Морозный зимний денёк догорал. Стояла удивительная тишина, и только однообразное побрякивание колокольчика приятно нарушало её, далеко разливаясь по сухим волнам прозрачного воздуха. Узкая лента просёлочной дороги скользила с бугра на бугор, извиваясь по уступу неглубокого оврага, потом тянулась стрелой по ровному гладкому полю и, наконец, терялась у опушки синевшего вдали леса. Плотно завернувшись в тёплый ергак и нахлобучив шапку до бровей, я сладко дремал в небольших дорожных санях с отводами. Передо мною на облучке сидел ямщик, то и дело соскакивавший на бесчисленных ухабах и раскатах и как-то особенно степенно покрикивавший на свою парочку сытых саврасеньких лошадок, запряжённых ‘гусем’. Его длинный кнут-махалка волочился змеёй по блестящей снеговой дороге. Но вот путь сделался ровнее, и мой ямщик, поудобнее усевшись на козлах, повернул ко мне своё седобородое лицо.
— Спишь? — ласково спросил он меня.
— Нет, дядя, не то что сплю, а так дремлется.
— Вот погоди, лесом поедем, дорога-то лучше пойдёт — тогда спи себе с Богом.
— Да нет, выспался я за день-то, теперь что-то и не спится, — и действительно дремота, прерванная его окликом, прошла у меня как-то разом.
Я закурил сигару и уселся поудобнее.
— Далеко ли мы отъехали от твоей деревни-то? — спросил я ямщика.
— Вёрст десять поди будет. Вон до лесу-то двенадцать вёрст, говорят, — ответил он, указывая кнутовищем вперёд. — Да и то сказать — кто их тут вёрсты-то считал! Так — ‘мерила бабка клюкой, да махнула рукой’! — прибавил старик, добродушно улыбаясь.
Я ехал по одной из северо-восточных губерний, пробираясь просёлком и с вольными ямщиками, с одной стороны для сокращения расстояния, а с другой — ради экономии. Путь мой продолжался уже вторые сутки, в перспективе предстояло почти столько же. Переезды вольные ямщики делают большие, вёрст по сорока?, а иногда и по пятидесяти. Ночи стояли светлые, лунные, и я, не желая останавливаться где-либо для ночлега, ехал без отдыха. Впрочем, подобные путешествия для меня были не в диковину, и я не чувствовал даже особенного утомления.
Последнюю перепряжку мне пришлось сделать в деревне Ширяловке, у довольно зажиточного и пожилого мужика лет пятидесяти, занимавшегося вольным извозом. Старик повёз меня сам, не решившись доверить коней ни работнику, ни сыну-подростку, на вид мальчугану шустрому, ловко помогавшему отцу при закладке.
Дорога первое время была очень ухабиста и раскатиста, но версты за две до леса она раздвоилась, и та, по которой свернули мы, сделалась совсем ровной, хорошо укатанной.
— Это куда же дорога-то пошла? — спросил я ямщика, указывая на убегавший вправо от нас путь.
— Это в Балахму. Село у нас тут есть торговое. Вёрст восемь отселе. Бойкое село… Ну, только же и народ там!..
— А что?
— Одно слово — прожжённый! Беда! Вор-человек! — и старик укоризненно покачал головой в сторону Балахмы.
— Сын у меня старший был, так его эта Балахма совсем замотала, так и сгиб парень.
— Как так?
— А так! Замотался! Сам я тоже тут не без греха, — вовремя не досмотрел да не попридержал. Видишь ли, господин хороший, что я тебе расскажу… — и старик обернулся ко мне всем лицом. — Видишь ли, ведь у нас в крестьянстве молодых венчают… вот и меня оженили на девятнадцатом году. Баба мне попалась хорошая, добрая, а только с первоначалу бездетная. Год живём, два живём, три… а ребят нет да и нет, что ты хошь! Затосковали мы с ней — кто, дескать, нашу старость покоить будет? Ну потосковали, потосковали, да и рукой махнули — Божья, дескать, воля, ничего не поделаешь. Только вдруг, друг ты мой милый, на семнадцатом году никак нашего, значит, с ней жития, она мне и говорит: ‘Чтой-то, — говорит, — Трофим, я как будто понесла!’ ‘Ой ли? — говорю. — Полно врать!’ — а сам так и ошалел… Однако не соврала и, действительно, родила она мне сынка. Ну, радости было сколько — и не сказать. Помилуй: мне-то ведь уж под сорок было, да и ей без малого эстолько ж, уж и не чаяли и не гадали…
— Да сколько же тебе лет-то теперь? — перебил я моего рассказчика.
— Да уж поди, шестьдесят есть.
— Ну? Вот бы никогда не подумал. На вид тебе гораздо меньше.
— Вот и стал у нас расти сынок молёный да холёный. Мать-то в нём души не чаяла, ну да и от меня-то не без баловства тоже было. Другой бы раз и припугнуть надо — ан жаль. Потом другие дети пошли, а уж не то. Всё словно к Ефиму-то сердце ближе лежит… Вот за эту-то несправедливость нашу видно и покарал нас Господь.
Старик при этом грустно вздохнул и как-то безучастно махнул плетью.
— А был он мальчонкой бойким, сметливым на все руки. Вот хошь бы Мишанка теперь у меня какой шустрый паренёк, а до Ефима куда ему! Ну, стал он подрастать, стал я его к делу приноравливать. По четырнадцатому году он уж мне знатным помощником был. Начал я ему доверять: на базар съездить купить что ли чего, а то и продать, когда самому недосужно, Ефима пошлю, — всё уладит, обрядит лучше и не надо, не нарадуюсь! Только эти вот базары-то и сгубили парня. И не заметил, как мой Ефим стал и табаком баловаться, и водкой… Шире-дале… шире-дале… Вижу, уж дело плохо!.. Раз поучил, два… да видно поздно спохватился. Отбился у нас Ефим от рук, — хоть брось. Поворовывать начал: сначала до?ма, а потом и к соседям стал подбираться, и всё в Балахму эту треклятую тащит, да там в кабаке али в харчевне с солдатками пропивает… ‘Ну, — думаю, — не сносить ему головы, потому стал он как есть отчаянный’. Только подошёл набор и забрили лоб нашему Ефимушке… Уж мы со старухой не знали — горевать нам али радоваться. ‘Ну, — думаем, — на царской службе парня вышколят — человеком будет’. Да видно — каков в колыбельку, таков и в могилку. Немного наслужил. Сначала провинился в чём-то, — его, значит, за это в штрахованные перевели, а потом вскоре и совсем убёг.
— Как, со службы-то?
— Да. На свободу, вишь, захотелось. Однако погулял недолго: в скорости его поймали. И поймали-то в нашей же ведь волости, с татарами-конокрадами, слышь, путался. К родным местам тянуло видно, ну а дойти до нас должно что совести не хватало.
— Где же он теперь?
— Где же ему быть — в Сибирь поди по этапу угнали… Второй год мы о нём неизвестны. Шесть человек их тогда конокрадов-то взяли, и его с ними… Татары всё, — он один русский-то и был.
— А разве много у вас тут татар?
— Есть достаточно деревень. Тоже воришки порядочные. Да, господин хороший, сторона наша глухая, тёмная, и много в ней народу всякого, и доброго, и злого, — заключил ямщик свой невесёлый рассказ.
Мы въехали в лес. Стало совсем темно, луна ещё не всходила. Я бросил докуренную сигару и повернул на ногах меховое одеяло, но дремать мне больше не хотелось: намёк старика на глухую и тёмную сторону заставил меня призадуматься и поправить кобуру с моим дорожным револьвером.
— А что, здесь не пошаливают? — спросил я немного спустя моего возницу.
Тот некоторое время помолчал, потом крякнул и как-то глухо произнёс, глядя в сторону:
— Всяко бывает! — затем, повернувшись ко мне, он как бы в утешение прибавил. — Давно, впрочем, не слыхать, может и поугомонились, а раньше, точно, пошаливали. Ну да Бог милостив! Лесу-то вёрст десять, не боле, а там деревни пойдут, хоша татарские, а всё же деревни. Да ведь ты с ‘запасцем’, а они этого не любят.
Запасом он называл мой револьвер, который заметил на мне ещё, когда я грелся у него в избе, и очень одобрил подобную осторожность.
— Ночи теперь тоже светлые — это для них опять несподручно. А поди скоро и месяц выйдет… Ну-ко, родимые! По ровному-то! Ну-ко! — прикрикнул он на лошадей и махнул кнутом.
Запел-зазвенел колокольчик под дугой сытого коренничка, а передняя лошадка понеслась лихим карьером.
‘Ну, этакие вынесут!’ — подумал я, восхищаясь поразительно быстрым ходом этих маленьких, на вид невзрачных лошадок, и начал успокаиваться.
Громадные, вековые сосны быстро неслись нам навстречу по обеим сторонам дороги. В глубине леса мелькали под снегом кучи хворосту и валежнику, принимая разные причудливые формы и очертания. Взошла луна. Картина стала ещё фантастичнее, ещё очаровательнее: мириады алмазов засверкали кругом. Более получаса ехали мы этим весёлым, чисто русским гоном. Я начал было совсем забываться… Отяжелевшие веки невольно смежались.
Вдруг мне показалось, что справа от нас мелькнуло что-то громадное. Я раскрыл глаза — мы только что миновали большую лесную просеку… и, тут я невольно вздрогнул: из просеки в карьер выскакали розвальни, запряжённые в одну лошадь, и понеслись вслед за нами.
— Ой! Стреляй скорей! Разбойники! — крикнул мой ямщик и отчаянно погнал свою пару.
Я схватился за револьвер, но шнур опутался вокруг кобуры, руки мои нервно дрожали, и я никак не мог его вытащить… Скакавшие за нами сани заметно отставали, очевидно лошадь разбойников не могла угнаться за нашей лихой парой. Дорога на этом месте делала заворот.
— Беда! — опять закричал Трофим.
Я взглянул и остолбенел от ужаса: впереди нас, поперёк дороги и совершенно загораживая её, стояли другие запряжённые розвальни, а возле них три человека.
Вот уж наша передняя лошадь почти наскакала на них, но вдруг неожиданно шарахнулась прямо в сугроб, и наши сани, сильно раскатившись, ударили отводами одного из стоявших по ногам, и тот с криком полетел в сторону. Мой ямщик от толчка сорвался с козел и грохнулся под ноги другого человека с дубиной, тот быстро насел на него. Мне посчастливилось — я не упал, а напротив, выскочив из саней, всей тяжестью своего тела сшиб с ног третьего разбойника.
Лошади наши перепутались и бились.
Началась борьба. Гнавшиеся за нами сани были уже близко.
Вдруг произошло что-то необычайное. Разбойник, подмявший под себя Трофима, высокий и коренастый парень, вдруг отскочил в сторону и закричал подскакивавшим своим другим двум товарищам, которые, осадив лошадь, готовы были броситься на нас:
— Стой! Не трошь! Не бей!
Я в это время успел выхватить мой револьвер и, отступив к саням, тоже крикнул:
— Не подходи — убью!
— Чего не бей? Чего смотреть? — проговорил с сильным татарским выговором один из подъехавших и кинулся было на поднимавшегося со снегу моего ямщика.
— Не трошь, тебе говорят! — зарычал опять высокий парень, и схватил одною рукою татарина за шиворот, в другой руке у него оказался револьвер.
Татарин не сопротивлялся.
— Не трошь — это мой родитель! — выговорил, наконец, парень.
Трофим в это время совсем уже встал на ноги, поднял свою шапку и, отряхнув, надел её на голову.
— Ефимка! Ефимка! Подлый ты человек! — укоризненно произнёс он, глядя на сына, стоявшего возле него с непокрытой головой.
Потом вдруг размахнулся и сильно ударил его по лицу, тот покачнулся.
— Тятенька! — вскрикнул он… но в голосе его не было угрозы, а скорее мольба какая-то.
— Что тятенька? Что? — зарычал Трофим, не поняв его тона. — Что, грозить что ли начал? Ну бей! Убей отца! Убей! Душегубец окаянный… — старик при этом сделал к нему шаг и сорвав для чего-то опять с себя шапку, бросил её на землю. — Что ж не бьёшь? А? Ну!
Сын отступил назад.
Сцена была крайне необычна, и под впечатлением её все как-то притихли. Я стоял возле наших саней с приподнятым револьвером, сильно дрожавшим в моей руке. В нескольких шагах от меня сгруппировалось четверо разбойников, из которых один, сшибленный санями, очевидно не мог ещё подняться на ноги, а сидел на снегу и тихо стонал, а между ними и мной — отец и сын, — оба с обнажёнными головами, оба смущённые, оба подавленные неожиданной и роковой встречей.
— Ну что же мы теперь будем делать? — после небольшого, но томительного молчания произнёс старик.
Ефим смущённо молчал. Тот опять повторил свой вопрос.
— Возьми меня с собой… — совсем тихо проговорил наконец Ефим, опуская голову.
— Куда?
— Да, что уж — один конец! — Предоставьте в волость!
Эти слова привели его товарищей в страшное волнение. Они разом все заговорили, надвигаясь на Ефима, начали размахивать руками, причём блеснул топор, мелькнул кистень…
— Стойте! — крикнул он на них. — Чего загалдели?! Не ваша сухота! Не бойсь — вас не выдам. А кому жизнь недорога — подходи! Ну, подходи! — и его револьвер принял угрожающее направление.
Шансы были теперь на нашей стороне: трое на трое, потому что мужик с ушибленными ногами не мог идти в расчёт, но у нас было два револьвера, а наш старик хотя был и без оружия, но глядел таким же гигантом как и его сын.
Те очевидно сообразили и смирились.
— Тятенька, распутай лошадей, — сказал Ефим.
Старик вывел из сугроба переднюю лошадь, поправил постромки и осадил разбойничьи розвальни в сторону.
— Ну теперь садись, тятенька… Ваше благородие, садитесь, — обратился он ко мне. — Не сумлевайтесь, ничего не будет.
Я сел в сани, всё ещё держа револьвер наготове. Ефим поместился на козлах, рядом с отцом.
Лошади тронулись и понеслись вихрем. Сзади нас раздалась громкая ругань.
Версты с две мы скакали молча, потом старик убавил ходу лошадям и глубоко вздохнул.
— Эх, Ефимка, Ефимка! До чего ты домыкался! Чуть отца родного не загубил! — тихо произнёс он, взглянув на сына. Тот сидел отвернувшись и опустив голову. — Порадовал нас с матерью, нечего сказать — порадовал! — в голосе старика слышались слёзы.
— Брось, тятенька! Не говори! После… — глухо отозвался Ефим.
— Скажи ты только мне правду: загубил чью душу али нет? Говори прямо!
— Бог миловал — не было!
— Не врёшь?
— Покарай Бог! Как перед Господом!
Старик снял шапку и три раза перекрестился.
Потом, помолчав немного, обернулся ко мне.
— Я тебя, господин, до Вараксина не довезу, а тут вёрст одиннадцать отселе будет русская деревня Ширшово, там у меня приятель живёт, я тебя ему передам, он тебя за те же прогоны доставит. А то у меня и лошади-то больно притомились, да и…
Он кивнул головой на сына.
— Ладно, ладно! — согласился я.
Дальше мы ехали в полном молчании, изредка только взглядывал старик на понурившегося сына и вздыхал.
Проехали лес, и перед нами опять раскинулась широкая, вся залитая лунным светом, снеговая поляна. Миновали две-три татарских деревни, погружённых уже в полный мрак и сон. Наконец Трофим совсем остановил лошадей.
— Ты, Ефим, слезь да подожди меня… я тебя на обратном возьму, как барина ссажу, так немедля и оборочусь.
— Сейчас за косогором Ширшово будет, — объяснил он мне причину остановки.
Ефим слез с козел и поклонился мне.
— Покорнейше благодарю, ваше благородие! — как-то по-солдатски поблагодарил он меня при этом.
Мы тронулись.
— Вот что, — обратился ко мне старик, — что я тебя, господин, просить буду: сделай ты божескую милость, не говори ты никому ни о чём… Не говори — не доноси!.. Потому: что человек в бегах находился или конокрадствовал, а что грабежом на большой дороге промышляет — разница, и наказание ему другое… Теперь я его в волость предоставлю — как быдто он сам явился. Потому я и ссадил его, чтобы в Ширшово его с нами не видали, да чтоб расспросов не было — как, да что? Потом опять надо же ему с маткой-то повидаться — затосковалась старуха, да и ему с родительским благословением и на суд легче идти будет. Так не выдай ты нас, не доноси, а мы за тебя век Бога молить будем!
Сколько любви, сколько отцовского чувства звучало в этих немудрёных словах!
Я дал слово не выдавать.
— Да неужели же ты его в волость доставишь? — спросил я его при этом.
— Сам явится! За это ему на этом, а может и на том свете много грехов простится! — заключил старик.
Мы въехали в Ширшово.
Трофим скоро уговорил своего приятеля везти меня дальше, а сам сейчас же стал собираться обратно.
— Как же ты не боишься ночью лесом-то ехать? А вдруг — не ровён час — опять тех повстречаешь? — спросил я его так, чтобы никто не слыхал.
— Бог не без милости! — совсем просто ответил он мне на это и стал уже заворачивать сани, потом вдруг, словно неожиданно вспомнил что-то, повернулся опять в мою стороне и, опустившись на колени, поклонился мне глубоким земным поклоном.
— Прости нас Христа ради! — промолвил он при этом, затем сел в сани и тронул своих лошадок.
Из всех бывших свидетелей этой сцены, конечно, только один я понимал значение и смысл этого поклона и слов.
— За что это Трофим-от у вас прощенья просил, да в ноги кланялся? — спрашивал меня немного спустя мой новый ямщик.
Я не сказал…
————————————
Источник: Тихонов В. А. Военные и путевые очерки и рассказы. — СПб: Типография Н. А. Лебедева, 1892. — С. 227.
OCR, подготовка текста: Евгений Зеленко, апрель 2013 г.