— Нелли… Один поцелуй… Один только, и я уйду… Я прошу о пустяках…
— Нет!.. Нет!.. Егор Дмитрич… Это не пустяки… Я… я не хочу потихоньку целоваться!
Она стояла в амбразуре окна, рельефно выделяясь на тёмном фоне драпировки светлым платьем, всей высокой тонкой фигурой и золотистой головкой. В свои семнадцать лет она была свежа и прекрасна как ясное весеннее утро.
Красивый брюнет, казалось только что соскочивший с картинки модного журнала, стоял около Нелли и крепко держал её руки, стараясь заглянуть в её опущенные, скрытые под тенью пушистых ресниц глаза. И торжествующая усмешка сверкала в молодом ещё, но уже порядочно помятом лице брюнета. Он верил в свою силу, в своё знание женского сердца. Девушка, только в мае покинувшая стены института, почти ребёнок… Жаркий румянец стыда на её полудетском личике, испуганные движения, трепет её груди — как всё это понятно и красиво!.. И как страшно много для неё в этом первом признании, в первом поцелуе!
В гостиной, кроме них, не было никого.
Опущенные тяжёлые драпри и портьеры создавали искусственный полумрак в этой красивой комнате, где мебель казалась разбросанной причудливыми группами капризной рукой. Там, за стенами гостиной, всё спало в томящем зное безоблачного июльского дня, скованное неодолимой дрёмой. Страшно было раздвинуть портьеры и перейти в залитый солнцем, весь сверкающий в его лучах зал… Казалось, что так и окунёшься в горячую ванну.
— О, какое институтство, Нелли!.. Где вы вычитали, что влюблённые целуются при публике?
— Нет!.. Нет!.. Это нельзя… Вы понимаете?.. Грешно обманывать… Ах!.. Боже мой!.. Уж если вы так хотите, то поцелуйте меня при Лили! — набравшись смелости, выкрикнула девушка почти с отчаянием.
У брюнета лицо вытянулось. ‘Вот так удружила!’
За этой Лили, замужней сестрой и опекуншей Нелли, у которой девушка теперь жила по выходе из института, Вроцкий ‘ухаживал’ целых два года, и безуспешно… Ей-то уж, конечно, он последней признался бы в своих стараниях завладеть сердцем Нелли.
— Нет!.. Это… это чёрт знает что такое!.. — вспылил Вроцкий и вдруг испуганно оглянулся.
Сноп яркого света ворвался в комнату. На пороге, подняв одной рукою портьеру и напряжённо вглядываясь в полутьму гостиной серыми близорукими глазами, стояла маленькая красивая брюнетка.
— Нелли… Жорж… Вы здесь? Представьте, какой ужас!
— Qu’est-ce qu’il y a? [В чем дело? — фр.] — пробормотал Жорж, отскакивая от девушки как резиновый мяч и стараясь состроить равнодушную мину.
— Мёртвое тело нашлось…
Елизавета Николаевна опустила портьеру, упавшую мягкими тяжёлыми складками, и снова они все очутились в полумраке.
‘Слава Богу, ничего не заметила’, — подумал Жорж.
— Представьте!.. Верстах в пяти отсюда… около станции К***… поездом раздавило какого-то мужика…
— То есть… собственно говоря… что тут ужасного?.. — опомнился, наконец, Жорж, вскидывая на нос пенсне и опять чувствуя почву у себя под ногами.
— Как что ужасного, Жорж?.. А знаете ли… Здесь прелестно!.. Как легко дышится!
Она оглянулась и села на мягкий пуф, стоявший по дороге.
— Да мало ли народу давят поезда каждый день! Что вы, собственно, нашли здесь сенсационного?
Стоя перед Елизаветой Николаевной, спиной к Нелли, заложив руки в карманы своего невозможно короткого пиджака и медленно раскачиваясь на каблуках, он был великолепен как всегда.
— Ne dites pas de btises, George!.. [Не будьте глупым, Жорж!.. — фр.] Это будет первое мёртвое тело, которое я увижу.
— Ah!.. C’est autre chose…[Ах!.. Это что-то другое — фр.] А зачем вам его видеть?
— Вы забываете, что я — писательница! — напомнила Елизавета Николаевна и с комичной важностью высоко подняла свою хорошенькую головку.
— Saperlipopette!.. Я всегда с удовольствием забываю об этом… Для такой прелестной женщины…
— Знаю, знаю наперёд всё, что вы скажете… Это скучно, наконец!.. Нет, в самом деле, — заволновалась Лили, — если мне когда-нибудь придётся описывать смерть? Помните, у Тургенева?.. У Толстого?.. Ведь, это всё с натуры.
— Мм… — глубокомысленно мычал Жорж, продолжая раскачиваться на каблуках.
— Я положительно стою за то, чтобы писать с натуры… Этого вымысла, фантазии отнюдь… Я — реалистка… Этим, конечно, объясняется успех моей первой повести.
‘Опишет… Как пить дать, опишет… — думал Жорж, крутя пенсне кругом пальца. — И дёрнула меня нелёгкая ухаживать за нею прежде!.. Всё дело испортил… А главное — целиком выставит… Имя, и то еле изменит… Ох уж эти реалистки‘…
— A propos… [К слову — ит.] Что вы тут делали? — полюбопытствовала Елизавета Николаевна.
— Анна Николаевна потеряла свой альбом, и мы его искали здесь, — не сморгнув, соврал Вроцкий.
— О, неправда! — крикнула Нелли, молчавшая всё время. — Альбом в беседке… Вы это знаете… Зачем вы говорите неправду?
Нелли вспыхнула, ей стало так стыдно за себя и за Вроцкого, что слёзы выступили у неё на глазах.
— O, sancta simplicitas! [О, святая простота! — лат.] — неловко рассмеялся Вроцкий.
‘Вот и извольте с такими дурами тонко свои дела вести!..’ — ругался он про себя.
— Нет, это прелестно! — звонко и злорадно хохотала Елизавета Николаевна.
‘Вот уж теперь не пощадит… Опишет, несомненно… На весь уезд осрамит, — думал Вроцкий, нервно топчась по гостиной и натыкаясь на мебель. — И это будет называться женской местью’…
II
Лет семь тому назад на место земского врача в уездном городе N*** определился некто Литовцев. Это был суровый по виду и жёлчный молодой человек, оказавшийся впоследствии очень характерным и дельным. Он держался независимо и замкнуто, так что в уезде все его побаивались. Любили его только его подчинённые, служившие при земской больнице, да крестьяне, доверявшие ему безусловно и охотно, что так редко бывает, ложившиеся в его больницу.
Встретив блестящую, бойкую Лили, Литовцев влюбился в неё как-то мучительно, упорно и жестоко страдал от сознания, что он, бедняк, не пара этой богатейшей невесте во всём уезде.
Лили, которой надоели её женихи и поклонники, была очарована оригинальностью Литовцева, его суровым красивым лицом, его жёлчной и подчас дерзкой речью… Таких как он она ещё не встречала и потому сказала себе, что не уснёт спокойно, пока не увидит его у своих ног. Убедившись, наконец, в страсти Литовцева, Лили сама кинулась ему на шею, смеясь устранила все затруднения и уверила его, что отравится, если не станет его женой.
О свадьбе их и сопряжённых с нею празднествах в N*** помнили и через семь лет. Это было желание Лили, которая не терпела ничего заурядного. Литовцевы слыли самой красивой парочкой во всём уезде и самой счастливой. Хозяйкой Лили оказалась образцовою. Прислуга у неё была вся из столицы, и при этом ‘вымуштрована’. Всё в доме шло по раз заведённому порядку, всё блестело и сверкало, нигде ни пылинки… Салон Лили считался в N*** первым по вкусу и тону, хотя кругом и немало было богатых помещичьих домов. Сама Лили как-то удивительно ловко умела быть ‘своей’ в каждой партии и всех примирять в своей японской гостиной. Этот индифферентизм жены возмущал Литовцева, но Лили со смехом оправдывалась благотворительными целями. Действительно, сердце у неё было доброе, и она великодушно жертвовала мужу крупные суммы на его больницу, на инструменты, на лекарства, зная, как мучается он недостатком в них, зная также, что он отдаёт на больницу, а ещё чаще больным чуть ли не последний рубль своего личного заработка.
Эта доброта трогала Литовцева.
— Но одних денег мало, Лили, — заговорил он один раз. — Если б ты попробовала…
Лили, не дослушав, замахала на него руками.
— Нет… нет… ради Бога!.. Эта нищета, эти язвы… Я не вынесу… я заболею сама… Мои нервы… И если ты меня любишь, Поль…
Такого отпора Литовцев не ожидал, и разочарование его было так сильно, что он не спал всю ночь после этого разговора. Но он был упорен и затрагивал эту жгучую для него тему не раз. Через полгода, однако, он убедился, что Лили глуха ко всем его доводам и убеждением. Она не хотела себе нарочно портить жизни… Нет, зачем… Мало ли есть способов делать добро?.. И она с увлечением устраивала в пользу бедных и больных концерты, аллегри, балы и спектакли, в которых участвовала сама, и с этой целью выписывала себе туалеты из Парижа.
Литовцев с женитьбой не изменил ни в чём ни своего образа жизни ни привычек. Из жениных денег он ни копейки не тратил на себя, довольствуясь собственным заработком. Он сторонился от шумных сборищ жены, видел её только за столом и редко наедине. Через три года такой жизни Литовцев, любя жену той же мучительной страстью, знал, что между ними нет ни одной нравственной связи, что они — чужие.
Тогда Литовцев ещё с большей энергией отдался борьбе с враждебной партией, с этими хищниками, жадно толпившимися у ‘общественного пирога’ — с этой ‘костоедой земского организма’, как выражался он. С головой ушёл он и в науку и в свои заботы о больнице.
От частной практики у богатых помещиков, веривших в его талант диагноста, он нередко уклонялся, под предлогом, что не хочет ‘отбивать хлеб’ у своих товарищей, но никогда не отказывался ехать на помощь к тёмному люду и в уезд, как бы далеко ни лежало селение от N***.
Лили, ревновавшая вначале мужа к его деятельности, раз как-то отказала одному посланному от бесплатного больного.
— Дома нет…
А потом набросилась на прислугу:
— Неужели сами не понимаете? Барин вернулся из уезда, всю ночь не спал… Только задремал…
Когда Литовцев узнал об этом, он так взглянул на жену, что она тут же села на первый подвернувшийся стул.
— Чтоб этого больше не было, Лили!.. Поняла?
О, конечно, она поняла, и больше этого не было… Стоит о нём заботиться!
Прошло ещё три года шумной жизни. Устала, наконец, и Лили… Всё надоело: приёмы, хозяйство, поклонники, филантропия… Хотелось чего-то нового… Детей не было, и Лили скучала и капризничала невыносимо.
Вдруг её ‘осенило’… Она надумала писать. Разрезая как-то свежую книгу журнала, она с удивлением прочла имя одного автора, и узнала в нём свою подругу по институту. Лили прочла её повесть с волнением и большим вниманием… Очень мило… Но, ведь, и очень просто… и особенного ничего. Взята картинка будничной семейной жизни и очерчена с юмором и большой теплотой… О!.. Так-то и она сумела бы написать!.. Вспомнилось Лили, что всегда она отличалась наблюдательностью, что сочинения в институте давались ей легко, слог у неё был блестящий… И вот закипела работа. Повесть Лили, где она, не задаваясь никакой ‘идеей’, описала свою семейную жизнь и самое себя, со всеми причудами и капризами, была принята одним из лучших журналов и подкупила — одинаково как публику, так и критику — искренностью тона, смелостью языка, красивою новизной приёмов.
У Лили закружилась головка. Сам Литовцев был сначала очень счастлив, но его скоро отрезвило необыкновенно быстро развившееся самомнение у жены.
— Подожди выступать на суд публики со второй вещью, — предостерегал он. — Нельзя спешить в таком деле… Задача эта слишком серьёзна, ответственность слишком велика… Учись, читай больше! Будем читать вместе, ты так мало знаешь…
Но Лили и слушать не хотела. Что за вздор!.. Что за педантизм! На что ей нужно ученье? Оно таланта не даст… А кругом сколько тем! Только вглядись в окружающее тебя — жизнь даёт эти темы на каждом шагу.
Литовцев отступился.
Лили принялась за большой роман в четырёх частях, где безбожно ‘выводила’ всех знакомых… Хозяйство приходило в упадок, обед подавался не вовремя, поклонникам отказывали от дома… Не беда!.. Зато цель жизни была найдена, зато бедный Поль отдыхал после семи лет от нелепых сцен ревности и от бурь в стакане воды.
Вроцкий появился в N*** три года тому назад. В Петербурге он быстро спустил доставшееся ему от матери состояние и приехал посвятить себя земскому делу в N***. В уезде у него было небольшое имение, где умерла его мать, и много связей и знакомств между помещиками. Вроцкий был ловким малым, имел университетское образование и без труда добился места мирового судьи. Он никак не ожидал встретить в захолустье такой ‘роскошный цветок’, как Лили Литовцева. Из Петербурга он увозил запас поэтических воспоминаний о кутежах у Донона, о жгучих глазах цыганок и о несравненных улыбках французских актрис, затем две дюжины превосходных галстуков и печальную решимость похоронить себя volens-nolens [Волей-неволей — лат.] в глуши… И вдруг встреча с Лили!.. Вроцкий воспрянул духом, вооружился обеими дюжинами своих галстуков, своею светскою самоуверенностью, бесспорным превосходством петербургского денди над провинциалами, наконец своим знанием женского сердца — знанием, которое он, между прочим, приобрёл лишь за кулисами и в отдельных кабинетах загородных ресторанов — и пустился в атаку. Два года он отчаянно ‘ухаживал’ за Лили, подчас начинал злиться и терять терпение, но был уверен, что она не устоит… И когда — о чудо! — Лили устояла, он к концу третьего года не на шутку, было, увлёкся этим ‘сероглазым чертёнком’, как вдруг в N*** появилась Нелли.
Большего контраста между сёстрами быть не могло. Елизавета Николаевна — маленькая, подвижная, кокетливая брюнетка, экспансивная, взбалмошная, но бесспорно добрая… Нелли — высокая блондинка, задумчивая, застенчивая, сдержанная, вся ещё загадка для других и для самой себя… Вроцкий, обожавший блондинок, не замедлил влюбиться. К тому же, Нелли была богатою невестой, а Жорж сильно нуждался в деньгах.
Нелли кончила курс в фешенебельном институте. Все шесть лет, проведённые ею в школе, она, среди институтской толпы, стояла особняком. По меланхолическому ли складу ума, по своей ли сдержанной и вдумчивой натуре, Нелли ни с кем не сближалась, никого не дарила своею откровенностью. Девочку не понимали, но все любили её за кротость и готовность помочь деньгами ли, знаниями либо участием. ‘Рохля… не от мира сего’… — говорила про неё, смеясь, Лили, втайне очень гордившаяся сильной привязанностью девочки и безусловной верой её в превосходство Елизаветы Николаевны над всеми знакомыми. Правда, слово ‘рохля’ очень подходило к Нелли. Никогда не было в ней живости и подвижности ребёнка, никто не замечал в ней так свойственного юности беззаветного веселья, беспричинного звонкого смеха, внезапной и дерзкой выходки. Но с детства можно уже было смело сказать, что у девочки есть характер и гордость. Ей нравилось делать над собой опыты, ломать себя, что называется, подавлять свои желания, выдумывать себе лишения… Всё это развивало в ней выдержку и самообладание. Её нервная натура искала дела, борьбы, и, не находя ничего под рукою в стоячей, почти механической жизни вне её, направляла эту кипучую работу мысли и воли внутрь себя. Интересы подруг ей были чужды. Институтки постоянно играли в ‘любовь’, увлекались всеми, начиная с молодого учителя русской словесности и кончая красивым, чернобровым истопником. Всё это казалось Нелли непонятным и грязным. Она сторонилась инстинктивно от девочек, которые, вернувшись с летних вакаций, шептались в углу с пылающими щеками, с огнём рано проснувшихся желаний в глазах. Нелли была эстеткой и по натуре и по воспитанию. Красота во всём и везде, где бы ни встречала она её — в лице ли человека, в мелодии ли стиха, в звуках ли музыки, или в картине, не говоря уже о природе, любимой ею страстно, — влекла её к себе неотразимо, властно… Она любила и блеск балов, с опьяняющим движением танца, с ярким светом люстр, манящими звуками музыки, и оживлённую молодую толпу… Скромно она забиралась в уголок, избегая попадаться на глаза кавалерам, и оттуда зорко наблюдала и наслаждалась своими новыми впечатлениями… Но даже там, среди волнующейся и весёлой вереницы подруг, звуки вальса будили в душе Нелли какие-то странные, больные ощущения, слёзы просились на её глаза… И Нелли убегала потихоньку из бальной залы или из светлого класса, где воздух дрожал переливами звонкого смеха и молодых голосов, и, спрятавшись где-нибудь в темноте пустого дортуара, уткнув головку в подушку, плакала мучительно, страстно, чувствуя себя подавленной, неудовлетворённой действительностью… Она никому, даже Лили, не говорила об этих беспричинных взрывах тоски.
Нелли горько плакала, покидая подруг и стены института, где все носили её на руках. Но слёзы высохли скоро. Жизнь встретила её как именинницу. Все ласкали девушку, сулили ей счастье, оберегали её от забот и огорчений, спешили доставить ей удовольствие, и это казалось Нелли вполне естественным и должным. Воспитанная аристократкой, не для борьбы и труда, а для успеха в ‘свете’, Нелли выросла, как сказочная принцесса, в полном неведении грязи, нищеты и горя… Ум её дремал. Жизнь, которую она знала только с казовой стороны, представлялась ей прекрасною женщиной с загадочной улыбкой на устах. Что сулила ей впереди эта улыбка?
Нелли ждала…
Она любила книги больше общества, но всё, что она читала в институте, проходило чрез руки её чопорных воспитательниц. Иностранную литературу она знала порядочно. Корнель, Расин, Шиллер, Виктор Гюго, в его драматических произведениях, Теннисон, Вальтер Скотт и целый легион английских и немецких высоконравственных романов из институтской библиотеки… Всё возвышенно, изящно, прилично, trs comme it faut… [вполне прилично — фр.] Но русскую литературу, кроме классиков, конечно, Нелли знала плохо. Литература наша была в институте в загоне, считалась там безнравственной, неопрятной и вообще непорядочной.
Нелли помнила, как раз начальница объясняла старшему классу свой взгляд на этот предмет.
— Кроме Чаева и, пожалуй, Тургенева, — снисходительно морщась, говорила графиня, — читать по-русски, мои милые, вам нечего…
— А Гоголь? — послышался чей-то смелый голос.
— Сальность, — резко и властно прозвучал ответ.
— А Некрасов? — раздалось уже тише из того же угла.
— А Некрасов с Писаревым — камские разбойники, — невозмутимо объявила начальница.
Почему именно камские, а не муромские или другие какие-нибудь, ведала только она.
Немудрено, что Нелли не знала ни Байрона, ни Шелли, ни Диккенса, ни Щедрина. Ни горечи, ни сатиры, ни слёз!
Зятя своего Нелли сперва чуждалась, боясь его жёлчных речей и сурового взгляда, но скоро они сблизились, благодаря чтению.
— Что ты читаешь? — полюбопытствовал раз Литовцев, застав Нелли в саду за книгой.
Оказалось, что Лили знакомила сестру с литературой Маркевича, Авсеенко и К°,.
— Брось это, — резко сказал Литовцев. — Пойдём ко мне… Я дам тебе хорошую книгу, которая заставит тебя думать…
Он выбрал ей ‘Семью Головлёвых’.
Нелли казалось, что она спала сном без грёз и видений… И вот её разбудили грубо, насильственно… Она испуганно озирается кругом и видит безобразные лица, злые или искажённые страданием… А кругом — глухие стоны и затаённые проклятия… И ей опять хотелось заснуть.
‘О Боже мой!.. Неужели это всё правда?..’ — в ужасе спрашивала она себя.
— Что ты делаешь с сестрой, Поль? — накинулась Лили на мужа, влетая в его кабинет.
— А что я делаю? — невозмутимо отозвался Литовцев, не отрываясь от газеты.
— Она плачет над противным Щедриным… Зачем ты отравляешь ей душу? Придёт время, и своего горя будет много… Успеет наплакаться…
— Нет, отчего же… Это полезно даже — над чужой бедой поплакать, хотя б и в книгах, если не в жизни… Это её отрезвит, с облаков на землю спустит.
— Merci… Значит я, по-вашему, в облаках витаю?
— Ты? — Литовцев поглядел на жену. — Ну, ступай, пожалуйста… Я тут интересную статью читаю.
Газета полетела на пол.
— Вы с ума сошли с вашими интересными статьями!.. Отвечайте на вопрос!.. Откуда у вас явилась эта супружеская манера — не слушать жениных слов?
Литовцев закряхтел, и лицо его сморщилось в жалкую гримасу. Он потянулся, было, за газетой, но Лили предупредила его и, скомкав бумагу, швырнула её под кресло, в котором комфортабельно уселась.
‘Начинается’, — с видом жертвы решил Литовцев.
Действительно, началось…
В течение десяти минут Лили доказывала мужу, что он — животное, не умеющее ценить счастья, выпавшего на его долю… Что у неё — золотая головка, золотое сердце, талант… И, притом, она — не рохля, вроде Нелли, а живчик, огонь. Она его страстно любила когда-то, но теперь пришла к убеждению, что не стоит для него зарывать себя в глуши, быть верной, когда не ценят. Кончено! Они расстанутся… Если он будет удерживать её, она, всё равно, тайком сбежит в столицу. О, не беспокойтесь!.. Там она не пропадёт… Такие, как она, не пропадают. Пусть его остаётся со своей больницей и возлюбленными мужичками!
— Мм… — мычал Литовцев, захватив голову руками и раскачиваясь на диване всем корпусом как человек, страдающий зубной болью.
О!.. Она давно замечает, что он увлекается её сестрой… Ну и пусть!.. Оставайтесь вдвоём и ступайте в народ… Несомненно, он погубит эту милую девочку своими бреднями…
— Что-о? — завопила Лили и подскочила на своём кресле. — Бессердечный вы человек!.. Чудовище!.. Идиот!.. Нет… нет… Конец моему терпению!
Она нагнулась, выхватила газету из-под кресла и, скомкав её, кинула в лицо мужу.
Тот только инстинктивно сгорбился и вытянул перед собой руки.
Елизавета Николаевна передохнула только через две комнаты, остановилась и хлопнула вдруг себя пальчиками по лбу.
— А, ведь, идея недурна. Да, да… очень даже эффектна… Женатый человек влюбляется в свояченицу… Сколько драматических положений, сценических моментов!.. Положим, что тема избитая. Но, с другой стороны, где взять новые темы? ‘Ново только то, что забыто’, — сказал кто-то… Кто? Ну, да всё равно! А ещё лучше — пьесу написать!
И она увлеклась…
Но Литовцев не унялся. К выходкам жены он привык, как привыкают к неизлечимой болезни, к глухоте, горбу и т. п.
— Не дать ли тебе ещё книгу в этом роде, Нелли? — спросил он её на другой же день.
— Дайте, Поль… Прочту…
Он принёс ей ‘Три письма из деревни’, Г. Иванова. Нелли целую неделю бродила, словно потерянная. Потрясающий образ юноши, загубившего собственную жизнь, право на счастье, чтобы спасти заброшенных и уже испорченных детей и поставить их на настоящую дорогу — и всё это тихо, без фраз, без рисовки, — этот образ неотступно стоял перед Нелли и будил её уснувшую, было, старую, беспредметную тоску и зажигал слёзы в её глазах. Но теперь эта тоска уже имела причину. Как бледна, как бесцветна казалась рядом с этим подвигом её собственная жизнь и жизнь других!
Она невольно высказала эту мысль зятю, когда он спросил её о впечатлении.
‘Славная, славная девушка, — часто и упорно думал Литовцев после этого разговора, внезапно сблизившего их. — Ах!.. Жаль, жаль’…
Чего жаль?.. Он сам себе не договаривал.
Он захотел, однако, идти дальше одного чтения.
— Поедем со мной в больницу, Нелли, — предложил он девушке раз при жене.
Лили вскипела.
— Вы помешались? Курсистка она, что ли, чтобы по больницам бегать? Мало вам того, что вы на себе всякую заразу домой несёте?.. Не пущу!.. Не пущу ни за что!.. Она — сирота. Я ей мать заменяю. Я за неё Богу ответ дам…
— Ты хочешь сделать из неё эгоистку?
— Нет… ничуть… Но всё в меру… Мало ли есть способов любить ближнего? Вот кстати… Я устраиваю концерт в пользу бедных… Нелли так мило поёт…
Литовцев махнул рукой.
В дверях он с ожиданием и тоской оглянулся на Нелли.
Но та молчала, поникнув головой. Авторитет Лили был так силен, что девушке и в голову не приходило открыто восстать против неё.
III
— Скажи, пожалуйста, какие между вами отношения? — начала Елизавета Николаевна, входя к сестре в это утро и бросаясь на кушетку, обитую прелестным бледно-розовым кретоном.
В этой девичьей комнатке всё было изящно, свежо, поэтично, как и сама хозяйка. Нелли давно уже прибежала сюда из гостиной, оставив сестру с Вроцким.
Теперь она стояла у стола, отчаянно теребя и тиская N ‘Нивы’, который попался ей под-руку.
— Он тебе нравится?
— Кто?
Девушка так и вспыхнула.
— Ну, понятно кто… Жорж Вроцкий?
— Н-не совсем…
— А ты ему?
— Не… не знаю, — совсем шёпотом бросила Нелли, отворачиваясь и вся красная. — Кажется, да…
В самом деле, как она сумела бы ответить на это? Вроцкий клялся, что любит её. Иногда ей казалось, что это так, и эта мысль была ей приятна… Он так красив, так хорошо говорит, эти страстные речи так новы для Нелли… Но иногда он вдруг становился ей противным и чужим… Её удивляло, зачем он лжёт, если любит? Зачем скрывает свою любовь? А главное… главное… главное… Как можно, любя одну, смотреть такими гадкими глазами на другую? Он думает, что она ничего не замечает, и флиртует с Лили… Она не ревнует, нет!.. Но ей стыдно за него! Здесь есть какая-то фальшь… Кому-то из них обеих он лжёт… Но кому? И зачем?
Елизавета Николаевна спустила ноги с кушетки и глядела, молча, на сестру.
‘Удивительно хороша!.. Мадонна какая-то!.. Но рохля… рохля… Впрочем, как и подобает мадонне… Она не знает… Ей кажется… Как вам это понравится?.. Я с восьми лет уже влюблялась’…
— Брось ‘Ниву’, дитя!.. Ты её уже совсем смяла… И сядь сюда… Слушай… Хочешь, я за тебя доскажу остальное? Он начал с того, что называл тебя самородком, исключительной натурой, сфинксом… Так?
— О, Лили!.. Ты подслушала…
— Ха-ха!.. Невинное дитя!.. Нет, я никогда не подслушиваю, но я знаю всё, знаю сердце мужчины… Недаром я писательница… и психолог…
Елизавете Николаевне стало чуть-чуть совестно, но она тотчас вернула свой апломб.
— Потом он читал тебе стихи-экспромт, посвящённый тебе… конечно, — язвительно добавила Лили. — Начинается он так, кажется:
Весны свежей, моложе утра…
— О, Лили… Но почему же?
У Нелли дрожали слёзы в голосе.
Лили прыснула со смеха.
— Нет, каков гусь!.. Хоть бы из осторожности разнообразил свой репертуар!.. Потом, Нелли, он рассказал тебе всю свою жизнь, полную падений (о Боже, как всё это глупо!), ошибок, ложных увлечений… и кончил клятвами в том, что ты — его первая чистая страсть, что ты — его ангел-хранитель… и тому подобную чепуху, которую говорят каждой из нас.
Нелли молчала, низко опустив голову. Лицо её пылало от стыда.
— Потом он просил первого поцелуя… Нелли, ты плачешь? — вскинулась Лили. — О, поверь, дитя моё, такие люди не стоят ни одной твоей слезинки!
‘Бедняжка, она ему верила, — думала Елизавета Николаевна, идя в сад. — Но, ведь, и я тоже, дура, верила ему когда-то… Ну погодите, милейший Жорж!.. Вы ловили Нелли в свои сети… Да, ведь, вы её мизинца не стоите, сударь мой!.. Но какой, однако, роскошный материал для писателя этот Вроцкий!’
IV
За обедом Жорж, как ни в чём не бывало, с обычным апломбом вёл с Литовцевым разговор о предстоящих выборах. Лили исподтишка жадно ловила его движения, вслушивалась в его слова, в самый звук голоса, как бы желая проникнуться им, и глаза её вспыхивали злым огоньком. Она теперь изучала его.
‘Ревнует… — самодовольно думал Жорж, подмечая нервную игру её лица… — Что ж… Чем чёрт не шутит? Не выгорит там — выгорит тут. Эта ревность может мне теперь сослужить службу перед очаровательной Лили’…
— А ты отдумала ехать? — равнодушно осведомился Литовцев у жены.
— Конечно, едем… и все, все… Помилуй, я никогда не видала мертвецов…
Взгляд Литовцева встретился с прекрасными глазами Нелли. Что-то яркое как молния мгновенно дрогнуло в его усталом лице, сверкнуло в зрачках и угасло.
— А ваши аллегри и бал, Елизавета Николаевна? — напомнил Вроцкий. — Ведь, мы с вами открываем бал нынче?
Она высоко подняла брови.
— Надеюсь, мы к восьми будем дома. Теперь пять…
Когда шумная компания стала усаживаться в коляску, моська барыни, отчаянно лаявшая на лошадей, вдруг прыгнула в экипаж и взобралась на колени к хозяйке.
— Пошла, пошла!.. Наташа, Агафья, возьмите её!
— Ну, уж оставьте! — раздражительно возвысил голос Литовцев. — Мы и так опоздали. Следователь давно проехал…
— Не сердись, Поль… Я возьму её на ленту… Наташа, живей! Сиди смирно, Веста! О, мопсинька милая… Куш!
Горячие лошади тронули крупной рысью. Лили торопила и погоняла. Моська сидела на её коленях, взъерошенная, нервно вздрагивая жирным телом.
Через пять минут город остался позади. В лицо пахнуло свежестью полей и сладким запахом клевера. Большая дорога вилась белеющей извилистой лентой между стенами золотистой ржи. Синеголовые васильки выбегали на самую дорогу и, казалось, приветливо кивали едущим. Коляска катилась ровно, оставляя за собой крутящуюся пыль.
— Поль, — робко заговорила Нелли, — как могли раздавить этого крестьянина? Неужели он не видел поезда?
— Il tait gris [Это был серый — фр.], — объяснил Жорж. — Дело праздничное… А тут, кстати, ярмарка в селе… Наш серый брат не может не нализаться — passez moi le mot [Я передаю слово — фр.] — на радостях или с горя, при всяком удобном случае.
— Дайте ему что-нибудь взамен водки, — угрюмо бросил Литовцев.
— Что же? Театр, par exemple [например — фр.]?
— Театр дать трудно, а хорошую книгу можно всегда…
Жорж шумно и красно начал доказывать, что наш мужик гораздо счастливее интеллигента, и что если он обнищал, то по своей же вине, в силу своего беспробудного пьянства…
— А если эта смерть не случайна? — внезапно спросил доктор. — Если это самоубийство?
Нелли побледнела.
— Как? Сам себя убил?
Суровый взгляд Литовцева смягчился, когда он взглянул в испуганные глаза Нелли.
— Ах!.. Ах, Нелли! — волновалась Елизавета Николаевна. — Взгляни на эту группу сосен, такую одинокую в поле… А этот поворот видишь? Какая таинственная, манящая эта дорожка, убегающая куда-то далеко-далеко!.. Как поэтично!.. Непременно опишу где-нибудь…
— А вы что пишете теперь? — полюбопытствовал Жорж.
— К чему говорить заранее? Вы прочтёте в печати… и многих узнаете…
‘А! Чёрт тебя дери с твоим писательством!..’ — думал Жорж, беспечно, по виду, играя тросточкой в воздухе.
Коляска въехала в лес. Стало темно и прохладно. Лошади пошли шагом. Лес был смешанный: по одну сторону темнели сосны и ели, и далеко было видно насквозь в этой чаще, по другую — зеленели бледными тонами осины, сверкали белизной молодые, воздушные берёзки. Кусты орешника и клёна внезапно выбегали на повороте, словно хотели заступить дорогу. Воздух был напоён чудным ароматом смолы и молодого ельника. Сосновые шишки, прошлогодний, сгнивший почти лист и осыпавшиеся иглы густо покрывали вязкую почву. Коляска двигалась теперь ещё медленнее по изрытой колеями дороге, ещё сырой после недавнего дождя, но никто не жаловался на это, всем было хорошо в этой лесной глуши. Солнечный свет как гигантские золотые иглы проходил через сосновый лес и ласкал лицо едущих. Чаща всё редела.
Коляска вдруг повернула. Между двумя стенами леса, уходившими вдаль, раскинулась небольшая поляна, вся в лесных фиалках. Пересекая её, рельсовый путь сверкал на солнце. Влево он делал крутое закругление и пропадал за мрачною толпой сосен.
На поляне было несколько человек в разбившихся группах. От одной из них отделился следователь, в парусинном пальто и таком же картузе. Он махал Литовцеву рукой и с открытой головой кланялся дамам.
— Стой! — сказал доктор кучеру.
Все разом присмирели. Одна моська заливалась отчаянным хриплым лаем, да лошади испуганно фыркали и ржали, прижимая уши.
— Тубо, Веста!.. Слышишь ты? Жорж, дайте мне руку… Чувствуете? Я вся дрожу…
— Чувствую, — выразительно шепнул Жорж и сделал страстные глаза.
Лили прыснула со смеха.
Литовцев со следователем пошли вперёд, озабоченно разговаривая вполголоса.
— А где же мертвец?.. Ты перестанешь, Веста? Тубо!.. Жорж, что это за люди? Зачем они здесь?
Лили указала на мужиков, сидевших поодаль, на земле.
— Это понятые…
— Qu’est-ce que c’est [Что это — фр.] понятые?
Жорж объяснил.
— Как это интересно!.. Правда, Нелли?.. Но какие у них нервы!.. О, я ни за что не согласилась бы провести ночь с мертвецом!
Она вдруг смолкла и остановилась, наткнувшись на мужа и следователя.
Те стояли у самых рельсов, нагнувшись над чем-то большим и бесформенным.
Литовцев сдёрнул рогожу.
Нелли дико крикнула и отступила, хватая за руку сестру.
Это был труп — без головы.
Он лежал ничком, у самых рельсов… Одна босая и бурая от грязи нога была слегка поджата, другая вытянулась по земле. Всего страннее было положение рук. Казалось, в последнюю минуту несчастный передумал и хотел подняться, быть может инстинктивно, но было поздно… Окоченевшие заскорузлые пальцы его согнутых рук так и впились в землю… Серый дырявый зипун сбился и показывал старую синюю рубаху и порты. На том месте, где была голова, теперь зияла огромная чёрная запёкшаяся рана. Целая лужа крови впиталась тут же в песок. На рельсах и шпалах тоже виднелись тёмные пятна.
Несколько минут все молчали, не имея сил оторвать глаз.
Литовцев выпрямился и, сделав знак женщинам отойти, приступил к осмотру трупа.
— Affreux!.. [Ужасно!.. — фр.] — прошептала Лили. — А где же голова?
Следователь указал на шпалы и песок, неподалёку. Там лежали глиняные черепки.
Следователь поднял один из них. Лили увидала какую-то сероватую массу, кровь в сгустках, осколок чего-то, покрытый слипшимися волосами… Это было всё, что осталось от головы самоубийцы.
— О, мне дурно!.. Жорж, уведите меня подальше, — застонала Лили, ложась на плечо Вроцкого.
Тот не преминул страстно прижать к себе её стан.
Моська жалобно визжала и забивалась под юбки барыни, мешая ей идти. Лили не вытерпела. Вся томность разом соскочила с неё.
— Зачем надо было брать эту противную тварь?.. Егор Дмитрич, возьмите её на руки!.. И, пожалуйста, подальше от меня… Что за дурная привычка употреблять сильные духи?.. Фи!.. Мне тошно даже… Нелли, иди сюда!.. Охота смотреть на эти гадости!
‘Шут бы тебя взял, с твоей моськой вместе!..’ — думал элегантный Жорж, неловко гоняясь в своих модных тонких штиблетах за собачонкой, которая злобно лаяла на него и угрожала укусить.
Судорожно сцепив пальцы, Нелли как бы замерла, не сводя глаз с того места, где лежал труп. Дремавшая до тех пор мысль, разбуженная так грубо и внезапно, билась лихорадочно, металась, ища исхода, как бьётся птица, вспугнутая в клетке.
— Нелли, — говорила Елизавета Николаевна, подходя к девушке и беря её за руку. — На тебе лица нет… Отойди!.. Тебе вредно так волноваться… О, какой ужас!.. Я уверена, что он нам обеим приснится.
— Но разве это не поучительно, Анна Николавна, — философствовал Вроцкий, которому удалось поймать моську и вернуть утраченное, было, в погоне за нею душевное равновесие. — Человек жил, страдал, мыслил… как-никак… Любил, ненавидел… и вот конец!.. Горсть праха… Кусочек сероватой массы в глиняном черепке… Какое ничтожество — жизнь и сам человек.
— Ну, а вывод какой же будет из вашей пессимистической речи? — допрашивала Лили, насмешливо блестя глазами.
— А вывод таков, что надо жить, не мудрствуя лукаво, — пылко подхватил Жорж, встряхивая в избытке чувств моську, которая покосилась на него и угрожающе заворчала. — Надо жить легко… Брать от бытия его блага, не печалиться о тенях, набегающих на наше солнце, и не думать о конце…
Но красноречие его пропадало даром.
Нелли напряжённо вслушивалась в долетавший к ней урывками разговор зятя со следователем.
— Раздроблена, — говорил следователь. — А понятые признали… На правой ноге шестой палец видели?.. Из деревни Рогачово, Андрей Шестипалый… Мать тоже признала труп… Она здесь с утра.
Они отошли, взявшись под-руку.
Нелли подбежала и уцепилась за рукав зятя.
— Поль, милый… Где его мать? Пойдём к ней.
Литовцев заглянул в лицо девушки и крепко сжал её руку.
Мать самоубийцы сидела шагах в пятидесяти от трупа, недалеко от понятых. Это была худощавая, крепкая ещё старуха, с суровым лицом, словно отлитым из тёмной бронзы, и жилистыми руками. Она сидела на земле, поджав под себя босые ноги и понурившись. Рядом лежали холщовая грязная котомка и суковатая палка. Одежда старухи как и у сына её свидетельствовала о крайней нужде.
— Арина, — обратился к ней один из понятых, тронув её за плечо. — С тобой господин дохтур говорить хочет.
Арина подняла своё изрытое морщинами лицо, глянула впалыми глазами на подошедших, но не встала перед ними, а только поклонилась им по-крестьянски, одной головой, не сгибая стана. Взгляд её ещё непотухших глаз был спокоен.
— Какая причина? — заговорил Литовцев. — Пил он, что ли?
Старуха ровным, однотонным голосом рассказала обыкновенную и несложную историю крестьянского оскудения. Жили они прежде в достатке. Андрей слыл примерным мужиком, работник был на славу, хмельного в рот не брал. Случился как-то неурожай, да так три лета подряд… Земля-то у них и так небогатая, всё больше песок… А там падёж. У них много скотины было, тоже пала… Стали беднеть, накопились недоимки. Сунулся Андрей в Москву, в извоз. Спервоначалу пошло словно легче, денег присылал домой, перебивались кое-как, хотя и тяжело было бабам одним справляться… А там простудился и вылежал в больнице два месяца. Место, известно, потерял, где найтить сразу? Вернулся в деревню, а тут лошадёнку со двора за долги свели… Сам, небось, знаешь, барин, каково мужику без лошади?.. Ну, и затосковал.
— А велико ль семейство осталось?
— Семь душ, мал мала меньше, да баба на сносях… да отец безногий на печи… Один был работник, Андрей… Теперь нам без него пропадать.
Литовцев молчал, насупившись, низко опустив голову. Он как бы намеренно избегал жадного взора Нелли.
— В ту пору я ещё ему говорила, как на ярманку он собрался… ‘Не ходи, Андрюша… Негоже тебе на чужое веселье глядеть’… Словно чуяло сердце моё… Да лучше бы он тогда в больнице помер, чем такой грех тяжкий на душу принимать!.. Собачьей смертью помер!
Высказав свою затаённую, глодавшую её мозг мысль, старуха смолкла опять, под влиянием того целомудренного чувства, которое не допускает цельные крестьянские натуры до шумных излияний радости или горя. Бронзовое лицо старухи опять словно окаменело.
— Ну, и куда же вы теперь? — неохотно заговорил Литовцев.
— Куды? — словно эхо, повторила старуха и тотчас бесстрастно добавила. — По миру пойдём. Куды ж теперь иттить?
Нелли порывисто отвела зятя в сторону.
— Я не хочу, Поль… Это невозможно… Это ужасно… Маленькие дети… — волнуясь, задыхаясь, говорила она. — Вот возьми… отдай ей… Пятнадцать рублей… У меня больше нет сейчас… Это мало на лошадь? Сколько надо?.. Дай, Поль!.. Купи им лошадь… Он из-за лошади пропал, несчастный… О Боже! Дети нищие… Скажи, если им купить лошадь, они не пойдут по миру? Они останутся там, где жили?
Её била лихорадка.
— Не плачь, моя радость! — Голос Литовцева дрогнул и зазвучал нежностью. — Вот… — он вынул всё, что у него было в бумажнике, и протянул девушке. — Поди, отдай это старухе! Здесь ей на корову и на лошадь и даже на новую избу хватит. Они теперь не нищие.
Конфузясь, всхлипывая, с пылающими щеками, Нелли подошла к старухе и тронула её за плечо. Та уже опять сидела понурившись, словно застывшая, не видя устремлённых на неё со всех сторон любопытных глаз.
— Вот… возьмите! И на корову… и на лошадь, — бессвязно лепетала Нелли.
Не подымая головы, Арина увидела в руке девушки радужную бумажку между двумя другими ассигнациями. Она поняла, что это большие деньги, и каменное лицо её дрогнуло.
— Спаси тебя Бог! — промолвила она, не то пытливо, не то удивлённо вглядываясь в заплаканное лицо девушки.
— Детей-то… детей… ради Бога… нищими… не… не… пускайте…