Простой смех, Пильский Петр Мосеевич, Год: 1928

Время на прочтение: 6 минут(ы)
Мих. Зощенко: pro et contra, антология.
СПб.: Издательство РХГА, 2015.— (Русский Путь).

П. М. ПИЛЬСКИЙ

Простой смех.
M. Зощенко, его учителя, успех и разгадка

Зощенко подкупает своей непосредственностью.
Вот кто совсем не думает о своем успехе, никогда не старается вызвать улыбку. Зощенко просто рассказывает о том, что видел, что удалось ему наблюдать, а какое останется впечатление — ему все равно. Нигде он не тщится, не делает гримас, не напрягается, не любит и не хочет знать словесных ужимок и нарочитости.
У Зощенко две замечательные черты: у него язык — не лопата и оба глаза стоят на своем месте. Это-то и замечательно.
Среди своих собратьев и сверстников Зощенко — чудо. Он почти единственный.
Рядом с этими перекошенными лицами, кувшинными гримасами, распухшими, трудно ворочающимися языками, раскрашенным стилем, вывертывающейся и семенящей-припрыгивающей словесностью, забористыми вывертами, речитативным бредом — Зощенко производит впечатление редко нормального писателя.
Русская литература сейчас переживает странный и весьма подозрительный период русопятского декадентства. Она больна лженародническим модернизмом.
Впрочем, и это слово — ‘народничество’ — мы должны принять очень условно: здесь все-таки больше слободы, чем деревни, ухарства, чем степенности, мещанина, а не мужика.
Зощенко прост. Сейчас это настоящая добродетель. Но он интересен еще и тем, что его печень в полном порядке и цвет его лица не отливает коричневыми оттенками революционной желчи. Он полон самого искреннего простодушия. Зощенко добр, ласков и мягок.
И эти неслыханные теперь качества создали ему исключительно широкую популярность, читательскую любовь, имя, тираж его книг.
Правда, он не избежал общего греха советских беллетристов, и свои томики (‘Рассказы Синебрюхова’, просто ‘Рассказы’, ‘Веселая жизнь’ и т. д.) он собирает путем включения прежних, тасуя, перераспределяя, соединяя в разных сочетаниях старое с новым и свежее с давно знакомым. И все-таки он плодовит.
Его наблюдательность жива и энергична. Он пишет не только весело, но и веселясь. Его творчество полно игры, игривости, игристости. Он не только забавляет, но и забавляется сам.
Наблюдая и подслушивая странности, курьезы, подмечая смешные стороны, он также охотно сочиняет. Зощенко любит выдумку. Он не боится шаржа. Зощенко — веселый щенок. Из него вырастет наблюдательный и умный пес. Пока он резвится.
Его беззаботное писательство искрится и смешит неожиданными выражениями, словами, коленцами, брызжет молодостью и вечным ощущением непоседливой и нетерпеливой силы. Ему нравится шалить, он с радостью произносит несуразности, рассказывает, как человек был ‘весь в шпорах’, что событие случилось ‘четыре года взад’, как ‘пахнуло атмосферой’, а по садовым дорожкам ходил ‘замечательный садовник — светлейший князь и барон’. У Виктории Казимировны родился ‘мальчичек, сосун млекопитающийся’, и старосту Ивана Костыля ‘побили ни за про что’.
В рассказе ‘Чертовинка’ председатель Рюха выражается так:
— Ты что же это нарушаешь тут беспорядки!
‘Гиблое место’ начинается: ‘Много таких же, как и не я… ходят по русской земле’.
А герой ‘Жениха’ объяснялся своей невесте:
— Все, говорю, подходит: и мордоворот ваш мне нравится, и лета — одна тыща восемьсот восемьдесят шесть, но не могу. Извините — промигал ногу.
Вот и в последней книге (‘Скупой рыцарь’1) Зощенко тоже балуется смешными выражениями, словесными курьезами, и у него — ‘инвалиду Гаврилову последнюю башку чуть не оттяпали’.
— Мне, — говорит он, — сейчас всю амбицию в кровь разбили. Кто-то ударяет ‘кастрюлькой по кумполу’, и т. д.
У Зощенко подвижный, непоседливый литературный темперамент. В нем много юности и веселого озорства. Зощенко самый искренний юморист. Его юмор добродушен. Не говорите, что это всегда и у всех. Тэффи не добродушна, а иронична и снисходительна.
У Зощенко единый тип. Его герой один и тот же. Этот человек великого и неистощимого довольства малым. Он тот, кто примирился, кого не пугают ни напасти, ни беды, ни печальные неудачи.
И когда читаешь книги Зощенко, будто сидишь среди тихих людей за пузатым самоварчиком. Ровно и спокойно льется беседа, и нет в ней ни злобы, ни коварства, ни мстительных чувств. Встречается только огорчение, но и оно прощающее, скромное и покорное. Мировоззрение этих людей по-своему широко — они давно заменили понятие несправедливости словом несчастье’.
За этим пузатым, поющим самоварчиком ровно течет рассказ. Зощенко именно рассказчик, и это звание, столь многим присваиваемое, ему принадлежит по праву и без спора. И свои повествования ведет он неизменно от первого лица. За этой беседой тепло. Никто не волнуется, не ропщет, не клянет, и каждый из этих людей мог бы сказать, как Синебрюхов:
— Я такой человек, что все могу… Хочешь — могу землишку обработать по слову последней техники, хочешь — каким ни на есть рукомеслом займусь — все у меня в руках кипит и вертится.
И в ‘Чертовинке’ та же благодать, всепрощение и примиренность:
— Жизнь я свою не хаю. Жизнь у меня, прямо скажу, хорошая!..
И для всех этих собеседников мир, соседи, жизнь полны ясного, неоспоримого и наглядного смысла:
— Всякому свое, всякий человек дает от себя какую-нибудь пользу.
Вот и все. И поэтому все их отношения и тон их бесед и краски рассказа проникнуты какой-то своеобразной уютностью (за самоваром ведь!), теплом и лаской. Пушка — не пушка, а ‘морская пушечка Гочкис’, и ‘дульце у нее тонехонькое’, ‘снаряд — и смотреть на него глупо, до того незначительный снаряд’, хотя сам рассказчик признается, что ‘стреляет она всячески не слабо: стрельнет и норовит взорвать, что побольше’. Хорош и командир: ‘подпоручик ничего себе, но сволочь — бить не бил, но под винтовку ставил запросто’.
Словом, все воспоминания веют глубокой, человеческой сердечностью, а тянутся неизменно ‘к своему задушевному приятелю’:
— Был у меня задушевный приятель…
— Спасибо, говорю, дорогой приятель Утин.
— Есть у меня дорогой приятель Семен Семеныч Курочкин…
И об этом Курочкине беседующий человек рассказывает очень точно. Он характеризует этого Семена Семеныча как ‘превосходнейшего человека’. А ‘превосходнейший’ он потому, что — ‘весельчак, говорун, рассказчик’.
Точно такими же словами должен отзываться массовый читатель о самом Зощенко, тоже весельчак, рассказчик, тоже говорун. Именно как говорун, он любит забавную прибаутку, хохотливое словцо, курьезное выражение — ‘дал в зынзыло’, ‘буду о тебе пекчись’, ‘люди собрались на поужинать’, ‘такой-сякой водохлеб’, ‘подзюзюкивать’, ‘упань’…
Конечно, главный материал для смеха Зощенко поставляет быт, его нескладица, советская чепуха, развал, тысячи мелких несчастий, переживаемых обывателями. И в самом деле — по-своему — жестоко страдают и зубной врач, систематически обкрадываемый пациентами, и велосипедист, боящийся оставить свой велосипед даже в передней у знакомых и искренне недоумевающий — кто на ком ездит: он ли сам на велосипеде или велосипед на нем, как несчастен и обыватель-театрал, купивший билет и все-таки не увидевший спектакля. И т. д.
Но смеясь над бытом, Зощенко, несомненно, смеется и над породившими его причинами, над всем укладом и режимом советского государства и большевистской власти. Правда, эти стрелы направлены не прямо, нигде Зощенко не говорит именно о государственном порядке, но из тысячи подмеченных и изображенных им мелочей, бытовых картинок, случайных сценок естественно и невольно вырастает и клеймится основной и главный виновник всех этих бедствий, страданий, неурядицы и общего неустройства. Так сквозь добродушный юмор просвечивает и жалит скрытая и приглушенная ирония.
По национальному типу юмора, полнокровности веселья, беззаветной шутливости, переливающемуся смеху, в своих чертах простоты и добродушия, Зощенко кажется не великороссом и вместе с Аверченкой и Гоголем несет на себе украинские отсветы.
И в самом деле, он идет от Гоголя. Без его широты, лишенный его могучих размахов и глубины, он является все же наследником великого хохла, в своей беллетристической манере сближенный с первой порой его творчества, с миргородскими вечерами, юмористическими тонами близ-диканьского хуторянина, и ‘сентиментальная повесть’ Зощенко ‘Аполлон и Тамара’ почти целиком освещена лучами гоголевского солнца, заражена его влияниями, подчинена его приемам и стилю, схожая даже в именах героев — Перепенчуков — и во всей внешней напускной небрежности своего общего построения.
Кроме Гоголя, чувствуется Чехов, и он там, где Зощенко становится драматичным. Это особенно слышно в теме, в манере многих вещей — в ‘Ляльке Пятьдесят’, ‘Любви’, ‘Беде’, ‘Фоме Неверном’, — везде, где Зощенко вдруг предстает сдержанным, печальным и задумчивым, — чеховский юмор сюда не простер своей власти.
А главным предметом размышлений Зощенко, источником его печалей и сожалений является непонятое горе. Боли и страсти Максима не поняла Лялька, грубо оттолкнула — ‘Даром его пожалей!’ — и с недоумением открыл то же чеховское горе у князя наивный Назар Ильич:
— Ах ты, говорю, и у вас, ваше сиятельство, горе такое же человеческое!..
— Поклонился я в другой раз и прошусь вон из комнаты, потому, понимаю…
И в этой теплой ласковости и простоте Зощенко исключителен, драгоценен и поучителен. Когда-то поэт Кузмин писал о гибели ясности2. Эта тема стала особенно тревожной теперь. Утеряна уже не только ясность, но и естественность. Лик литературы искривлен, искудрявлен стиль, пришло зловещее фокусничество, в чести стала нарочитая уродливость. Вместо живых лиц в литературе мертвая пугающая гримаса. Писательство охвачено боязнью прямых линий. Все возненавидели точность. Гармония отталкивает.
Все смешала многообразная путаница — путаница и перемещение плоскостей и перспектив, смешение главного с второстепенным и ненужным, отчетливость вытеснена хаотическим бормотанием.
Умер строгий рассказ, убитый ерническим сказом вприсядку, погибла тональная выдержанность, и торжествует развалка, скок вбок, отступление невзначай, лирический сомнамбулизм, глубокомысленно шепелявящая юродивость.
Смак неприличия обласкан и манит нецензурный лексикон. Беллетристическая ткань пропитана желчью злобы, потом усилий и распространяет тошнящий запах мертвечины и гниения.
Были злостные членовредители на войне, прободавшие себе ушные перепонки, отстреливавшие собственные пальцы, чтобы не рисковать и не служить. То же самое происходит и в литературе.
Все заболели модой уродства и писательского подражательного самовредительства. Так безответственней и легче! В литературе рискует только индивидуальность. Общность, схожесть, слинялость и штамп могут прожить без страха и без приговора. Беспалые не воюют, ибо для них приуготовлено тепло и кров госпиталя. И среди негодующих этого лазарета Зощенко — один из немногих здоровых, уцелевших в этом тяжком и заразном воздухе повальной эпидемии.
Он смеется, потому что беззлобен и здоров.

КОММЕНТАРИЙ

Впервые: Пильский П. Простой смех. М. Зощенко, его учителя, успех и разгадка // Зощенко Мих. Скупой рыцарь. Рига, 1928. Печатается по: Лицо и маска Михаила Зощенко. М., 1994. С. 157-161.
Пильский Петр Моисеевич (1879-1941) — прозаик, критик и журналист, с 1921 г. в эмиграции, жил в Риге и Таллине, печатался, главным образом, в русскоязычной прибалтийской периодике (более 2000 публикация в рижской газете ‘Сегодня’).
1 Авторской книги под таким заглавием у Зощенко нет. Вероятно, заглавие рижскому сборнику дано самим Пильским по заглавию одного из рассказов (1927), повторяющему пушкинское.
2 Когда-то поэт Кузмин писал о гибели ясности. — Вероятно, имеется в виду статья М. А. Кузмина ‘О прекрасной ясности’ (1910), в которой говорилось: ‘Есть художники, несущие людям хаос, недоумевающий ужас и расщепленность своего духа, и есть другие — дающие миру свою стройность. Нет особенной надобности говорить, насколько вторые, при равенстве таланта, выше и целительнее первых, и нетрудно угадать, почему в смутное время авторы, обнажающие свои язвы, сильнее бьют по нервам, если не ‘жгут сердца’ мазохических слушателей’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека