В быту каждого общества при каждом строе есть род явлений просто смешных для всякого более или менее сознательного человека, — например, человек одевается каким-нибудь нелепым образом, чудачит в личной жизни и т. д., но там же, в глубинах быта и личной жизни, несомненно, можно наблюдать и такие явления, которые не просто смешны для окружающих, но, взятые в общем масштабе, измеренные меркой общественности, оказываются вредными для самой общественности, разлагают, отравляют ее.
Николаевская Россия оставила нам весьма тяжелое наследство во всех областях, в том числе и в быту, и в личной жизни, — особенно в быту и личной жизни так называемого ‘образованного общества’, т.-е. чиновничества, средней интеллигенции, мещанства и прочих слоев населения, внешне советизированных, ‘стоящих на платформе советской власти’. Политически безграмотные и безразличные, они ухитряются все же, помимо своей воли, даже против нее, быть далеко не безвредными для нового быта, для новой жизни. Исполненные благих намерений, но наполненные дурными привычками, переживаниями, обычаями, вкусами и уклонами, они заражают всем своим дурным существом и подростающее поколение и слабых, окруженных их влиянием, сверстников, создавая и искусственно поддерживая, пополняя и переформировывая ряды советской обывательщины.
Лучшая борьба с этим вредным явлением — сатира. И лучшая из сатир, наиболее действительная в этом отношении, — это сатира, показывающая, насколько обыватель был смешон еще в прежнее, царское время, насколько он тогда был нелеп и никчемен.
Переиздаваемые ‘ЗИФ’ рассказы обывательски-юмористичной Тэффи в наших условиях превращаются в такую ядовитую сатиру на обывательщину, о какой (сатире) никогда и не мечтала сама ‘беленькая’ писательница.
ПРОВОРСТВО РУК
В дверях маленького деревянного балаганчика, в котором по воскресеньям танцовала и разыгрывала благотворительные спектакли местная молодежь, красовалась длинная красная афиша.
‘Специально проездом, по желанию публики, сеанс грандиознейшего факира из черной и белой магии.
Поразительнейшие фокусы, как то: сжигание платка на глазах, добывание серебряного рубля из носа почтеннейшей публики и прочее вопреки природе’.
Из бокового окошечка выглядывала голова и печально продавала билеты.
Дождь шел с утра. Деревья сада вокруг балаганчика намокли, набухли, обливаясь серым мелким дождем покорно и не отряхиваясь.
У самого входа пузырилась и булькала большая лужа. Билетов было продано только на три рубля.
Стало темнеть.
Печальная голова вздохнула, скрылась, и из дверей вылез маленький облезлый господин неопределенного возраста.
Придерживая двумя руками пальто у ворота, он задрал голову и оглядел небо со всех сторон.
— Ни одной дыры. Все серо. В Тимашове прогар, в Щиграх прогар, в Дмитриеве прогар, в Обояни прогар, в Курске прогар… А где не прогар? Где, я спрашиваю, не прогар? Судье почетный билет послан, голове послан, господину исправнику… всем послано. Пойду лампы заправлять.
Он бросил взгляд на афишу и оторваться не мог.
— Чего им еще нужно? Нарыв на голове, что ли?
К восьми часам стали собираться.
На почетные места или никто не приходил, или посылали прислугу. На стоячие места пришли какие-то пьяные и стали сразу грозить, что потребуют деньги обратно.
К половине девятого выяснилось, что больше никто не придет.
А те, кто сидели, все так громко и определенно ругались, что оттягивать дальше было просто опасно.
Фокусник напялил длинный сюртук, с каждой гастролью становившийся все шире, вздохнул, перекрестился, взял коробку с таинственными принадлежностями и вышел на сцену.
Несколько секунд он стоял молча и думал:
‘Сбор четыре рубля, керосин шесть гривен, — это еще ничего, а помещение восемь рублей, так это уж чего. Головин сын на почетном месте — пусть себе. Но как я уеду и на что буду кушать, это я вас спрашиваю! И почему пусто? Я бы сам валил толпой на такую программу’.
— Бррраввво…. — заорал один из пьяных.
Фокусник очнулся. Зажег на столе свечку и сказал:
— Уважаемая публика, позволяю предпослать вам предисловие. То, что вы увидите здесь, не есть что-либо чудесное или колдовство, что противно нашей православной религии и даже запрещено полицией, этого на свете даже совсем и не бывает. Нет. Далеко не так. То, что вы здесь увидите, есть ни что иное, как проворство и ловкость рук. Даю вам честное слово, что никакого колдовства здесь не будет. Сейчас вы увидите появление крутого яйца в совершенно пустом платке.
Он порылся в коробке и вынул свернутый в комочек пестрый платок. Руки его слегка тряслись.
— Извольте убедиться, что платок совершенно пуст. Вот я его встряхиваю.
Он встряхнул платок и растянул руками. ‘С утра одна булочка в копейку и стакан чаю без сахару, а завтра что?’ — думал он.
— Можете убедиться, что никакого яйца здесь нет.
Публика зашевелилась. Кто-то фыркнул. Вдруг один из пьяных загудел:
— Вр-р-решь, вот яйцо.
— Где, что? — растерялся фокусник.
— А к платку на веревочке привязал.
— С той стороны, — закричали голоса. — На свечке просвечивает.
Смущенный фокусник повернул платок. Действительно, на шнурке висело яйцо.
— Эх, ты! — заговорил кто-то уже дружелюбно. — Тебе бы за свечку зайти, вот и незаметно было бы. А ты вперед залез. Так, братец, нельзя!
Фокусник был бледен и криво улыбался.
— Это, действительно, — говорит он. — Я, впрочем, предупреждал, что это не колдовство, а только проворство рук. Извините, господа, — голос у него пресекся и задрожал.
— Ладно, да ладно!
— Нечего тут!
— Валяй дальше!
— Теперь приступим к следующему поразительному явлению, которое покажется вам еще удивительней. Пусть кто-нибудь из почтеннейшей публики одолжит мне свой носовой платок.
Публика стеснялась.
Многие было уже вынули, но, посмотрев внимательно, поспешно спрятали обратно.
Тогда фокусник подошел к сыну городского головы и протянул свою дрожащую руку.
— Я бы, конечно, взял и свой платок, так как это совершенно безопасно, но вы можете подумать, что я что-нибудь подменил.
Сын головы дал свой платок, и фокусник развернул его и встряхнул.
— Прошу убедиться, совершенно целый платок. Сын головы гордо осмотрел публику.
— Теперь глядите. Этот платок стал волшебным. Теперь я свертываю его трубочкой, подношу к свечке и зажигаю. Горит. Отгорел весь угол. Видите?
Публика вытягивает шею.
— Веррно, — кричит пьяный, — паленым пахнет.
— А теперь я сосчитаю до трех, и платок будет опять целым.
— Раз, два, три! Извольте убедиться.
Он гордо и ловко расправил платок.
— А-ах…
— А-ах, — ахнула и публика.
Посреди платка зияла огромная паленная дыра.
— Однако, — сказал сын головы и засопел носом.
Фокусник прижал платок к груди и вдруг заплакал.
— Господа… Почтеннейшая пуб… Сбору никакого… Дождь с утра… куда ни попаду, везде… с утра… не ел… не ел.. на булку копейку.
— Да ведь мы ничего, бог с тобой! — кричала публика.
— Рази мы звери? Господь с тобой!
Но фокусник всхлипывал и вытирал нос волшебным платком.
— Четыре рубля сбору… помещение — восемь рублей… во-о-осемь… воо-оо-о…
Какая-то баба всхлипнула.
— Да полно тебе, о господи! Душу выворотил, — кричали кругом.
В дверь просунулась голова в клеенчатом капюшоне:
— Эт-то что? Расходись по домам!
Все и без того встали. Вышли. Захлюпали по лужам. Молчали, вздыхали.
— А что я вам, братцы, скажу! — вдруг ясно и звонко сказал один из пьяных.
Все даже приостановились.
— А что я вам скажу! Ведь подлец народ нонече пошел. Он с тебя деньги сдерет и тебе же душу выворотит. А?
— Вздуть! — ухнул кто-то во мгле.
— Именно, что вздуть. Айда! Кто со мной? Раз, два, три! Ну, марш… Безо всякой совести народ… Я тоже деньги платил не краденные… Ну, мы уж те покажем! Жжива…
УТЕШИТЕЛЬ
Мишеньку арестовали.
Маменька и тетенька сидят за чаем и обсуждают положение дела.
— Пустяки, — говорит тетенька. — Мне сам господин околоточный надзиратель сказал, что все это ерунда. Добро бы еще студент, а то гимназист-третьеклассник. Пожучат да и выпустят.
— Пожучить надо, — покорно соглашается маменька.
— А потом и пистолет-то ведь старый, его и зарядить нельзя. Это всякий может понять, что, не зарядимши, не выпалишь.
— Ох, Мишенька, Мишенька! Чуяло твое сердце. Он, Верушка, как эту пистоль-то завел, так сам три ночи заснуть не мог. Каждую ночь встанет да посмотрит, как эта пистоль-то лежит. Не повернулась ли, значит, к нему дыркой. Я ему говорю: ‘Брось ты ее, отдай, у кого взял!’ И бросить нельзя, товарищи велели.
— Так ведь оно не заряжено.
— Не заряжено-то оно не заряжено, да Мишенька говорит, что в газетах читал, будто бы нагреется пистоль от солнца, так и выстрелит, и заряживать, значит, не надо. В Америке быдто прогрелась, да ночью целую семью и ухлопала.
— Да солнца-то ведь ночью не бывает, — сомневается тетенька.
— Мало что не бывает. За день разгорится, а ночью и палит.
— Не спорю, а только много и врут газеты-то. Вот намедни Степанида Петровна тоже в газете вычитала. Быдто на Петербургской стороне продается лисья шуба за 16 рублей. Ну, статочная ли это штука. Чтобы лисья шуба…
— Врут, конечно, врут… им что… им все равно. Что угодно напишут.
Дверь неожиданно с треском распахивается. Входит гимназист, Мишин товарищ. Щеки у него пухлые, губы надутые и выражение лица зловещее.
— Здравствуйте. Я зашел… вообще, считаю своим долгом успокоить. Волноваться вам в сущности нечего. Тем более, что вы, наверно, были подготовлены.
У маменьки лицо вытягивается, тетенька продолжает безмятежно сплевывать вишневые косточки.
— Можете, значит, отнестись к факту очень спокойно. Климат в Сибири очень хороший. Особенно полезен для слабогрудых. Это вам каждая медицина скажет.
Тетенька роняет ложку, у маменьки глаза делаются совсем круглыми.
— Вот видите, как вы волнуетесь,— с упреком говорит гимназист.— Можно ли так… из-за пустяков? Скажите лучше, были ли найдены при обыске компром… прометирующие личность вещи?
— Ох, господи, — застонала маменька, — пистоль эту, эту окаянную, да еще газетку какую-то.
— Газету, вы говорите, газету. Гм… осложняется, но волноваться вам совершенно нечего.
— Может-быть, газета-то и не к тому… — робко вмешивается тетка, — потому он на газету только глазом метнул, да и завернул в нее пистолет. Может-быть…
Гимназист криво усмехнулся, и тетенька осеклась.
— Гм … Ну, словом, вы не должны тревожиться. Газета. Гм… Тем более, что тюремный режим очень хорошо действует на здоровье. Это даже в медицине написано. Замкнутый образ жизни, отсутствие раздражающих впечатлений, все это хорошо сохраняет нервные волокна. Каледонские каторжники отличаются долговечностью. Михаил может дотянуть до глубокой старости. Вам, как матерям, это должно быть приятно.
— Голубчик,— вся затряслась маменька,— голубчик, не томи! Говори, говори! Все, что знаешь. Уж лучше сразу. Сразу. Сразу, — всхлипнула она.
— Не надо нас подготавливать… мы тверды…
— Говори, святая владычица!
Гимназист пожал плечами.
— Я вас положительно не понимаю. Ведь ничего же нет серьезного, нужно же быть рассудительными. Ну, газета, ну, револьвер. Что за беда? Револьвер, гм… вооруженное сопротивление властям при нарушении судебной обязанности… В прошлом году, говорят, расстреляли одного учителя за то, что тот очки носил. Ей-богу. Ему говорят: ‘Снимите очки’, а он говорит: ‘Я, мол, ничего не вижу невооруженным глазом’. Вот его за вооружение глаза и расстреляли. Что же касается Михаила, то само собой разумеется, что револьвер будет посерьезнее очков. Да и то, собственно говоря, пустяки. Если принять во внимание процент рождаемости…
Маменька, дико вскрикнув, откидывается на спинку дивана. Тетенька хватается за голову и начинает громко выть. В дверь просовывается голова кухарки.
— Ну, разве можно так волноваться? Ай, как стыдно,— ласково журит гимназист.
Кухарка голосит:
— И на кого ты нас…
— Ну-с, я вечерком опять зайду, — говорит гимназист и, взяв фуражку, уходит с видом человека, удачно исполнившего свой тяжелый долг.
КОРСИКАНЕЦ
Допрос затянулся, и жандарм чувствовал себя утомленным. Он сделал перерыв и прошел в свой кабинет отдохнуть.
Он уже, сладко улыбаясь, подходил к дивану, как вдруг остановился и лицо его исказилось, точно он увидел большую гадость.
За стеной громкий бас отчетливо пропел: ‘Марш, марш вперед, рабочий народ’…
— Эт-то что? — спросил жандарм, указывая на стену. Письмоводитель слегка приподнялся на стуле.
— Я уже имел обстоятельство доложить вам например агента.
— Нич-чего, нич-чего не понимаю. Говорите проще.
— Агент Фиалкин изъявил непременное желание поступить в провокаторы. Он вторую зиму дежурит у Михайловской конки. Тихий человек. Только амбициозен сверх штата. ‘Я, говорит, гублю молодость и лучшие силы свои отдаю на конку’. Отметил медленность своего движения по конке и невозможность применения своих сил, предполагая их существование… ‘Крявявый и прявый…’ — дребезжало за стеной.
— Врешь,— поправил бас.
— И что же, талантливый человек?— спросил жандарм.
— Амбициозен даже излишне. Ни одной революционной песни не знает, а туда же лезет, в провокаторы. Ныл… ну и ныл… Вот спасибо городовой бляха No 4711… Он у нас это все, как по нотам… Слова-то, положим, все городовые хорошо знают, на улице стоят, уши не заткнешь… Ну, а бляха и в слухе очень талантлива. Вот взялся учить.
— Ишь, ‘Варшавянку’ жарят,—мечтательно прошептал жандарм.— Самолюбие вещь недурная. Она может человека в люди вывести. Вот Наполеон — простой корсиканец был… однако, достиг гм… кое-чего.
‘Оно горит и ярко рдеет’…
‘Но наша кровь горит на нем’, — рычит бляха No 4711.
— Как-будто уже другой мотив,— насторожился жандарм.— Что же он всем песням будет учить сразу?
— Всем, всем. Фиалкин сам его торопит. Говорит, быдто какое-то дельце обрисовывается.
— И самолюбище же у людей.
‘Семя грядущего’, — заблеял шпик за стеной.
— Энергия дьявольская,— вздохнул жандарм.— Говорят, что Наполеон, когда был еще простым корсиканцем…
Внизу с лестницы раздался какой-то рев и глухие удары.
— А эт-то что? — поднимает брови жандарм.
— А это наши союзники, которые в нижнем этаже, волнуются.
— Чего им?
— Пение, значит, до них дошло. Трудно им.
— А, э-э, черт… Действительно, как-то неудобно. Пожалуй и на улице слышно, подумают — митинг у нас.
— Пес ты окаянный,— вздыхает за стеной бляха.— Что ты воешь, как собака? Разве революционер так воет? Революционер открыто поет. Звук у него ясный. Каждое слово слышно. А он себе в щеки скулит, да глазами во все стороны сигает. Не сигай глазами! Остатний раз говорю. Вот плюну и уйду! Нанимай себе максималиста, коли охота есть!
— Самолюбие, самолюбие,— повторяет жандарм.— В провокаторы захотел. Нет, брат, и эта роза с шипами. Военно-полевой суд не рассуждает. Захватят тебя, братец ты мой, а революционер ты или честный провокатор, этого разбирать не станут. Подрыгаешь ножками.
‘Нашим потом жиреют обжоры’, — надрывается городовой.
— Фу, у меня даже зуб заболел. Отговорили бы его, что-ли!
— Да как его отговоришь, если он сам в себе чувствует этакое, значит, влечение? Карьерист народ пошел,— вздыхает письмоводитель.
— Ну, убедить всегда можно. Скажите ему, что порядочный шпик так же нужен отечеству, как и провокатор. У меня вон… зуб болит.
— К черту!— взвизгнул жандарм, выбегая из комнаты.— Вон отсюда, — раздался его прерывающийся и осиплый от злости голос.— Мерзавцы! В провокаторы лезут, а марсельезы спеть не умеют! Осрамят заведение. Корсиканцы! Я вам покажу корсиканцев…
Хлопнула дверь. Все стихло. За стенкой кто-то всхлипнул.
ТОНКАЯ ПСИХОЛОГИЯ
До отхода поезда оставалось еще восемь минут.
Пан Гусинский уютно уселся в маленьком купе второго класса, осмотрел свой профиль в карманное зеркало и выглянул в окно.
Пан Гусинский был коммивояжер по профессии, но по призванию — дон-жуан чистейшей воды. Развозя по всем городам образцы оптических стекол, он в сущности заботится только об одном — как бы сокрушить на своем пути побольше сердец. Для этого святого дела он не щадил ни времени, ни труда, зачастую без всякой для себя выгоды и удовольствия.
В тех городах, где ему приходилось бывать только от поезда до поезда, часа два — три, он губил женщин, не слезая с извозчика. Чуть-чуть прищурит глаза, подкрутит правый ус, подожмет губы, взглянет.
И как взглянет! Это трудно объяснить, но… словом, когда он предлагал купцам образцы своих оптических стекол,— он глядел совершенно иначе.
С женщинами, на которых был направлен этот взгляд, делалось что-то странное. Они сначала смотрели изумленно, затем закрывали рот рукой и начинали хохотать, подталкивая локтем своих спутников.
А пан Гусинский даже не оборачивался на свою жертву. Он уже намечал вскользь другую и губил ее на ходу.
— Ну, эта уже не забудет,— думал он.— И эта имеет себе тоже. Вот я преспокойно проехал мимо, а они там преспокойно сходят с ума.
При более близком, более долгом знакомстве пан Гусинский вместе с чарами своих внешних качеств, конечно, пускал в оборот и чары своей духовной красоты. Результаты получались потрясающие: три раза женился он гражданским браком и был двенадцать раз бит в разных городах и разными предметами.
В Лодзи — машинкой для снимания сапог, в Киеве — палкой, в Житомире — копченой колбасой, в Конотопе (от поезда до поезда) — самоварной трубой, в Чернигове — сапогом, в Минске — палкой из-под копченого сига, в Вильне — футляром от скрипки, в Варшаве — бутылкой, в Калише — суповой ложкой, и, наконец, в Могилеве — просто кулаком.
* * *
Зверь, как известно, бежит на ловца, хотя, следуя природным инстинктам, должен был бы делать как-раз противоположное. Едва выглянул пан Гусинский в окошко, как мимо по платформе прошла молодая дама очень привлекательной наружности, но прошла она так скоро, что даже не заметила томного взора и не успела погибнуть.
Пан Гусинский высунул голову.
— Эге! Это она преспокойно торопится на поезд. Поедем, следовательно, вместе. Ну, что ж, пусть себе!
Судьба дамы была решена.
Когда поезд двинулся, пан Гусинский осмотрел свой профиль, подкрутил ус и прошелся по вагонам.
Хорошенькая дама ехала тоже во втором классе с толстощеким двенадцатилетним кадетиком. На Гусинского она не обратила ни малейшего внимания, несмотря на то, что он расшаркался и сказал ‘пардонкс’ с чисто парижским шиком.
На станциях пан Гусинский выходил на платформу и становился в профиль против окна, у которого сидела дама. Но дама не показывалась. Смотрел на Гусинского один толстый кадет и жевал яблоко. Томные взгляды дон-жуана гасли на круглых кадетских щеках.
Пан призадумался.
— Здесь немного придется заняться тонкой психологией. Иначе ничего не добьешься. Я лично не люблю материнства в женщине. Это очень животная черта. Но раз женщина так обожает своего ребенка, что все время кормит яблоками, чтоб ему лопнуть, то это дает мне ключ к ее сердцу. Нужно завладеть любовью ребенка, и мать будет поймана.
И он стал завладевать.
Купил на полустанке пару яблок и подал их в окно кадету:
— Вы любите плоды, молодой человек. Я уже это себе заметил, хе-хе! Пожалуйста, покушайте, хе-хе! Очень приятно быть полезным молодому путешественнику.
— Мерси, — мрачно сказал кадет и, вытерев яблоко обшлагом, выкусил добрую половину.
Поезд двинулся, и Гусинский еле успел вскочить.
— Я действую, между прочим, как осел. Что толку, что мальчишка слопал яблоко? С ними должен быть я сам, а не яблоко. Преспокойно пересяду.
Он взял свой чемодан и преспокойно расшаркался перед дамой.
— Пардонкс, у меня там такая теснота! Можете себе представить — вышел на станцию покушать, возвращаюсь, а мое место преспокойно занято. Может-быть, разрешите? Я здесь устроюсь рядом с молодым человеком, хе-хе!
Дама пожала плечами.
— Пожалуйста, мне-то что.
И, вынув книжку, стала читать.
— Ну, молодой человек, мы теперь с вами непременно подружимся. Вы далеко едете?
— В Петроков,— буркнул кадет.
Гусинский так и подпрыгнул.
— Боже мой, это прямо знаменитое совпадение. Я также преспокойно еду в Петроков. Значит, всю ночь мы проведем вместе да еще и почти целый день. Нет, видали ли вы что-нибудь подобное?
Кадет отнесся к знаменитому совпадению очень сухо и угрюмо молчал.
— Вы любите приключения, молодой человек? Я обожаю. Со мной всегда необычайные вещи. Вы разрешите поделиться с вами?
Кадет молчал. Дама читала. Гущинский задумался.
‘Зачем она его родила? Только мешает. При нем ей преспокойно неловко смотреть на меня. Но, поди, сердце матери отпирается при помощи сына’.
Он откашлялся и вдохновенно зафантазировал:
— Так вот был со мной такой случай. В Лодзи влюбляется в меня одна дама и преспокойно сходит с ума. Муж ее преспокойно врывается ко мне с револьвером и преспокойно кричит, что убьет меня из ревности. Ну-с, молодой человек, как вам нравится такое положение? Тем более, что я был почти уже обручен с одной девицей из высшей аристократии. Она даже имеет свой магазин. Ну, я, как рыцарь, не мог никого компрометировать, в ужасе подбежал к окну и преспокойно бросаюсь с первого этажа. А тот, убийца, смотрит на меня сверху. Понимаете ужас? Лежу на тротуаре, а сверху преспокойно убийца. Выбора никакого. Я убежал и позвал городового.
Дама подняла голову.
— Что вы за вздор рассказываете мальчику.
И опять углубилась в чтение.
Пан Гусинский ликовал.
— Эге, начинается. Уже заговорила.
— Я хочу есть,— сказал кадет,— скоро ли станция?
— Есть хотите? Великолепно, молодой человек! Сейчас небольшая остановка. Я сбегаю вам за бутербродами. Вот и отлично. Вы любите вашу мамашу? Мамашу надо любить.
Кадет мрачно съел восемь бутербродов. Потом Гусинский сбегал для него за водой, а на большой станции повел ужинать и все уговаривал любить мамашу.
— Ваша мамаша — это нечто замечательное. Если она захочет, то может каждого скокетничать. Уверяю вас.
Кадет глядел удивленно бараньими глазами и ел за четверых.
— Будем торопиться, молодой человек, а то мамаша уже начинает беспокоиться,— томился дон-жуан.
Когда вернулись, оказалось, что мамаша уже улеглась спать, завернувшись с головой в плед.
‘Эге! Ну, да ничего, завтра еще целый день. Отдала сына в надежные руки, чтоб он себе лопнул, а сама преспокойно спит. Зато завтра будет благодарить. Хотя вот уже этот жирный парень объел меня на три рубля шесть гривен’.
— Ложитесь, молодой человек! Кладите ноги прямо на меня. Ничего, ничего. Штаны я потом отчищу бензином. Вот так. Молодцом!
Кадет спал крепко и только изредка лягал пана Гусинского под ложечку. Но тот шел на все и задремал только к утру.
Проснувшись на рассвете, вдруг заметил, что поезд стоит, а мамаша куда-то пропала. Встревоженный Гусинский высвободился из-под кадетовых ног и высунулся в окно. Что такое? Она стоит на платформе и около нее чемодан… Что такое? Бьет третий звонок.
— Сударыня, что вы делаете? Сейчас поезд тронется. Третий звонок. Вы преспокойно стоите.
Кондуктор свистнул, стукнули буфера.
— Мы уже трогаемся! — надрывался Гусинский, забыв всякую томность глаз.
Поезд тронулся. Гусинский вдруг вспомнил о кадете.
— Сына забыли. Сына! Сына!
Дама досадливо махнула рукой и отвернулась. Гусинский схватил кадета за плечо.
— Мамаша ушла! Мамаша вылезла! Что это такое? — вопил он.
Кадет захныкал.
— Какая мамаша? Что вы меня трясете? Моя мамаша в Петрокове.
Гусинский даже сел.
— А… как же… А эта дама. Мы же ее называли мамашей, или я преспокойно сошел с ума. А?
— Гм…— хныкал кадет. — Я не называл. Это вы называли. Я думал, что она ваша мамаша. Я ее не знаю. Я не виноват. И не надо мне ваших яблок, не на-а-а-до…
Пан Гусинский вытер лоб платком, встал и взял свой чемодан.
— Поскудный обжора вы. Выйдет из вас шулер, когда подрастете. Преспокойно. Свинья!
Хлопнув дверью, он вышел на площадку.
МОРСКИЕ СИГНАЛЫ
Мы катались на Неве.
Нева — это огромная река, которая впадает сразу в две стороны — в Ладожское озеро и в Балтийское море. Поэтому плавать по ней очень трудно. Но с нами был Нырялов, большой моряк, который справлялся не с такими задачами. Он греб все время один и болтал веслами в разные стороны. Таким образом, лодка стояла на одном месте и было скучно. Но у моряков, кажется, это очень ценится. Называется это у них ‘зашкваривать’, или что-то в этом роде.
Пели по обычаю: ‘Вниз по матушке по Волге’. На воде всегда поют: ‘Вниз по матушке по Волге’. Но едва затянули ‘На носу сидит хозяин’, как увидели большое судно, стоявшее у берега.
— Это оно отшвартовалось, — сказал бывший моряк. Мне не хотелось показать, что я не поняла слова, и только заметила: