Вытянувшись во весь рост, не шевелясь под белым одеялом, раскинув руки и дыша едва заметно, Анна, казалось, спала уже часа два крепким сном. Ее сестра Лаура, кровать которой стояла в другом углу обширной спальни, на этот раз довольно поздно окончила свое обычное вечернее чтение, посредством которого избавлялась от откровенных бесед на сон грядущий. Но едва потухла ее свеча и комната обеих сестер погрузилась в глубокий мрак холодной и долгой зимней ночи, как Анна открыла глаза и устремила их на постель Лауры, смутно белевшуюся в темноте. Она не смела ни двинуться, ни вздохнуть, казалось, вся ее жизнь сосредоточилась во взгляде, старавшемся пронизать темноту. Время шло, в комнате становилось холоднее, но Анна этого не замечала. С тех пор как погасла свеча, ее сердце и мозг объяло пламя, которое разлилось по всему ее телу, жгло ее кровь, ускоряло дыхание и удары сердца. Она вся горела, как в лихорадке, губы ее сохли, голова свесилась с горячей подушки, и холодный воздух, проникавший в ее легкие, ничуть не умерял этого жара, не унимал волнения молодой крови. Ей хотелось вздохнуть громко, на всю комнату, но из боязни разбудить Лауру приходилось удерживать Дыхание. Она страдала не от жара, заставлявшего ускоренно биться ее пульс и виски, а единственно оттого, что не была уверена, что сестра заснула. Рассмотреть ничего нельзя было во мраке.
Она хотела было шевельнуться и скрипнуть кроватью, чтобы потом послушать, не повернется ли Лаура, проснувшись, но страх продлить свое ожидание побудил ее остаться неподвижной, хотя судорога нетерпения сводила ей руки и ноги. Она уже сбилась в счете часов, потому что плохо прислушивалась к бою, долетавшему из гостиной до их комнаты, и ей стало казаться, что это ожидание длится годы, что целые годы ее палит этот горячечный жар, целые годы лежит она так, вперив горящий взор во мрак. В ее уме внезапно возникла печальная мысль, что уже прошел назначенный час. Может быть, он промелькнул во время ее неподвижности и молчания, и сама она, ожидавшая так нетерпеливо, пропустила его. Вдруг она услыхала глухой, ослабленный расстоянием и запертыми дверями звук часового боя. Настал назначенный час.
Тогда с боязливой осторожностью, вздрагивая при малейшем шорохе, двигаясь с медленностью сомнамбулы, пугаясь каждого скрипа кровати, поминутно приостанавливаясь и выжидая, она сначала села, а потом и совсем выскользнула из постели. Смутная белизна сестриной постели не переставала ее тревожить, ее взоры все время были обращены в ту сторону, пока она ощупью разыскивала чулки, башмаки, одежду. Все было близко, сложено в порядке, но трудно было одеться без малейшего шороха, и это дело требовало больших предосторожностей. Когда, наконец, она застегнула последние пуговицы белого шерстяного платья, то в темноте увидела сама себя.
‘Может быть и Лаура меня видит?’ — подумала она, задрожав.
Но у нее уже была наготове большая, тяжелая черная шаль, она закуталась ею с головы до ног, как плащом, и белизна ее одежды стушевалась. Теперь, ухитрившись одеться без шуму, она стояла у постели, не смея сделать ни шага вперед, в полной уверенности, что Лаура проснется. Она как бы приросла к полу перед кроватью и ни за что не могла двинуть ногою.
‘Господи, пошли мне силы!’ — мысленно помолилась она горячо и страстно.
Затем пошла, колеблясь как тень и едва скользя по полу. Посреди комнаты она вдруг расхрабрилась и тихо воскликнула:
— Лаура! Лаура!..
Ответа не было. Опыт удался. Тогда махнув рукой и отбросив всякий страх, она пошла прямо, отлично находя дорогу в темноте, добралась до двери, которую оставила приотворенной, и, очутившись в гостиной, вздохнула свободно. Чтобы шаль не соскользнула с плеч, она судорожно прижимала ее к груди одною рукой, а другою шарила вокруг, чтобы не наткнуться на мебель, которой было очень много в гостиной. Она шла медленно, пристально глядя вперед, и вдруг ударилась о дверь, ведущую из гостиной в залу. Оглушенная ударом в лоб, она остановилась, прислонилась к косяку и с ужасом прошептала:
— Матерь Божия!
В ушах у нее звенело…
Она миновала комнату, где спала их наставница, Стелла Мартини, но бедняжка спала крепко и так верила ей, Анне, что даже больно было ее обманывать. Но мало ли отчего Анне было больно, пока она шла ночью по уснувшему дому, дрожа при мысли наткнуться на кого-нибудь из слуг! Удар о дверь и лихорадочный жар перепутали ее мысли, при входе в столовую ей показалось, что она прошла бесконечный, невероятный ряд комнат и домов. Отворив низенькую дверку, выходившую на лестницу, которая вела на террасу, она вспыхнула и, задыхаясь, быстро побежала, уже не заботясь о производимом шуме. Холодный ночной воздух обвеял ее пылающие щеки и лоб. Она добежала до низенькой стены, отделявшей их террасу от соседней, и, протянув руки, позвала отчаянным голосом:
— Джустино, Джустино!..
Во мраке вырисовалась фигура человека, которая также приблизилась к стене, и нежный голос ответил:
— Я здесь, Анна.
Она схватила его за руку и потянула к себе, повторяя:
— Пойдем, пойдем!..
Он ловко перепрыгнул через стену. Теперь они стояли рядом в непроглядной тьме. Вся закутанная в свой черный плащ, Анна молча опустила голову и разразилась рыданиями.
— Что ты? что ты? — спросил он с беспокойством, стараясь заглянуть ей в лицо.
Анна плакала, не отвечая, глухие рыданья ее душили.
— Не плачь, скажи мне, что с тобою… — шептал он нежно, с сострадательною лаской в движеньях и голосе.
— Ничего, я боялась… — проговорила она, как напуганное дитя.
— Милая, милая… — продолжал он тихо, ласково, но с грустью.
— Ах, бедная я, бедная… — сказала она, уловив этот тон сострадания и делая отчаянный жест, который он заметил в темноте.
— Я так тебя люблю! — сказал Джустино тихо и просто.
— Повтори, — сказала она, переставая плакать.
— Я тебя очень люблю, Анна!
— А я тебя обожаю, душа моя, моя радость!
— Если любишь меня, то будь спокойна…
— Я тебя обожаю, мой милый, дорогой…
— Обещай мне больше так не плакать…
— Я тебя обожаю, обожаю, обожаю! — повторяла она однозвучно, голосом, глухим от волнения.
Он молчал, как будто не находя слов для ответа на этот порыв. Холодный ветер подул им в лицо.
— Ты озябла? — спросил Джустино с братскою нежностью.
— Нет, мне жарко, — и она подала ему руку.
Действительно, эта ручка горела в руке Джустино.
— Это от любви, — сказала Анна.
Он осторожно поднял к губам ее тонкую ручку и запечатлел на ее пальцах легкий поцелуй. Ее глаза сверкнули, как звезды.
— Страсть пожирает меня, — продолжала она, как бы говоря сама с собою. — Для меня нет ни холода, ни ночи, ни опасности, ничего! Для меня есть только ты, я желаю лишь твоей любви, хочу только жить с тобою, всегда, до самой смерти, и даже после смерти, вечно с тобою, вечно, понимаешь?..
— О, Боже мой! — сказал он вполголоса с глубокою грустью.
— Что ты сказал? — взволнованно вскричала Анна.
— Мне жаль, милая, жаль нашей мечты.
— Не говори так, не говори мне этого! — воскликнула она с отчаянием.
— Отчего ты не хочешь позволить мне сказать правду? Сладкая мечта, которую мы создали с тобою, Анна, уходит от нас с каждым днем. Нам не позволят жить вместе!
— Кто не позволит?
— Тот, кто располагает тобою — Чезаре Диас.
— Ты виделся с ним?
— Сегодня.
— И он не хочет?
— Нет.
— Почему?
— Потому что у тебя есть деньги, а у меня нет, потому что ты — дворянка, а я нет.
— Но я обожаю тебя, Джустино!
— До этого твоему опекуну нет дела.
— Он злой человек…
— Он — человек, — коротко заметил Джустино.
— Но ведь это жестоко, что он делает! — закричала она.
Джустино молчал.
— Что ты ему ответил? Что ты возражал? Сказал ли ты ему, что меня любишь, что я тебя обожаю, что мы умрем, если нас разлучат? Сказал ли ты ему о нашем отчаянии?
— Все было напрасно, — печально ответил Джустино.
— О, Боже, Боже! Ты не отстоял нашей любви, нашего счастья? Ты не кричал, не плакал, не пытался тронуть это каменное сердце? Но что же ты за человек, что же у тебя у самого за сердце, если допустил подписать наш смертный приговор? О, Господи, Господи! Кого же я полюбила?!
— Анна… — начал он мягко.
— Зачем ты молчал перед ним, зачем не выразил своего негодования? Ты же молод… Будь мужественным! Уж не боишься ли ты Чезаре Диаса, почти старика, ледяного, расчетливого?
— Может быть, Чезаре Диас был прав, Анна, — спокойно заметил он.
— Что ты говоришь? — воскликнула Анна, с ужасом отступая от него. Предавшись своему отчаянию, она забыла о шали, которая соскользнула сначала с ее головы, а потом с плеч. Анна стояла перед ним, во мраке, вся белая, подобная привидению, вызванному людским горем на землю. При виде страданий единственной женщины, которую любил, он чувствовал, что мужество его покидает.
— Чезаре Диас был прав, моя Анна. Я не могу жениться на тебе, потому что беден.
— Любовь нужнее денег.
— Я мещанин и не могу дать тебе титула.
— Любовь важнее титула.
— Все восстает против нашей любви, Анна.
— Любовь сильнее всего, даже сильнее смерти! — настаивала Анна, с упорством человека, сосредоточенного на одном чувстве.
Наступило продолжительное молчание. Но он почувствовал, что должен высказаться окончательно. Он ясно видел свой долг и преодолел свою любовь к ней.
— Моя Анна, подумай хорошенько. Души наши созданы для совместной жизни, но наши смертные оболочки разделены такою пропастью, через которую нет пути к соединению. Ты упрекаешь меня в отречении от нашей любви, в которой наша сила, но не менее достойно одержать в этой борьбе победу над самими собою. Анна, Анна, я знаю, что гублю себя в твоих глазах! — и голос его дрогнул, — тем не менее советую тебе: забудь этот юношеский бред. Ты молода, прекрасна, богата, благородна и любишь меня, а я должен сказать тебе: забудь. Сообрази, насколько велика эта жертва, и пойми, что мы обязаны принести ее. Анна, ты будешь любима, пожалуй, еще сильнее, ты достойна самого чистого и горячего чувства, ты недолго будешь несчастна, и жизнь еще покажется тебе прекрасной. Правда, ты поплачешь, погорюешь, потому что любишь меня, потому что ты — милое, сердечное создание, но потом найдешь свою дорогу. Вот я уж не найду ничего.
Анна слушала, не шевелясь и не говоря ни слова.
Он после столь необычно длинной речи встревожился и с беспокойством сказал:
— Говори!
— Я не могу забыть, — слабо ответила Анна.
— Попробуй. Постараемся не видеться…
— Нет, это напрасно, — возразила она, и слова замерли у нее на губах.
— Что же делать?
— Не знаю, не знаю…
Она совсем потеряла голову. Внезапная и возраставшая слабость бедной девушки, пораженной роковою вестью, испугала Джустино более, чем ее несдержанный гнев.
С новым порывом сострадательной любви он взял ее за руки, теперь уже холодные, как будто холод зимней ночи победил жар любви, горевший в ее крови. Он нежно прижал к груди эти ручки.
— Ну что ты?..
Она молчала. Как бы совсем лишившись сил, она опустила голову ему на грудь, опершись лбом на сжатые руки. Джустино слегка погладил ее по темным и густым волосам, он едва чувствовал ее дыхание.
— Анна, что с тобою? — спросил он.
— Ты меня не любишь!
— Как можешь ты сомневаться?
— Если бы ты меня любил, — начала она тихим голосом, все еще опираясь головою на его грудь, — ты бы не предложил мне расстаться, не счел бы это возможным, тебе казалось бы, что ты умрешь, если забудешь или будешь забыт. Джустино, ты меня не любишь.
— Анна, Анна!
— Посмотри на меня, — продолжала она еще тише. — Я
— слабая женщина, однако сопротивляюсь, борюсь и победила бы. Да! Если бы ты любил меня.
— Анна!
— Что Анна? Вся эта нежность трогательна, но это — не любовь. Ты можешь думать, говорить о долге, о достоинстве той, кто тебя обожает, и ничего не видеть на свете кроме себя. Я ничего этого не знаю. Я люблю тебя — и больше ничего. И только сейчас я поняла, что твое чувство ко мне
— не любовь. Молчи. Я тебя не понимаю, а тебе не понять меня. Прощай, любовь!
Она хотела вырваться из его объятий и уйти. Джустино, в отчаянии, удержал ее. Она снова к нему склонилась, как бы не имея иной опоры, иного прибежища.
— Что же ты будешь делать? — спросил он, чувствуя, что земля дрожит под его ногами, что небо обрушивается ему на голову.
— Если я не могу без тебя жить, то должна умереть, — тихо ответила она, закрыв глаза, как бы в ожидании смерти.
— Не говори о смерти, Анна, не увеличивай моих мучений. Я нарушил твое спокойствие…
— Не имеет значения…
— Я омрачил горем твою светлую юность…
— Не имеет значения…
— Я восстанавливаю тебя против Чезаре Диаса, твоей сестры Лауры, всех твоих родных и друзей…
— Не имеет значения…
— Наконец, я лишаю тебя сна, подвергаю опасности… Если бы тебя теперь встретили…
— Все это ничего, не значит! Увези меня!
И Джустино увидел, каким фосфорическим блеском вспыхнули во мраке влюбленные глаза Анны. Он задрожал от нежности и страха пред этою трагическою любовью, которая завладела его душой.
— Если бы ты любил, то увез бы меня, — вздохнула она.
— Но Анна, где же мы найдем убежище? Без друзей, без средств, мы будем несчастны.
— Нет, нет, уедем. Нам недолго придется страдать: я скоро получу состояние.
— А меня обвинят в погоне за деньгами. Нет, Анна, я не Смогу перенести такого позора.
Она отодвинулась от него и оттолкнула его от себя с выражением ужаса.
— Как? — сказала она с горечью. — Для тебя это будет позором? А я? Я бросаю все — уважение общества и любовь родных. Мне ничего не нужно. Ты же думаешь только о себе? Разве я не могла сделать другого выбора, из молодых людей моего круга? Однако я выбрала тебя за ум, честность и доброту, пренебрегая суждениями дураков… Я иду за тобою, обманывая всех ради тебя, рискую всем, а тебя тревожит, что о тебе скажут, в чем станут обвинять?.. О, как вы, мужчины, рассудительны! Вам надо соблюдать вашу честь, сохранять достоинство, ограждать вашу репутацию — вы правы! А мы глупы, потому что не смотрим ни на честь, ни на достоинство, когда вас любим.
Джустино не возражал. Каждая ее фраза поднимала в нем целую бурю то нежности, то страха. Пожар, который он безрассудно раздул, сжигал теперь прекрасное здание его мечтаний, и он видел вокруг себя лишь дымящиеся развалины. Любовь Анны давала ему счастье и одновременно внушала страх. Но он понял, что она права и что надо умереть под развалинами своих надежд. Он подошел к ней, стал на колени и просто сказал:
— Прости меня. Хорошо, уедем.
Она с материнскою лаской положила руку на его голову и произнесла тихо:
— О, Боже!
Он понял, что слова эти вырвались из глубины ее растерзанного сердца.
Оба сознавали, что их участь решена. Между ними воцарилось молчание. Им нечего было сказать друг другу. Самая их любовь отступала на второй план, пряталась в уголки их сердца. Анна первая пришла в себя и сказала:
— Послушай, Джустино. Прежде чем бежать, я сделаю последнюю попытку. Ты говорил с Чезаре Диасом, сказал ему, что меня любишь, что я тебя обожаю, но он не поверил тебе…
— Да, он презрительно улыбнулся.
— Этот человек много жил, много любил и был любим, но все это не оставило на нем следа. Это — ходячий лед. Он никогда не говорит о своем скептицизме, но ни во что не верит. Это — жалкое сухое существо. Я знаю, что он меня презирает, считает безумной, экзальтированной, а я отношусь к нему с сожалением, как ко всем, в чьем сердце нет любви. Тем не менее… я поговорю с Чезаре Диасом. Я скажу ему все. Несмотря на его сорокалетний возраст, на извращенность его ума, на его презрительную иронию, истинная любовь убедит его. Он даст согласие.
— Не лучше ли тебе поговорить сначала с сестрою. Она могла бы помочь тебе… — сказал он нерешительно, понимая всю тщетность надежд Анны.
— Моя сестра хуже Чезаре Диаса, — ответила она с легкой дрожью в голосе. — Никогда я не доверюсь ей.
— Ты боишься?
— Пожалуйста, не говори о ней. Мне больно слушать, — сказала она глухо.
— Однако…
— Говорю тебе, что Лаура не должна знать. Беда, если б она узнала! В тысячу раз лучше говорить с ним: он должен помнить свое прошлое, а у Лауры нет прошлого, ничего нет. Ее душа мертва. Я поговорю с ним, он поверит мне.
— А если не поверит?
— Поверит.
— А если нет?
— Тогда убежим. Но надо попытаться. Бог пошлет мне силу. Потом… я напишу тебе. Сюда я больше не приду: это слишком опасно. Если нас увидят, пропало все. Но ты устраивай свои дела, как перед смертью, как перед отъездом отсюда навсегда… Навсегда! Будь готов.
— Я буду готов, — сказал он с грустью в голосе.
— Вполне?
— Вполне.
— Без колебаний и сожалений?
— Без колебаний и сожалений, — и слова замерли у него на губах.
— Спасибо! Ты меня любишь. Мы будем так счастливы — вот увидишь!
— Так счастливы… — вполголоса пробормотал Джустино.
— Итак, пусть поможет нам Бог! — заключила она с горячностью и подала ему руку на прощание. Оба поняли, что это рукопожатие было клятвой. Но то была дружеская, братская клятва: простая и суровая.
Она ушла медленно, как будто утомившись. Он подождал минут десять и только тогда вернулся на свою террасу, когда отсутствие всякого шума или зова убедило его в том, что она благополучно добралась до своей комнаты. Вернувшись домой, он был печален и чувствовал себя разбитым. Ни о чем не думая, ничего не желая, он бросился на постель и заснул глубоким сном.
Она же, сходя по маленькой лесенке с террасы в столовую, чувствовала себя потрясенною только что пережитыми волнениями. Ею овладела необыкновенная слабость. Еле двигаясь по темным комнатам, она утратила всякое представление о времени и пространстве, не боялась быть застигнутой врасплох, не ощущала ничего. Но в гостиной, примыкавшей к спальне, ее ожидало зрелище, вернувшее ей отчетливость мысли и повергнувшее ее в неописуемый ужас. Из полуотворенной двери виднелся свет. В их комнате горела свеча. Лаура не спала. Лаура видела ее пустую постель и ждала ее с зажженною свечей!
Прошла минута, а она стояла все также окаменев посреди гостиной, пораженная светом. Голова у нее кружилась, в ушах звенело…
— Господи, если б умереть… — подумала она.
Кто знает, сколько времени прошло таким образом. Она сначала надеялась, что Лаура поищет ее, потом ляжет и задует свечу. Она желала мрака, чтобы не краснеть перед сестрой. Но вдруг послышался шорох поворачиваемого листа: Лаура читала! Она спокойно читала, пока сестра ее отдавала свою участь в руки чужого человека! Может быть, она ничего не подозревает, и тогда лучше прямо войти, как ни в чем не бывало?! И вдруг, со всею порывистостью своего характера Анна толкнула дверь и очутилась перед Лаурой. Белокурая красавица сидела на постели с книгой на коленях. Когда к ней подошла сестра в черном платке, висевшем вдоль белого платья, растрепанная, бледная, — Лаура взглянула на нее с таким пренебрежением, такая ироническая и презрительная улыбка скривила ее прекрасные губки, что бедная Анна, дрожа как лист, упала среди комнаты на колени и, громко рыдая, простонала:
— Прости меня, ради Бога, Лаура!
Но Лаура молча отвернула свое спокойное и ясное личико, не изменяя его выражения, как будто вся грязь человеческой любви была бессильна запятнать ее белоснежную душу.
Занималась заря. Анна еще рыдала, склонившись на своей постели, ее сестра, спокойно положив белокурую головку на подушку, безмятежно спала с выражением ледяной невозмутимости на лице.
II
Вот что было в письме: ‘Дорогая моя любовь! Я тоже говорила с Чезаре Диасом. Что это за человек! Я застываю от одного его присутствия, немею от одного взгляда его голубых глаз, молчание его меня пугает, а его голос бьет меня по нервам, причиняя боль. Тем не менее, я решилась заговорить с ним о нашем браке, как только он, по обыкновению, явился к нам сегодня утром. Я храбро попросила его выслушать меня, хотя в последние дни к его леденящей опекунской любезности прибавился оттенок насмешки и презрения. Лаура сидела тут же, молча, с рассеянным видом, и слегка пожала плечами, презрительно и беспечно. Она тихо встала и удалилась своею обычною походкою, как будто едва касаясь земли. Чезаре Диас сидел в кресле, играя костяным ножом, и улыбался, на меня не глядя, но эта улыбка путала мне мысли. Однако, надо было попытаться. Я обещала это тебе, мой возлюбленный, и себе самой, к тому же я чувствовала, что не в состоянии жить вместе с сестрою, узнавшей мою тайну и мучившей меня своими улыбками, которые доказывали, что она не любила никогда. Я дрожала от стыда и страха при мысли, что она может меня выдать одним словом. Чезаре Диас улыбался, как бы и не подозревая, о чем я желаю говорить. И что же? Несмотря на мое смущение, на мою нелюбовь к нему, на то что между мною и им — целая пропасть, я осмелилась сказать ему, что обожаю тебя, что хочу жить и умереть с тобою, что моего состояния хватит на нас обоих, что кроме тебя я ни за кого не выйду, словом — почтительно и покорно, как у ближайшего родственника и мудрейшего друга, я просила у него согласия на наш брак.
Он выслушал меня, опустил глаза, ничем не выражая своего внимания, и наконец сухо сказал: нет! Тогда началась ужасная сцена. Я поочередно плакала, просила, возмущалась, отстаивала свободу моего выбора, но каждый раз встречала сопротивление в том же сухом и жестком сердце, в той же упорной воле, в той же системе хитрых, лживых, условных рассуждений, основанных на уважении ко внешности, на эгоизме и бесчувствии. Чезаре Диас отрицает возможность любви на всю жизнь, отрицает неизменность сильного чувства, словом — ни в чем не согласен со мною. Он убеждал меня, что мы с тобою оба ошибаемся, что он обязан воспротивиться моему безумию. О, как я плакала перед этим холодным человеком и как раскаиваюсь теперь, что так унизилась. Я помню, когда моя страсть к тебе выразилась в громких возгласах, он посмотрел на меня с восхищением зрителя, как в театре мы любуемся на актеров, хорошо изображающих страсть. Он мне не верил, и я несколько раз от гнева теряла самообладание до такой степени, что грозила сделать скандал. ‘Скандалы вредят тем, кто их делает’, строго сказал он, вставая для прекращения разговора.
Он ушел. Я слышала, что в гостиной он поговорил с Лаурой, как ни в чем не бывало, как будто я не рыдала в соседней комнате. Но разве у этих людей есть сердце? Все окружающие считают меня экзальтированной сумасшедшей.
Мой милый, дорогой, значит решено: мы должны бежать. Я готова на все, лучше чем оставаться в этой тюрьме. Правда, мне страшно исполнить мое намерение: девушка, убегающая из дому, губит себя в общественном мнении. Я понимаю, что ставлю на карту всю мою жизнь. Но не жестоко ли поступила со мною судьба, дав мне богатство и отняв мать, дав знатное имя и отняв отца, дав мне сердце, жаждущее любви, и окружив меня людьми холодными, послав мне самую милую и самую равнодушную из сестер?!
Мне нужна любовь. Я ее нашла и не откажусь от нее. Кто здесь заплачет, вспомнив обо мне? Никто. Одинокая, я бегу из страны вечного льда к животворящему солнцу любви. Ты — мое солнце, ты — моя любовь. Не осуждай меня, не сравнивай с другими девушками, у которых есть дом, семья, гнездо. Я — несчастная скиталица, не имеющая прибежища и ищущая дома, семьи и гнезда. Я буду твоею женою, любовницею, рабою, чем хочешь, только бы жить с тобою, под твоею кровлей, положив усталую голову на твое плечо: я тебя люблю. Свет не простит меня, но я презираю тех, кто не в силах пожертвовать всем для своей любви, а тот, кто сам любил, поймет меня. Я ни о чем не буду думать, как только о твоей любви. Ты простишь меня, потому что меня любишь.
Итак, решено. Через три дня по получении этого письма, в пятницу, ты выйдешь из дому без вещей, как для прогулки и поедешь на вокзал. Там сядешь на неаполитанско-салернский поезд, уходящий в час пополудни, и в два часа будешь в Помпее. На станции в Помпее ты меня не застанешь, я буду ходить по городу. Приходи на улицу Могил, около виллы Диомеда, против мавзолея Неволей Тике, прелестнейшей помпейской девушки, как говорит надпись. Здесь мы пробудем до захода солнца, а затем отправимся в Бриндизи, где уже сядем на корабль. Деньги у меня есть. Знай, что Чезаре Диас, чтоб избавиться от хлопот, уже два года как предоставил мне лично распоряжаться моими доходами. Потом… когда эти деньги выйдут, будем работать, пока мне не исполнится двадцать один год. Не беспокойся о том, как я выйду из дому, как доберусь до Помпеи. Я уже сумею это сделать. Уезжать из Неаполя вместе было бы слишком рискованно, поэтому я решила, что поеду с другим поездом. Ты удивляешься ясности моего соображения? Но я уже три недели обдумываю этот план. Помни же: в двенадцать часов, в пятницу, ты выйдешь из дому, в час будешь на вокзале, в два — в Помпее, в половине третьего — у могилы Неволей Тике. Не забудь. Если пропустишь время, что буду делать я одна, в чужом городе, умирая от беспокойства?
Мой дорогой друг, это мое последнее письмо к тебе. Слово последнее всегда звучит грустью. Дай Бог, чтоб я не пожалела о нашем мучительном, но прекрасном прошедшем. Но ты ведь всегда будешь любить меня, везде, и на чужбине, и в бедности, и в несчастий? Ты не скажешь, что я сделала тебя несчастным? Ты защитишь меня ото всех? О, я знаю: ты честен, и добр, и меня любишь, ты будешь для меня всем… Я грешу, говоря это, но я тебя обожаю и все более и более желаю бежать с тобою, к тебе, чтобы никогда уже не расставаться. Прочь печаль! Мы любим друг друга! Будущее — наше! Несчастны те, в чьих сердцах нет любви и надежды на возможность ее. Последнее письмо, но первый шаг на новом пути! Помни же, где тебя будет ждать — Анна.’
Джустино Морелли два раза перечитал письмо Анны, медленно, как бы заучивая его наизусть. Он был один в своем маленьком доме. Смеркалось. Он чувствовал себя побежденным и гибнущим вместе с Анной.
* * *
В этот ранний утренний час церковь св. Клары была почти пуста. Там сидело несколько набожных старух, закутанных в черные платки, а какая-то крестьянка молилась на коленях перед главным алтарем.
Обе женщины, Анна Аквавива и ее компаньонка Стелла Мартини, сидели посреди церкви, опустив взоры на молитвенники. У Стеллы Мартини было одно из тех бледных, увядших лиц, какие встречаются у пожилых девиц, в молодости свеженьких и изящных, но гораздо ранее тридцати лет утрачивающих всякий след былой привлекательности и начинающих походить на состарившихся детей. Она постоянно ходила л черном, и на лице ее выражались доброта, покорность, душевный мир. Анна также оделась в черное платье и серую кофточку английского покроя, а на голову надела черную же шапочку с пером, собрав в большой узел свои роскошные темные волосы и сколов их на затылке большим черепаховым гребнем. В бледном лице ее не было ни кровинки, и порою она нервно покусывала губы.
Долго сидела она над молитвенником не переворачивая страницы, но Стелла Мартини ничего не заметила: она усердно молилась. Вдруг девушка встала.
— Я пойду, — сказала она, однако не двигаясь с места и глядя на своды церкви.
— Без вуаля? — спросила Стелла Мартини.
— Да. Пойду так. Я не надолго.
И легкими шагами она направилась вглубь церкви, где вошла в исповедальню. Спутница ее, проводив ее взорами, снова принялась перебирать четки. Добрый священник — монах, с круглым красным лицом и седыми волосами, начал предлагать обычные вопросы, не спеша и не удивляясь дрожанию отвечавшего ему голоса. Он хорошо знал свою духовную дочь и старался внушить ей более трезвый и спокойный взгляд на жизнь.
Сегодня Анна не понимала смысла самых простых слов, которые священник терпеливо повторял. Часто она молчала или вздыхала в ответ. Наконец, слегка встревоженный духовник спросил ее:
— Но что с вами такое?
— Батюшка, я нахожусь в большой опасности! — ответила она глухо.
Напрасно старался он узнать, в чем дело. Она не стала объяснять и, выслушав его увещания быть спокойной и искренней, пробормотала:
— Батюшка, мне угрожает несчастье.
Тогда он заговорил с нею строго: сказал, что страшный грех приходить издеваться над верою, не желая искать в ней поддержки, что Господь особенно осуждает тех грешников, которые даже в минуту раскаяния не хотят отказаться от греха, и в заключение отказал ей в отпущении, но говоря это, он понял, что эта гордая и страстная душа отныне закрыта для сладких утешений религии.
— Я приду в другой раз, — сказала она, с решимостью вставая.
Чтобы вернуться к Стелле Мартини, ей приходилось пройти мимо исповедальни, и священник обернулся, чтобы взглянуть на нее еще раз: ему жаль было эту страдающую душу. Но она не прошла мимо, и он подумал, что она вышла другою дверью. Действительно, вместо того чтобы идти к Стелле Мартини, Анна Аквавива сделала два шага назад, попала в боковой придел, а оттуда вышла из церкви во двор монастыря св. Клары. Компаньонка усердно молилась в ожидании окончания исповеди. Между тем Анна, не оглядываясь и не колеблясь, пересекла двор, затем, очутившись на улице св. Клары, кликнула извозчика и велела везти себя на вокзал. Во все это время хладнокровие не изменяло ей. Только в экипаже, одна, на свободе, она зажала платком рот, чтобы не вскрикнуть громко от радости и страха.
Она ехала как во сне, не веря, что действительно она, Анна Аквавива, покинула навек свою семью и дом и отправляется теперь, с несколькими тысячами лир в кошельке, навстречу Джустино Морелли. Она нисколько не боялась. Теперь кончено: ее не увидели, не поймали, она, никому незнакомая, затерялась в незнакомой толпе. В том оцепенении, в котором совершаются важные поступки, она действовала размеренно и правильно, как автомат. Машинально расплатившись с извозчиком, она подошла к кассе за билетом в Помпею и услышала вопрос:
— Туда и обратно?
Из Помпеи обыкновенно возвращались в тот же день.
— Нет, — ответила она, вздрогнув, и как бы проснувшись.
Кассир принял ее за увлекающуюся древностями англичанку, а она засунула билет в отверстие перчатки и перешла в залу первого класса. Она глядела вокруг совершенно равнодушно, как будто Чезаре Диас никак не мог войти в эту залу, и как будто было бы совершенно невероятно, чтобы ее встретил здесь кто-нибудь из знакомых, совершенно одну. Это последнее обстоятельство также ее не беспокоило, хотя никогда в жизни ей не случалось путешествовать одной. Лаура Аквавива, Чезаре Диас и Стелла Мартини казались ей существами иного мира, бледными призраками прошедшего, с которым у нее нет ничего общего. Она машинально повторяла про себя одно слово:
— Помпея, Помпея, Помпея!
Однако, при входе в вагон ей стало страшно: как будто невидимая рука приостановила ее, и она с усилием преодолела это таинственное препятствие. И с этой минуты, когда в глубине ее совести раздался предостерегающий голос, она впала в ту летаргию, которая сопровождает важные нравственные перевороты. То ей представлялись картины счастья, то вдруг она с содроганием возвращалась к мрачной действительности. А поезд мчал ее по берегу моря, мимо белых домиков Портичи, мимо красноватых построек Торре-дель-Греко, мимо живописной и многолюдной Торре- Аннунциата, унося ее все дальше, между тем как блаженство и ужас чередовались в ее душе. В лучезарном сиянии являлось ей будущее, полное любви, страсти и счастья, но из глубины сердца порою звучал голос совести — голос самой истины:
— Вернись, вернись, иначе ты погибла!
Промелькнула Торре-Аннунциата, зеленые виноградники, веселенькие дачки и ясное голубое море сменилось бесплодными, залитыми лавою окрестностями Везувия. Вдали виднелся грозный вулкан, вечно клокочущий, вечно дымящийся, и мечты о счастии исчезли в душе Анны. Она ехала одна по пустынной местности, по которой прошел огонь, истребив людей и их жилища, положив конец их радостям, их горестям, их жизни, которая, казалось, должна была длиться вечно. Внутренний голос говорил ей:
— Такова страсть — она все истребляет и умирает сама.
Она подумала, что напрасно выбрала Помпею, город
любви, истребленный огнем, что это — дурное предзнаменование, и была довольно бледна, выходя из вагона вместе с двумя англичанами и семьею немцев, за которою нерешительно пошла вслед.
Ее спутники не обратили никакого внимания на эту бледную, черноглазую девушку, глядевшую рассеянно-сосредоточенным взглядом человека, углубленного в собственные мысли. Когда все вошли в залу гостиницы ‘Диомеда’, мрачную, полную зловеще-жужжавших мух, она остановилась у окна и стала глядеть на тропинку, по которой только что пришла, как бы ожидая кого-нибудь, как бы желая вернуться обратно. Действительно, Анне более чем когда-либо хотелось увидеть Джустино: одно его присутствие, один звук его нежного голоса рассеяли бы все ее мрачные предчувствия.
‘Я обожаю его’, — думала она, вся отдаваясь своей страсти.
Она стояла в углу, одна, не замечая этого, а привыкшие к странностям иностранцев лакеи равнодушно глядели на эту неподвижную и молчаливую синьору. Вскоре, впрочем, она сообразила, что надо идти, и машинально пошла через темный дворик по какой-то лесенке, которая вывела ее прямо ко входу в Помпею. Она ничего не слыхала: ни предложений пообедать в зале, ни зазываний продавца кораллов, лавы и путеводителей по Помпее, который торгует здесь в лавочке, ни голоса ребенка, по-французски предложившего ей цветов. Она шла, как автомат с одним стремлением в сердце: увидеть Джустино, в котором ее сила, цель ее жизни, любовь, словом все! Она взглянула на свои часики, единственную драгоценность, взятую из дому: сколько еще времени до двух?
Взяв с нее деньги за вход, сторож раскопок повел ее вперед и стал показывать ей развалины. Она шла за ним медленно, совсем обессилев, между тем как внутри клокотала страсть. Старик, несмотря на лета и усталость делавший свое дело, и едва владевшая собою девушка стали ходить вместе по прелестнейшим руинам, оставленным нам стариною, по городу, посвященному любви и радости, по городу, где и камни на мостовой, и розоватые стены домов, и безмолвная прохлада терм говорят о наслаждении жизнью. Они медленно всходили по высоким ступеням, проникали в храмы, переходили через узкие улицы Надежды и Фортуны, входили в дома, посещали площади, рынки, лавки, старик шел вперед, бормоча свои объяснения, девушка — позади, рассеянно глядя вокруг. Два раза сторож предлагал:
— Теперь пойдем на улицу Могил и на виллу Диомеда!
— Потом, — отвечала она.
Два или три раза она садилась на камень, побежденная усталостью, а бедный старичек садился поодаль и впадал в дремоту, опустив голову на грудь. Смелое бегство из церкви и путешествие истощили всю ее энергию. Она чувствовала себя одинокою, брошенною, измученною, и, вставая после каждого отдыха, вздыхала глубоко. Время шло. Когда старик в третий раз предложил взглянуть на улицу Могил и на виллу Диомеда — она тихо ответила:
— Пойдемте.
До прибытия Джустино оставался час. Пока старик распространялся о красотах виллы Диомеда, она соображала с часиками на руках:
— Теперь Джустино выезжает из Неаполя.
Ею овладело страшное нетерпение. Присутствие и голос старика показались ей до того невыносимыми, что она поспешила отпустить его. Он не сразу согласился уйти, говоря, что здесь запрещено рисовать, а особенно уносить что- либо. Но он произнес это робко и тихо, отлично понимая, что этой бледной девушке с мечтательными глазами вовсе не до того, и медленно стал удаляться, оглядываясь, чтобы поглядеть, что она делает.
Она сидела на камне против могилы прелестной вольноотпущенницы — Неволей Тике, руки ее были стиснуты, голова опущена, она не подняла ее даже тогда, когда мимо прошли англичане с проводником. Этот последний час показался ей бесконечным. Она ничего не видела, не слышала: все окружающее перестало для нее существовать. Вдруг на ее опущенные ресницы упала тень и какая-то фигура заслонила собою серый памятник вольноотпущенницы. Она подняла голову и увидела пред собою Джустино подошедшего тихо, в молчании, и глядевшего на нее с нежностью и отчаянием. Не будучи в состоянии выговорить ни слова, Анна протянула ему руку и встала. Улыбка ее была так лучезарна, что сразу и ярко осветила все лицо от прекрасного лба и сверкающих глаз до вспыхнувших щек и пурпурных губок. Такою очаровательною, в упоении любви, Джустино еще никогда не видал девушку, и легкая судорога пробежала по его открытому, доброму лицу. В восторге, отбросив все свои сомнения, Анна сияла в лучах своей любви и не замечала печали Джустино.
— Ты меня очень любишь?
— Очень.
— И всегда будешь любить?
— Всегда.
Он отвечал, как покорное и грустное эхо, но Анна не замечала ничего: ослепительный покров страсти спустился на ее глаза. Идя с ним рядом, она прижималась к нему, столь безгранично счастливая, что едва касалась земли, всеми силами своего существа наслаждаясь этою минутою напряженной, глубокой любви и всецело отдаваясь этому чувству. Так шли они по улицам Помпеи, ни на что не глядя, ничего не видя. Она только ласково и тихо повторяла.
— Скажи, что меня любишь! — Два или три раза он отвечал утвердительно, потом замолчал.
И вдруг, в минуту ясновиденья, не слыша более его ответов, Анна остановилась, остановила его, слегка придерживая за руку и пристально глядя ему прямо в глаза, спросила:
— Что с тобою?
— Ничего.
— Отчего ты так печален?
— Я не печален, — возразил он с усилием.
— Не лги.
— Я не лгу.
— Поклянись, что меня любишь!
— Ах, неужели тебе нужны клятвы! — воскликнул он с такою искренностью и грустью, что она сразу поверила, заметив искренность, но не грусть.
Однако, тревога ее не исчезла и что-то горькое стало проникать в ее сердце. Они дошли до Морской улицы, т.е. до выхода из мертвого города.
— Пойдем отсюда! — нетерпеливо сказала она.
— Поезд в Бриндизи идет только в шесть. Еще рано.
— Все равно, уйдем! Я не хочу оставаться здесь долее. Пожалуйста, уйдем!
Решившись покоряться всему, он повиновался.
Они молчали. Англичане, приехавшие вместе с Анною, также вошли в гостиницу ‘Диомеда’. Анна уже не смела говорить о своей любви, но глядела на Джустино такими умоляюще-влюбленными глазами, что он терял самообладание. Она снова очутилась в низкой и полной мух зале гостиницы. Англичане сели за всегда накрытый стол. Влюбленные стояли у окна и глядели на дорогу, ведущую к станции. Анна не выпускала руки Джустино из своей. Смущенный и встревоженный, он спросил ее, не хочет ли она обедать, — просто, чтобы сказать что-нибудь, чтобы преодолеть неловкость своего положения.
— Нет, не хочу есть, потом, может быть… — тут голос ее нервно задрожал, она с раздражением взглянула на обедавших. И шепнула на ухо Джустино:
— Уведи меня куда-нибудь.
Джустино отошел и уже говорил с хозяином. Вернувшись, он сказал:
— Пойдем.
— Куда?
— Наверх.
Они взошли по лестнице во второй этаж и провожавший их слуга отпер им нумер, состоявший из спальни и гостиной: громадной спальни и крошечной гостиной с балконами. Слуга с обычным равнодушием оставил их в этих комнатах, занимаемых поочередно то любителями археологии, то скучающими туристами. Оставшись одни в гостиной, оба были бледны, серьезны, смущены. Она оглянулась вокруг: мебель гостиной состояла из потертого зеленого дивана, двух кресел, круглого стола с пеньковой скатертью, мраморной тумбы и нескольких соломенных стульев. Эта обстановка, служившая стольким посторонним, возбудила в ней невыразимое отвращение. Подойдя к двери, она заглянула в спальню. Там стояли две кровати с ночным столиком посредине, туалет, скупо обтянутый белою кисеею, диван и шкаф, но громадная комната все-таки казалась пустою. Анне сделалось холодно при одном взгляде на все это, и, однако, кровь опять бросилась ей в лицо. Она страшно волновалась. Но, подняв взоры на Джустино, она увидела, что он глядит на нее с глубоким состраданием, и снова еще сильнее испугалась:
— Что с тобою? — спросила она сдавленным голосом и не получила ответа. Джустино сел и закрыл лицо руками.
— Скажи мне, что с тобою? — повторила она, дрожа от страха и гнева.
Он молчал. Может быть, по щекам его текли слезы.
— Если ты ничего мне не скажешь, то я вернусь в Неаполь!— воскликнула она.
То же молчание.
Тогда она опустила голову и стала думать с торопливостью и ясностью предсмертных минут. Вместо того чтоб уйти, она села с ним рядом и спокойно сказала:
— Ты меня презираешь, потому что я убежала из дому.
— Нет, Анна! — чуть слышно пробормотал он.
— Ты считаешь меня негодной… думаешь, что я — погибшее существо?