Прощальный день Белого Жана, Запольская Габриеля, Год: 1894

Время на прочтение: 9 минут(ы)

Прощальный день Белого Жана.

Новелла Габриели Запольской.

Перевод с польского Вукола Лаврова

В Сент-Эрбетте его называли Белым Жаном. Когда он спускался с горы на большой луг, заросший лиловым вереском, то весь так и светился белизной своей одежды и серебристой вороной серых волос. Он шел поспешно, босиком, без сабо, а его маленькие и сухие ноги тонули в мягком вереске, который целым каскадом струился от вершины горы в долине и спускался почти к самому берегу ручья. Ручей с шумом и грохотом прыгал по огромным каменьям, а невдалеке трещала крохотная мельница, скорее похожая на детскую игрушку. Около мельницы несколько ребятишек в вышитых золотом бархатных шапочках шлепали хворостинами по грязи. При виде спускающегося с горы сумасшедшего, они вскочили с кривом:
— Белый Жан!.. Белый Жан!..
Сумасшедший, в виде приветствия, махнул им рукою и шел дальше, прокрадываясь как большая, немного одичавшая кошка. На пороге каменной хижины, прилепившейся к стене мельницы, показалась женщина, в черном платье, с бретонским чепцом на гладко причесанных волосах. Ей было жарко, — она сбросила чепец и откинула широкий ворот платья. Женщина посмотрела наверх, и, увидав сумасшедшего, пожала плечами. Он стоял по другой стороне ручья, на обломке гранита, поросшего мхом, стоял покорный и тихий, и смотрел прямо в лицо женщины.
Наконец, она вошла в хижину и заперла за собою дверь. Белый Жан, как тень, скача с камня на камень, переправился через ручей и приблизился к самой стене мельницы, которая все что-то трещала на своем языке.
Дети подбежали к нему. Им всегда интересно было посмотреть на него вблизи и теперь они разглядывали его, сбившись в черную кучку, расцвеченную золотым шитьем их шапочек. Сумасшедший тоже смотрел на детей и улыбался. Своею черною, загоревшею рукою он поглаживал длинную бороду, голубые глаза его, словно затянутые какой’ то дымкой, смотрели спокойно. Из кучки выделилась шестилетняя девочка и подошла к нему, постукивая своими сабо по каменьям, которыми был вымощен дворик.
— Белый Жан!.. — спросила она тоненьким голоском, — Белый Жан, зачем ты вырвал свою бороду?
Жан посмотрел на свою длинную, серебряную бороду, неровной волной сплывающую на его грудь.
— Бороду? — повторил он, — о… да… вырвал немного волос весною… в мае… в апреле…
— Зачем? — настаивала девочка.
— Для птичек… для маленьких птичек, Божьих птичек. Им нужно мягкие волосы устилать себе гнездышки, вот я весною и вырываю свою бороду и разбрасываю волосы по лесу… Потом, в птичьих гнездышках я нахожу целые массы… О!..
Девочка разинула рот и смотрела на сумасшедшего своими большими, темными глазами. Два мальчика, поменьше, снова сели наземь и начали бросать в шумящие волны истока щепки, которые уплывали вдаль, припрыгивая по каменьям и отсвечивая золотом среди серебристо-стальной воды.
Вдруг окно хижины отворилось, и бретонка поставила на подоконник большую крынку молока и половину черного хлеба. На желтой крынке, испещренной красными пятнами, лежала резная деревянная ложка. Вечно хмурая и задумчивая, бретонка не вымолвила ни слова. Она захлопнула окно и теперь только одна крынка желтела на темном фоне, ярко отливая своими красными пятнами.
Белый Жан осмотрелся вокруг, молча тихо приблизился к окну, протянул руку и взял крынку. Другая рука его схватила хлеб, ложку он взял в зубы, и как коза, легко перешел по камням через ручей. Выйдя на луг, он свернул налево, где несколько сажень земли были покрыты высоко растущею, зеленою травой. Сумасшедший скрылся в зелени, уселся на земле, положил хлеб на колена, взял в руки крынку и начал есть.
Спустя полчаса он снова подошел к мельнице, выполоскал в ручье крынку, наполнил ее водою, поставил ее на подоконник и тихо, как тень, скользящая по освещенному солнцем пространству, направился к лесу.
Внизу, около мельницы, дети, сбившиеся в черную кучку, все стояли и с разинутыми ртами смотрели на сумасшедшего, фигура которого белела уже вверху, на фоне опутанных плющом гранитных скал и, наконец, как неуловимое видение, исчезло под черным балдахином сосен, зеленой короною венчающих вершины гор купающейся в солнечных лучах Бретани.

* * *

У Белаго Жана, как и всякого деревенского сумасшедшего, была своя легенда. Сумасшествие было в роду Белого Жана, и его брат, славный Ришон, оборванный и вечно пьяный, также скитался в окрестностях Гельгоата. Но Жан был скорее приятным явлением, его артистическая натура чутко воспринимала все, что делалось в природе, а Ришон только побирался и пил абсент. Над этими двумя телами, живущими в разладе с духом, носилось воспоминание об их родителях, — матери, страдавшей эпилепсией, и отце — пьянице. Белый Жан помнил их, — он даже знал угол кладбища, где покоился их прах, — угол, почти сравнявшийся с землей, около самой стены, — место успокоения самых горьких бедняков всего околотка. Белый Жан часто покидал лес и тайком пробирался на кладбище. Он припадал на колени возле двух, едва заметных холмиков земли, и долго стоял неподвижно, как статуя на одинокой, забытой могиле. Вокруг него кудахтали куры, на ближайшем памятнике громко распевал петух, через плетень заглядывала рыжая корова и о чем-то жалобно мычала. По середине кладбища, царя над армией плоских, почерневших памятников, возвышался гранитный крест, на котором распятый Христос умирал уже в течении нескольких веков, простирая свои, неуклюже, но с горячей верой изваянные руки над кладбищенскими соснами, над крышею маленькой церкви, над морем зелени, гармонически сливающемся вдали в неясные синеватые полосы. У подножия креста, как обрубок, почти бесформенный, но дышащий трагизмом, стояла Магдалина и держала в обеих руках черепа, на которых на веки застыла болезненная и страшная улыбка. На плечо святой вскочил большой белый петух и потом, размахивая крыльями, опустился на один из каменных черепов.
А Белый Жан все смотрел на могилы своих родителей и теперь медленно, систематично начал обносить их чем-то вроде ограды. Он собирал палочки, пожелтевшие листья, которые октябрь стряхивал с деревьев на землю, и изо всего этого складывал низенький плетень, а ветер тотчас же разрушал его работу. Жан делал это часто, — через два-три дня, но постоянно находил свою ограду уничтоженной и разбросанной по сторонам. Куры разгребали ее, дети, играющие на могилах, вытаскивали палочки и копали ими ямки для дохлых птиц или лягушек. Жан становился на колени и снова принимался за свой тяжелый труд. Этот клочок земли на кладбище был его единственной собственностью. Он хорошо знал это. В душе природного бретонца даже мрак сумасшествия не мог затмить чувства собственности.
Эти поля, то бледно зелёные, то покрытые белым аиром, разграниченные темными линиями живых изгородей, вечно представлялись глазам Жана. Ему ужасно хотелось обратить в собственность две могилы, поросшие сухой и жесткой травою, завести собственное хозяйство, если не для себя лично, то, по крайней мере, для тех двух скелетов, что мирно рассыпались в прах под этими насыпями. Жан иногда допускал предположение, что его отец и мать живут там, под землею, и хозяйничают на этом клочке земли, здесь же, как раз под стенами кладбища. В особенности мать! В его памяти еще до сих пор живо сохранилось пожелтевшее, грустное лицо измученной жизнью женщины, что в конвульсиях эпилепсии произвела на свет два существа, две тени, двух живых мертвецов, покинутых духом, который витал где-то в пространстве, не связанный крепкими узами с телесной оболочкой. Эта женщина, как и всякая другая мать, любила своих жалких и убогих детей и, пока она была жива, Жан сидел днем и ночью у огня огромного камина, который занимал чуть не половину единственной комнаты домика, прилепившегося к огромной гранитной скале. Когда мать окоченела на своем смертном ложе, Жан ушел, ушел в лес, на луг, греться на солнце и только раза два или три в неделю появлялся у порога чьего-нибудь дома и умоляющими глазами выпрашивал себе пищи. Пищу ему давали охотно, часто бросали какую-нибудь одежду, — белую рубаху, и холщовые штаны. Жан мыл свой наряд в ручье, на рассвете, когда лес пробуждался от сна, и маленькие зайчата, спящие под листьями папоротника, начинали протирать лапками свои сонные глазки.
Зимою Белый Жан скитался из дома в дом, — ему позволяли сидеть возле огня, греть босые ноги и укачивать детей. Он был тих, мягок и спокоен, только от времени до времени тяжело вздыхал и проводил рукою по лбу. Тогда ему давали какой-нибудь кусок, но ел Жан мало. Зима приносила ему множество невзгод и огорчений. Он жаждал солнца, зелени, его тянуло в лес, на луг. Там он жил, там отдыхал, там он своею мыслью гнался за какими-то призраками, за какими-то видениями, недоступными для других. Зимою он не ходил даже на кладбище, как будто забывал о существовании дорогих могил, но с первым лучом весеннего солнца в нем пробуждалось воспоминание о зарытых в земле отце и матери. И он снова шел собирать палочки и строить загородку в то время, когда из-под земли несмело прокрадывались к жизни и солнцу светло-зеленые стебельки новой травки.

* * *

Однажды осенью, Женовефа Бидон, очищающая щеткой могилу своего мужа, вдруг заговорила с Жаном, — он стоял на коленах у могилы своих родителей:
— Послезавтра — поминальный день [‘Поминальный день’ католиков, соответствующий нашей ‘родительской субботе’, приходится на 2 ноября] — мог бы ты зажечь хоть лампаду на могиле отца и матери. Все могилы будут освещены, только твои не будут! Стыдно!..
Белый Жан испуганно посмотрел на нее.
Лампада?.. ах, да!.. поминальный день… Он помнит, что в этот осенний вечер на каждой могиле теплится маленький огонек. Иногда и два, и три, смотря по тому, сколько похоронено в могиле. На плитах и памятниках каменщики нарочно для этой цели выдалбливают углубление…
А Женовефа, продолжая очищать гранитную плиту щеткой из грубой рисовой соломы, говорила дальше:
— Смотри, как бы тебе не приснились когда-нибудь родители и не стали бы укорять, что ты забыл об них. Что ты не закажешь заупокойной обедни, — этому удивляться нечего, но в поминальный день так забывать родные могилы, — тяжелый грех.
Она вдруг выпрямилась, и перед Жаном предстало ее суровое, мистическое лицо, окутанное длинным белым вдовьим вуалем.
— Тяжелый грех!.. — повторила она еще раз, махнула щеткой и удалилась мерным, солдатским шагом, придерживая рукою широкую, черную юбку, чтоб случайно не задеть за какую-нибудь могилу и не нарушить спокойствия покоящихся в сырой земле.

* * *

Белый Жан глубоко опечалился.
Лампадку? Он должен затеплить лампадку!.. Откуда же он возьмет ее? Купить? на что и где? выпросить? выклянчить? Жан никогда не просил ни о чем. Он не умел просить. Он останавливался только на пороге хижины, а добрые люди давали ему то, что было необходимо для его жизни. Наконец, он был убежден, что у всякого своя лампадка, значит, для него такой лампадки не хватит. В Сент-Эрбетте лавочки не было, лампадки привозили из Морле. Жан знал, что всякая семья приходит на кладбище уже с заправленной лампадкой. Часто, прижавшись к стене, он следил, как, с наступлением ночи, загорались эти лампадки. Да, да… одна за другою, то там, то здесь, как звезды на небе. И вдруг в этому воспоминанию приплелось другое, — о маленьких огоньках, что светятся в густых кустарниках. Огоньки эти загорались так же по очереди, то здесь, то там, — и Жан осторожно подкрадывался к кустарнику, чтоб поймать эти блуждающие огоньки, которые казались ему звездами, упавшими с неба и свалившимися на бретонскую землю. Но то были только светящиеся червячки, серые и некрасивые. Жан рассматривал их и потом снова осторожно клал на старое место. И снова загорался синеватый огонек, червячок снова мигал своею светящеюся одеждой среди перепутанных веток терновника или на широком листе папоротника. Сумасшедший стоял тихо и молча, весь погруженный в созерцание этой огненной точки, которая привлекала его к себе, как бездонная пропасть.
Вот об этих-то огоньках и вспомнил Белый Жан теперь, накануне поминального дня и задумал осветить ими могилы своих родителей. В этот год осень стояла чудесная, ночи теплые, совсем почти как летние. Деревья были еще зеленые и только листья папоротников начинали принимать слегка буроватый оттенок. Трава еще щеголяла своею яркою окраской, плющ, как и летом, густым каскадом спускался с гранитных стен.
Светящиеся червячки, не переставая, мерцали в придорожных кустах.
Две ночи скитался Белый Жан по Сент-Эрбетским тропинкам, вглядываясь в темноту и ожидая, скоро ли покажется таинственный и яркий огонек. Руки он все поранил о терновник, оставляя на безжалостных иглах капли своей крови, которые, словно зерна коралловых четок, спадали на землю и на серебристый мох. Люди видели, как он до рассвета шагает по тропинкам, углубляется в густые заросли, обыскивает изгороди, перепрыгивает через ручьи. Как белый дух, он показывался теперь всюду, с серебристыми волосами, развевающимися вокруг его морщинистого лица. Когда показывался розовый свет зори, сумасшедший обращал к ней свои большие, грустные глаза, в которых виднелась немая мольба. Еще немного мрака!.. солнечные лучи гасили блеск маленьких огоньков, рассеянных по листьям. Но солнце восходило, торжествующее и неумолимое, раздвигало серый полог ночи и лило на землю потоки кроваво-пурпурного света.
На земле линии полей, разрезывающих тело гор на ровные серые или зеленые квадраты, начинали все яснее выделяться из тени. Белый Жан, держа в нервно сжатой руке несколько светящихся червячков, скрывался в глубине леса, чтобы в каком-нибудь потайном месте спрятать свое светящееся сокровище до того дня, пока колокол своим протяжным стоном не объявит всем живущим о наступлении поминального дня.

* * *

На маленьком кладбище становилось все светлей и светлей от жалких огоньков, горящих на могилах в глиняных лампадах. Наклонившиеся над этими огоньками жители Сент-Эрбетта сами казались какими-то черными духами, внимательно наблюдающими за огоньками, символами их существования. От времени до времени ветер шелестел ветвями деревьев, стряхивал засохшие листья на надгробные камни, на белые чепцы бретонок, на гранитную Магдалину, и гасил какую-нибудь лампадку, разнося чад горелого масла по соседним могилам. Тогда высокая женская фигура поднималась с колен и шла вновь зажигать лампадку к подножию кресла, где горел стеклянный фонарь. На минуту можно было видеть суровое лицо бретонки, наклонившейся над огнем. Красноватый отблеск делал еще более рельефной ее острый подбородок и крепко сжатые губы. Наконец женщина ставила фонарь на старое место и шла по направлению к своей могиле, закрывая почерневшей, сморщенной рукой желтый огонек лампадки от дуновения ветра, играющего лентами ее чепца. От времени до времени с церковной колокольни доносился протяжный, надрывающий душу, звон. Казалось, что и колокол плачет в эту темную, осеннюю ночь. Трупы умерших рассыпались в прах в своих могилах, живые, склонившиеся над ними в своей загадочной и унылой неподвижности, казались памятниками, стоящими на страже и оберегающими тайну смерти. А колокол все стонал и стонал, пугая летучих мышей, которые бесшумно кружили над кустами и над гранитным распятием.
Белый Жан стоял на коленах возле могилы своих родителей. Он высыпал на траву несколько десятков светящихся червячков, собранных с таким трудом, и ждал. Но червячки сохраняли серый цвет, и ни один из них не хотел осветить искрой свою царскую одежду. Рядом горели искусственные огоньки лампад, и их желтые тусклые языки заставляли меркнуть голубоватый, чистый блеск светящихся насекомых.
На могиле родственников Женовефы Бидон, в трех глиняных плошках трещали черные фитили, и ветер доносил до Жана клубы удушливого дыма. Приведенный в отчаяние, сумасшедший ломал свои израненные руки. Решительно, червячки не хотели светить в соседстве с этими искусственными, зловонными огнями… А между тем, среди листьев папоротников, они горели ясно, как звезды на небе.
Но масло понемногу выгорало, и лампадки начинали гаснуть одна за другою с треском и копотью. Даже фонарь у подножия креста начинал гаснуть, кладбище мало-помалу погружалось в тень, кучки людей молча расходились в разные стороны. Колокол умолк. Приближалась полночь, темная, без малейшего просвета, угрюмая и таинственная. На могиле Женовефы Бидон все три плошки погасли одна за другою, погасли лампадки и на других могилах.
Наконец, кладбище опустело совсем. Темнота и молчание воцарились кругом, слышен был шелест падающих листьев. Сент-Эрбетт тоже готовился ко сну.
На кладбище остался только один Белый Жан. Он все еще не поднимался с колен. На глаза его набегали слезы. Сколько трудов ему стоило почтить этот праздник и иллюминовать родные могилы! И вот, — все напрасно… червячки не хотели светиться!.. Но вдруг, сначала слабо, как-то несмело что-то замигало в сухой траве. Жан затаил дыхание, зажал рукою рот и смотрел. Огоньки загорались один за другим и все с большей и большей силой начинали мигать среди окружающего мрака. И мало-помалу вся могила засверкала, как груда бриллиантов, рассыпанная рукою чародея. Не подавляемые грубым и нахальным светом искусственных огней, голубоватые огоньки сверкали теперь чистым и непорочным светом, как апофеоз красоты природы, не терпящей фальши и обмана зловонной лжи. Теперь на могиле родителей сумасшедшего сверкали сияющая корона, корона такая богатая и великолепная, что летучие мыши не смели уже более шелестеть своими крыльями, ветер перестал срывать мертвые и сухие листья с деревьев, тонущих во мраке. А Белый Жан все стоял на коленях, и, приставив руку к улыбающимся устам, все смотрел на освещенную могилу своих родителей, — все смотрел…

—————————————

Источник текста: журнал ‘Мир Божий’, 1894, No 9, стр. 123—131.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека