Мысли, изложенные мною в статье ‘Церковный и вместе космологический вопрос’, загорелись во мне невольно под впечатлением полученного письма. В разных университетах, и в том числе в московском, образовались ‘кружки христианской молодежи’, может быть, в противовес и, во всяком случае, ‘в разделение’ с многочисленными кружками разных политических оттенков. Что же, доброе дело. Политика не может же всего и всех проглотить. Эти юноши, во всяком случае, культивируют особую область всемирной цивилизации, область тоже страшно важную, и что университет выделил в себе и эту группу, — показывает на широкий охват его, на его универсальность, а не узость. Это соответствует и имени университета — universitas. В прошлом году один из членов такого московского кружка обратился ко мне с письмом, содержащим разные вопросы, я на них ответил приблизительно и обще, а для более детального обсуждения этих вопросов рекомендовал прочесть книгу ‘В мире неясного и нерешенного’… И вот это лето получаю из богородской земской больницы, где, очевидно, работал на каникулах студент, следующее письмо, возвращающееся к тревожившей его теме, которая по существу своему не может не тревожить вообще молодежь, и мужскую, и женскую, и которая острою своею точкою касается мирообъемлющего вопроса ‘о монахе’, как я изложил его в предыдущей статье. Позволю себе привести это письмо:
‘Книга, которую вы рекомендовали мне, была для меня совершенною новостью. У нас, среди студентов, она вовсе неизвестна, а, между тем, нет книги более интересной и важной именно для них. Я перечел ее не раз. Но вот в одном журнале я наткнулся это лето на переданный разговор Льва Толстого с некиим Молочниковым о половом чувстве, который в высшей степени взволновал меня в связи с книгою, вами рекомендованной. Выписываю из этого разговора строки, относящиеся к теме:
Молочников. — Хочется уйти от соблазнов, которые особенно навязчивы в супружеской жизни, — соблазнов половых. Так хочется ликвидировать все это… Но именно когда ты подумаешь, что все кончено, ты победил, то тут-то тебя грех и стережет, и ты попал в его сети, и сегодня, и завтра…
Лев Толстой. — Борьба с половым соблазном очень трудна, но зато как хорошо бывает, когда победишь его…
Молочников. — И такое же испытываешь отвращение к себе, когда поддаешься…
Лев Толстой. — Я давно уже собираюсь описать со всем цинизмом половой акт, от начала до конца. Хочу показать, что животная страсть бывает так неодолима, что человек делается не в силах побороть тяготения к этому акту, несмотря на всю его мерзость.
И опять, и опять при чтении этого разговора у меня поднялись, как и в прошлом году, бесконечные вопросы ‘за’ и ‘против’… ‘Мерзко’, в самом деле, или ‘нет’?.. Неужели прав был Толстой, говоря о половом чувстве как о чем-то бесконечно мерзком и грязном? И не сотворил ли бы он хулу на творение Божие, описывая половой акт со всем его ‘цинизмом’, как он выразился… И все-таки в толстовских словах — опять признание всего мира… о том, что ‘страсть так непреодолима, что человек не мог ее перебороть’… Но нужно ли ‘переборать’? Иначе, зачем говорить о детях-ангелах, ‘которые только и оправдывают нашу мерзкую (т.е. супружескую) жизнь’? Зачем эти фокусы и… передержки? Грязное, — так пусть грязное. И почему из ‘грязи’ родятся ангелы? На основании какой логики, каких законов, физических или психических, человеческих или божеских?..
Заврались, господа люди! И кого хотят обманывать? Молодежь ли, которую не обманешь?! Недавно я сделал небольшую пешеходную прогулку, около 150 верст, в знаменитую Оптину пустынь, куда заезжал перед смертью Толстой. Конечно, вы помните, там есть скит, вдали от монастыря, где живут монахи, вдали от всего, и куда никогда не пускают женщин… Сами скитники из скита выйти за ограду не могут без разрешения начальника скита…
Я много там гулял… Пахнет цветами, зелень шумит, слышатся неясные шорохи птиц, возящихся со своими птенцами, всюду жизнь, — пусть животная, пусть ‘греховная’… Ужи неслышно скользят по траве, бабочки гоняются друг за другом… И на фоне этой жизни… глухая тишина… И такой противоположностью кажется этот скит всей жизни, так ненормален, нежизнен, так убог он кажется… Пахло жасмином, без конца трещали кузнечики о жизни, о страсти, может быть… По дорожке шел старик-монах, уже, видно, совсем ушедший от жизни… Я разговорился с ним. Говорю: ‘Как у вас хорошо, цветов много’. — ‘Да, — говорит он, — у нас хорошо… Тихо. Женского пола совсем не живет’… Знаете, я в этот момент посмотрел на лицо старика и заметил какие-то искры, пробежавшие в его глазах. И в душе своей сказал: этот старик до сих пор не угасил в себе ‘греховного чувства’, не потому, что он был ‘слаб’, а потому, что он шел против своего ‘я’, своей природы.
Вечером, когда все спали, я пошел кругом скита… Было темно от старых елей, окружавших скит… Было тихо, тихо… Ни одного звука… Только там и сям, на кустах, под травой сверкали как брильянты светляки-самцы… Там, где ярче горел и переливался огонек, туда спешила самка, сама не имеющая, как известно, такой способности издавать свечение… А за оградой, уйдя от мира, но не уйдя от мысли о мире, спали 50 человек скитников…
И опять без конца лезли вопросы, и опять стал казаться таким анахронизмом монастырь вообще и, в частности, этот скит.
Зачем кто-то когда-то неверно понял Христа?
Почему еще раз не пересмотрят сами этот вопрос, чтобы хотя на ужасных ошибках отцов построить здание крепкое, без всяких шатаний, без всяких оговорок и умалчиваний?’
Вот письмо целиком, как оно вылилось непосредственно, без всякой мысли о печати. И оно так же душисто и свежо, как та зелень ночью около скита. Громадная сила ‘Крейцеровой сонаты’ взволновала всю Россию, но вопросы, в ней поставленные, никем не разрешены. Автор письма слишком решительно говорит, что ‘когда-то кто-то неверно понял Христа’… А бессеменное зачатие? Тут нельзя обрубить узел, а надо его развязать, а чтобы развязать один этот узел, нужен даже не один вселенский собор, а ряд соборов… Это уже не ‘реформа академий’, — дело пятницы или четверга. Да, может быть, и ‘ряд-то соборов’ все-таки не развязал бы узла, ибо, возможно, он не развязывается вообще, не развязывается никогда, без самых ужасных потрясений… Ведь затрагивается, в самом деле, отношение двух заветов, Ветхого и Нового, одного — явно семейного (‘плодитесь, множитесь’), другого — явно иноческого (‘духовное рождение’). Влад. Соловьев не мог бы никак разрешить этого вопроса, как и Толстой, в сущности, дал выкрик в одну сторону, но ничего не доказал. Письмо студента оттого принципиально важно, что он ‘погулял около скита’, и вопрос бесконечно усложнился: а светляки-самцы, а шорохи птиц со своими ‘птенцами’, ползущий уж, гоняющийся за самкою мотылек и благоухающие жасмины? Увы! Только цветы благоухают, — корни, стволы, ветви не благоухают. А ‘цветок’, это — будущее, это — потомство. Вопрос о ‘монахе’, таким образом, есть не только церковный вопрос, — это есть космологический вопрос. Захотел ли бы, с ‘Крейцеровой сонатой’, с чувством ‘мерзости’ к половому акту, Толстой погасить запахи цветов, разорить гнезда птиц, растоптать ногами светляков-самцов? Между тем, если ‘омерзителен’ пол у человека, омерзителен он и во всей природе, и если ‘венцу природы’, человеку, он не нужен, то не нужен и всем. Тут вдруг связывается с ‘Крейцеровой сонатой’ все, что потом вытекло у Толстого: ‘загасить Шекспира’, ‘загасить искусство’, загасить вообще ‘игру’, от детских игр до старческих игр, как верно обобщил Измайлов (‘У подножия Олимпа’, статья о Толстом). Но тогда вообще мир померкнет, потускнеет… и, — увы! — станет плоск, скучен, сер, возвратится к убожеству и, в сущности, к мещанству. Вот куда ведет спор ‘об иноке’, неразрешенный спор ‘Крейцеровой сонаты’, нераспущенное и неразмолотое зерно христианства… Все это — тучи, из которых не сверкнули молнии, не послышался гром, но он послышится, и молнии сверкнут. Повторяем, нет девушки и нет юноши, перед которыми бы он не встал в кровавой нужности своей. И пусть он встанет не практически только, не как ‘вопрос для себя’, а как вопрос ‘для мира’ и ‘о мире’… Добр ли он, как сотворен уже Богом, с светляками, с жасминами, или все в нем — зло: и дубрава, и звездное небо, и поэзия ночи, что все окутывает любовь, помогает любви, из чего родятся ‘птенцы’ и всякое вообще ‘будущее’?
Впервые опубликовано: Русское Слово. 1911. 26 авг. No 126.