Признания Д. Д. Ахшарумова, Ахшарумов Дмитрий Дмитриевич, Год: 1849

Время на прочтение: 14 минут(ы)

ПЕТРАШЕВЦЫ

СБОРНИК МАТЕРИАЛОВ

РЕДАКЦИЯ П. Е. ЩЕГОЛЕВА

ТОМ ВТОРОЙ

СТАТЬИ, ДОКЛАДЫ, ПОКАЗАНИЯ

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО МОСКВА * 1927 * ЛЕНИНГРАД

ПРИЗНАНИЯ Д. Д. АХШАРУМОВА 1).

1) Дело No 55, ч. 12-я, л. 43—52. Рукопись, найденная в бумагах И. Дебу.

Три вопроса: 1) Какие мои мысли и убеждения? 2) Свободен ли я? 3) Готов ли я? Ответы на них довольно близко должны определить каждого из нас: что он за человек, в каких он обстоятельствах, какие у него силы?
Мои мысли следующие: Жизнь, так, как она идет теперь, слишком тяжела, обременительна, переполнена всякого рода неприятностями и гадостями, чтобы кто-нибудь не чувствовал тягости ее. Все: богачи и нищие, образованный и невежда — равно тяготятся ею,— это обнаруживают беспрестанно как журналы, так и частная, скрытая жизнь. Большая часть все несчастия, все жалкое положение наших современников приписывают порче человечества в последние века и удалению его от старых обычаев предков, такое убеждение, разумеется, происходит от незнания дела, и вообще невежество обнимает еще все человечество до такой степени, что когда людям показывают правду, так и тогда они не только не узнают, но смеются и не перестают твердить свои болезненные глупости. Я думаю, что человечество стало лучше прежнего, выше прежнего и идет постоянно вперед, что нравственность, проповедуемая религиями, имея доброе начало и благую цель, слишком неопределенна, так что самый благонамеренный человек, готовый на все, несмотря на все свое желанье, ничего не может сделать полезного, если будет руководим только одними темными внушениями совести, что, равным образом, ни к чему не ведут богадельни, приюты, школы…— человеку недостает знания, вот отчего все мы страдаем и томимся постоянно. Желание, потребность выйти из этого состояния произвело науку, страсти, чувствуя себя невыполненными в жизни, создали с помощью ее инструменты и выразились в бесконечных звуках и образах. Наука проясняет наше положение, дает нам понятие о природе, о взаимных отношениях нас всех, о страданиях, о причинах страданий, о кончине их и возможности счастия с удалением этих причин и представляет бессмысленным, чтоб мы не перестали страдать,— цель ее осчастливить нас, тогда кончится вся наука, исполнив свое назначение. Тогда пропадет и искусство, которое представляло только счастье в воображеньи, нас не займут более идеалы его, потому что все увидим в действительной жизни.. Я думаю и убежден, что все это болезненное состояние, все это томление, все, что мы все поневоле терпим каждый день, происходит оттого, что человек соединился в слишком огромном множестве для устроения общественного своего блага, что такие соединения, какие представляют наши государства,— деревенские селенья, в которых ничего, кроме хлеба и скопища людей, в городах, где ничего, кроме фабрик, заключенные, наконец, в управлении своем, в одном ужасном центре — столице, где люди не перестают страдать, проводят всю жизнь в мучениях и умирают в отвратительных болезнях,— неестественно, безобразно и причиняет беспорядок, бестолковщину. В таком ужасном хаосе не только никто из нас не сможет выполнить влеченье своей природы, но даже все перебивают один другого, сталкиваются, запутываются, мешают друг другу, и идет ужасная разладица, несмотря на шум, треск и суету, которые постоянно живут в городах. Вот отчего тысячи лет люди устраивали жизнь, писали законы, говорили проповеди, трудились много, долго,— и до сих пор все несчастны. Оттого миллионы людей, желавших лучшего, не могли достигнуть своей цели. Они делали ужасную ошибку: хотели устроить все переменою одних форм управленья и не заметили того, что государство нельзя устроить — государство должно погибнуть, с его министрами и царями, с его войском, с его столицами, законами и храмами. Необходимо, чтоб вместо него произошли небольшие общества, которые имели бы в себе целость, полноту, разнообразие, независимость одного от другого и представляли бы, так сказать, интегралы человечества, чтоб устроив, обеспечив каждое свою собственную жизнь, произведя, вырабатывая материалы, приводя в стройное, гармоническое слияние все страсти человека, они дополнили бы еще все это взаимным сношением между собою и достигли бы, наконец, высшего соединения, совершенства, счастья, апогея, цели жизни, для которой родила нас природа. Я думаю, что каждый человек есть единственное создание не только на земле, но и во всей вселенной, иначе природе не для чего было бы создавать особой личности, а потому каждый носит в себе особые способности, склонности, особый характер, какого ни в ком другом, кроме него, нет, что каждый человек может единственно быть счастливым вполне тогда, когда ему возможно удовлетворить всем своим страстям, и по той мере, сколько они не удовлетворяются,— столько он портится постоянно, и чем меньше получает он того, чего требует его характер, его природа, тем он хуже, так что, наконец, в нашем обществе, где нет выхода его страстям, где все они или сжаты, или принимают безобразное развитие, где он терпит в высшей степени недостаток,— он отвратителен, несносен, зол, раздражителен… потому что всю жизнь его бесили эти лишения, любовь заменяет разврат, роскошь, воровство, пьянство, интриги, карточная игра, самолюбие — обидчивость, эгоизм… просто, нет средства жить. Вместо занятий, приносящих наслажденья, тяжелые работы в грязных мастерских заваливают нас, болезни, раны обезображивают тело,— так проходит вся жизнь. Чтоб это все уничтожить, есть средство одно — фаланстер Фурье, который лучше всех понял природу, разумея это слово в самом обширном смысле. Но каким, образом построить фаланстер, в котором переработается, воскреснет и осчастливится все человечество? Нет сомнения, что первое средство — осведомить людей об этом важном открытии, которое переменит все, потом — приобресть капитал. Но к этому самое большое препятствие — наше глупое, пустое, злое и сильное правительство. Вопрос приводится к тому, каким образом получить правительство, терпящее нововведения,— gouvernement tolrant,— какое правительство может быть таким? Монархическое неограниченное уместно только тогда, когда будет на престоле человек любознательный, благонамеренный и преданный благу всего человечества. Но с нашими негодными, недоверчивыми, всего опасающимися царями и многочисленным их семейством, в котором ни один из членов не обещает ничего доброго, с невежеством министров и всего правительства, решительно нет надежды на такое нововведение. Потому нам нельзя оставить в таком положении. Надо изменить правление, но осторожно, чтобы не произошел слишком сильный беспорядок, который бы вовлек народ опять в старое. Я думаю так, что если народа нельзя вдруг лишить его любимого предмета, которому он вверился и которым дурачен столько веков, то надо оставить царя для названия, но уж взять его в руки. Надо конституцию, которая дала-бы свободу книгопечатания, открытое судопроизводство, устроила б особое министерство для рассмотрения новых проектов и улучшений общественной жизни, и чтобы не было никаких стеснений, никаких вмешательств в дела частных людей, в каком бы числе они ни сходились вместе.
Нет сомнения, что все кончится хорошо, и вся путаница разрешится счастливою жизнью, пропадут страдания, на зло правительствам,— народы идут к своим целям, но когда они придут? Время само ничего не произведет, а производит человек во времени (точно так же, как и в пространстве, потому говорить: ‘само время произведет’, точно так же нелепо, как бы сказать: ‘пространство произведет’).
Производить можно: 1) убеждением, 2) силою, обманом, против воли и желания общей массы,— такой переворот может удасться только тогда, когда сейчас за ним последует желанный результат и обнаружит вдруг перед глазами всех истину,— малейшее замедление грозит ему возвращением прежнего порядка вещей и вековой отсрочкой — такой переворот не прочен. Надо нам стараться произвести переворот убеждением, и только в такой мере произвести его, сколько нужно для приведения в исполнение нового проекта, тем более, что освобождение народа угнетенного требует большой осторожности, терпевший долго народ и перенесший тысячи обид будет мстить. Трудно говорить о том, какое правление в России скорее приведет к цели. С одной стороны: если от июльской революции во Франции прошло 18 лет до нынешней революции, и их конституционное правление разрушено не иначе, как трудами 18 лет, то какая вероятность предполагать, что у нас оно не тянулось также долго со всеми подлостями, интригами и вмешательством правительства в дела частных людей. С другой стороны: стоять непременно и дожидаться республиканского правления, значит — терять время, потому что конституционное лучше монархического неограниченного. Пока у нас нет человека, известного всем, у которого был бы авторитет и популярность, то надобно иметь царя, но предоставить ему самые ничтожные преимущества, сказав народу, что он на все имеет право, только с согласия его самого, так, например, оставить ему титул, голос его в народном собрании считать, за несколько человек (за 3, даже за 10) и т. п…. но чтоб у него не было права ни распускать, ни созывать собрание, ни назначать время продолжения его, чтоб войско не было в руках его. Дела все рассматриваются в одной палате, президент избираем на короткое время. Потом, когда собрание получит доверенность народа, то можно обойтись без царя. Говорить с народом так: вот, ребята, вы — крепостные, вы платите оброк, ходите на барщину. Вы стеснены, у вас нет ничего своего, все помещичье, теперь он вас может переселить, продать, прогнать, полиция дерет с вас все, чтс хочет, ваши справедливые жалобы на дворян не слушают, а когда вы сами дотронетесь до дворянина рукой, вас секут за это до смерти и сзывают всех дворников смотреть для примера и страха,— а сколько дворян с царем? (Дворяне-придворные, дворецкие) — несколько тысяч, а вас сколько всех?— миллионы, так сделайте же вот что: пускай кто из вас потолковее расскажет все это и много другое, чего вам недостает и что вы лучше знаете сами, сначала вам, а потом пошлите его в город, туда же пришлют и другие деревни своих толковых людей, чтобы они поговорили, посоветовались все вместе с выборными также горожанами, они выберут из себя тех, которые лучше всех и умеют хорошо говорить: если, положим, будет в городе всех 300 человек, то они выберут только 3 (по 1 на 100) и пошлют их в губернский город, в котором от всех уездов соберутся человек 50, 60 или более, из них еще выберутся лучшие (на 100 один), так что некоторые губернии пошлют по 5, другие по 6, 10… смотря по уездам и по числу жителей в них. Всего до 1.000 человек представителей явятся в Москву, в центр государства и там уничтожат все дурное. Мне кажется даже, что теперь с нашим народом можно говорить уже так, в нем есть уже люди, которые поймут свою пользу и готовы остановить других, если те что-нибудь затеют недоброе. Эти люди заметны в большом числе между горожанами, между работниками, приходящими в разные города, особенно в столицы, для постройки домов и для другого. Лодочники, извозчики, ремесленники, торговцы разных губерний, вольные крестьяне — между этими людьми, которых я встречал в разных городах и с которыми иногда говорил, заметно очень много общественности, любезности, склонности к разговору и то, что называют французы: bonhomie и даже bienveillance. Но есть и другие люди — они дики, зверски ленивы, их нельзя исправить ничем и они никуда не годятся, и таких едва ли не больше в России. Они едва умеют говорить, если спросишь, неохотно отвечают или совсем не то, что спрашиваешь, между ними куча пьяниц, воров и даже убийц,— это все жертвы нашего общества, от них можно всего ожидать при освобождении, смотря на них, даже невозможно себе представить поступка, на который бы не решился этот злодей, обезображенный тяжелою жизнью,— этих нельзя переделать. Впрочем, я ничего наверное не знаю, знаю только то, что все зависит от народа, без них мы не подвинемся, не уйдем вперед, нам надо короче узнать наш народ и сблизиться с ним. Для этого не только не упускать ни одного случая при встрече с этими людьми, но даже нарочно искать встречи, придумать, каким бы образом чаще видеться и говорить с ними.
О распространении между собою. Первое, с чего нам начать,— распространить мнение в своем кругу. Надо приобресть людей различных характеров, различных состояний, мужчин и женщин, кроме того — людей специальных познаний, ученых, людей практических: архитекторов, ремесленников, художников, артистов, военных людей, взять в свои руки университет, лицей, правоведение, училища артиллерийские и инженерные, кадетские корпуса и гимназии… Для этого все мы должны вести жизнь, деятельную, сжаться, узнавать всякого знакомого, иметь при себе готовые книги, самыми лучшими, по легкости чтения и по здравому смыслу, считаю я ‘Almanach Falansterien’ и ‘Dmocratie Pacifique’, которые всем и всякому можно читать без приготовления, надо их выписать несколько экземпляров, именно с этой целью. Составлять кружки, библиотеки и, для осторожности, чтоб несколько только человек знали обо всех знакомых, чтобы можно было знать число и силу всех нас. Необходимо тоже выдумать источник капитала. Необходимо тоже иметь частые разговоры, сношения между собой о том, каким образом все это устроить во всех подробностях, и действовать надо не по случаю, а систематически, хотя безо всяких формальностей. Не может быть, чтоб мы так далеко вперед ушли от всех, отовсюду с разных сторон являются те же самые мысли, которые даже становятся модою между молодыми людьми,— ясно, что это есть влияние, следствие духа времени, который быстро распространяется и обнимает все наше поколение, и всякий из нас, кто особенным случаем, обстоятельствами какими-нибудь не удален от общества, и если у него в душе хоть несколько здравого смысла,— легко уже увлечен общим стремлением, поэтому мы должны встретить в нашем кругу много неожиданных радостных явлений, если только разведать его. Все это — дело трудное, и больше, что делать, я один решить не знаю.
Свободен ли я? Свободный человек тот, который может выполнять все желания, даже все прихоти, которые не только являются не без причины, но глубоко соединены с основными силами, управляющими всею нашею жизнью. Оскорбление, нанесенное им неудовлетворением, пренебрежением их,— есть уже оскорбление одной из тех важных страстей, без которых нельзя жить человеку. Это определение было бы достаточно в ином от нашего обществе, более совершенном, но теперь надо прибавить: свобода есть право делать все, что не вредит другому (La libert consiste pouvoir faire tout ce que ne nuit pas autrui). По этому определению, еслиб оно исполнилось в самом деле, то нам бы никому ничего нельзя было делать, я не знаю поступка, даже мысли, которые не вредили бы кому-нибудь, но дело в том, что закон (хоть он сам того не замечает) запрещает вредить другому только явным, видимым, непосредственным образом, но- вред не прямой, а через несколько времени, медленный или запутанный в делах, сложный — позволен всегда. Таково наше общество: польза одного, способность, ум, уменье убивает другого,— поэтому все мы стеснены и никто не свободен, всеобщее томление, ежедневные заботы ясно обличают это невольническое жалкое состояние. Относительно меня — вот какие несчастия постигли меня в этом извернутом и тысячу раз перевернутом порядке вещей, в котором мы теперь живем, и вот как изуродована, обезображена моя жизнь. Оставив самолюбие и скромность, я говорю о себе следующее: природа одарила меня многими страстями, сильными и разнообразными, из которых, сколько я могу себе вообразить, еслиб хоть одну я удовлетворил вполне, то сделался бы в одну минуту бесконечно счастлив, а еслиб всем вместе, то и не могу себе представить, в какое ужасное наслаждение преобразилась вся моя жизнь (что меня и заставляет думать, что на земле может быть счастие). Можно бы было характер человека означить формулою напряжения страстей, обширности, объема их и взаимной их гармонии, но я не могу себе еще дать отчета во многом.
Я начал скучать с очень ранних лет. Будучи дома, я проводил жизнь, как обыкновенно все дети: играл в разные игры с братьями, учился чрезвычайно неохотно и с наслаждением ожидал часа, в который кончали нас учить, слушал с ужасным удовольствием длинные занимательные сказки, которые были рассказываемы нам часто по вечерам. Разрезал, ломал игрушки для того, чтоб посмотреть, как они сделаны, и потом плакал о том, что они испорчены, любил бить в барабан, для чего мне покупались прекрасные барабаны, наклеивать разные цветные бумажки для украшения, и мн. др. Несмотря на то, что я был очень тихого нрава, случилось так, что меня секли чаще всех моих братьев. Причиной тому были неожиданные происшествия, приключавшиеся со мной, без особенной моей вины, но за которые нельзя было не высечь по их важности и дороговизне. Так меня высекли за то, что я нечайно разбил большое трюмо. Другой раз — за то, что, колов на дворе зимой лед ломом, я проколол насквозь ногу слуге, который близко стоял, так что лом, пройдя через землю, воткнулся еще крепко в лед,— конечно, за это нельзя было не высечь, но вины моей здесь было мало. Кроме этих случаев были другие, за которые меня наказывали. Эти наказания так оскорбляли меня, и так долго я их не мог забыть что по целым месяцам меня преследовал стыд и досада: зачем меня высекли. Эти несчастия, в которых я не был виновен и за которые был наказан, произвели во мне мысль, что меня обижают в сравнении с другими, меньше любят,— это меня удалило немного от них и приучило себя держать несколько в отдельности и развило во мне скрытность. По четвергам у нас учили танцовать, для этого ходила к нам танцовщица-актриса. С нами вместе училось и другое семейство, так что в зале вечером собиралось маленькое общество таких же лет, как и мы. Мне было лет 13, между ними была одна девочка, с которой я больше всего любил танцовать, и она меня очень занимала. Через полгода она захворала, долго была больна и потом умерла, что меня заставило много плакать и причинило большое горе, которое, впрочем, я скрыл от других. Через несколько месяцев, разумеется, я все это забыл, но впечатление осталось во мне.
Обращение гувернантки, которая драла нас за уши и за волосы, портило мой характер, развивало во мне мысль о несправедливости, о дерзости, и о обиде. Вскоре мне показалось странным обращение в доме с крепостными людьми и посторонними. Я не объяснял себе, отчего это нехорошо, но я стал чувствовать себя равным с ними и — что такое обращение неприлично. Мне даже неприятно было, когда с них слишком строго взыскивали за неисполнения приказаний. Мы ездили через воскресенье в Царское Село к брату, который был в лицее, и я всегда с неудовольствием слышал, что извозчику кричат из кареты: ‘пошел!’, я думал, зачем же ему не скажут просто: ‘нельзя ли поскорей?’ или что-нибудь подобное, а кричат прямо ‘пошел!’, ни слова не сказав прежде. Я, если нужно что было, всегда их просил сделать и с ними вообще был очень любезен, много разговаривал, до того, что один раз кучер выдрал меня за волосы, и только несправедливость его поступка заставила меня пожаловаться на него, за что он чуть не лишился места. Все эти неприятные впечатления сделали то, что я уже дома стал тяготиться жизнью и желал поскорее уйти только куда-нибудь прочь из дома. Скоро исполнилось мое желание, я очутился в гимназии, и это переселение не только не облегчило меня, но сделало мне жизнь тяжелее и гораздо несноснее и заставило постичь все счастие домашней нашей жизни. Тогда я помирился со всем, что было дома, я часто хворал, меня брали домой, однако опять отвозили в гимназию. Неделя с понедельника казалась мне вечностью до субботы, и я с нетерпением ожидал дней роспуска — это было единственное мое утешение. С V класса я охотно занимался математикой, физикой, фехтованием, слушал лекции русского языка и, особенно в последнем классе, истории, читал известные русские книги, сочинения Пушкина, Лермонтова, Гоголя, и учился сам с лексиконом читать французские и немецкие сочинения. Из французских — романы переведенные Вальтер-Скотта, Victor Gugo (‘Notre Dame de Paris’) и др., из немецких — Schiller’а и Krner’а. Поступив уже в заведение с характером раздражительным и испытав там сам и видев кругом себя тысячу гадостей со стороны директоров, гувернеров, учителей и воспитанников, проведя в гимназии 6 лет, не играя ни в какие игры, вышел я, наконец, вон оттуда — всякий знает, чему учат в заведениях,— я вышел, зная не больше того, как поступил в гимназию, т.-е. ровно ничего не зная. Мой характер сделался от 6 лет чрезвычайно чувствительным. Всякая вещь, которую я видел, каждая безделица стала рождать во мне кучу мыслей, которые доводили меня до окончательных вопросов, на которых я всегда останавливался и далее не мог справиться с ними,— в голове моей была жестокая каша, я чувствовал только, что ужасно нехорошо, что гадко жить, и ничего не знал — отчего. Я читал с жадностью вообще всякую поэзию, Шиллер был мой друг и утешитель. В это же время я встретил девушку, которой был любим и которую любил потом б лет. Мысли мои часто доходили до последней причины — до творца, провиденья, и наполняли мою душу истинною естественною религиею, отсюда начало моего освобождения от всех религиозных предрассудков. Тогда было лето, я жил на даче у моря. Проводя там дни и ночи в прогулке и в езде на лодке, я увидел, что природа, люди и небо совсем не то, что говорят бородатые попы с их грязными молитвенниками и пустыми обрядами.
В университете слушал я со вниманием немногих любимых профессоров и занимался естественными науками, как мог и как умел, читал французские романы, Шиллера, Гте, Шекспира. Вскоре мне опротивела математика, будучи влюблен и имея различные виды по этому случаю и полагая, что жизнь моя оттого так несносна, что я живу в этом ненавистном Петербурге, и что мне непременно надобно уехать куда бы ни было, только как можно дальше и как можно скорее, я счел необходимым оставить этот факультет и перейти на факультет восточных языков и кончить курс в три года.
В первые два года, будучи в одном факультете с Ипполитом Дебу, сидев с ним на одной скамейке и отправляясь домой из университета каждый день вместе, мы так много говорили обо всех предметах и жаловались друг другу на все, что скоро я с ним сблизился более чем с кем-нибудь. С ним вместе, я могу сказать, разрушены окончательно мои предрассудки: религиозные, нравственные и политические. Мы говорили часто, особенно он, о Франции, о ученых тамошних, о речах Тьера против Гизо, читали запрещенные книги, романы, ‘Революцию’ Тьера, ‘Histoire de dix ans’ Блана. В последнее время от него же получил я социальные книги, которые дали мне новый взгляд на жизнь.
Таким образом прошла моя жизнь до этих дней, в которых я нахожусь теперь. Положение мое теперешнее есть следствие всего этого. Обстоятельства, которые теперь стесняют меня, мешают вполне отдаться моим убеждениям и действовать, суть следующие:
1. Я — чиновник, не имея состояния, принужден служить и не имею никакого выхода из этого состояния, кроме моих познаний, которые приобретаются временем. Летом всего вероятнее, что мне придется уехать отсюда в Турцию на годы, а может быть, и больше. Получив несколько денег на подъем, я надеюсь закупить с собою кучу книг и в это время заняться многим, чего не знаю. Потом я думаю вернуться в Петербург и действовать здесь с теми людьми, которые будут делать дело.
2. У меня нет женщины. Я не стыжусь признаться, что ту женщину, которую я любил, я не мог иметь, а тех женщин, которых имел, я не мог любить. Такое выполнение страсти раздвоенным уродливым образом, вместо оживления, останавливало и испортило мою жизнь, заставило потерять кучу времени, ввело в болезни, теперь я здоров, но это лишение до сих пор пугает меня. Эти обстоятельства отбили мне охоту от всего, я стал слишком осторожен и ленив да и притом же я занят, что мне решительно некогда искать женщин и надо дожидаться случая. Имея всегда отвращение от публичных домов, принужден пока жить совершенно без женщины. От этого положения у меня всегда переполнена голова, занятия мои производятся с трудом, я устаю беспрестанно, и все отправления организма задерживаются, и я чувствую себя постоянно так дурно и в таком неестественном положении, что очень может быть, что если представится случай, сделаю ужаснейшую глупость — женюсь, но я уверен, все-таки, что жизнь эта меня не стеснит столько, сколько теперь это лишение, которое должен я терпеть.
3. Расстройство организма и нравственная болезнь — она у всякого есть в большей или меньшей степени. Освободившись от предрассудков, мы впадаем в другие болезни, которые мы получаем от извращенного порядка вещей в нашем обществе. Что касается до меня, то все радости, все неприятности, которые принужден я переносить, так меня испортили, что я нахожусь теперь всегда в постоянном упадке духа и считаю себя почти никуда негодным. Я болен, постоянно нравственно убит жизнью, с трудом говорю, глубоко чувствую мое жалкое положение и думаю, что, по всем вероятностям, мне не жить никогда иначе, как теперь, и не увидеть нового общества и новой жизни… Такое мое положение мешает мне во всем, но я не совершенно погиб. Я чувствую, что, несмотря на это, осталось у меня в душе много хорошего, все благородное одушевляет меня, всякая несправедливость, обида, кому бы она ни была, тревожит меня глубоко: эти чувства возвышают меня и освобождают снова, пробуждают во мне силы, заставляют презирать все препятствия, всю эту дрянь, которою я обложен со всех сторон, делают меня снова независимым ни от кого и ни от чего,— при них я свободен, я готов на все (но об этом — особенный вопрос).
Готов ли я?— на что?— На что б ни было. Готов ли я действовать по моим убеждениям, готов ли подвергаться опасностям, даже и тогда, когда бы я не мог наслаждаться плодами наших трудов, более — готов ли я жертвовать жизнью за доброе дело?
1) Не действовать по убеждению — я считаю бесчестным, слабым поступком. Говорить одно, а делать другое — или низость, или слабость, или неуверенность в справедливости своих мыслей, сомненье. Но в этом случае я решительно объявляю, что у меня нет сомнения в тех мыслях, которые здесь написаны, и что я готов действовать по моим убеждениям.
2) Подвергаться опасности даже и тогда, когда бы я не мог насладиться плодами наших трудов,— если я встречу людей, вместе с которыми я могу моими трудами принести пользу человечеству или хоть одному нашему народу, и если с их стороны будет предпринято благоразумное полезное предприятие, то я готов итти вместе с ними везде.
3) Жертвовать наверно жизнью за доброе дело,— если буду знать наверное, что это — доброе, достойное дело, что жизнь мою отдам не даром, то готов 1000 раз отдать ее, об этом думал я часто и решительно могу сказать, что готов, даже и тогда, я думаю, еслиб многие из людей, к которым бы я был привязан, увлеклись неблагоразумно на смерть, то я готов последовать за ними. (Притом же я всегда думаю, что лучше умереть в молодости, со свежими силами, в полном уме, нежели медленно разлагаться до старости лет, терять силы и присутствие духа и, наконец, изнемочь в постели, в болезнях.)
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека