Московскій поздъ все медленне подходилъ къ дебаркадеру между рядовъ пестрыхъ товарныхъ вагоновъ, засыпанныхъ раннимъ снгомъ. Снгъ шелъ уже часа два и усплъ намести сугробы. Пассажиры, заглядывая въ окна, видли только красныя, мокрыя стны сараевъ, да красныя лица рабочихъ съ лопатами, расчищавшихъ рельсы. Прізжавшіе въ первый разъ не хотли врить, что это Петербургъ, городъ всякихъ чудесъ. Надъ новичками посмивались, съ просонка, путешественники не новички. Раздался долгій свистокъ, платформа перестала двигаться передъ глазами, въ послдній разъ вагонъ встряхнуло.
— Пріхали!
Изъ вагона третьяго класса, самаго крайняго съ конца, выскочилъ молодой человкъ, вынося маленькій чемоданъ, который заране вытащилъ изъ-подъ лавки. Идти было далеко. Петербургъ встрчалъ, совсмъ по-своему, проникающей сыростью, втромъ, сумерками ноябрьскаго утра, туманомъ частаго мелкаго снга, сквозь который темнли безконечныя стны, нескладно мелькали фигуры людей, вороха клади, толпа бжала, торопясь, толкаясь, срая, усталая, стучали шаги, стучали сабли жандармовъ, скрипли тележки, падали тяжести… Молодой прізжій не затруднялся, не оглядывался, никого не звалъ и не спрашивалъ, волочилъ свой чемоданъ и шелъ скоро, только встряхивая длинными блокурыми волосами, когда снгъ засыпался за воротникъ его ватнаго пальто. За его высокій ростъ ему уступали дорогу. Войдя, наконецъ, подъ навсъ, онъ остановился, передохнулъ, бросилъ чемоданъ на скамейку, снялъ шапку, вытеръ лобъ — торопливо, будто именно это и должно было прежде всего сдлать — растегнулъ пальто, пошарилъ въ карман, вытащилъ папироску и коробку спичекъ, зажегъ, улыбаясь, что спички не отсырли, закурилъ и прислонился у окна. Отдыхъ ему понравился. Онъ посматривалъ на проходящую толпу, разсянно и весело задумываясь…
— Цвтковъ! окликнулъ кто-то.
— Костинъ! вскричалъ прізжій и бросился къ маленькому господину, который совсмъ съ шубой скрылся въ его объятіяхъ:— да чего-жь ты это прибжалъ встрчать? Я сейчасъ къ теб халъ, только пережидалъ вотъ толкотню. Мы бы, пожалуй, разошлись… Вдь я теб писалъ…
— Писалъ, я третьяго дня получилъ, отвчалъ петербуржецъ:— но я вчера перемнилъ квартиру…
— Зачмъ?
— Неудобна, отъ департамента далеко. Дороже дать — сейчасъ найдется. На прежней, хозяйка… Вотъ бы одолжилъ, явился къ ней меня отыскивать!
Какъ всегда бываетъ, давно не видавшись, они говорили не то, что обоихъ занимало, и оба разсмялись.
— Вотъ онъ, Питеръ! сказалъ Цвтковъ.— Вдь три года не видались!
— Да, братъ, по всякимъ мытарствамъ, отвчалъ Костинъ.
Цвтковъ засмялся. Но неудобство и холодъ, хотя бы и привычные, нсколько разсяли его хорошее расположеніе духа. Кутаясь, онъ все-таки оглядывался по сторонамъ… Вотъ онъ, Питеръ!.. Въ ранній часъ, проспектъ былъ почти пустъ и казался еще шире провинціалу, не видавшему его три года. Поднималось какое-то смутное ощущеніе затерянности, отчужденія и скуки — и вдругъ припомнилось, что это ощущеніе бывало и прежде, всегда… Цвтковъ прожилъ въ Петербург шесть лтъ и не могъ къ нему привыкнуть, нетолько привязаться.
Ему хотлось заговорить съ Костинымъ, но тотъ до маковки спрятался въ еноты, окликать было бы затруднительно… пожалуй, напрасно. Разсказывать, распрашивать надо было много. Лучше ужь на мст.
Странно: онъ затмъ летлъ за тысячу верстъ, онъ только и думалъ цлыя сутки, что распроситъ, услышитъ, узнаетъ, спроситъ совта… Костинъ — на слуху всего, человкъ практическій… Полчаса назадъ, весело отдыхая, глядя, какъ суетились кругомъ, молодой человкъ повторялъ мысленно, будто школьникъ: ‘А я здсь, я пріхалъ!’ Счастливый до глупости, увренный, что вотъ сейчасъ, сію минуту свершится… свершится то счастіе, о которомъ онъ мечталъ, для котораго летлъ и вдругъ — прошло нетерпніе распрашивать. Еще странне: онъ былъ какъ будто доволенъ, что можно отложить распросы… Точно будто отуманилъ, оцпенилъ этотъ городъ, который тянется передъ глазами.
Былъ только одинъ день, точно только одинъ во всю жизнь, когда этотъ городъ взглянулъ весело. Правда, и молодость была! Девять лтъ назадъ, въ первый день перваго прізда. Былъ конецъ августа, праздникъ. Встртили товарищи-старожилы, то есть т, что ужь годъ слушали здсь курсы. Везд водили, показывали, просвщали. Онъ дивился на развшанные флаги, онъ этого никогда не видалъ. Вечеромъ ршились совсмъ кутить, ползли высоко-высоко, слушать ‘Жизнь за царя’. И тамъ у него вытащили портмонэ изъ кармана, хорошо, что Костинъ надоумилъ оставить при себ только мелочь, да ужь такъ было весело, что почти не жалко.
— Отдай все и мало! повторялъ онъ, засыпая на квартир у Костина, который читалъ нравоученія о бережливости и осторожности.
Костинъ былъ товарищъ по N — ской гимназіи, въ губерніи у него была не бдная семья. На первыхъ порахъ, въ Петербург, не долго Цвтковъ жилъ съ нимъ, они слушали на разныхъ факультетахъ. Теперь Цвтковъ не могъ припомнить, почему они разъхались, кажется, оказалось жить невыгодно. Впослдствіи, Костинъ пристроился у одного служащаго, тотъ ему досталъ и мсто по окончаніи курса. У Цвткова не было никого родныхъ, кром опекуна, холостяка-дяди. Этотъ дядя, старшій братъ отца, не вызжалъ изъ деревни, такъ боялся всякихъ ‘движеній’, что уклонялся отъ всякихъ земскихъ и мировыхъ должностей, занемогалъ предъ всякими выборами, зналъ одно свое хозяйство, устроивалъ свое благопріобртенное имніе и жилъ въ мир со всми, до старинному, помщикомъ, даже сохраняя множество дворни, которую считалъ необходимой изъ приличія. Онъ былъ не скупъ, случалось даже щедръ, но разсчетливъ и бережливъ до мелочи. Больше всего берегъ онъ свое спокойствіе, и ради него никогда не звалъ къ себ на вакацію племянника-студента. Но онъ его любилъ и, понимая, что невозможно просуществовать на ту малость, которую племянникъ имлъ собственно своего, помогалъ, никогда не дожидаясь просьбы. Но дядя не подозрвалъ, что племянникъ изъ такихъ, для которыхъ невозможна обезпеченная жизнь въ одиночку, изъ такихъ, которые считаютъ себя виноватыми, если что-нибудь имютъ, а длясь всмъ — виноватыми, что имютъ слишкомъ мало. Цвткову досталось вынести нужду, хотя и не въ томъ ужасающемъ размр, въ какомъ она достается большинству молодежи, живущей трудомъ для труда и знающей, что такъ будетъ во вки… Говорятъ, когда-то прежде у молодежи бывали иллюзіи и надежды. Теперь ихъ нтъ. Дйствительность обступала ужь слишкомъ тсно, частой желзной ршоткой, за которой мелькаютъ, мучая, ужасая, привлекая, образы всего, что не сбылось, что запропало и погибло, беззавтные порывы, осмысленныя стремленія, честныя силы, даромъ потраченное мужество. Довольно найдется этого и теперь, но иллюзіи ужь быть не можетъ, он оборвались одна по одной… ужь и не припомнится, какъ и по какому поводу. Осталась удушливая, постыдная тоска бдности, утомленіе ежедневнаго, неизбжнаго труда изъ-за хлба, совстливость, гордая до отчужденія, преданность, которая братски вступается, хватается, мучится… Проходила первая, лучшая пора молодости и не было ни веселья, ни откровенныхъ увлеченій кружка: отъ насущной заботы было и не до того, и некогда. Молодежь пряталась въ себя, становилась несообщительна, молчалива, замуровывалась въ работу, но чаще всего въ работу не живую, а такую же тускло-холодную, ненужную для настоящаго, сомнительно годную для будущаго… Но какого будущаго? его образы длались тнями, все туманне, все неопредленне… Воображеніе съуживалось. Изучались не живые языки, а корни и нарчія, изслдовались не волненія новаго міра, а отношенія феодаловъ XIII вка, забывались люди и разбирались философскія системы, идеалы скрылись, занимало не жизненное, а отжившее или житейское. Копотливая, поглощающая работа пришлась по настроенію: въ нее уходила юная свжесть силъ, въ ней гасло чувство, еще неуспвшее сложиться. Выработывалось поколніе терпливыхъ труженниковъ. Эти были еще, относительно, счастливые…
Въ обществ, въ т годы, вдругъ вихремъ поднялась жажда денегъ, наживы, геніальность сдлокъ, хищничество во всхъ видахъ. Это бывало и прежде, но еще совстилось, пряталось, боялось хоть чего-нибудь на этомъ или на томъ свт. Новые дятели назвали это лицемріемъ, дйствовали откровенно и объясняли свои ‘права’ увлекательно-логически. Молодежь ужаснулась. Скоро, еще съ большимъ ужасомъ ей пришлось оглянуться на себя. Въ ея сред стала исчезать доврчивость, появилась какая-то сбивчивость понятій, холодность, подозрительность, стали слышаться странныя рчи. Товарищество распадалось, молодежь стала сторониться другъ отъ друга, рознь длалась все рзче и опредленне… Какъ, бываетъ, по вод идутъ рядомъ дв полосы разнаго цвта, молодежь длилась на дв полосы. Одна, тревожная и удивленная, забитая и выжидающая, то сдержанная, то порывная, дльно и мужественно прикованная къ труду, страстно любящая и страстно негодующая, порою отчаянная, безрадостная даже среди рдкаго минутнаго веселья. Ея число пополнялось новичками, подростками, которые скоре старшихъ теряли надежду, неумло вступали въ жизнь и, непривычные, только сильне страдали…
Другая сторона, отдляясь откровенно и безпечально, прежде всего хвалилась тмъ, что сама ‘оборвала свои иллюзіи, но сохранила золотыя надежды’. Это была молодежь кроткая, сметливая, суетливо озабоченная собственнымъ устройствомъ, предпріимчивая и смлая. Занимаясь умственнымъ трудомъ, она выбирала именно такой, какой ей годился практически, и занималась имъ ровно въ той мр, сколько его требовалось, не больше. Молодежь, уживчивая не отъ мучительной покорности неизбжному, а отъ хладнокровнаго признанія цлесообразности всего существующаго — воззрніе, внушенное нисколько не философіей, а соображеніемъ, что такъ проживется удобне. И въ самомъ дл, имъ жилось удобно. Они не тосковали, не тревожились, торжествуя, выходили изъ всякихъ неловкихъ положеній, находили себ защитниковъ, покровителей, средства, общество, гд съ первыхъ шаговъ становились твердо. Съ ними церемонились, въ ихъ просьбахъ затруднялись отказывать. Въ важныхъ домахъ, гд имъ, деликатно стсняясь, почти конфузясь, предлагали занять урокъ, не смя предложить дешево — они скоро длались гостями, часто людьми необходимыми. Для двицъ высшихъ кружковъ они были ‘молодые люди’. Это были счастливцы, находчивые, ловкіе, часто даровитые, часто крайне бдные. Ихъ выдержанное, ‘порядочное’ спокойствіе нельзя было назвать ни достоинствомъ, ни даже гордостью. Это былъ тотъ point d’honneur, которому нтъ даже русскаго названія, который учитъ ломать убжденія, покуда ихъ праха не останется, бить чувство, если молодое и жалостливое, оно еще какъ-нибудь шевелится. Это была нравственная принужденность, наряженная въ независимость. Вчно на сторож, вчно не искренные, они натурально ужь не врили ничему искренному. Легко поступаясь и привязанностями, и жаромъ молодыхъ упованій, они не признавали, чтобы другимъ сверстникамъ все это могло быть дорого и свято. Они осуждали непрактичность примромъ собственныхъ удачь, доказывая, что она безсмысленна. Они насмхались и презирали!
Та презираемая сторона, суровая, усталая отъ непризнанности, несправедливости, отъ неудовлетворенной жажды духа и житейской заботы, платила за презрніе непріязнью. Въ этой непріязни было все: негодованіе, печаль разрыва, страхъ за будущее, отъ котораго уходили работники, школьничья досада, удалая злость, готовая на побои… Но было и хуже: порою вынужденная, вымученная, являлась зависть, мелкая, глупо горевавшая о своей неумлости, являлось оцпенлое удивленіе предъ успхомъ, затмъ оставалось только искушеніе и отступничество… Молодой міръ распадался. Одна сторона смотрла ужасаясь, другая — подсмиваясь, твердила: ‘вс тамъ будемъ!..
‘Только ужь я тамъ не буду’… вспомнилось Цвткову, какъ онъ отвчалъ — и именно этими самыми словами — кому-то… Да, кажется, Костину. Костинъ былъ человкъ честный, но, бывало, примется поучать, увлечется краснорчіемъ, собьется, заврется и самому станетъ совстно…
Въ шесть лтъ студенчества и непристроеннаго существованія уроками, Цвтковъ все видлъ и вынесъ. Переносить боль, стиснувъ зубы — мужество выше, нежели пть среди мученій: псня — тотъ же крикъ, облегчаетъ. Пожалуй, зрители поапплодируютъ эффектной выходк, но пользы отъ того ровно никакой: зрители — большинство — люди счастливые, чтобъ не безпокоиться и не ставить себя въ обязанность принимать участіе, они уврены сами и увряютъ другихъ, будто несчастные только притворяются или воображаютъ себя несчастными, и это — во всемъ, во всхъ обстоятельствахъ жизни, во всхъ огорченіяхъ, оскорбленіяхъ, испытаніяхъ, лишеніяхъ, чувствахъ, даже въ ощущеніяхъ физической боли… Терпть молча, на глазахъ такихъ зрителей — славное, гордое наслажденіе.
Затаенная боль рождаетъ злость, случается, и странную. У Цвткова явилась холодная ненависть къ пышному городу. Оставить его не было возможности, но не было и желанія. Городъ захватилъ и держалъ какой-то силой, еще боле противной, потому что необъяснимой: безспорно, онъ красивъ. Но что въ его красот тому, у кого цлый день передъ глазами только заплсневлая шестиэтажная стна? Городъ удобенъ, все подъ рукой… что подъ рукой у человка безъ копейки? Развлеченія разнообразны, изящны, относительно, дешевы… Въ праздный день — не въ праздникъ, когда, по какому-то еще живому младенческому завту, тянетъ на отдыхъ и на веселье — а въ праздный день труженника, когда никому не нужны ни его голова, ни его руки, остается развлеченіе: бродить вдоль улицъ шумныхъ, входить въ многолюдные храмы, восторгаться монументами, любоваться ‘царственной’ ркой… Разъ, Цвтковъ стоялъ у перилъ, отвернувшись отъ солнца, глядя откуда бжала рка, синяя, будто жидкое стекло, перехваченная тнями мостовъ, сверкающая точками лодокъ, въ розовой дали темнли мачты и дымъ, плитный тротуаръ гудлъ отъ зды. Надъ сплошными стнами, надъ бронзой и гранитомъ, надъ красотой рки вяло какой-то совокупностью страданія, мерещилось, что кто-то насмхается, кто-то рыдаетъ… Впечатлніе разъ сложилось и ужь не прошло, преслдовало. Бывало, какъ-то странно легче, выносиме, когда и дома, и монументы, и купола, и небо сливались въ ненастной срой ночи, когда казалось, что уже все кончено, все ушло… что все и куда?.. и самъ исчезаешь со всмъ вмст. Тогда, вдругъ, схватывало за сердце что-то невыразимо жаркое, просыпалась сила, вдругъ, Богъ знаетъ откуда, среди отчаянія, налетала мысль и выговаривалась громко словами: невозможно, чтобы все не ожило!.. Тогда бывали минуты…
Сани чуть не опрокинулись, круто поворачивая налво, торопясь перехать конку, вагонъ стучалъ и звенлъ слдомъ. Костинъ выглянулъ изъ шубы и бранился, извощикъ погонялъ, спасаясь отъ городового. Надъ головами затемнли арки Казанскаго собора. Цвтковъ оглянулся. Онъ вспомнилъ, что изъ всего Петербурга любилъ только эти арки…
Онъ будто очнулся.
Въ ту тяжкую, мучительную пору, онъ любилъ безъ памяти. Любилъ и его любили. Только и былъ, что этотъ свтикъ, хоть ничего не освщалъ, даже на радовалъ — можетъ ли радовать одно свое, эгоистическое счастье?.. Но даже и полнаго счастья не было и онъ зналъ, что и быть его не могло.
Она любила, но что онъ такое — бдный студентъ? Надо было кончить, онъ вдругъ ршился, сталъ искать мста, нашелъ, ухалъ… Какъ онъ горько плакалъ дорогой! самого себя вспомнить жалко. Простился, со всмъ простился, навки…
А, вотъ, не навки! воротился и… кто знаетъ?..
Къ нему прихлынула вдругъ опять вся радость первыхъ минутъ прізда… Красивый городъ! Стоило взглянуть на него, какъ онъ ужь смутилъ, напомнилъ, измучилъ… Схватить скоре свое дорогое и бжать!..
— Какъ Петербургъ-то выросъ! сказалъ онъ, оглядываясь на узкую улицу.
— Да, отозвался Костинъ.— Ты, врно, вспомнилъ, что тутъ на урокъ ходилъ къ Галевскимъ, домъ ищешь? И слдовъ нтъ, вонъ какой на его мст. И самого Галевскаго-то слдовъ нтъ.
— Да. Умеръ онъ.
— Еще въ начал… съ годъ, никакъ. Усплъ умереть до ршенія. Ты вдь знаешь, читалъ.
— Что-жь, что до ршенія, сказалъ Цвтковъ:— Галевскій по суду оказался бы чистъ. Виноватъ — обыкновенно: ‘трепеталъ, повиновался’. Были вдь покрупне его, сила! На него не осталось начетовъ.
— Не осталось, какъ усплъ законопатить двери во-время, возразилъ Костинъ.— Умеръ, толковать нечего. Всякій знаетъ, что тутъ сотня тысячъ прошла, а можетъ, и побольше.
— Что ты говоришь? Когда-жь и откуда онъ могъ пріобрсти…
— Откуда — этого покойникъ не сообщалъ, а когда — это, братъ, быстро совершается.
Онъ соскочилъ. Цвтковъ предупредилъ его, расплатился…
— Что ты это… заговорилъ Костинъ: — помилуй, за что ты ему столько, извстно… Ну, выходи, что зябнуть.
Онъ втолкнулъ его въ парадную дверь подъзда. Цвтковъ, посл N-ской глуши, подивился на роскошныя сни съ каминомъ, на цифру года, выложенную мозаикой на полу: дому не было двухъ лтъ.
— Неужели усплъ просохнуть?
— Видишь, живемъ, авось не развалится.
— Да это — крпость! Я еще въ такихъ не живалъ!
Костинъ захохоталъ на всю лстницу.
— Что-жь, жутко?.. Вс квартиры заняты? обратился онъ къ швейцару.
— По этому подъзду вс.
— А подъздовъ — четыре, продолжалъ Костинъ.— Не угодно ли подниматься, что задумался? Предупреждаю: девяносто восемь, не считая трехъ ступенекъ, что ужь взошли съ улицы. Я живу въ пятомъ, есть еще и повыше.
Цвтковъ побжалъ впередъ. Костинъ всходилъ медленно и еще не дошелъ, когда тотъ закричалъ, перегибаясь черезъ перила:
— Вотъ твоя дверь. Я звоню.
Они вошли.
— Да ты роскошничаешь, сказалъ Цвтковъ, вшая пальто и ставя свой чемоданъ въ маленькой прихожей.— У тебя не нумеръ, а настоящая квартира.
— Снимаю половину квартиры у одного семейства, потому есть и обдъ. Дв комнаты, эта и спальня, попросторне. Ты сюда надолго? Ты зачмъ сюда?
— Да что же я, когда есть кому убрать. У тебя вдь хозяйки, сестры?
— Какія?
— Проказникъ! Твои сестры. Вдь он съ тобой?
— Старшая, ты знаешь, замужемъ давно. Меньшія об, точно, другой годъ живутъ здсь, на томъ конц города.
— У кого?
— Одн.
— Одн?.. Что длаютъ?
— Одна на высшихъ курсахъ. Другая — голосъ оказался…
— Неужели? Да это прелесть! У которой? у Маши? Большой голосъ?
— А я почему знаю? я не слыхалъ. Говорятъ.
— Но почему-жь он не съ тобой?
— Помилуй, есть ли мн возможность ихъ содержать? Мн, для самого себя, нтъ средствъ жениться, а еще сестры! Имъ нужна еще комната. Пвиц, пожалуй, еще высоко покажется. Вы въ провинціи привыкли и воображаете.. Сочтите, что такое въ Петербург какая-нибудь должность столоначальника, я, посл смерти моего отца, получилъ свое, и сестры мои, по закону, получили свое — чего же больше? И живетъ каждый самъ по себ.
— Но имъ живется трудне.
— Можетъ быть, не знаю. Но вдь сами пожелали въ Петербургъ. Должно быть, жить не трудно, когда нанимаютъ рояли, платятъ профессору за уроки… и это бы все легло на меня! Я не имю средствъ удовлетворять такимъ требованіямъ, въ ожиданіи будущихъ успховъ. Затй, ты, я думаю, самъ знаешь, у этихъ госпожъ бываетъ много. А если кончатъ ничмъ, утшатся, скажутъ: ‘пожили’!.. И… проживутъ!.. я тутъ ни при чемъ, не мшаюсь…— Да что ты, лучше говори толкомъ о себ: какъ и зачмъ пріхалъ?
Цвтковъ неуютно услся у двери.
— Что жъ не отвчаешь?
— Какъ пріхалъ? Ты видлъ, на машин.
— Ну, что, вздоръ. Или тебя ужь очень укачало? продолжалъ Костинъ, стоя передъ нимъ.— Сейчасъ чай дадутъ, приказано, разсказывай. Мн долго бражничать нельзя, въ одиннадцать часовъ надо въ должность.
— Какъ у васъ все аккуратно.
— А ты отвыкъ?
— Отвыкъ.
— Да что съ тобой сталось? Пріхалъ, какъ путный…
— Правда твоя, въ самомъ дл укачало, отвчалъ Цвтковъ, вдругъ вставая и выпрямляясь.— Ну, слушай. Прежде всего — дядя умеръ, жаль его, былъ добрый человкъ. Потомъ, поздравь, онъ мн наслдство оставилъ.
— Какъ велико?
— Земля, деньги. Тысячъ на сорокъ, если не больше.
— Ты ужь получилъ?
— Нтъ еще. Разное, тамъ посл скажу…
— Но безспорно?
— Безспорно. Я бы ужь и получилъ, да вотъ самъ ухалъ.
— Зачмъ? Но какъ тебя, учителя гимназіи, отпустили?..
Цвтковъ весело засмялся.
— Какъ? я, братъ, прямо въ директору: отпустите, важныя дла, вотъ самое это наслдство, справки нужны… А какія мн справки въ Петербург! Просто, въ Петербургъ захотлось!
— Что-жь, директоръ вашъ такъ и не догадался?
— Разумется, догадался, да человкъ онъ хорошій. Говоритъ: ‘позжайте, сроку вамъ недля, а тамъ вы, конечно, больнымъ скажетесь’… Милый человкъ!
— Его скоро отъ васъ примутъ.
— Какъ?
— Такъ-таки, просто.
— Ты слышалъ?
— Да… такъ, стороною.
— Повысятъ?
Костинъ махнулъ рукой.
— За что-жь, помилуй…
— Нтъ, ты помилуй, прервалъ Костинъ.— Что-жь онъ, въ самомъ дл, распустилъ тамъ у васъ? Ну, я очень радъ тебя видть, но какіе-жь это порядки? Въ самый разгаръ классовъ — отпускаетъ преподавателя!
— Онъ меня самъ въ класс замнитъ, да еще получше! горячо вскричалъ Цвтковъ:— еслибъ я только зналъ… Что еще такое на него?
— Сдлай милость, только не подумай предупреждать! прервалъ Костинъ:— я — стороной слышалъ… слухи, я тутъ ровно ни при чемъ. Да и теб что-жь такое, наконецъ? Ты тамъ, конечно, теперь сидть не станешь. Этотъ директоръ или другой… Вотъ и чай, наконецъ, слава Богу, дождались его. Ты, я думаю, голоденъ? Три года ты настоящаго чая не пилъ — вдь другой такой воды на свт нтъ, а у васъ, ваша рченка… А булки-то? Не вашимъ чета… Курить желаешь? Сигарочку? отъ Фейка?
— Нтъ, спасибо.
— Теб здсь, собственно, какое же дло?
— Длецъ, чиновникъ! вскричалъ Цвтковъ.
— Ну, вотъ, чему ты хохочешь? продолжалъ Костинъ, почти съ досадой.— Тебя толкомъ спрашиваютъ: зачмъ пріхалъ?
— Веселиться.
— Вздоръ!
— Право. Получилъ наслдство и желаю веселиться.
— Шутишь… Какъ знаешь.
Цвтковъ всталъ и прошелся.
— Вотъ что, началъ онъ:— я теб все посл объясню. Посл, погоди. Покуда я усталъ, да и теб пора отправляться, скоро одиннадцать. Ты меня извини, я покуда у тебя останусь, а въ гостинницу ужь какъ отдохну, завтра.
— Въ гостинницу? вскричалъ Костинъ:— да съ чего ты выдумалъ? Разв это по-людски? Три года не видались… Нтъ, сдлай милость! Нтъ, или не знай меня! Помилуй… дамы вмст… Ну, у меня свободный вечеръ найдется, къ сестрамъ отправимся, Машу послушаешь… Он вдь тебя знали! Давай честное слово…
— Увидимъ, увидимъ, ступай, а я высплюсь. Въ которомъ часу воротишься?
— Около шести, отвчалъ немного холодно Костинъ, прицпилъ часы, взялъ портфель, и пошелъ надвать шубу.— Отдыхай. Что будетъ теб нужно, позвони.
— Хорошо, хорошо… А послушай, не можешь ли ты мн сказать…
Но онъ опоздалъ: Костинъ ужъ не слышалъ за стукомъ двери, которую захлопывалъ. Цвтковъ остался одинъ среди нарядной комнаты, стоялъ и оглядывался.
— Да, хорошо, что не сказалъ Костину…
Это первое подумалось и нсколько разъ повторилось въ голов… Костинъ — человкъ обстоятельный, положительный. Всегда, впрочемъ, такой былъ, но ужь это… Не женится, потому что ‘средствъ нтъ’…
Цвтковъ еще разъ оглянулся, задумался, морщась, будто считая, вдругъ усмхнулся и махнулъ рукой.
— Э, чужія дла. Господь съ ними. Но его сестры — это какъ такъ легко, спокойно разсчесть, ршить?.. А все-таки умлъ смутить. То, что было такъ ясно, опредленно — вдругъ показалось какой-то дтской затей. Почему-жь, тамъ, въ N., казалось, что именно Костинъ лучше всхъ пойметъ и поможетъ? Съ тмъ и халъ. Надялся, ждалъ… духъ захватывало, и вдругъ какія-то срыя сумерки…
— А Господь съ ними, съ умными людьми. Умныхъ много, а живется скверно. Попробовать, не лучше ли по своему, по глупому… Ну, романично, сумасбродно, несодянно, но счастье-то, кто его дастъ? Будь, что будетъ!
Онъ схватилъ свое еще не просохшее пальто, захлопнулъ дверь, сбжалъ лстницу и кликнулъ извощика:
— Въ адресный столъ!
——
Цвтковъ проздилъ долго, но воротился домой раньше своего хозяина, усталый и особенно веселый, съ большимъ сверткомъ покупокъ. Онъ разбирался въ нихъ, напвая, когда громко позвонили, горничная пробжала отворять и раздался голосъ Костина:
— Два обда, сейчасъ, и… Ты что пьешь, чай или кофе? спросилъ онъ въ дверь гостинной.
— Ни того, ни другого, отвчалъ Цвтковъ.
— Самоваръ, досказалъ Костинъ и вошелъ.— Отдохнулъ?
— Нтъ, даже не ложился. Смотри.
Цвтковъ показалъ на готовое платье, разныя вещи, которые разложилъ на стол и на диван.
— Это ты рыскалъ?
— Нельзя же, необходимо… хоть бы и на недлю…
— Только чего-жь и стоитъ. Гд покупалъ?
Цвтковъ назвалъ дорогіе магазины.
— Все равно, возразилъ онъ, останавливая выговоры пріятеля.— Выбирать, покупать — некогда. Ты скажи только, хорошо ли.
— Еще бы. Я себ такихъ вещей не позволяю. Что теб вздумалось?
— Мн бы не вздумалось, отвчалъ Цвтковъ, которому стало совстно и, вдругъ, Богъ знаетъ почему, какъ-то жалко пріятеля: — но, видишь ли… я благоразумничалъ, копилъ… Ну, честное слово, завелъ копилку! Но дв недли назадъ, разразилось это наслдство, засло мн въ голову: я разомъ все, и что накопилъ, и жалованье за треть…
— Откуда же? только ноябрь.
— Занялъ! Вексель далъ одному такому человку на всю треть впередъ. Да это что…
— Слушай, душа моя… Не брани меня, сдлай милость… Это не дурачество какое-нибудь. Во мн происходитъ… не умю теб сказать! Я такъ радъ, такъ счастливъ, ты долженъ мн поврить…
— А прежде всего, прервалъ Костинъ: — это надо отсюда убрать:— пылится и кто-нибудь можетъ зайти. Мы уйдемъ обдать, надо будетъ запереть дверь.
— Куда уйдемъ?
— Въ столовую. Хозяева ужь отобдали, мы будемъ одни. Я такъ условился. Столовая пустая, приносить сюда обдъ — возня, запахъ кушанья, нездорово и непріятно. А я же, сейчасъ посл обда, имю обыкновеніе садиться за работу.
Онъ переносилъ вещи, вшалъ въ шкафъ, запиралъ въ комодъ. Цвтковъ ходилъ за нимъ слдомъ, желая помочь, не успвая и конфузясь. Костинъ озабоченно не замчалъ его конфуза, молчалъ, покуда кончилъ дло, сложилъ оберточную бумагу въ корзинку подъ столъ, смоталъ веревочки и сунулъ туда же.
— Сколько теб хлопотъ, выговорилъ Цвтковъ.
— Идемъ обдать, сказалъ Костинъ.
Цвткову было глупо-неловко, будто маленькому ребенку, онъ точно споткнулся и — ни съ мста. Говорить невозможно… да ужь и стоитъ ли? Ему мелькнуло даже, что лучше бы пріхать въ Петербургъ, не извщая Костина, а потомъ придти къ нему, разсказать…
Костинъ лъ молча, потомъ предложилъ Цвткову вина, которое захватилъ съ собой изъ своей комнаты, Цвтковъ отказался, тоже молча, Костинъ налилъ себ и выпилъ.
— Кром магазиновъ, ты еще куда-нибудь зазжалъ? спросилъ онъ.
— Кром магазиновъ?.. Да, зазжалъ. Мн было нуженъ адресъ одинъ. Хотлъ спросить тебя, не усплъ…
— Какой адресъ?
— Галевскихъ.
— Ты справлялся?
— Да… Они тутъ близко.
— Знаю. На Мойк. Стоило меня спросить.
— Я теб говорю: не усплъ.
— Что-жь теб такъ скоро понадобилось? Остались какіе-нибудь счеты?
— Счеты? Какіе счеты! повторилъ Цвтковъ.— Такъ, вспомнилась эта семья. Прозжали мы мимо… даже домъ исчезъ. Все вспомнилось.
— А ты все по-прежнему, жалостливъ, сказалъ Костинъ, усмхаясь.— Что-жь, убдился: не въ нищет? Ты, разумется, вообразилъ, что они гд-нибудь на краю свта. Напротивъ, мстожительство порядочне прежняго и не высоко, всего въ третьемъ, какъ слдуетъ почтенной дам и молодымъ двицамъ.
— А сынъ?
— Твой ученикъ? Живетъ съ ними. Служба ему нашлась по способностямъ.
— Какая?
Костинъ засмялся и примолкъ.
— Какая служба? переспросилъ Цвтковъ.
— Кто его знаетъ. Писарство. Что нашлось. Впрочемъ, что-жь кому-нибудь надо же… Да Галевскому и разборчивымъ быть не приходится: положеніе нужно. Ему, изъ всей семьи, разумется, всхъ неудобне. Отецъ (нечего и сомнваться: дло видимое!) оставилъ куши хорошіе. Все было припрятано, дали пройти времени. Вдругъ явились дв какія-то подземныя тетки, одарили племянницъ и племянника, а затмъ исчезли. Въ монастырь, говорятъ, пошли. А благословенное семейство поживаетъ, только не наживаетъ, потому что привыкло пользоваться готовенькимъ. Женщинамъ такъ жить можно, въ ожиданіи разныхъ шансовъ и будущихъ благъ, ну, а молодому человку подумать нужно по-серьзне. Вотъ, твой ученикъ… Ты что же не внушалъ ему гражданскихъ добродтелей?..
— Что я такое могъ внушать? прервалъ Цвтковъ:— избалованный малый, почти мн самому ровесникъ… я уроки давалъ…
— Да ты чего же обидлся? вскричалъ, хохоча, Костинъ:— разв можно было его чему-нибудь выучить? Ты полгода готовилъ барича, а потомъ сидлъ въ класс съ барышнями… Отца ты, кажется, и вовсе не зналъ?
— Да… Разъ пять видлъ, сказалъ, задумавшись, Цвтковъ.
— Въ три года!
— Мать добрая женщина.
— Дура, продолжалъ Костинъ равнодушно.— Это было сказано — высокимъ слогомъ, разумется — даже на суд, когда коснулись семейныхъ обстоятельствъ покойнаго… Ахъ, да! семейство… Что же я! Позволь, позволь, очень просто! тебя тамъ барышня интересуетъ. Вдь ты былъ влюбленъ?
— Былъ, и теперь люблю, отвчалъ спокойно Цвтковъ, вставая изъ-за стола и зажигая папироску.
Костинъ оглянулся на него, вставая тоже.
— То есть, старшая, сказалъ онъ, будто требуя подтвержденія.
Цвтковъ кивнулъ головою.
— Хорошенькая, продолжалъ Костинъ.— Пожалуй, даже красавица. Могла бы произвести эффектъ въ суд, еслибы вызвали, но отецъ умеръ, не понадобилось, не вызывали. Идемъ ко мн. Бери свчи, он мои, только подожди гасить: тамъ еще надо… Я сейчасъ.— Самоваръ — ко мн, приказалъ онъ горничной въ корридор.
Цвтковъ машинально взялъ и отнесъ свчи, на письменномъ стол лежалъ листъ какого-то каррикатурнаго журнала. Цвтковъ машинально, стоя, заглянулъ въ него. Костинъ осматривалъ лампу, вышелъ за керосиномъ, возился долго, зажегъ, уставилъ лампу ровно въ центр стола предъ диваномъ, покрытаго тяжелой пестрой скатерью, и задулъ на письменномъ стол об свчи, не по одиначк, а разомъ, казалось, сберегая даже лишнее дыханіе.
— Ахъ, извини, я тебя въ потьмахъ оставилъ. Иди сюда. Ты это смотришь? Уморительно! прибавилъ Костинъ, проходя и ткнувъ пальцемъ въ яркую картинку: — это я, встртилось, купилъ… Постойте, обратился онъ къ горничной, которая внесла самоваръ, чайникъ и стаканы, все на одномъ поднос:— я вамъ утромъ не усплъ замтить: вы такъ перебьете мою посуду. Это — во-первыхъ. А во-вторыхъ — лампа должна быть вычищена и заготовлена съ утра, я не имю привычки самъ этимъ заниматься. Можете идти, я позвоню. Да! одинъ стаканъ можете принять: онъ не пьетъ.
Цвтковъ курилъ и расхаживалъ, молча. Костинъ налилъ себ чаю и взялъ журналъ.
— Что-жь не досмотрлъ? тутъ еще много. Презабавно. Получается это у васъ?
— Не знаю.
— Какъ не знаешь?
— Не знаю. Въ гимназіи не получаютъ.
— Еще бы, батюшка!.. Такъ ты никогда и не видалъ?
— До сихъ поръ думалъ: авось Богъ помилуетъ.
— Отчего?
Костинъ хохоталъ.
— Уморительный ты, идеалистъ!.. Никакъ даже разсердился? ну, положи гнвъ на милость: неужели ужь человчеству такъ и не позабавиться?
— Ты, ей-богу, чудесникъ!.. Во-первыхъ, позволь, это вовсе не тупоумно, а напротивъ, напримръ… Ну, позволь, ну, не шутя, когда пораздумаешься… Серьзно говоря: хоть тутъ, и вообще въ подобныхъ вещахъ…
— Слишкомъ ужь много развелось этихъ ‘подобныхъ вещей!’
— Такъ что же? Я говорю, когда пораздумаешься, хоть тутъ и горькія, и грязныя, пожалуй, даже очень грязныя стороны жизни, а меньше он извращаютъ и ожесточаютъ, чмъ что другое…
— Что такое ‘другое?’
— Что? ну, ты самъ знаешь что! Да не забираясь далеко, я скоре дамъ юнош ‘Нана’, или вотъ это, чмъ какого-нибудь Гюго, какого-нибудь ‘пвца скорбей народныхъ’ вашего… ну, то, надъ чмъ мы ломались… Нтъ, позволь, сдлай милость, выслушай!.. О, привычка старая — не выслушивать!.. Это — будетъ впечатлніе обыкновенное, житейское, рано ли, поздно ли всякому его вкусить приходится, и души оно не взволнуетъ, и ничему оно не помшаетъ. А тѣ, впечатлнія — ваши-то излюбленныя — вржутся въ голову и отвязывайся отъ нихъ…
Оба замолчали. Костинъ не замчалъ этого, пробгая журналъ, и вдругъ опять расхохотался.
— Слушай: стихотвореніе… Но ты не поймешь намековъ, вотъ въ чемъ дло: здсь есть одинъ баринъ и одна барыня…
— Уволь. Мн это все равно.
— Послушай: смшно! Какъ ничмъ не интересоваться? Барыня оглодала своего возлюбленнаго до косточекъ…
— Да мн-то какое дло? Нашелся пвецъ для подвига… вс хороши! Тебя-то какъ это можетъ интересовать.
— Я, братъ, живу по-человчески, всмъ интересуюсь!
— Три года назадъ… Правда, быстро все у васъ мняется!
— Не застывать же, какъ ты.
— Такъ мн, видно, и быть.
Костинъ пожалъ плечами и позвонилъ.
— Уберите, сказалъ онъ горничной.— Чмъ ты намренъ заняться?
— Что ты длаешь по вечерамъ?
— Работаю, если есть работа. Сегодня сговорился съ однимъ знакомымъ въ русскій театръ. Хочешь, вмст? билетъ найдется.
— Я пойду къ Галевскимъ, отвтилъ Цвтковъ.
— Какъ знаешь. А мн пора. Надо переодться, зайти за тмъ.
Костинъ зажегъ свчу, ушелъ въ спальню, одвался аккуратно и медленно, и вышелъ въ шляп и перчаткахъ.
— Ты тоже уйдешь, сказалъ онъ, осматривая бинокль: — но воротишься, вроятно, прежде меня: мы, тамъ, посл спектакля, поужинаемъ. Такъ, пожалуйста, запри комнату и возьми ключъ съ собой. Утромъ ты выходилъ, все оставалось отперто. Завтра я заведу для тебя другой ключъ, потому… Что? гостинница? Нтъ, нтъ, это пустяки, этакъ и до обиды дойдетъ, пожалуйста, больше ни слова… До свиданія.
Накинувъ шубу, онъ еще выглянулъ изъ прихожей.
— Будешь уходить, погаси огонь.
Цвткову показалось какъ-то покойне, когда онъ вышелъ. Разумется, уйти въ гостинницу — обида. Но и оставаться… Точно что прихватило, будто полу платья дверью. Пустяки, а все-таки — выноси ихъ.
Но пустяки ли?…
На душ у него стало очень тяжело. Онъ хотлъ тоже сейчасъ уйти, и вмсто того, слъ у стола, зажимая глаза отъ ржущаго свта лампы. Въ голов шумло. Онъ усталъ, но отдыхать не хотлось. За минуту показалось покойне, тише. Теперь именно тишина и тревожила: точно будто что ушло и навсегда простилось. Сначала, это смутное чувство стсненія, потомъ какая-то удивляющая отчужденность… не обманутъ они того, кто чутокъ, измученъ, вчно оглядывается. Тутъ порвалось, надо проститься… Казалось бы, что такое? мелочи, пустыя замашки, трусливость… Но он вошли въ обычай, выросли въ убжденія. И какія крпкія. Ничего не трудятся разбирать, просто ршаютъ свое и конецъ… Чмъ пусте дло, къ которому прилагаются такія убжденія, тмъ они страшне: значитъ, ужь совсмъ вошли въ плоть и кровь, практикуются не въ экстренныхъ случаяхъ, а ежедневно…
И это — въ какіе-нибудь три года!.. Что, ежели… Если и слдъ заметенъ, и тамъ ждетъ прощаніе…
Онъ вскочилъ и бросился одваться.
Костинъ, уходя куда-нибудь въ тсноту, не бралъ часовъ, онъ такъ объяснилъ, укладывая ихъ на подставк. Была половина седьмаго. Цвтковъ раскидалъ свои вещи по гостинной и вспомнилъ о ключ, когда извощикъ ужь повернулъ на набережную Мойки.
——
— Дома, сказалъ ему швейцаръ и позвонилъ.
Цвтковъ началъ подниматься. Лстница была вся въ коврахъ, освщена ярко. Еще подъзжая, онъ всматривался въ окна третьяго этажа, завшенныя кружевами: хотлось догадаться, чьи это окна. Онъ всходилъ все медленне и совсмъ остановился на площадк. Стны были блдныя, съ блднопестрымъ, красивымъ узоромъ. По нимъ бжала тонкая тнь ршотки. Мягкій диванчикъ, обитый темно-краснымъ трипомъ. Бассейнъ, полный воды, обложенный каменьями, обставленный деревьями и широколиственной зеленью, въ средин его бленькая нимфа, слышно, какъ журчитъ вода. Все рзко освщено газомъ. Напротивъ рзная дверь, на ней бронзовая дощечка: ‘Любовь Викторовна Галевская’.
Цвтковъ прислъ на подоконникъ.
— Гостинная… подумалъ онъ.
Онъ ждалъ — врне, ему хотлось другого: темнаго двора, черной лстницы. Хотлось бдности. Онъ воображалъ эту бдность, сидя у себя въ город N, и чмъ жесточе были придумыванья, тмъ свтле казалось впереди блаженство, когда онъ скажетъ ей: — я съ тобою, все прошло, забудь все, отдохни, живи!..