …отчет в своих делах и определяет сферу…— зачеркнуто: своих (1 сп.).
С. 129. После: Вопросы, на которые ?два ли можно ожидать ответа…— которые вопрошающий должен даже таить про себя или разделить с немногими.
С. 129. После: …отсутствие всякой свободы и истинной деятельности.— Зачеркнуто: Как пробудить ее от пагубного сна? Как возжечь среди этой пустыни светильник разыскания? (1 сп.).
С. 129. После: …принял бы направление самобытное, ему…— зачеркнуто: собственное (1 сп.).
С. 130. Вместо: …не можем похвалиться ни одним памятником, который бы носил печать свободного энтузиазма…— …не можем похвалиться ни одним памятником свободного энтузиазма… (2 сп.).
С. 131. Вместо: …остановить нынешний ход ее словесности…— …остановить нынешний ход ее поэзии. (1 сп.).
С. 132. Вместо: …опираясь на твердые начала философии…— …опираясь на твердые начала новейшей философии… (1 и 2 списки).
С. 132—133. Вместо: …вообще дух древнего искусства представляет нам обильную жатву…— …вообще дух древнего искусства [представляет] представит нам обильную жатву… (2 сп.).

Утро, полдень, вечер и ночь

Варианты ‘Урании’

С. 135. Вместо: Все для него поясняется, всякое явление — эмблема…— Все для нас поясняется, всякое явление — эмблема…
С. 136. Вместо: …но и в бурю страстей человек не забывает…— …по и в бури страстей человек не забывает…
С. 137. Перед: …не останавливают ее более…— быстро.

Разбор рассуждения г. Мерзлякова

Варианты авторизованного списка ГБЛ

С. 152. Перед: …теории, ибо нельзя назвать сим именем…— зачеркнуто: всякой…
С. 152. После: …разбросанные понятия о поэзии…— Зачеркнуто: искры чу<в>ства…
С. 153. Вместо: …но и упоминать часто о том…— …но часто и упоминать о том…
С. 153. Перед: Г-н Мерзляков останавливает…— Но…
С. 156. После: …распространяется наблюдение истинного…— зачеркнуто: философа…
С. 156. Перед: …усилия, там жизнь и надежда.— Зачеркнуто: видим…
С. 157. После: …она была приноровлена к…— зачеркнуто: совершенным…
С. 157. После: Понятия о двух началах…— зачеркнуто: перешедших…
С. 157. Вместо: …в которых хранился ключ к загадкам…— …в которых хранился ключ к разгадкам…
С. 158. После: …близки к счастливому времени, в котором…— зачеркнуто: различные…
С. 159. Перед: …не досягала возвышенных ее понятий…— зачеркнуто: иногда…

Варианты СО

С. 152. Вместо: …нарушить молчание, повелеваемое уважением к достойному литератору.— ..нарушить молчание, невольно предписываемое уважением к достойному литератору.
С. 152. Вместо: …на мысли определенной, и эта мысль не господствует…— …на мысли определенной, эта мысль не господствует…
С. 153. Вместо: …но и упоминать часто о том, что должно бы заключаться…— …но часто упоминать и о том, что должно бы заключаться…
С. 154. Вместо: …читатель едва ли постигает сокрытое отношение…— …читатель едва ли постигает скрытое отношение..
С. 154. Вместо: …ибо нет формы вне природы…— …ибо нет форм вне природы…
С. 154. Вместо: …‘подражательность’ не могла породить искусства, которые проистекают…— …подражательность не могла породить искусств, проистекающих…
С. 154. Вместо: …греческих праздников в честь Вакха.— …греческих празднеств в честь Бахуса.
С. 155. Вместо: …с высоты взывая к небу, пробуждает…— с высока взывая к небу, пробуждает…
С. 155. Перед: …что здесь говорим…— отсутствует: Заметим… (подстрочное примечание.— М. Ч.).
С. 156. Вместо: Первая,— как бы поток…— Первая, как поток…
С. 156. Вместо: …из сферы, очерченной, кажется, предубеждением.— …из сферы, очерченной, кажется, предубеждениями,
С. 156. Вместо: …г. Мерзляков жертвует ему часто…— …г. Мерзляков часто жертвует ему…
С. 156—157. Перед: …дороги. Кто ожидал бы…— верной…
С. 157. Вместо: …чтоб в нашем веке взирали на поэзию…— чтоб в нашем веке на поэзию взирали…
С. 157. Фраза: Как поэзия, ‘получившая свое существование от случая’, должна, сверх того, влачить оковы рабства от самой колыбели? — отсутствует.
С. 157. Вместо: …любовь к отечеству, свободе и славе…— …любовь к отечеству, к независимости и славе…
С. 157. После: …уклонялась от духа века, который был…— так сказать…
С. 157. Вместо: …в которых заключалась вся философия их времени…— …в которых заключалась вся философия его времени…
С. 157. Вместо: ...сокровенные истины Элевзинскнх таинств…— …сокровенные истины Элевзинскнх тайн…
С. 158. Вместо: Ав. Шлегель с большею основательностию…— Ав. Шлегель с большою основательностию…
С. 158. Вместо: …пророческие предчувствия высоких истин.— …предвещательные предчувствия высоких истин.
С. 160. Вместо: Между ними заслуживает особенного внимания…— Между ними заслуживает особенное внимание…
С. 161. Вместо: …пророчество Кассандры…— …предсказание Кассандры…
С. 161. Вместо: Везде видны…— Везде виден…
С. 161. Вместо: …как счастливейшей приманки для читателей.— …как счастливейшая приманка для читателя.

Европа

Варианты списка ГБЛ

С. 170. После: …человечества едва ли встречает явление…— зачеркнуто: более ясное и имеет более затруднительности…
С. 170. После: …Европе пред прочими частями…— земли.
С. 171. Вместо: Множеством, красотою, разнообразием…— Множеством, разнообразием, красотою…
С. 171. После: …способностей нашей природы кажется…— зачеркнуто: недосягаемым.
С. 171. Вместо: …Азия при всех переменах великих ее государств…— …Азия при всех переменах великих государств [своих] ее…
С. 171. Перед: …представляет нам вечное возрождение деспотизма…— зачеркнуто: Азия…
С. 171. После: …на почве европейской развернулось зерно…— …политической свободы и принесло в самых разнообразных формах, в столь многих частях Европы прекраснейшие плоды, которые оттуда перенесены были и в другие части света.
С. 171. После: Как далеко от станка…— зачеркнуто: с берегов…
С. 171. Вместо: …от указателя часов солнечных…—‘ …от солнечных [стрелок]…
С. 172. Перед: …мудрецов которые нередко сильно действовали…— своих…
С. 172. Перед: …вышедши из состояния дикого…— зачеркнуто: лишь…
С. 172. После: Македонское царство, заключенное в…— зачеркнуто: тесных пределах…
С. 172. Вместо: Монголы проникли до Силезии…— Моголы проникли до Силезии…
С. 172. Перед: …до Силезии, только степи России…— зачеркнуто: ворвались…
С. 175. После: Это доказывает только то. что…— зачеркнуто: при опытах доселе известных…
С. 175. Вместо: …некоторым образом понуждает своих жителей…— …некоторым образом принуждает своих жителей…
С. 175—176. После: …ибо она столь же мало благоприятствует…— зачеркнуто: охотнической…
С. 176. Перед: …под небом более суровым.— Зачеркнуто: требуемые…
С. 176. После: …с другой стороны, это самое…— зачеркнуто: породило бы причи<ны>…
С. 176. Вместо: Без напряжения человек не расширяет…— Без напряжения не расширяет человек…
С. 177. Вместо: …чуждою однообразию земель тропических.— …чуждою блестящему однообразию земель тропических.
С. 177. После: …народы Татарии и Монголии…— зачеркнуто: так долго, как они кочевали…
С. 177. После: …кочуя в землях своих, осуждены…— зачеркнуто: были…
С. 177. Перед: Свойствами почвы своей…— зачеркнуто: Но…
С. 177. После: Одно ли свойство климата замедляет…— зачеркнуто: и более…
С. 178. После: …сие усовершенствование семейственной…— зачеркнуто: жизни…
С. 178. После: Кто может…— зачеркнуто: решительно)…
С. 178. После: …несмотря на это, они успели…— зачеркнуто: догн<ать> успели…
С. 178. Вместо: …свойствам, собственным Югу и Северу…— …свойствам, собственным Северу и Югу…
С. 178. После: …высоты Тибетских гор, почитается…— зачеркнуто: высочайшей горою…
С. 179. После: …исключая Эбро, Рону, По и…— зачеркнуто: единственно…
С. 179. Перед: …волны свои в Средиземное море.— Зачеркнуто: проливают…
С. 179. Вместо: …если бы твердыня Альпийских гор…— …если твердыня Альпийских гор…
С. 179. После: …близ Средиземного моря, протянулась…— зачеркнуто: бы.
С. 179. Вместо: …когда север отделялся от юга физически…— Когда север отделялся от юга физически…
С. 179. Вместо: …если он, по-видимому, едва был…— если он, по-видимому, был едва…
С. 180. После: …воздуха, более теплое, этот рисунок гор, более…— зачеркнуто: нежный…
С. 180. Вместо: …неужели все это существует в одних песнях…— …неужели это [живет] существует в одних песнях…
С. 180. Вместо: Здесь природа нигде…— Здесь нигде природа…
С. 180. После: …ущедрила прекраснейшими дарами.— зачеркнуто: своими…

Сцены из ‘Эгмонта’

Первоначальные варианты списка ГБЛ

С. 181—182. После: …в глазах моих меня оправдывает…— Зачеркнуто: меня народ самой собою…
С. 182. После: …как примет он такие известия? — зачеркнуто: И что же?
С. 182. Перед: …его духу блуждения.— Густо зачеркнутое слово.
С. 182. После: …и думать нельзя без содрогания.— Зачеркнуто: и о которых…
С. 182. После: Я должна…— зачеркнуто: обстоятельно…
С. 182. Во фразе: Я должна подробно уведомить о них двор…— отсутствует: о них.
С. 182. После: …уведомить о них двор.— зачеркнуто: обстоятельно.
С. 182. Вместо: Обстоятельно ли описал ты…— было: [Скажи мне, подробно ли] описал ты…
С. 182. Перед: Рассказываю, как сперва в С<ент>-Омене…— зачеркнуто: Я написал их подробно и обстоятельно, так как со вкусом король…
С. 182. Перед: …в С<ент>-Омене…— густо зачеркнутое слово.
С. 182. Перед: …с палками, топорами, молотами…— зачеркнуто: толпа бешеных…
С. 182. Перед: …немногими вооруженными людьми…— зачеркнуто: и сопровождаемых…
С. 182. Вместо: …разгоняли молельщиков, выламывали ворота, опрокидывали алтари, разбивали святые лики…— было:… разгоняли [набожных молельцев], выламывали [запертые] ворота, опрокидывали алтари, разбивали [каменные изображения святых]…
С. 182—183. После: …ловили, рвали, топтали все…— зачеркнуто: что попадалось ей и принадлежало…
С. 183. После: Скажи…— зачеркнуто: так ли ты думаешь, Махиавель…
С. 183. После: Одним словом…— зачеркнуто: не преследуйте…
С. 184. После: Разве ты забыл…— зачеркнуто: с каким негодованием брат мой отбросил…
С. 184. После: …поддерживать истинное вероисповедание? — было: Он не хочет [купить] на счет религии спокойствия и согласия [но набирает он] в провинциях шпионов…
С. 184. После: …кто именно склоняется к новым мнениям? Не…— зачеркнуто: часто награждал он нас удивлением…
С. 184. Перед: …что люди, к нам близкие…— было: внезапно открывая нам…
С. 184. После: …близкие, тайно приставали к…— зачеркнуто: раскольникам…
С. 184. После: А я…— густо зачеркнутое слово.
С. 184. Перед: …буду советовать ему терпеть…— густо зачеркнутое слово.
С. 184. После: Подумайте о том, что вы делаете.— зачеркнуто: Первые купцы взроптали.
С. 184. Вместо: …одну половину царства истреблять другою! — было:… истреблять одну половину царства другою!
С. 185. Вместо: По этим словам не сомневайтесь в моих правилах.— было: [По крайней мере не сомневайтесь во мне].
С. 186. После: …я говорила о безделице, о деле…— зачеркнуто: побочном…
С. 186. Вместо: Лишь бы нидерландцы не боялись за свои права…— было: [Пусть только] нидерландцы [перестанут тревожиться от устройства своего правления]…
С. 186. После: Быть может в этих словах более…— зачеркнуто: заключается справедливости, нежели ума и ревности к вере…
С. 186. Перед: …доверенность, когда нидерландец видит…— зачеркнуто: твердая…
С. 186. После: …спасли ли столько душ, сколько…— зачеркнуто: нахитили богатств…
С. 186. После: …видно, что ненасытные испанцы…— густо зачеркнутое слово.
С. 186. После: …алкают завладеть сими местами? — зачеркнуто: Но что же приятнее для всякого народа?
С. 186. После: …который наперед старается…— зачеркнуто: приобресть владения…
С. 188. Вместо: Внимание всего народа обращено на него, он покорил себе сердца всех.— было: [Он все в глазах народа, все души покорены ему].
С. 188. После: …Эгмонтом, как будто не хочет забыть…— зачеркнуто: он…
С. 188. Вместо: Его сборища…— Его [собрания]…

ДОПОЛНЕНИЯ

ПРОЗА

О математической философии

Первоначальные варианты автографа ГБЛ

С. 235. После: Вагнер, защищая…— зачеркнуто: общую математику…
С. 235. Перед: …законы сего анатомического явления…— зачеркнуто: подчиняет…
С. 235. После: …доказывает, что сия идея есть общая и…— зачеркнуто: почитаемая законом в области всех наук и искусств…
С. 235. После: …переходя в область частного, развивают…— зачеркнуто: изображение…
С. 235. После: …сего общего закона мира в различных…— зачеркнуто: изменениях частного, областях частного…
С. 236. После: …единственной чистой науки…— зачеркнуто: и именно…
С. 237. После: Из сего…— зачеркнуто: можно заключить…
С. 237. После: Из сего следует, что все науки…— зачеркнуто: заключают в себе истинного…
С. 237. После: …пример из ‘Натуральной философии’ Окена…— зачеркнуто: открываются посредством одной математики и, принимая общее значение, делаются истинными…
С. 237. После: …следственно, каждый из сих…— зачеркнуто: членов…
С. 237. Перед: …общая теория, или общее выражение…— зачеркнуто: и это…
С. 238. После: Теперь г-н Блише допустит мне…— зачеркнуто: может быть…
С. 238. После: …в геометрии — натуральная история.— Зачеркнуто: Я ставлю также на одном ряду с натуральной философией и натуральной историею…
С. 238. Перед: …была древнейшею наукою древнейших жрецов…— зачеркнуто: несомненно…
С. 238. После: …между древностию и новейшими временами…— зачеркнуто: которая не в том только заключается, что…
С. 238. После: …древнейшим народам закон мира был ясен по…— зачеркнуто: природным <нрзб.>…
С. 238—239. Вместо: …сей закон в одном умозрении, но сверх сего, что…— было:… сей закон в [только] одном умозрении, но сверх сего [я показал], что…
С. 239. Перед: …влияние пророков, приуготовивших…— зачеркнуто: развивает…
С. 239. После: …основываясь для сего на законе полярности…— зачеркнуто: полярность наук развивает…
С. 239. Перед: …все познания в законы сего математического организма…— зачеркнуто: усовершенствовать…

Выписка из Блише

Первоначальные варианты автографа ГБЛ

С. 240. После: …что математика в общих…— зачеркнуто: идеях…
С. 240. После: …форму и организм мира, но я…— зачеркнуто: того мнения…
С. 240. После: …и вообще математическое выражение…— зачеркнуто: общих идеи…
С. 240. После: …Итак, я…— зачеркнуто: не принимаю за справедливость)…
С. 240. Перед: …смысле наука бы в ней (была) подчинена форме.— Зачеркнуто: в таком…
С. 240. После: Геометрия — в форме…— зачеркнуто: представления…
С. 241. После: …условиями для ясности сего познания)…— зачеркнуто: есть…
С. 241. После: …совсем отлично от формы…— зачеркнуто: есть…
С. 241. Перед: После сего Блише…— зачеркнуто: Блише…

О действительности идеального

Первоначальные варианты автографа ГБЛ

С. 241. После: …первая любовь этого сердца…— зачеркнуто: огненного…
С. 241. После: О! первая любовь — эта Филомела…— зачеркнуто: вздыха<ющая>, поющая, вдохновенная…
С. 241. Вместо: …под зеленеющими ветвями молодой жизни…— было:… под [весенними] ветвями жизни…
С. 241. Вместо: …судьба жестоко преследует ее и убивает.— Было:… судьба жестоко [гонит] ее и [всегда] убивает [и заключает в могилу вечную].
С. 241. После: …лелея в сердце…— зачеркнуто: незабудочку…
С. 242. После: …каждое сердце могло сказать другому:…— зачеркнуто: ‘Как счастлив я, что нашло {Так в тексте.} тебя…

Золотая арфа

Первоначальные варианты автографа ГБЛ

С. 242. Во фразе: Под светлым небом счастливой Аравии…— отсутствует: счастливой…
С. 242. После: …на берегу Исмена жил…— почтенный…
С. 242. После: …известный своего мудростию между…— зачеркнуто: Корана…
С. 242. После: …между поклонниками Корана.— было: Уже восемьдесять раз соседние долины…
С. 242. После: …скоро должно будет пройти роковой мост…— зачеркнуто: который отделя<л>, который отделял…
С. 242. После: …отделяющий небо от земли…— зачеркнуто: и услышать надежды сынов Пророка…
С. 242. Вместо: ‘Кебу, возлюбленный Кебу, мы скоро расстанемся, я не имею богатства, но в наследство оставляю…— было: [Мой сын] Мы скоро расстанемся, в наследство оставляю…
С. 242. Вместо: Всякий раз…— было: Всякую [ночь]…
С. 242. После: Я сам…— зачеркнуто: до конца жизни…
С. 242. После: …наблюдать совет мой, счастие…— зачеркнуто: всегда…
С. 243. Во фразе:… вскоре смерть похитила у него отца…— отсутствует: вскоре…
С. 243. После: …и он остался один…— зачеркнуто: с воспоминаниями о прош<лом>…
С. 243. После: …в прохладе рощей воспевает…— зачеркнуто: раскошную…
С. 243. После: …Кебу не посещал знакомого холма.— зачеркнуто: Вот он, наконец, является…
С. 243. Перед: Он всходит на холм…— зачеркнуто: Природа так же красива. Ему кажется: улыбается природа, небо его…
С. 243. После: …тщетно теряется в долине.— зачеркнуто: Он понял все и…
С. 243. После: Ты в себе самом…— зачеркнуто: находил…

Сцена из ‘Эгмонта’

Площадь в Брюсселе

Первоначальные варианты автографа ГБЛ

С. 261. После: Совсем до…— зачеркнуто: последнего камешка…
С. 261. После: …права свои правительнице, да и…— зачеркнуто: постоять…
С. 261. После: …станем говорить, станем собираться, так…— зачеркнуто: скажут что-то же припишут…
С. 261. После: Ну, горе нам, если…— зачеркнуто: раз толпа черни…
С. 262. После: Проклятые ссоры, ужасные ссоры! — Зачеркнуто: Все придет, все придет…
С. 263. После: Не водитесь с этим, он мерзавец.— Зачеркнуто: Ему служить не первому господину.
С. 264. После: Ага! он говорит…— зачеркнуто: дело.
С. 264. После: Слышали, он знает…— зачеркнуто: свое…
С. 264. После: …самые редкие книги, в одной…— зачеркнуто: отрыл я…
С. 264. После: …когда они правили, как должно…— Зачеркнуто: но…
С. 264. После: …вы узнаете что-нибудь да…— зачеркнуто: большего.
С. 267. Перед: …насильства и самовластия, так чтоб мы…— зачеркнуто: поступать…
С. 268. После: Там написано…— зачеркнуто: так же…
С. 272. Перед: …запираем домы и сундуки…— зачеркнуто: Зачем…
С. 273. Перед: …на нем платье? — Зачеркнуто: я…
С. 273. После: Ночью, во сне, все жилы…— зачеркнуто: трясутся…

Второе письмо о философии

Первоначальные варианты автографа ГБЛ

С. 274. После: …некоторым образом ее произведения…— зачеркнуто: ибо тут нет…
С. 274. Перед: …только законы избранных ею явлений…— зачеркнуто: исследует…
С. 275. После: Вот главная задача философии.— Зачеркнуто: В этой задаче…
С. 275. После: …в котором снова повторится…— зачеркнуто: согласие…
С. 275. После: …с умом, или объективного с субъективным.— Зачеркнуто: единственных факторов всякого знания…
С. 276. Вместо: Один…— зачеркнуто: Можно…
С. 276. Вместо: Если…— зачеркнуто: Итак…
С. 276. Перед: образовать истинную науку познания.— Зачеркнуто: следовательно…
С. 276. После: …и трансцендентальный идеализм.— Зачеркнуто: Выходя из первой, надобно, необходимо)…
С. 276. После: …то и науки, на них основанные…— зачеркнуто: как сие доказывают наши предположения…

Об ‘Абидосской невесте’

Первоначальные варианты автографа ГБЛ

С. 277. После: …неверность перевода г-на Козлова…— зачеркнуто: переводит…
С. 277. После: …свой собственный, буквальный.— Зачеркнуто: перевод.
С. 277. После: Например…— зачеркнуто: следующие…
С. 278. После: По этому примеру мы можем…— зачеркнуто: судить…

СПИСОК УСЛОВНЫХ СОКРАЩЕНИЙ

Барсуков Н. Барсуков. Жизнь и труды Михаила Петровича Погодина, кн. 1, 2. Пб., 1889.
ВЕ — Журнал ‘Вестник Европы’.
ГБЛ — Государственная библиотека им. В. И. Ленина. Рукописный отдел.
ГИМ — Государственный Исторический музей.
ГМ — Журнал ‘Голос минувшего’.
ГПВ — Государственная Публичная библиотека им. M. E. Салтыкова-Щедрина. Отдел рукописей и редких книг.
Изд. 1829 г. Д. Веневитинов. Сочинения, ч. 1. Стихотворения. М., 1829.
Изд. 1831 г. Д. Веневитинов. Сочинения, ч. 2. Проза. М., 1831.
Изд. 1862 г. Д. В. Веневитинов. Полное собрание сочинений. Ред. и вступ. статья А. П. Пятковского. СПб., 1862.
Изд. 1934 г. Д. В. Веневитинов. Полное собрание сочинений. Ред. Б. В. Смиренского, вступ. статья Д. Д. Благого. М.—Л., Academia, 1934.
Изд. 1940 г. Д. В. Веневитинов. Стихотворения. Ред. и вступ. статья В. Л. Комаровича. Библиотека поэта, Большая серия. Л.: Сов. писатель, 1940.
Изд. 1956 г. — Д. В. Веневитинов. Избранное, Ред. и вступ. статья Б. В. Смиренского. М.: ГИХЛ, 1956.
Изд. 1960 г. Д. В. Веневитинов. Полное собрание стихотворений. Ред. и вступ. статья Б. В. Неймана. Библиотека поэта, Большая серия. Л.: Сов. писатель, 1960.
ИРЛИ — Институт русской литературы (Пушкинский дом). Рукописный отдел.
Колюпанов Н. Колюпанов. Биография Александра Ивановича Кошелева, т. I, кн. 1, 2. СПб., 1889.
Кошелев А. И. Кошелев. Записки. Берлин, 1884.
ЛМ — Литературный музеум, т. 1. Пг., 1921.
ЛН — Литературное наследство.
Маймин Е. А. Маймин. Русская философская поэзия. М.: Наука, 1976.
Манн Ю. Манн. Русская философская эстетика. М.: Искусство, 1969.
М. Веневитинов М. А. Веневитинов. К биографии поэта Д. В. Веневитинова. — РА, 1885, No 1.
MB — Журнал ‘Московский вестник’.
‘Моск. вед.’ — Газета ‘Московские ведомости’.
МТ — Журнал ‘Московский телеграф’.
Погодин — Дневник М. П. Погодина.— ГБЛ,
Дневник ф. 231, I (Погодина М. П.), к. 31, No 1.
Пушкин А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений, тт. 1—10. М.: Наука, 1962—1966.
Пушкин в восп. совр. — Сб.: А. С. Пушкин в воспоминаниях современников, тт. 1, 2. М.: Художественная литература, 1974.
РА — Журнал ‘Русский архив’.
PC — Журнал ‘Русская старина’.
‘Сев. пчела’ — Газета ‘Северная пчела’.
С и Н — Журнал ‘Старина и новизна’.
СЛ — Альманах ‘Северная лира’.
СО — Журнал ‘Сын отечества’.
СЦ — Альманах ‘Северные цветы’.
Тартаковская Л. Тартаковская. Дмитрий Веневитинов. Ташкент: Фан, 1974.
Ф. Хомяков — Письмо Ф. Хомякова к брату А. Хомякову от 3 декабря 1826 г. — РА, 1884, No 5, с. 123—125.
Хрестоматия — Сб. Русская литература XIX века.
Хрестоматия критических материалов. М.: Высшая школа, 1975.
ЦГАЛИ — Центральный государственный архив литературы и искусства.
ЦММК — Центральный музей музыкальной культуры.
Ц. Р. — Цензурное разрешение.

ПРИМЕЧАНИЯ

О ПРИНЦИПАХ ИЗДАНИЯ

Настоящая книга впервые воспроизводит первое издание сочинений Д. В. Веневитинова в стихах и прозе 1829—1831 гг. За время, прошедшее после его выхода, были обнаружены неопубликованные произведения Веневитинова. Первое издание было заведомо неполным (в него не вошли, например, письма Веневитинова, а некоторые произведения появились в нем в сокращенном виде). В раздел ‘Дополнения’ в настоящем издании включены произведения Веневитинова, не вошедшие в издание 1829—1831 гг., полный текст стихотворений, по цензурным или иным причинам опубликованных в неполном виде, а также его письма. Все произведения, которые приписывались Веневитинову, но принадлежность которых доказать с точностью невозможно, в издании не публикуются: ‘Родина’, ‘То, основав над грозными скалами…’, ‘Арцыбашев — историк чудный…’ и др.
В примечаниях к произведениям, помещенным в основной части издания, и к тем, что печатаются в разделе ‘Дополнения’, во многих случаях уточняется или заново устанавливается датировка стихотворений, статей и писем Веневитинова.
Редакторские дополнения недонисанных в тексте слов заключаются в угловые скобки < >, неразобранные слова обозначаются курсивом в угловых скобках (нрзб.). Примечания к тексту Веневитинова печатаются в сносках с порядковым номером и знаком *. Слова, выделенные Веневитиновым, даются в тексте курсивом без дополнительных оговорок. Все даты приводятся по старому стилю.
Варианты отдельных стихов (строк) приводятся в специальном разделе ‘Варианты’ с обозначением порядкового номера каждого отдельного стиха (строки). В квадратных скобках в разделе ‘Варианты’ приводятся строки, зачеркнутые в рукописи. Ссылки на места хранения автографов, на публикации, на литературу по вопросу даются в сокращениях.
Переводы писем с французского в основном приводятся в том виде, в котором они печатались в издании сочинений Веневитинова 1934 г., за исключением отдельных случаев, когда были исправлены вкравшиеся в это издание неточности. Все исправления в переводах, а также перевод письма Веневитинова к Эвансу от 9 ноября 1825 г., публикующегося впервые, выполнены А. Н. Юматовым при участии Н. Г. Леер и H. M. Синельниковой.
Тексты издания 1829—1831 гг. воспроизводятся по новой орфографии, но с сохранением особенно характерных и стилистически значимых авторских написаний. Сохраняются употребляемые Веневитиновым в целях усиления выразительности старые глагольные формы: ‘приближься’, ‘расположаясь’. Учитывая, что Веневитинов различает такие выражения, как ‘богине’ и ‘богини’ (в дательном падеже), ‘на земле’ и ‘на земли’, мы оставляем соответствующие написания. Оставляем мы также и старое, соответствующее звучанию, написание слов, стоящих в рифме: ‘но кончится обман игривой’. Что касается синтаксиса, то в тех случаях, когда изменение пунктуации в текстах в соответствии с современными нормами влечет за собой искажение смысла сказанного, мы оставляем ее той же, какой она принята в издании 1829—1831 гг.
В издании 1829—1831 гг. встречаются типографские ошибки, типа: ‘княнусь’ вместо ‘клянусь’, ‘мена’ вместо ‘меня’, ‘природа’ вместо ‘природы’ и т. п. Подобные ошибки мы исправляем в текстах, никак не оговаривая это в примечаниях.
Составители настоящего издания — Е. А. Маймин и М. А. Чернышев. Тексты, печатающиеся впервые (кроме особо оговоренных), подготовлены Чернышевым, так же, как и раздел ‘Варианты’.
Все примечания к настоящему изданию подготовлены М. А. Чернышевым. Письмо к Г. Н. Оленину, а так же непубликовавшиеся части писем к А. В. Веневитинову (No 36 и 41) — И. И. Подольской. Ею же осуществлено и филологическое редактирование книги.
В настоящем издании впервые воспроизводятся рисунки Веневитинова. Несомненно, что они будут содействовать расширению и углублению нашего взгляда на Веневитинова, помогут уточнению его общественной и политической позиции, дополнительно выявят его демократические симпатии. В рисунках виден интерес Веневитинова к простым людям и простонародным сюжетам. Особенно показателен в этом смысле рисунок, названный В. Титовым, которому принадлежит пояснительная надпись на нем,— ‘Мужик на крыше кабака’. В отличие от других рисунков, сохранившихся в альбоме сестры Веневитинова Софьи Владимировны и относящихся к юношеской поре жизни поэта, этот выполнен в 1826 г. На нем изображен мужик, наблюдающий из кабака, как по московской улице везут тело Александра I. На лице мужика написано равнодушие, а в самом рисунке — не только умело схваченная характерная жанровая народная сценка, но и едва прикрытая авторская ирония. Рисунок хранится в ГБЛ, ф. 48 (Веневитиновых). Остальные рисунки — в ЦГАЛИ, ф. 1043 (Веневитинова Д. В.).
Составители книги выражают признательность научным сотрудникам ЦГАЛИ, рукописных отделов ГБЛ, ГЕБ, ИРЛИ, справочно-библиографических отделов ГБЛ, ГПБ и Научной библиотеки СГУ, филологам В. С. Азефу и В. Н. Гладковой за оказанное содействие в работе над изданием, научным сотрудникам СНИКЛ А. В. Авдонину, Т. П. Цупор и Т. А. Радиной, искусствоведу Э. Н. Арбитману, проведшим подчерковедческую и искусствоведческую экспертизу обнаруженных составителями и неизвестных ранее рукописей и рисунков Веневитинова, а также М. И. Власовой и H. H. Чернышевой.

ПРОЗА

Предисловие

Автором предисловия, по-видимому, был Погодин. Первая фраза предисловия свидетельствует о том, что оно было написано незадолго до выхода книги, т. е. во второй половине 1830 — январе 1831 г. (Ц. Р. изд. 1831 г.— 19 января 1831 г.). В это время в Москве из ближайших друзей Веневитинова оставался только Погодин, ибо В. Одоевский, Кошелев, Титов жили в Петербурге, за границей — Рожалин, Соболевский, А. Хомяков, Шевырев. Часто выезжал за границу в это время и И. Киреевский. Автор предисловия обращает внимание читателей на то, что содержание романа ‘Владимир Паренский’ ему рассказывал сам Веневитинов. При этом в Дневнике Погодина имеется запись от 9 сентября 1826 г.: ‘Венев<итинов> рассказал мне содержание своего затеянного романа, который мне очень понравился’. Эпитет ‘незабвенный’ по отношению к Веневитинову очень характерен для Погодина (см. прощальное слово издателя в связи с закрытием MB.— MB, 1830, No 16, а также письма Погодина к Шевыреву от 23 марта и 10 июня 1830 г.— РА, 1882, кн. 3, ч. 5 и 6, с., соответственно, 162, 152).
1 Некоторые обстоятельства…— Скорее всего, это цензурные осложнения, вызванные отдельными местами из перевода ‘Эгмонта’.
2 …одного приятеля…— Погодина. То, что Погодин говорит о себе в третьем лице, вполне объяснимо. О причине, заставившей Погодина обратиться с этой просьбой к Веневитинову, см. прим. к ‘Письму к графине NN’.
3 …к неоконченному роману…— ‘Владимир Паренский’.

Письмо к графине NN

Автограф — в ГБЛ, ф. 48 (Веневитиновых), к. 55, ед. хр. 37. Датировка определяется по записям Дневника М. П. Погодина, из которых становится известно, что 13 июня 1826 г. Погодин просит Веневитинова написать письмо о философии, а 17 июня Веневитинов уже присылает ему первое из них. Следовательно, письмо написано между 13—17 июня 1826 г.
В повести ‘Адель’, задуманной в начале июня 1826 г. (см. прим. 3 к письму No 22), Погодин от лица своего героя писал, что хотел бы помочь своей возлюбленной получить самое разностороннее образование. Среди имен тех ученых, с кем она должна познакомиться, он называет Шеллинга и Окена. Он пишет: ‘Устами великих ученых я посвящу мою Адель в таинства науки… А друзья, которые подчас приедут посетить нас,— с новыми звуками русской лиры, произведениями русского ума’ (‘Повести Михаила Погодина’, ч. 3. М., 1832, с. 250). Отождествляя в известной мере содержание повести с реальными событиями своей личной жизни, Погодин обращается к Веневитинову с просьбой написать княжне А. И. Трубецкой (прообраз героини его повести ‘Адель’) письма с доступным изложением предмета философии.
Графиня NN — княжна Трубецкая Александра Ивановна (1809—1873).
1 Элевзинские таинства — мистерии в Древней Греции, проходившие недалеко от Афин в Элевзине.
2 …собственные слова ваши…— Литературный прием. Слова в кавычках принадлежат Веневитинову.
3 Божественному Платону… храм богини.— Платон — древнегреческий мыслитель, создавший законченное философское учение, имевшее влияние на все последующее развитие философской мысли, в частности, оно было развито в философии Шеллинга. Видимо, через Шеллинга и возник интерес к Платону у Веневитинова, писавшего о нем Кошелеву: ‘не могу надивиться ему, надуматься над ним’.

Анаксагор

Авторизованный список — в ГБЛ, ф. 48 (Веневитиновых), к. 55, ед. хр. 35. Впервые — альманах ‘Денница на 1830 год’, с. 100—109.
Историю создания статьи в известной мере объясняют два письма Веневитинова к Кошелеву от середины и конца июля 1825 г. {На близость содержания ‘Анаксагора’ и упомянутых писем впервые указал Ю. В. Манн (см.: Манн, с, 22).} Исходя из датировки этих писем, из непосредственной близости их содержания к ‘Анаксагору’, а также учитывая сообщение Веневитинова в письме к Кошелеву от начала 20-х чисел июля 1825 г. о том, что он посылает ему статью (см. прим. 5 к письму No 15), можно предположительно датировать статью июлем 1825 г.
Основные мысли в упомянутых письмах Веневитинова и ‘Анаксагоре’: о начале мира, о трех фазах развития познания, о будущей гармонии и др.— свидетельствуют о самом близком знакомстве его как с натуральной философией Шеллинга (в которой, в частности, развивается платоновская теория идей), так и с ‘Системой трансцендентального идеализма’, где Шеллинг пишет и о трех возрастах человечества.
Известный греческий философ Анаксагор умер еще до рождения Платона. У Веневитинова это имя носит условный характер.
1 …в одном из наших поэтов описание золотого века…— В поэме Гесиода (VIII—VII вв. до н. э.) ‘Труды и дни’ — миф о пяти поколениях человечества. Согласно этому мифу, люди начинают с ‘золотого века’ и кончают ‘железным’.
2 Но когда я на несколько времени перенесся в этот мир… достигнуть не может? — В предыдущих публикациях было пропущено слово ‘новый’ (перед: ‘мир’). Это обнаружено Л. А. Тартаковской (см.: Тартаковская, с. 29). Л. А. Тартаковская также впервые обратила внимание на карандашную пометку Веневитинова, относящуюся к данной фразе: ‘К нашему времени, развить’. Исходя из этого, Л. А. Тартаковская пишет: ‘Пометка Веневитинова, ‘привязывающая’ рассуждение Анаксагора непосредственно ‘к нашему времени’, чрезвычайно важна. Она убеждает, что все мысли о золотом веке, о высоких идеалах и горькой действительности лишены у Веневитинова отвлеченности, абстрактности…’ (Тартаковская, с. 29—30).
3 Ты ошибаешься, Анаксагор.— На эту же ‘ошибку’ указывает Веневитинов Кошелеву, когда убеждает его, что золотой век, или общая гармония, обязательно должны быть в будущем (см. письмо от середины июля 1825 г.).
4 …твоей республики? — Имеется в виду трактат Платона ‘Государство’, где Платон создает свою модель утопического государства — республики, в которой, как он считал, нет места художникам и поэтам. При этом Платон допускал возможность их возвращения в состав ее граждан (см.: Платон. Политика или государство. СПб., 1863, с. 504).
5 К такому обществу может ли принадлежать поэт…— Позднее, в статье ‘Несколько мыслей в план журнала’, Веневитинов выскажется более конкретно. Он заговорит непосредственно о слабости современной ему русской поэзии, не способной поднимать сложные общественные проблемы, противопоставляя ей поэзию философскую.
6 …как философия может объяснить, что такое золотой век.— Далее в словах веневитиновского Платона почти полностью повторяются основные теоретические положения писем Веневитинова от середины и конца июля 1825 года.
7 Фидиас, Фидий (V в. до н. э.) — древнегреческий скульптор.
8 Итак, Платон… снова ожидает смертных.— Л. А. Тартаковская пишет: ‘Последние слова Анаксагора, поверившего в реальность и необходимость прихода золотого века <...>, сопровождены весьма многозначительным примечанием поэта. Вот оно, прочтенное полностью: ‘Представить картину золотого века как необходимое следствие борения и проч.’
Все это и дает нам основание укрепиться в высказанной уже мысли: Веневитинов в самом деле связывает свою статью с русской действительностью на заре 1825 г.’ (Тартаковская, с. 30). Некоторую преувеличенность суждения Л. Тартаковской отметил Ю. В. Манн (см.: Манн, с. 24). Соглашаясь с ним, добавлю: понятие ‘борение’ в данном случае Веневитинов употребляет не в политическом, а в философском смысле, имея в виду вторую ‘ступень’ человеческой истории, когда человек вступает в противоречие с природой.

Несколько мыслей в план журнала

Два списка — в ГБЛ, ф. 48 (Веневитиновых), к. 55, ед. хр. 59. Оба списка под заглавием: ‘О состоянии просвещения в России’. Впервые — изд. 1831 г., с. 24—32. Во всех предыдущих изданиях датируется 1826 г.
1 …полную картину развития ума человеческого… Об образовательном содержании МВ писал редактор журнала M. П. Погодин (см.: ‘Ответ издателя на письмо к нему, помещенное в 1-й книжке ‘Московского вестника’.— MB, 1827, ч. 1, No 2, с. 148—152).

Утро, полдень, вечер и ночь

Автограф неизвестен. Впервые — ‘Урания на 1826 год’, с. 74—82. Этюд написан не позднее 26 ноября 1825 г., когда материалы ‘Урании’ прошли цензуру. Вероятнее всего, именно в июле 1825 г., когда Веневитиновым были написаны диалог ‘Анаксагор’ и два письма к Кошелеву от середины июля и конца июля — начала августа 1825 г., основное положение которых о трех периодах развития трансформируется в этюде. На стиль этюда оказало влияние знакомство Веневитинова с произведениями Жана Поля Рихтера (см. о нем прим. к отрывку ‘О действительности идеального’).
1 …два серафима, память и желание, с пламенными мечами…— Возможно, к этим строкам восходит черновой вариант окончания стихотворения Пушкина ‘Воспоминание’ (19 мая 1828 г.) :
…Две тени милые — два данные судьбой
Мне ангела во дни былые.
Но оба с крыльями и с пламенным мечом.
И стерегут… и мстят мне оба…
См. об этом статью И. Подольской ‘Биография или метафора?’ — ‘Литературная учеба’, 1979, No 6.

Скульптура, живопись и музыка

Автограф неизвестен. Впервые — СЛ на 1827 г. с. 315-323.
Близость содержания произведения к этюду ‘Утро, полдень, вечер и ночь’ позволяет также отнести его создание к 1825 г., тем более, что все дошедшие до нас оригинальные и переводные произведения Веневитинова, датированные 1826 или 1827 гг., лишены того сентиментально-возвышенного стиля, который был характерен для отдельных его прозаических произведений, написанных в 1825 г. (см. еще этюд ’13 августа’, с. 244-248).

Три эпохи любви

Список Рожалина — в ГБЛ, ф. 48 (Веневитиновых), к. 55, ед. хр. 36. Вез заглавия. Впервые — СЦ на 1829 г., с. 231—234.
Текст — вступление к неоконченному роману Веневитинова ‘Владимир Паренский’ (см. о нем предисловие к изд. 1831 г., а также прим. к письму No 46). Полностью сохранившиеся части романа опубликованы в ‘Дополнениях’.
1 Венера Медицейская — одна из сохранившихся копий Книдской статуи Венеры работы Праксителя.
2 …древний Иосиф…— По библейской легенде, пережил множество испытаний, прежде чем стал фактическим правителем Египта.

Два слова о второй песни ‘Онегина’

Автограф — в ГБЛ, ф. 231, II (Погодина М. П.), к. 46, ед. хр. 6. Впервые — MB, 1828, ч. 7, No 4, с. 468—469. Судя по письму Веневитинова от 14 декабря 1826 г., сопровождавшему заметку, она была написана в те же дни, во всяком случае не раньше первой половины декабря.
1 …в ‘Северной пчеле’ напрасно сравнивают Евгения Онегина с Чайльд-Гарольдом…— Имеется в виду отзыв Булгарина о романе после выхода отдельным изданием (20 октября 1826 г.) второй главы ‘Евгения Онегина’ (‘Сев. пчела’, 1826, No 132, 4 ноября, с. 1-3).

Разбор рассуждения г. Мерзлякова

Авторизованный список — в ГБЛ, ф. 48 (Веневитиновых), к. 55, ед. хр. 38. Впервые — СО, 1825, No 12, с. 359—373. Подпись: ‘-в’, Москва. Начало работы над статьей, судя по письму Веневитинова к Погодину от 15 мая 1825 г., относится ко второй половине мая 1825 г. В письме от 12 июня 1825 г. к Кошелеву Веневитинов сообщает, что статья о Мерзлякове закончена. Отсюда предположительная датировка: конец мая — начало июня 1825 г.
1 Рассуждение г. Мерзлякова ‘О начале и духе древней трагедии’…— Статья А. Ф. Мерзлякова ‘О начале и духе древней трагедии и о характере трех греческих трагиков’, помещенная в первой части изданной им книги ‘Подражания и переводы из греческих и латинских стихотворцев’ (ч. 1, М., 1825, с. III—XLI). В книгу были включены фрагменты из трагедий Эсхила, Софокла и Еврипида в переводах Мерзлякова. Мерзляков Алексей Федорович (1778—1830) — поэт, переводчик, профессор литературы в Московском университете, его лекции посещал Веневитинов, эстетическим взглядам Мерзлякова были свойственны противоречивость и эклектизм, что и вызвало возражения Веневитинова.
2 …надобно основать свой приговор на мысли определенной…— Отсутствие концепции отмечал Веневитинов и в суждениях другого своего оппонента — Н. Полевого (ср. ‘Разбор статьи о ‘Евгении Онегине’).
3 …история козла, убитого Икаром…— Речь в легенде, пересказанной Мерзляковым, идет не об Икаре, поднявшемся на крыльях в небо, а о пастухе Икарии, которого бог растительности наделил умением выращивать виноград и делать из него вино. Икарий убивает козла, истреблявшего виноградники, принося его в жертву богу растительности, в честь которого и стали с тех пор проводиться празднества. Веневитинов, вслед за Мерзляковым, воспроизводит имя героя легенды как Икар.
4 …греческих праздников в честь Вакха.Вакх — в греческой мифологии более известный под именем Диониса — бог растительности, покровитель виноградарства и виноделия, из праздничных шествий, посвященных Вакху — вакханалий,— и родилось искусство театра. Об этом пишет в своей статье Мерзляков.
5 Шапелен Шаплен Жан (1595—1674) — французский писатель, поэт, один из предшественников Буало в разработке литературной теории классицизма. Автор тяжеловесной эпической поэмы ‘Девственница, или Освобожденная Франция’, пародированной Вольтером.
6 Солон (между 640 и 635 — ок. 559 до н. э.) — афинский политический деятель и законодатель, поэт.
7 Пизистрат (605—527 гг. до н. э.) — правитель Афин. Пизистратиды — афинские правители, сыновья Пизистрата.
8 …рапсодии Гомера…— фрагменты из поэм Гомера ‘Илиада’ и ‘Одиссея’ исполнялись народными певцами-рапсодами как самостоятельные произведения.
9 Элевзинские таинства — см. прим. 2 к ‘Письму к графине NN’.
10 Ав. Шлегелъ… предполагает…— Гипотеза немецкого поэта и теоретика литературы Августа-Вильгельма Шлегеля (1767—1845), подтвердившаяся найденными отрывками из трагедии Эсхила ‘Прометей освобожденный’, была изложена в его трактате ‘Vorlesungen iОber dramatische Kunst und Literatur’, изданном в 1809—1811 гг.
11 …пример полного трилога.— Имеется в виду ‘Орестея’. Перечисляя входящие в трилогию трагедии, Веневитинов третьей, следующей за ‘Агамемноном’ и ‘Хоефорами’, называет не ‘Эвмениды’,— трагедию, заключающую трилогию, а другую трагедию Эсхила — ‘Умоляющие’ (‘Просительницы’).
12 …был ли Гомер философом? — См. также письмо No 16, где Веневитинов развивает эту мысль более обстоятельно.
13 Гномы — в древнегреческой поэзии — сентенции, облеченные в метрическую форму.
14 Эдип Колонейский — герой трагедии Софокла ‘Эдип в Колоне’.
15 Кронеберг Иван Яковлевич (1786 или 1788—1838) — профессор Харьковского университета, автор ряда работ по классической филологии. Полное название упомянутой Веневитиновым книги: ‘Амалтея, или Собрание сочинений и переводов, относящихся к изящным искусствам и древней классической словесности’ (ч. 1. Харьков, 1825).
16 …последнюю речь Алцесты…— из трагедии Еврипида ‘Алкеста’ (‘Алкестида’).
17 …разговор Ифигении с Орестом…— из трагедии Еврипида ‘Ифигения в Авлиде’.
18 …пророчество Кассандры…— из трагедии Эсхила ‘Агамемнон’.
19 …Тезей говорит… отверсты двери.— Из трагедии Софокла ‘Антигона’.

Analyse d’une scene detachee de la tragedie de mr. Pouchkin

Автограф — в ГБЛ, ф. 48 (Веневитиновых), к. 55, ед. хр. 39. Впервые (на фр. яз.) — изд. 1831 г., с. 73—78, перевод впервые — изд. 1862 г., с. 191—195, перевод публикуется по изд. 1862 г.
Первая книжка MB, где была опубликована ‘Сцена в Чудовом монастыре’ из ‘Бориса Годунова’, вышла в первых числах января 1827 г. Судя по письму Веневитинова к брату, статья была закончена до 22 января 1827 г. (см. письмо No 41). Статья написана для французской газеты ‘Journal de St. Petersbourg’, выходившей в Петербурге в первой половине XIX в.
О полемике вокруг ‘Бориса Годунова’ и месте в ней статьи Веневитинова см., в частности: Манн, с. 36—38, Хрестоматия, с. 161—173.
1 …английскому барду…— Байрону.
2 Мельпомена и Клио — музы трагедии и истории.
3 …труд г. Карамзина…— ‘История государства Российского’.
4 …законы трех единств.— Законы классицистической драматургии, сформулированные французским теоретиком литературы Буало.

Европа

Перевод ‘Общих предварительных замечаний’ (‘Allgemeine Vorerinnerungen’) к третьему тому книги А.-Г. Л. Герена Ideen iiber die Politik, der Verkehr und der Handel der vornehmsten Volker den Alten Zeit {‘Идеи о политическом положении и торговле важнейших народов древности’ (нем.).}. Th. 1—3. GТttingen, 1793—1826. Список под заглавием ‘Всеобщие предварительные замечания’ — в ГБЛ, ф. 48 (Веневитиновых), к. 55, ед. хр. 41.
Третий том (‘Europaische Volker’) книги Герена был издан только в 1826 году, и это подтверждает предположение Л. Тартаковской о том, что перевод был сделан Веневитиновым в 1827 г. Подробнее о датировке перевода и истории его создания см. Тартаковская, с. 39—43.
1 Герен (Геерен) А.-Г. Л. (1760—1842) — немецкий историк, его работы считались в России очень авторитетными. Многие полагали, что они помогают раскрыть смысл глубинных процессов развития народов, населяющих все пространство земли. Первым ‘из новейших немецких историков-философов’ называет Герена Полевой, сетуя на то, что работы его не переведены на русский язык (см. МТ, 1825, ч. 3, No 11, с. 268, 269). Кроме Веневитинова, уделяли внимание Герену и другие любомудры, особенно Рожалин (см., например, его переводы из Герена: ‘О ‘Рамайяне’, индейской поэме’.— MB, 1827, ч. 1, No 4, с. 304—321, ‘О древней торговле’ (там же, ч. 4, No 15, с. 246—277), ‘О ‘Магабарате’ (‘Магабхарате’.— М. Ч.), индейской {В XIX в. принято было писать ‘индейская’ вместо ‘индийская’.} поэме’ (там же, No 16, с. 394—408).
2 Британский Орког — что имеет в виду Веневитинов, неизвестно.
3 Тацит Публий Корнелий (ок. 55 — ок. 120 н. э.) — римский историк и писатель.
4 Гиббон Эдуард (1737—1794) — английский историк и политический деятель.
5 …македоняне владычествовали на берегах Индуса и Нила.— Имеются в виду завоевания Александра Македонского в IV в. до н. э., при котором македоняне владели территорией, простиравшейся от Египта до Индии.
6 …Азия и Африка поклонились Цезарю.— В 48—46 гг. до н. э. Цезарь на территориях Малой Азии, Египта, Сирии, принадлежавших Римскому государству, одержал несколько крупных побед над своими противниками е междоусобной войне.
7 Монголы проникли до Силезии…— В 1241—1242 гг. татаро-монгольские завоеватели, захватившие значительную часть Руси, вторглись в Западную Европу.
8 …арабы покушались наводнить Запад…— В VII и VIII вв. арабы, владевшие огромной территорией, куда входили многие восточные земли (Халифат), неоднократно предпринимали попытки проникнуть и в Западную Европу, им удалось захватить большую часть Пиренейского полуострова, но дальнейшее их продвижение на Запад было остановлено в VIII в. франкскими войсками под водительством Карла Мартелла (см. след. прим.).
9 …меч Карла Мартелла принудил их довольствоваться одною частию Испании…— В 732 г. войска франкского государства, во главе которых стоял военачальник и государственный деятель Карл Мартелл (ок. 688—741), одержали победу над арабами в битве при Пуатье, не дав им возможности развить свой успех в Испании.
10 …о вскоре Рыцарь Франкский… в их собственном отечестве.— В 778—779, а также в 796—810 гг. король франков Карл Великий одержал победы над арабами в сражениях в той части Испании, которая еще считалась территорией арабского государства.
11 Номады — кочевники.
12 …Кекропс… был первым учредителем правомерных браков…— Видя одно из преимуществ европейских народов перед другими в упорядочении семейной жизни (см. также след. прим.), Герен в качестве примера приводит имя легендарного Кекропа, который, согласно греческой мифологии, был первым царем Аттики и утвердил в ней парные браки.
13 …а кто не знает уже из Тацита священного обычая германцев…— В своей работе ‘О происхождении германцев и местополбжении Германии’ (98 г.) Тацит пишет, в частности, о чистоте семейных отношений у древних германцев, придерживавшихся исключительно парного брака.
14 Гесперия — древнегреческое обозначение стран Запада, то ограничивалось Испанией, то распространялось на всю Западную Европу.
15 Помона — богиня плодов.
16 Bartel. Путешествие по Сицилии.— Имеется в виду книга: Bartels Iohann Heinrich. Briefe iiber Kalabrien und Sizilien, th. I—II. Gottingen, 1787. 2 Aufl. Bd. 1, 1791, Bd. 2, 1789, Bd. 3, 1792. Бартельс Иоганн Генрих (1761—1850) — немецкий ученый и общественный деятель.

Сцены из ‘Эгмонта’

Перевод двух сцен (‘Дворец правительницы’ и ‘Мещанский дом’) из первого действия трагедии Гете ‘Эгмонт’. Список Рожалина — в ГБЛ, ф. 48 (Веневитиновых), к. 55, ед. хр. 42. Впервые — изд. 1831 г., с. 95—120.
В списке есть текст, пропущенный при первой публикации, видимо, по цензурным соображениям: ‘О, мы, повелители! Что мы на волне человечества? Мы думаем управлять ею, а она нас уносит, она нас качает во все стороны’. Текст этот заключает начальный монолог правительницы после слов: ‘отвратить зло’ (в изд. 1956 г. этот текст ошибочно помещен в конце четвертой реплики правительницы).
Судя по записям в Дневнике Погодина от 13 июня и 24 июля 1826 г., Веневитинов работал над переводом именно в июне-июле 1826 г., когда и читал Погодину законченные части.
1 Сент-Омен… Иперн… Менин, Коминес, Фервик, Лилль…— города, входившие в состав тогдашней Фландрии.
2 …вам не подавить нового учения.— В Нидерландах середины XVI в. почти повсеместно распространилась протестантская вера. Из-за этого еще больше обострились отношения Нидерландов с католической Испанией, от которой они зависели, так как входили в состав Священной Римской империи.
3 …истинное вероисповедание? — Католицизм.
4 …места штатгальтерские…— территории в Нидерландах времен Священной Римско-Германской империи, принадлежащие королю и руководимые главами исполнительной власти — штатгальтерами. В Нидерландах штатгальтерами были назначены Эгмонт, принц Оранский, Горн.
5 …ему приятно называться Эгмонтом… предки его были владетелями Гельдерна.— Титулу принца Гаврского (по названию одноименного с французским города Гавра во Фландрии) Эгмонт предпочитал титул графа Эгмонта (по названию родового замка в Голландии), указывавший на его родство с династией герцогов Гельдерна.
6 …новым его ливреям и нелепым одеждам его прислужников? — По предложению Эгмонта знать Нидерландов переодела своих слуг, в одежде которых были детали (рисунки шутовских колпаков на погонах), задуманные как насмешка над кардиналом в Нидерландах, усиленно боровшимся с протестантизмом.
7 …орден Золотого Руна…— Высший испанский орден, учрежденный в 1429 году, им награждались лишь князья и представители высшей знати.
8 …Гравелингенское сражение.— Сражение в 1558 г. близ портового города Гравелингена, в котором Эгмонт одержал победу над французами.

ДОПОЛНЕНИЯ

Что написано пером, того не вырубить топором

Список — в ГБЛ, ф. 48 (Веневитиновых), к. 55, ед. хр. 53. Впервые (отрывок) — изд. 1956 г., с. 22, полностью — сб. Русские эстетические трактаты первой трети XIX века, т. 2. М.: Искусство, 1974, с. 608—611. В последней публикации рукопись ошибочно названа автографом, между тем как написание большинства букв рукописи не соответствует их написанию в веневитиновских автографах. Авторство Веневитинова определяется, в частности, по тому, что здесь, как и во всех статьях Веневитинова этого периода, положено в основу требование целенаправленности, необходимости ясной цели в поступках и рассуждениях. Характерно для статей Веневитинова и требование основополагающей мысли в оценках (см., например: ‘Постараемся по возможности избрать… одну методу действования’). Мысль о том, что до определенного периода времени русские получали знания как бы в ‘готовом’ виде, питаясь ‘одними результатами’ и принимая их ‘как истины’,— прямо перекликается с мыслью из статьи ‘Несколько мыслей в план журнала’, где Веневитинов пишет, что Россия все знания получила ‘извне’. Той же рукой, что и статья, выполнен список-перечень прозаических произведений Веневитинова, вошедших в изд. 1831 г., с надписью ‘Не переписанное’ (ГБЛ, ф. 48, к. 55, ед. хр. 61, No 4), факт, позволяющий предположить, что перечень был сделан одним из тех, кто готовил к изданию рукопись Веневитинова и кто мог переписать статью для него.
Из текста статьи следует, что она написана в понедельник 21 апреля, это дает возможность установить и год ее создания — 1824.
1 …в понедельник… накануне дня…— По вторникам любомудры собирались на квартире у Веневитинова (см. изд. 1862 г., с. 13).
2 …какое-нибудь произведение недели…— Возможно, ‘Сонет’ (‘Спокойно дни мои…’).
3 …на алтарь отечества жертву…— Ср. позднейшую вариацию этих слов в заключительной строке
4 ‘Жертвоприношения’.

О математической философии

Перевод статьи И. Вагнера

Автограф — в ГБЛ, ф. 48 (Веневитиновых), к. 55, ед. хр. 61, лл. 16—18. Список Погодина — там же, ф. 231. I (Погодина М. П.), к. 28, ед. хр. 2, л. 215. Впервые (по списку Погодина) — изд. 1934 г., с. 258—262. По автографу публикуется впервые.
Переведена Веневитиновым в июле 1825 г., о чем свидетельствует письмо его Кошелеву от середины июля 1825 г. По этому же письму восстанавливается и история создания перевода.
1 Вагнер Иоганн Яков (1775—1834) — немецкий философ-идеалист, друг и последователь Шеллинга в первый период его деятельности, впоследствии отошел от Шеллинга. Статья Вагнера, часть которой перевел Веневитинов, была напечатана в журнале Окена ‘Jsis oder Encyclopadische Zeitung’ (1820, No 1), (см. прим. 1 к письму No 14). Статья была вызвана полемикой с другим немецким философом Б. X. Блише (см. о нем прим. к ‘Выписке из Блише’), на выступление которого в No 9 того же журнала за 1819 год и ссылается Вагнер. Именно полемической заостренностью статьи Вагнера можно объяснить излишнюю категоричность его суждений, вызвавших возражение Веневитинова (см. его прим. в тексте статьи).
2 …пример из анатомии, развитый Океном в его философии…— Окен Лоренц (1779—1851) — немецкий философ и естествоиспытатель, последователь Шеллинга. Веневитинов делал переводы (не сохранились) из его ‘Теософии’ (см. письмо/No 15). В 1817 г. в журнале ‘Isis…’ Окен поместил статью, в которой, в русле натурфилософии, развивал свою ‘позвоночную теорию’ и, пользуясь методом последовательного сравнения, вычисления, доказывал, что черепные кости соответствуют позвонкам и состоят из таких же частей, как и костные сегменты позвоночного столба. Видя в этом пример широких возможностей для познания действительности при помощи математики, Вагнер утверждает преимущество ее перед всеми другими науками. Об этом — статья Вагнера, переведенная Веневитиновым.
3 Шеллинг в начале своего ‘Идеалиста’… развитие сей идеи…— Речь идет о том периоде творчества Шеллинга, когда он в конце XVIII в., считая натурфилософию лишь одной частью философии, переходит к трансцендентальному идеализму, к учению об абсолюте. Не отрицая широких возможностей математики для выражения конечного (в области натурфилософии), Веневитинов тем не менее не считает ее способной выразить бесконечное — абсолют, заключая, что ‘наука сего абсолюта’ — только философия.
4 …такая математика… исчезла у греков только по смерти Пифагора.— В основе учения Пифагора (570 — ок. 500 до н. э.) и его последователей действительно лежало представление о всем многообразии физического и духовного как числах, а в материальном мире выделялась прежде всего арифметическо-геометрическая структура. Такое представление о математике не ‘исчезло у греков’ и после Пифагора, а продолжало развиваться его последователями — пифагорейцами.
5 …об усилиях Будды, Моисея и Зороастра… с природою…— Гаутама, по прозванию Будда (просветленный) — легендарный основатель религии, возникшей в VI в. до н. э. в Индии. Буддизм получил распространение в Китае, Японии, Бирме И многих других странах Востока. Моисей — библейский пророк, которому, по преданию, бог вручил на горе Синай ’10 заповедей’. Зороастр — Заратустра (его имя греческие авторы передавали как Зороастр). По преданию, пророк, основатель зороастризма, религии древних народов Средней Азии, Азербайджана и Ирана. В учениях Будды, Моисея и Зороастра значительное внимание уделялось нравственному совершенствованию человека.
6 …он объясняет влияние пророков, приуготовивших… появление Христа.— Из содержания перевода следует, что, по мысли Вагнера, нравственные искания пророков в известной мере подготовили возможность появления христианства с его религиозно-нравственным содержанием.

Выписка из Блише {*}

(Ответ Б. X. Блише на статью И. И. Вагнера)

{* Так назвал свой перевод Веневитинов в письме к Кошелеву от середины июля 1825 г.}
Автограф — в ГБЛ, ф. 48 (Веневитиновых), к. 55, ед. хр. 61, л. 19. Впервые опубликовано Л. А. Тартаковской в сб. ‘По страницам русской литературы’, Ташкент, 1965, с. 90.
Перевод выполнен Веневитиновым в те же дни, что и перевод статьи Вагнера (см. прим. к статье ‘О математической философии’), т. е. в июле 1825 г.
Блише Б. X. (1766—1832) — немецкий философ-идеалист, автор книг по философии, которые во времена Веневитинова еще не были переведены на русский язык. Ответ Блише Вагнеру был опубликован в 6-м номере журнала ‘Isis oder Encyclopadische Zeitung’ за 1820 г. Подробнее об истории создания перевода см. письмо No 14 и прим. к нему.

О действительности идеального

Перевод отрывка из романа Ж. П. Рихтера ‘Титан’ (1800—1803). Автограф — в ГБЛ, ф. 48 (Веневитиновых), к. 55, ед. хр. 44. Публикуется впервые.
Поскольку время наибольшего интереса любомудров к творчеству Рихтера относится к середине 20-х годов, возможно, тогда же выполнен и перевод Веневитинова. Рихтер Иоганн Пауль Фридрих, псевд.: Жан Поль (1763—1825) — немецкий писатель, чьи произведения пользовались известностью в России в первой трети XIX в. (см.: Тройская М. Л. Жан Поль Рихтер в России.— Западный сборник, ч. I. М.—Л.: АН СССР, 1937, с. 257—290).
1 Филомела — иносказательно, в поэтическом языке,— соловей.

Золотая арфа

Автограф — в ГБЛ, ф. 48 (Веневитиновых), к. 55, ед. хр. 43. Впервые — сб.: По страницам русской литературы. Ташкент, 1965, с. 83—87.
Произведение по стилю и теме очень близко к этюдам Веневитинова ’13 август’, ‘Утро, полдень, вечер и ночь’ (1825), ‘Скульптура, живопись и музыка’ (1826). Видимо, и ‘Золотая арфа’ написана в 1825— 1826 гг.

13 август

Автограф — в ГИМ, ф. 281 (Веневитиновой С. В.), No 1041, лл. 1—5. Впервые — изд. 1934 г., с. 198—202.
Из содержания этюда следует, что он написан к 17-летию сестры Веневитинова — Софьи, т. е. в начале августа 1825 г. (Софья родилась 13 августа 1808 г.).

Сцена из ‘Эгмонта’

Перевод сцены (‘Площадь в Брюсселе’) из второго действия трагедии Гете ‘Эгмонт’. Автограф — в ГБЛ, ф. 48 (Веневитиновых), к. 55, ед. хр. 42. Впервые — изд. 1956 г., с. 162—168. Датировку перевода см. в прим. к ‘Сценам из ‘Эгмонта», с. 512—513.
1 …Карл Смелый… Фридрих… Карл Пятый, то сделает Филипп и посредством женщины.Карл Смелый (1433—1497) — герцог Бургундский, присоединивший к своим владениям Нидерланды, Фридрих (1445—1493) — император Фридрих III, Карл Пятый (отрекся от престола в 1555) — король Испании, возглавлявший Священную Римскую империю. Филипп II — король Испании, поставивший правительницей Нидерландов Маргариту Пармскую.
2 …заполонят, бывало, его сына или наследника,..— В 1488 г, нидерландцы, действительно, брали в плен наследника Фридриха III цринца Максимилиана, которого тот вызволил лишь при номощи силы,
3 …брабанцы…брабантцы — жители герцогства Брабант, тогда входившего в состав Нидерландов.

<Второе письмо о философии>

Автограф — в ГБЛ, ф. 48 (Веневитиновых), к. 55, ед. хр. 54. Впервые — ГМ, 1914, No 1, январь, с. 266—268.
Вероятнее всего, написано вскоре после первого письма, датированного 13—17 июня 1826 г. Косвенно это подтверждается и тем, что Веневитинов, по уговору с Погодиным, должен был написать несколько писем о философии (см. прим. к ‘Письму к графине NN’). Об этом свидетельствуют две записи в Дневнике Погодина: ’22 июня <1826>. К Венев<итинову>. Понукал, чтоб писал письма поскорее’, ’27 июня <1826>. Гулял и думал об Ал<ександре> Ив<ановне Трубецкой>, о письме 5 к ней’. Последняя запись дает основание предположить, что второе письмо о философии, как и три следующих, не дошедших до нас письма, было написано в июне 1826 г. Во втором письме легко угадываются положения философии Шеллинга, наиболее последовательно изложенные им в ‘Системе трансцендентального идеализма’ (см. об этом, в частности: Галактионов А. А., Никандров П. Ф. Русская философия XI-XIX веков. Л.: Наука, 1970, с. 164—165).

Об ‘Абидосской невесте’

Автограф — в ГБЛ, ф. 48 (Веневитиновых), к. 55, ед. хр. 56. Впервые — ГМ, 1914, No 1, с. 276—277. Публикуется по автографу.
В конце автографа есть приписка Веневитинова: ‘Напишите что-нибудь в этом роде, разумеется, не так небрежно, я писал с присеста и экспромтом. Это не обидит Козлова и спасет беспристрастие журнала. Я думал, что напишу несколько замечаний, а между тем намарал почти что рецензию’. (В изд. 1984 и 1956 гг. приписка опубликована в тексте рецензии. Учитывая, что по содержанию приписка не входит непосредственно в текст рецензии, мы выносим ее в примечания.) Судя по письму Веневитинова к Погодину от 17 ноября 1826 г., где сообщается, что разбор ‘Абидосской невесты’ уже ‘сделан’, и по тому, что в Петербург, откуда заметка была выслана, Веневитинов приехал 8—9 ноября 1826 г., можно предположить, что она была написана между 8—17 ноября 1826 г. В No 148 ‘Северной пчелы’ помещен критический разбор ‘Абидосской невесты’. В этом номере газеты напечатано начало разбора за подписью Ф. Б. (Булгарин).— См.: Критический разбор повести в стихах ‘Абидосская невеста’, соч. Байроном, переведенной И. И. Козловым.— ‘Северная пчела’, 1826, No 148, с. 3—4, No 149, с. 3—4, No 150, с. 3-4.
1 В переводе И. И. Козлова…— Перевод вышел отдельным изданием в 1826 г.

Владимир Паренский

Отрывки из неоконченного романа

Список Рожалина — в ГБЛ, ф. 48 (Веневитиновых), к. 55, ед. хр. 36. Впервые (введение под названием ‘Отрывки из неоконченного романа’) — СЦ на 1829 г., с. 231—234, полностью сохранившиеся отрывки — изд. 1956 г., с. 142-149.
Роман был задуман Веневитиновым перед переездом его в Петербург — см. запись из Дневника Погодина от 9 сентября 1826 г.: ‘Веневитинов рассказал мне содержание своего затеянного романа, который мне очень понравился’. Но осуществить свой замысел Веневитинов, вероятно, смог лишь в Петербурге, откуда пишет друзьям о работе над романом. См. предисловие к изд. 1831 г.: ‘Роман сей был главным предметом мыслей Д. Веневитинова в последние месяцы его кратковременной жизни’ (с. 110). См. о романе в кн. История русского романа. М.—Л., 1962, т. 1, с. 268.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека