Первым сознательным воспоминанием Дуни было: невероятно теплый угол лежанки, крошечное оконце, выходящее на луг и на синеющие деревья леса, молчаливо-прекрасного и стройного там, вдалеке…
Когда выплывало солнце, белые зайчики бегали по стене избушки, а отец Дуни, чернобородый мужик с добрыми глазами, подходил к лежанке, подхватывал девочку своими огромными руками с мозолями на ладонях и, высоко подкидывая ее над головою, приговаривал весело:
— Вот мы как! Знай наших! Ай да Дунята, отцова дочка! Вот мы как! — И Дуняша смеялась невеселым, каким-то недетским смешком.
Так не смеются двухлетние… И глаза у нее были недетские — большие, задумчивые, глубоко ушедшие в орбитах, голубые и ясные, как лесные ручьи.
Потом Дуня уже не прыгала на руках отца Порфирия Прохорова. Порфирий Прохоров уехал на завод в город. Недостатки были в деревне, и большая часть кормильцев отправилась на заработки в Петербург.
Осталась Дуняша в родной избе со старой бабушкою Маремьяной да с котом Игнашкой. Матери у нее уже не было в ту пору. Дунина мать умерла, произведя на свет девочку. Каждую Фомину неделю, в дни поминовения усопших, бабушка Маремьяна стряпала кутью, увязывала парочку яиц в платок и шла на могилку дочери вместе с Дуней, поминать покойницу. Погостив на могилке, бабушка клала на нее круто сваренные яйца и сыпала кутью на могильный холмик, предварительно часть которой съедала тут же, не забыв угостить ею и Дуню. Налетали птицы, подбирали сладкие крупинки риса, а бабушка, улыбаясь, говорила, что радуется в эти минуты душенька усопшей дочери. Дуня любила эти походы на кладбище. Из церкви несся переливчатый, серебряный звон, бурое, окрашенное луком, либо красное яичко заманчиво выделялось среди молоденькой весенней травки, а там, издалека призывно шумел зеленым шумом лес и подкравшаяся весна сулила немалые утехи девочке.
В три года Дуня бегала туда уже с ребятишками по ягоды, ходила по грибы с бабушкой Маремьяной в лесную чащу. Любила Дуня лес, его темные своды и мягкий ковер травы, испестренный цветами. Любила гомон пташек и стрекот кузнечиков и пестрых бабочек, таких нарядных, похожих на цветы. Об ушедшем отце думала мало. Бабушка постоянно говорила внучке, что вернется тятька, лишь только сколотит деньгу пошибче, и гостинцев принесет своей Дуняше. ‘Непременно вернется годика через три-четыре’. Покамест на их крестьянской полосе орудовал подряженный бабушкой сосед, и отсутствие отца только и сказывалось в часы полдника или ужина: в прежнее время, бывало, заполняла всю их крошечную избу его громоздкая фигура с большой головою, добрыми глазами и черной окладистой бородой. Да еще никто больше не подбрасывал Дуню, на сильных руках с веселым смехом, никто не ласкал ее сердечной, простою отцовской лаской.
Положим, теперь бы и отец не подбросил девочку — подросла Дуня. Бабушке в избе помогает, за водой ходит к колодцу, в лес бегает с ребятами. Печь умеет растопить, коровушке корм задать, полы вымыть…
Бабушка не по дням, а по часам стареет. Все лицо излучилось морщинами, ходит не иначе, как опираясь на палку, и все кряхтит.
— Ничего, до весны, даст господь, протянет, а там и хозяин с завода вернется, — толковали соседки, не стесняясь присутствием Дуни, поглядывая на старуху.
Теперь Дуня стала нетерпеливее поджидать отца. С возможностью скорой бабушкиной смерти она уже успела примириться и, поплакав тишком, стала больше думать о приходе тятьки, о котором, кстати сказать, имела сейчас очень смутное воспоминание.
И вот неожиданно случилось то ‘страшное’, что на всю жизнь осталось памятным девочке.
Из Питера, с завода, где работал Порфирий Прохоров, пришло нацарапанное каракулями письмо.
А извещалось в том письме, что божией волею случилось с Прохоровым несчастье. Попал он под колесо машины и умер мученической смертью, раздробленный ею на сотню мелких кусков.
Несмотря на свои восемь лет, Дуня плохо поняла, однако, весь ужасный смысл полученного известия.
Зато бабушка Маремьяна, как дослушала конец питерской цидулки, прочтенной ей ее крестником соседским сыном Ванюшей, так и опрокинулась на лавку, почернела как уголь и уже больше не поднялась.
А через три дня положили ее рядышком с Дуниной матерью, под деревянный крест на погосте, у которого сама она частенько молилась за упокой души покойницы-дочки. Соседи подобрали Дуню, скорее испуганную неожиданностью, нежели убитую горем. Бабушку Маремьяну Дуняша больше побаивалась, нежели любила. Сурова была бабушка, взыскательна и требовательна не в меру. Чуть что, и за косичку и за ушенко оттреплет и без ужина отправит спать.
А все же жаль ее было девочке. И горько заплакала она, когда бабку Маремьяну зарывали в землю.
Через неделю пришло письмо с завода с бумагою за печатью и с деньгами. В бумаге говорилось о том, что малолетняя Авдотья Прохорова, усердными хлопотами заводского начальства, принята в приют как круглая сирота и дочь погибшего при исполнении своих обязанностей рабочего, и прилагаемые деньги посылались Дуне на дорогу.
Глава вторая
В несколько часов собрали соседи девочку и отправили с попутчиком в Питер.
Попутчик, глуповатый парень Микешка, ехавший наниматься в извоз, всю дорогу прикладывался к стеклянной посудине, что хранилась за пазухой, закусывал овощами и добродушно угощал Дуню.
Но та отнекивалась и отупелыми, распухшими от слез глазами смотрела в окно. В окне бежали деревья, будки, дома, деревни, коровушки паслись на лугу… И опять деревья… будки…
Все виденное в окне напоминало только что покинутое, родное сердцу: вот мелькнула деревня — несколько домов по откосу, вспомнилась своя деревенька, из которой с растерзанным сердцем уезжала нынче Дуня… Вот кладбище — и выплывало перед полными слез глазами свое кладбище, родная могилка матери, пасхальные яички, сладкая кутья с изюмом, молитвы и причитания покойной бабушки. Коровушка на лугу — точь-в-точь своя Буренка, та самая Буренка, которую порешили продать ‘миром’ и вырученные деньги положить в сберегательную кассу в городе на имя Дуни… Вон лес опять начался за окном вагона…
И выступили ярко воспоминания в детской головке Дуни… Походы по грибы и ягоды… Тенистая прохлада, зеленый шум, пение птах и звон кузнечиков в мягкой мураве…
Слезы душили горло… Все миновало и не вернется никогда. Везут ее, Дуню, в чужой город, в чужое место, к чужим людям. Ни леса там, ни поля, ни деревни родной. Ах, господи! За что прогневался ты, милостивец, на нее, сиротку? Чем досадила она тебе?
И мучительно, до боли захотелось девочке прежней вола той жизни: потянуло в душную бедную избу, захотелось услыхать неизменную воркотню бабушки Маремьяны. Почувствовать (куда ни шло) ее крепкие костлявые пальцы на замершем от боли ухе, услышать сердитое, шипенье раздосадованного голоса:
— Опять в лесу, непутевая, слонялась? Ну, постой ты у меня! Дай срок! Уже будет тебе крапивой!
Все миновало… Поезд несется так быстро, точно гонится кто за ним. Навстречу бегут по-прежнему поля, коровушки, деревни… Лес… Милый лес, родненькие деревни! Не быть там больше Дуне… Никогда! Никогда!
Большое коричневое здание на перекрестке двух улиц. Вокруг дома сад, опоясанный чугунным поясом решетки. А кругом дома, огромные, чуть не до неба (таково было мнение Дуни) и рядом маленькие, словно избы вперемежку поставленные с большими.
Ехали они сюда с Микешкой-попутчиком долго-долго… Так долго, что у Дуни от сиденья даже ноги затекли. Сначала на чугунке, потом вышли на вокзале и чуть не потерялись в окружившей их сразу толпе.
Однако дошли до электрички, забрались в вагон и опять поехали.
У Дуни от первой этой поездки в жизни по железной дороге и от всей этой суматохи, грохота, шума и тряски в ушах звенело и голова стала тяжелая, как капустный кочан.
Парень Микешка бывал уже не раз в городе и объяснял своей спутнице про попадавшие им навстречу чудеса в виде огромных домов, трамваев, карет, колясок и велосипедов.
За всю ночь, проведенную в тряском вагоне, Дуня не сомкнула глаз, раздавленная, разбитая массою новых впечатлений, и теперь все проносилось перед ней, как в тумане. Наконец, доехали до места. Сошли. Держа в одной руке узелок сее убогим приданым и уцепившись другой за руку Микешки, Дуня вошла в подъезд коричневого дома, показавшегося ей дворцом.
Перед ними очутился сторож с медалями на груди и с сивыми очень внушительного вида отвислыми усами.
Микешка, у которого вчерашний хмель еще не вышел из головы, стал сбивчиво объяснять сторожу что-то, путая, о заводе, о погибшем под машинным колесом Порфирии Прохорове и вскользь упомянул о Дуняше, пугливо прижавшейся к его руке.
— Стало быть, новую воспитонку привез, толку от тебя не добьешся! Деревенщина! — презрительно бросил сторож, едва выслушав рассказчика и окинув Дуню уничтожающим взглядом.
— Ждите. Сейчас помощницу призову, — добавил он уже в дверях, бросив через плечо еще один небрежный взгляд по адресу вновь прибывших.
Микешка, умаявшись долгим путем, присел на лавку тут же, в прихожей, большой светлой комнате со скамейками вдоль стен и с вешалкой внушительных размеров в углу.
— Дунька, сажайся, гостьей будешь! — усмехнулся он грубовато-ласково, проведя мозолистой рукой по белокурой головке девочки…
Та молча повиновалась.
И лишь только почувствовала себя на твердо стоявшей без колебания (не как в поезде и в электричке) скамейке, завела глаза и уснула сразу, точно провалилась в какую-то темную пропасть в тот же миг.
Глава третья
— Привез! Ну, и отлично! Бумаги с тобой? Прекрасно! Давай сюда. Восемь лет, говоришь? Маленькая! По росту меньше дать можно! Ну, вот и ладно. Можешь идти. Спасибо, что в сохранности довез. Ступай!..
Все это сквозь сон слышала Дуня: и незнакомый голос, и ответы Микешки. Потом что-то легко коснулось ее плеча.
— Проснись, девочка, проснись. Спать не время! — уже у самого своего уха услышала Дуня и сразу открыла глаза.
— Ax! — вскрикнула она, от неожиданности и испуга. Во сне это или наяву? Микешкин след давно простыл… Она сама сидит на скамейке в светлой прихожей. Тот же сторож с сивыми усами смотрит на нее внимательно и зорко, а перед нею… Господи Иисусе! Маленькое, кривобокое, с большим горбом за плечами существо близко-близко стоит около Дуни и держит исхудалую сухую руку у нее на плече. У горбуньи длинное желтое лицо, полуседые-полутемные волосы, остриженные до плеч, с загибающимися кверху концами, подхваченные двумя гребенками у ушей, и темные глаза… Таких глаз еще отродясь не видывала Дуня. Большие, глубокие, серьезные, занимающие чуть ли не целую треть лица, они полны тепла, ласки и какого-то изнутри выливающегося света.
И глядя в эти темные, теплые, лучащиеся глаза, забывалось как-то общее впечатление, полученное от искалеченной горбом фигуры и длинного желтого некрасивого лица.
Прочтя испуг и недоумение в обращенных на нее глазах Дуни, горбунья улыбнулась. И от этой улыбки еще больше и теплее засияли ее необыкновенные глаза.
— Здравствуй, девочка, здравствуй! — заговорила незнакомка. — Вот ты и у нас. Не бойся! Тебя никто не обидит. У нас добрые, милые девочки, а начальница у нас ласковая, сердечная, и тебе будет очень хорошо. Не боишься меня, а?
Девочка хотела сказать, что боится, но, взглянув в лучистые глаза, робко промолвила против собственной воли:
— Нет.
— Вот и хорошо! Вот и хорошо, — обрадовалась горбунья. — А теперь пойдем в лазаретную, там тебя вымоем, обстрижем, в казенное платье обрядим, и будешь ты у нас такая краля, что ни в сказке сказать, ни пером описать, — пошутила горбунья и, взяв Дуню за руку, повела куда-то.
По дороге она расспрашивала девочку, хорошо ли ей было ехать, не обидел ли ее кто в пути, и, похлопывая Дуню по плечу, все прибавляла, как бы ободряя ее после каждого ее односложного ответа:
— Ладно, ладно. Ты не бойся. У нас хорошо. И Екатерина Ивановна, и девочки все добрые, ласковые, любить будут. Только сама умницей будь. Слышишь? Будь умницей, Дуня!
Таким образом дошли они до какой-то двери.
Горбунья толкнула ее, и Дуня очутилась в большой светлой комнате с несколькими рядами кроватей. Навстречу им поднялась старушка в белом чистом халате, застегивающемся на спине.
— А-а… тетя Леля привела новенькую, — произнесла старушка, поправляя очки и улыбаясь большими, толстыми губами.
— Дуня Прохорова. Нынче из деревни только. Фаина Михайловна, уж вы потрудитесь, — произнесла горбунья, названная старушкой тетей Лелей.
— Садись, девочка, сюда. Прежде всего тебя остричь надо, — проговорила старушка и, выдвинув из промежутка между двумя кроватями деревянный табурет, посадила на него Дуню.
— Считай, сколько у тебя пальцев на руках, — засмеялась тетя Леля, — до десятого не дочесть, как уже все готово будет.
Действительно ‘все’ было готово очень быстро. Машинка для стрижки с удивительной быстротой заработала вокруг Луниной головки, и из-под нее посыпались жиденькие косицы светлых и мягких, как лен, волос. Вскоре голова девочки, лишенная растительности, стала похожа на гладкий шарик, и еще рельефнее выступили теперь среди загорелого личика ребенка серьезные голубые, не по-детски задумчивые глаза.
— Ну, а теперь мыться! — скомандовала Фаина Михайловна.
В маленькой жарко натопленной конурке стояла ванна, наполненная водой. Ничего подобного не видела в своей жизни Дуня. В ‘черных’ деревенских банях они с бабушкой Маремьяной шибко парились по субботам, но там не было ни намека на то, что она встретила здесь.
Крепко намылив мочалку, Фаина Михайловна (заведующая лазаретным отделением, она же и бельевая надсмотрщица частного ремесленного приюта) старательно вымыла ею все тело Дуни.
Потом подогретой у печки простыней тщательно вытерла девочку и велела ей одеваться.
Грубое холщовое белье, вязаные домодельные чулки, шлепанцы-туфли и серое ситцевое платье с розовым полосатым передником, все это показалось воистину царским по роскоши одеянием для маленькой деревенской девочки, ходившей до сих пор в убогих лохмотьях. А когда обомлевшую от неожиданности Дуню Фаина Михайловна вывела за руку из душной ванной в лазаретную комнату и подвела ее к висевшему между двух окон зеркалу, Дуня ахнула от неожиданности, увидя отраженную в его стекле аккуратную, маленькую фигурку в безупречно чистом скромном наряде, с круглой, как шарик, голой головой.
‘Вот бы так-то пройтись обряженной по моей деревне, небось бы и не признал никто’, — мелькнула быстро-быстро в стриженой детской головке наивная мысль.
— Ну, вот и готово. Говорила тебе, в кралю писаную тебя превратим, вот оно так и вышло, — пошутила горбатенькая тетя Леля и, быстро наклонившись к Дуне, неожиданно обняла и поцеловала ее в лоб.
— А теперь к Екатерине Ивановне, — добавила она бодрым, веселым тоном и, наскоро пожав руку лазаретной надзирательнице, почти бегом выбежала из комнаты, увлекая за собой Дуню.
Глава четвертая
— Вот и мы, Екатерина Ивановна, просим любить да жаловать!
Горбатенькая тетя Леля, все еще не выпуская Дуниной руки, стояла посреди светлой, уютно убранной гостиной, обставленной мягкой, темно-красной мебелью, с пестрым недорогим ковром на полу, с узким трюмо в простенке между двух окон, с массой портретов и небольших картин на стенах. У письменного стола, приютившегося у одного из окон, поставив ноги на коврик шкуры лисицы, сидела, низко склонившись с пером в руке, пожилая женщина в черном платье.
Дуне бросилась в лицо худенькая, почти детская фигурка, костлявые руки и маленькое сморщенное лицо с большими, близорукими, ежесекундно щурившимися глазами.
— Подойди сюда ближе, девочка! Покажись, — расслышала она тихий голос.
Костлявая рука подняла за подбородок личико приблизившейся Дуни. Большие глаза, прищурившись, зорко заглянули в ее зрачки.
— Ну, девочка, будь умна, послушна, прилежна. Исполняй все, что от тебя требуется, и никто не обидит тебя. Ты сирота и с этих пор становишься воспитанницей нашего ремесленного приюта. Тебя будут учить грамоте, Закону Божию, счету и ремеслу. Когда ты вырастешь, тебе найдут место, словом, мы всячески будем заботиться о тебе.
Худенькая женщина мотнула головой и, снова схватив перо, принялась за прерванное занятие.
Тетя Леля шепнула Дуне:
— Поцелуй ручку у Екатерины Ивановны. Поблагодари твою благодетельницу. Она вам, девочкам здешним, мать родную заменяет.. Поняла?
Но Дуня не двигалась с места.
Худенькая женщина, которая, как узнала впоследствии Дуня, была начальницей N-ского приюта Екатериной Ивановной Наруковой, снова мотнула головой.
— Уведите ее, Елена Дмитриевна. Мне некогда. Надо свести счеты за текущий месяц.
— У начальницы всегда надо ручку целовать при встрече, — учила горбунья Дуню, когда они, выйдя из квартиры заведующей приютом, поднимались по широкой лестнице в большой светлый коридор.
— Ну, да ладно, пока тебе все это внове, приобвыкнешь потом, — снисходительно прибавила Елена Дмитриевна и снова открыла какую-то дверь.
Дуня остолбенела…
Посреди огромной светлой комнаты стояло несколько столов, заваленных кусками полотна, коленкора, холста и ситца. Вокруг столов, на низких деревянных скамьях сидело больше сотни девочек, возрастом начиная с восьми лет и кончая совсем взрослыми восемнадцатилетними девицами. Стриженые головки младших воспитанниц были похожи на шары, недлинные волосы у подростков, заплетенные в косы или уложенные на затылке прически взрослых — вот в чем было существенное отличие между тремя отделениями N-ского приюта.
Девушки и дети, до сих пор прилежно занятые работой, тотчас же при появлении Елены Дмитриевны и Дуни, как по команде, повернули головы в их сторону, и тихий шепот пробежал по столам…
— Тише! Молчать! Нашли время шептаться. За работу, сию же минуту, лентяйки вы этакие! — послышался в ту же минуту громкий окрик неприятного, резкого голоса, от первого же звука которого дрогнуло невольно сердечко Дуни.
Она подняла испуганные глаза на говорившую. Это была высокая, плечистая женщина с румяным лицом, с длинным красивым носом, с черными усиками над малиновыми губами энергичного правильного рта и с круглыми, как у птицы, зоркими, ястребиными глазами.
Что-то неприятное было в этом своеобразно красивом лице и в круглых птичьих глазах, неприязненным взором вскинувшихся на вошедших.
И Дуня инстинктивно прижалась к ласковой горбунье, как бы ища у нее защиты от высокой женщины. Тетя Леля словно угадала настроение девочки и молча крепко пожала ее дрогнувшую ручонку.
— Павла Артемьевна, — произнесла она вслед за этим, — вот вам новенькую привела. Покажите ей на первых порах работу полегче.
Высокая женщина сдвинула свои темные брови, так что они сошлись на переносице, и оттого все лицо ее стало еще энергичнее и строже.
— Ты шить умеешь? — отрывисто и резко бросила она Дуне.
Та молчала, испуганными глазами глядя в лицо вопрошавшей.
— Тебя спрашивают! Или ты глухая? — снова точно оборвала Павла Артемьевна.
Дуня снова вздрогнула всем телом и все же молчала.
— Деревенщина! — не то насмешливо, не то снисходительно процедила сквозь зубы Павла Артемьевна. — На вот тебе пока… Сшивать полотнища умеешь?
Но Дуня и слова-то такого не знала, что означает ‘полотнища’, и, только потупившись, глядела в пол.
Тогда горбунья с тихим ласковым смехом обняла ее за плечи и, подведя к концу стола, усадила на край скамейки, коротко приказав черненькой, как мушка, стриженой девочке:
— Подвинься, Дорушка, да покажи новенькой, как полотнища сшивать.
Девочка лет девяти, с живыми, бойкими карими глазами и вздернутым носиком поспешила исполнить приказание горбуньи. Она взяла со стола кусок белого коленкора, разорвала его на две ровные части и, приложив одну часть к другой, придвинула работу близко к лицу Дуни, показывая, как надо сшивать края.
Иголка быстро заскакала в ее искусных ручонках, и Дуня видела, как легко и живо подвигалась работа у Дорушки.
Когда Елена Дмитриевна отошла от стола, Дорушка передала работу Дуне, сняла с пальца наперсток и надела его на палец соседки.
— На вот… Шей. Поняла?
Дуня поняла мало, но побоялась сознаться и принялась кое-как за работу.
А вокруг нее носился чуть слышный шепот, точно жужжало сотни пчелок в июльский полдень. Девочки, не разжимая ртов и не поднимая голов, быстро делились впечатлениями по поводу новенькой:
— Маленькая еще… Вчера из деревни. Голубоглазая… Сиротка, видать. За обедом узнаем, как звать и все прочее… Тетя Леля намедни про нее сказывала… — жужжали двуногие пчелки.
— Опять шептаться! К печке захотелось? Спину погреть? К Оне Лихаревой в соседство? — снова прозвучал резкий голос Павлы Артемьевны на всю рабочую комнату, после чего смолк в одно мгновение и без того чуть слышный шепот. И точно ему на смену раздалось тихое всхлипывание из дальнего угла комнаты.
Дуня невольно подняла глаза и повела ими в ту сторону. откуда слышался плач.
Обернувшись лицом к присутствующим и прислонясь спиной к большой изразцовой печке, стояла девочка немногим старше самой Дуни.
Ее хорошенькое свежее личико было сморщено в жалкую гримасу, синие бойкие глаза — полны слез. Маленькие пальцы теребили конец передника. Она всхлипывала с каждой минутой все громче и громче, и слезы все обильнее лились из ее покрасневших глаз.
Елена Дмитриевна в первую минуту своего появления в зале не заметила наказанную. Но вот ее теплые лучистые глаза разглядели девочку у печки.
Вмиг доброе желтое лицо горбуньи вытянулось и приняло сердитое выражение. Брови нахмурились. Багровые пятна выступили на скулах.
— Павла Артемьевна, за что вы ее? — сдержанно и сухо обратилась она к заведующей рабочим классом брюнетке.
— За дело, не беспокойтесь, милейшая. Зря не обидим никого. Эта негодница Лихарева работать не захотела. А когда я ее заставлять стала, палец себе наколола до крови нарочно, чтобы настоять на своем… Ну, вот я ее и послала к печке. Пусть постоит да поразмыслит на досуге, хорошо ли так поступать!
Павла Артемьевна говорила с плохо скрытым раздражением в голосе, причем птичьи глаза ее поминутно сердито скашивались в сторону наказанной девочки.
Та, услыша последние слова рукодельной наставницы, заплакала громче, уже в голос, на всю комнату.
— Перестань, Оня! Покажи мне лучше твой палец! — прозвучал над ее головою знакомый тихий голос горбуньи.
Елена Дмитриевна бережно взяла маленькую ручонку, внимательно взглянула на уколотый палец и покачала головою.
Кровь из Ониного пальца сочилась непрерывно, а сам палец распух вдвое против своей обычной величины.
Горбунья даже в лице изменилась, увидя это.
— Послушайте, однако, Павла Артемьевна, — сурово сдвинув брови, обратилась она к заведующей рукодельным классом, — так и до антонова огня девочку довести можно.
— Скажите до могилы лучше! — захохотала та, презрительно передернув плечами.
Горбунья вспыхнула.
Полным негодования взглядом окинула она брюнетку и, демонстративно повернув к ней спину, обняла стоявшую у печки Оню и проговорила серьезно:
— Что ты не хотела работать — это очень дурно, Оня, а что ты палец наколола умышленно, это еще хуже. Надо сейчас же идти в лазарет, попросить Фаину Михайловну перевязать руку и приложить какое-нибудь лекарство к больному месту. Слышишь? Извинись же перед Павлой Артемьевной и идем со мною.
Наказанная девочка пролепетала что-то вроде: ‘Простите, Павла Артемьевна’, — и поспешила следом за Еленой Дмитриевной в лазарет.
Глава пятая
— Ну, что ты тут наковыряла? — послышался недовольный голос над головой Дуни.
Она со страхом подняла глазенки и встретилась взором с круглыми птичьими глазами Павлы Артемьевны.
— Батюшки-святители! Вот напутала! Сам домовой не разберет!
Энергичные брови надзирательницы сжались на переносице, глаза сердито блеснули.
— Деревенщина, как есть деревенщина! Шва стачать простого не умеет! Неужто не приходилось тебе ничего зашивать? — и брезгливо поджимая губы, Павла Артемьевна выхватила из рук Дуни неумело стаченную по шву тряпочку и разорвала ее снова по шву.
Едва успела она продеть в иглу новую нитку, как сторож с медалями, встретивший нынче Дуню с Микешкой в передней, вышел в зал и сказал, обращаясь к Павле Артемьевне:
— Барышня, к вам братец с женой пожаловали. В комнате дожидаются. Просят на минутку.
— Ага! Сейчас приду! — сразу оживилась та и, вскочив с места с живостью девочки, зашагала к двери. На пороге она остановилась, погрозила пальцем по адресу всех работниц, больших и маленьких, и произнесла своим резким, неприятным голосом:
— А вы — шить! Слышите? С места не вскакивать и работать до моего прихода. Кто-нибудь из старших присмотрит. Памфилова Женя, ты! С тебя взыщется, если опять шум будет. А я сейчас вернусь. — И скрылась за дверью рабочей комнаты. Вслед за тем произошло нечто совсем неожиданное для Дуни.
Лишь только представительная крупная фигура надзирательницы исчезла за порогом, поднялась необычайная суматоха и шум в рабочей комнате.
И взрослые девушки, и подростки, и маленькие ‘стрижки’, как называли малышей в приюте за их наголо остриженные головенки, все это повскакало со своих мест и окружило Дуню.
Послышались неутомимые вопросы. Откуда она? Из какой губернии? Как зовут? Сирота ли? Есть ли родственники или знакомые в Питере? Платная она или казенка?
Девочка, испуганная, ошалевшая, недоумевающая, не успевала открыть рта, а вопросы все сыпались и сыпались на нее градом. Девушки и дети все теснее и теснее окружали ее.
Больше, впрочем, задавали вопросы стрижки и средние, два младших отделения приюта. Старшие же ограничивались лишь молчаливым разглядыванием Дуни и только изредка перебрасывались замечаниями на ее счет.
— Некрасивая…
— Худящая очень…
— Это с голодовок…
— У них в деревне не больно-то густо насчет еды!
— А глаза — ничего себе.
— Ну, вот еще выдумала! Глаза как глаза…
— Обыкновенные…
— Деревенская она, увалень, видать по всему.
— Обломается еще!
— У горбуньи не обломается. Ей бы в средние, к Пашке… Та оборудует живо.
— Что и говорить!
Но вот, растолкав ряды старших воспитанниц, откуда-то вынырнула миниатюрная фигурка стрижки.
— Новенькая! Ты в Москве не была? — задала она вопрос Дуне. И не успела та ответить ей ни да ни нет, как неожиданно чьи-то цепкие руки схватили Дуню за уши и потянули кверху.
— А крикун-волосок где у тебя? Знаешь? — И чья-то быстрая рука ущипнула за шею девочку.
— Ай, — вскрикнула от боли Дуня.
— Ай поехал в Китай. Остался его брат Пай. А брат Пай просил нас: не обижай! — скороговоркой протрещал чей-то задорный детский голосок.
— Полно тебе, Сидорова! Не тронь новенькую! — вступилась беленькая, как снежинка, подросток-девочка лет тринадцати с черными, как коринки, глазами.
— Новенькая! А ты гостинца деревенского с собой не привезла? — зазвенел другой голосок, по другую сторону Дуни. И опять она не успела ответить, потому что третий запищал ей в самое ухо:
— А знаешь ли ты, что ждет тебя здесь, новенькая? — И новый голос умышленно забасил в другое ухо Дуни: — Утром уборка, днем шитье, работа да мутовка, а вечером порка от восьми до девяти.
— Порка! Порка! — захохотали кругом стрижки.
— Да полно вам, полно! — — удерживали их старшие. — Нечего зря пугать бедняжку!
Неожиданно прозвенел звонок за дверью и сразу наполнил своими звуками все уголки приюта.
В ту же минуту большие стенные часы в рабочей отбили двенадцать ударов.
— Обедать, девицы. Обедать! Становитесь в пары. Я за Павлу Артемьевну нынче оставлена. Без разговоров! В столовую попарно. Марш!
И Женя Памфилова, некрасивая рыжеватая девушка, любимица Павлы Артемьевны, подражая надзирательнице, закопала в ладоши.
— Ишь ты, командир какой! — насмешливо кричали Жене старшие, но не решались ослушаться ее, однако.
Спешно становились в пары приютки, занимая места. Взрослые впереди, маленькие сзади.
Одна Дуня оставалась стоять около своего стола, не зная, к кому подойти, растерянная и оглушенная всем этим непривычным для нее шумом и суетою.
— Послушай, новенькая! Становись со мною. У меня пары нет. А мы с тобою под рост.
Дуня подняла голову и увидела перед собою крошечную девочку, ростом лет на пять, на шесть, но со старообразным лицом, на котором резко выделялись красные пятна золотухи, а маленькие глазки смотрели как у запуганного зверька из-под белесоватых редких ресниц.
— Меня Олей звать, Оля Чуркова. А тебя? — осведомилась малютка.
— Дуня Прохорова, — ответила Дуня, но так тихо, что ее едва-едва можно было услыхать.
В следующую же минуту они, взявшись за руки, встали позади всех парою и зашагали вниз по холодной лестнице, ведущей в столовую приюта.
Глава шестая
Большая, узкая, длинная, похожая на светлый коридор комната, находившаяся в нижнем этаже коричневого здания, выходила своими окнами в сад. Деревья, еще не обездоленные безжалостной рукой осени, стояли в их осеннем желтом и красном уборе, за окнами комнаты. Серое небо глядело в столовую.
— После обеда в сад пойдем! — успела шепнуть маленькая Чуркова Дуне, когда они входили сюда.
За длинными столами воспитанницы разместились по отделениям. На каждое отделение приходилось по четыре стола. Прежде нежели сесть за столы, все они хором пропели предобеденную молитву.
Дежурные по кухне приютки разнесли миски с горячей похлебкой. В похлебке плавали маленькие кусочки мяса, и Дуня, только разве по большим праздникам лакомившаяся мясными щами у себя в деревне, с жадностью набросилась на еду.
Впрочем, и ее товарки от нее не отставали. Девочек поднимали рано, в половине седьмого утра. В семь часов им давали по кружке горячего чая и по куску ситника. Немудрено поэтому, что к обеденному времени все они чувствовали волчий аппетит.
После первого горячего блюда следовало второе. Жирно сдобренная маслом гречневая каша.
В то время как стрижки, подростки и средние накидываюсь на кашу, старшие воспитанницы почти не притрагивались к ней.
— В чем дело? В чем дело? — суетился, волнуясь, толстенький, маленький человечек эконом Павел Семенович Жилинский, перебегая от стола к столу.
— А в том дело, что масло несвежее в каше! — резко ответила одна из более храбрых воспитанниц Таня Шингарева, взглянув в лицо эконома злыми, недовольными глазами.
— Воображение-с! Все одно воображение-с. Видно, голодать не приходилось! — зашипел на нее маленький человечек, кубарем откатываясь к соседнему столу.
— Принцессы какие! Королевны, скажите пожалуйста! Масло им, видите ли, несвежее! Ха, ха!.. — ворчал он, шариком катаясь по столовой. — Небось забыли, что в подвалах-то в детстве не евши днями высиживали. Привередницы! Барышни! Сделай милость! — все больше и больше хорохорился толстяк.
— Вы это о чем? — неожиданно, как бы из-под земли выросшая перед толстеньким человечком, произнесла Павла Артемьевна, появляясь в столовой.
Жилинский так и вскинулся.
— Матушка моя, — завопил он, — что ж это такое, на ваших барышень не угодишь. Вчера была, видите ли, картошка плохая, нынче масло… Не рябчиками же их кормить прикажете! Ах ты, господи!
— Это еще что за новости! Кому масло показалось плохо? Кто бунтует? — так и закипела в свою очередь Павла Артемьевна, в одну минуту очутившись у крайнего стола старшего отделения, где сидела недовольная Таня.
— Татьяна Шингарева? Ты? Опять ты? Вставай и за черный стол марш! — прокричала она над ухом испуганной девочки.
Отдаленный ропот пронесся по рядам старших.
— Не имеете права! Никакого права… У нас своя надзирательница есть. Пусть она и наказывает… Антонина Николаевна пускай разберет, — слышались глухие, сдержанные голоса старших.
— Ага! Бунтовать? Роптать?.. Что? Кто недоволен? Пусть выходит. К Екатерине Ивановне марш. Здесь шутки плохи! Сейчас за начальницей схожу и конец! — надрывалась и шумела Павла Артемьевна, сделавшаяся мгновенно красной, как рак. Ее птичьи глаза прыгали и сверкали. Губы брызгали слюной. Стремительно кинулась она из столовой и в дверях столкнулась с высокой, тоненькой девушкой лет двадцати шести.
Антонина Николаевна Куликова еще сама недавно только окончила педагогические курсы и поступила сюда прямо в старшее отделение приюта. С воспитанницами она обращалась скорее как с подругами, нежели с подчиненными, и, будучи немногим лишь старше их, со всею чуткостью и нежностью молодости блюла интересы приюток.
— В чем дело? — спокойно обратилась она к взволнованной донельзя надзирательнице среднего отделения.
— Полюбуйтесь на ваших сокровищ, милейшая! Хваленая ваша Танечка Шингарева рябчиков пожелала вместо каши с маслом. Вот и бунтуют другим на соблазн! — снова зашипела Павла Артемьевна.
— Сладить невозможно-с на барышень, помилуйте-с, не угодить! — вторил ей эконом.
— Масло несвежее? — спокойным тоном, подойдя к столу, за которым сидела Таня, спросила Антонина Николаевна. И, взяв тарелку с кашей у первой попавшейся воспитанницы, попробовала кушанье.
На миг ее некрасивое, умное лицо с маленькими зоркими глазами отразило гримасу отвращения.
— Каша действительно подправлена испорченным, горьким маслом. Дети совершенно правы, — проговорила она тем же спокойным тоном, — надо попросить Екатерину Ивановну дать им к чаю бутерброды с колбасою, а то они голодные останутся нынче.
— Совершенно верно! — подхватила незаметно подошедшая ‘тетя Леля’, как называли маленькие приютки, а за ними и все остальные свою горбатенькую надзирательницу.
Жилинский побагровел. Павла Артемьевна зашлась от злости и, ни слова не говоря, помчалась к своему среднему отделению, где состояла в качестве надзирательницы, сочетая эту должность с должностью заведующей рукодельным классом.
Горбатенькая тетя Леля обняла Антонину Николаевну и, что-то оживленно рассказывая ей, увлекла ее в угол столовой. Горбатенькая надзирательница очень любила свою молодую сослуживицу, и они постоянно были вместе, к крайней досаде Павлы Артемьевны, которая терпеть не могла ни той, ни другой.
Точно в каком-то полусне прошел весь остальной день для Дуни. После обеда воспитанницы снова пропели хором молитву и, наскоро встав в пары, вышли из столовой в ‘одевальную’, небольшую комнату, примыкающую к передней, где висели их косынки и пальто. Тут же стояли и неуклюжие кожаные сапоги для гулянья.
Тетя Леля поманила к себе Дуню и помогла ей надеть чье-то чужое пальто.
— Это одной больной воспитанницы, завтра подберем тебе другое по росту, — проговорила она, ласково глядя на девочку.
Большой по-осеннему убранный сад напомнил, хотя и очень отдаленно, любимый лес Дуне. Она пробралась подальше, за густо разросшиеся кусты сирени, теперь уже наполовину пожелтевшие и осыпавшиеся, и, присев на срубленный пень дерева, глубоко задумалась…
Нестерпимо потянуло ее назад, в деревню… Коричневый дом с его садом казались бедной девочке каким-то заколдованным местом, чужим и печальным, откуда нет и не будет возврата ей, Дуне. Мучительно забилось сердечко… Повлекло на волю… В бедную родную избенку, на кладбище к дорогим могилкам, в знакомый милый лес, к коту Игнатке, в ее уютный уголок, на теплую лежанку… Дуня и не заметила, как слезинки одна за другою скатывались по ее захолодевшему личику, как губы помимо воли девочки шептали что-то…
Вдруг неподалеку от себя она услышала заглушенный шепот, тихий смех и взволнованный говор трех-четырех голосов. Девочка чутко насторожилась. Голоса не умолкали. Кто-то восхищался, захлебываясь от удовольствия, кто-то шептал звонким восторженным детским шепотком:
— Какие они красивенькие! Гляньте-ка-с, девоньки! Вон этот мой, с черными крапинками… У ты мой хо-ло-сый!
— А мой энтот вот! Душенька!
— Матушки мои!.. Ротик разинул! Ах, ты прелестненький!
— А черненький-то, черненький! У-у, красоточки!
— Девоньки! Идет кто-то!
— Старшие никак!
— А вдруг Пашка?
— Помилуй бог! Спуску не даст!
— Тише ты, Канарейкина… Молчи!
Любопытство разобрало Дуню. Она тихонько приподнялась с пня, раздвинула кусты и просунула сквозь них голову.
— Ах! — вырвалось из груди нескольких девочек, окружавших большой, боком опрокинутый на траве ящик.
Девочек было пятеро. Все они были приблизительно Дуниных лет или чуть постарше. Их лица, обращенные к Дуне, выражали самый неподдельный испуг при виде появившейся новенькой.
Потом две из них, повыше ростом, встали перед ящиком, заслоняя его от Дуни.
Взглянув на одну из девочек, Дуня сразу признала в чей темноглазую миловидную Дорушку, помогавшую ей в рабочей.
Но и Дорушка смотрела на нее теперь неуверенно, подозрительно и с самым откровенным испугом. Дуня смутилась. Краска залила ее щеки. Она уже раскаялась в душе, что заглянула сюда. Хотела нырнуть за кусты обратно, но тут чья-то быстрая рука схватила ее за руку.