Не правда ли, в этом имени есть что-то, напоминающее звон разбивающегося китайского фарфора, что-то жалобное, грустное и нежное, как тот звук, который издает хрупкая вещица, когда она перестает существовать, покоряясь вечному закону разрушения, одинаково беспощадному к существованию какой-нибудь драгоценной безделки, как и человеческой жизни?
Принц Ли-Тзонг!..
‘В некотором царстве, в некотором государстве…’ Мой рассказ начинается, как сказка, и не мудрено: это было в сказочной стране далекого Востока, там, где в бамбуковых хижинах живут тихие желтолицые люди, поклоняющиеся великому Будде в пестрых храмах, где ручные слоны возят в паланкинах закутанных крохотных женщин, похожих на фигурки из слоновой кости, где в пальмовых лесах кричат веселые попугаи, и обезьяны качаются на мощных лианах, переброшенных с одного дерева на другое, а в маисовых полях, на рисовых нивах работают полунагие жнецы в светло-синих одеждах… В этой мирной стране жил да был (как во всех сказках) молодой принц.
Он был добр и счастлив. В воспитании его утонченность Запада слилась с изнеженностью Востока, но от Запада он взял только его блестящие стороны: его поэзию, его искусство, сокровища науки, принц мог понять слова любви, которые прошептала бы ему белая красавица, так же свободно, как суровую проповедь западного миссионера… Но, наставляемый мудрецами своей страны, он исповедовал религию мудрого Конфуция и чтил его законы…
В одно роковое утро в тихом, пестром, сказочном государстве узнали, что на Западе есть не только великие ученые и славные поэты, а что там есть и люди с блестящим оружием и гибельными снарядами, несущими разрушение.
Этого не подозревал бедный юный принц…
А гибель и отчаяние ворвались в его страну: и заснув принцем, он проснулся… пленником.
Его схватили и увезли. По выбору новых господ страны, на престол его отцов посадили бессловесную тень, — а его оставили заложником навсегда, на всю жизнь.
Холод был бы страшен для хрупкого юного принца, и вот великодушные победители отвели ему тюрьму… я ошиблась! — белую виллу под жгучим небом Африки, и моря отделили его от родины, которую ему не суждено больше увидеть.
Там была его родина, здесь — ступень к могиле.
Но принц живет… он живет только той мечтой, что могила его будет вновь на родине, и эта надежда заставляет порой зажигаться таким ярким пламенем его всегда печальные темные глаза…
Я увидела принца Ли-Тзонга впервые в салоне лучшей гостиницы Алжира, этого курьезного города, где европейская цивилизация так странно переплелась с восточной ленью и грязью, так же как рядом с кокетливыми фигурками француженок скользят белые тени закутанных арабок, щегольские виктории обгоняют ослов, погоняемых полуголыми бронзовыми ребятишками, в тени пальм мчатся автомобили, белые мечети встают рядом с католическими храмами, а крик муэдзина или звук тамтама перебивают вальсы Метра!
Маленькая фигура принца (представленного нам общими друзьями) в полуевропейском-полувосточном наряде сразу обратила на себя мое внимание. Белый тюрбан, прикрывающий длинную косу, черный кафтан с расширяющимися книзу рукавами, подбитыми ярко-зеленым шелком (цвет его родины), смугло-желтоватая кожа оттенка старой слоновой кости, очень грустные и очень умные, но сильно поднятые к вискам темные глаза, крошечные руки и ноги — все это заставляло думать о драгоценной статуэтке, вырезанной искусными руками восточного художника.
Но всего больше и сразу привлек меня его голос. Это был тихий, — если можно так выразиться, — кроткий голос. Особенность произношения (он не выговаривал з и с, произнося их скорее как в и ф, с чуть заметным придыханием) придавала его говору что-то детское, беспомощное, трогательное.
Может быть, оттого, что я привыкла к сказкам и люблю их, но мне казалось, что маленького принца я давно где-то видела: на этажерке, в книжке, на картинке — не знаю где, но видела, и он подкупал меня своей простотой и какой-то доверчивостью, делавшей его похожим на большого ребенка.
В маленьком дворце, вернее, вилле принца, мы съехались на другой день после знакомства к завтраку.
Из-за белой ограды виднелся сад, высились верхушки пальм, за ними пряталась белая вилла, с плоской крышей, в арабском вкусе. Внутренний дворик был вымощен изразцами — белыми с синим, по узким трубкам капали и журчали фонтаны, а пышные букеты вьющейся герани лепились по ограде и льнули к ней, наполняя воздух пряным запахом, и весь дом завивали ползучие алые розы.
В густой зелени запущенного, прелестного сада, среди гигантских папоротников, тут и там поднимались кусты огненных лилий или пунцового шпажника, не искусственными клумбами, а так — на воле.
— Я не стесняю моих цветов… — сказал мне принц, показывая сад, — пусть хоть они здесь будут свободны.
И улыбнулся, и эта улыбка была больнее слез… И действительно, цветы росли на свободе и пользовались ею. Сквозными гирляндами нависали лианы над нашими головами, перекидываясь с одной стороны дорожек на другую, розы вились по деревьям, цветущие кустарники, незнакомые Европе, были усыпаны то ярко-красными колокольчиками, то гроздьями светло-лиловых звезд, то длинными золотыми чашечками, похожими на узкогорлые кубки, из которых лился одуряющий запах ванили. В ветвях без умолку птицы разыгрывали свою симфонию, а по воздуху перегонялись громадные пестрые бабочки, желтые, красные, лиловые, — точно слетевшие с цветущих кустов лепестки.
Солнце играло на блестящих изразцах, ослепительно заливало белые стены виллы… И весь этот уголок, до его мелодичного названия ‘Эль-Биар’, казалось, был создан для счастья, для радости, для жизни…
И все восхищались им, и громко его расхваливали, а я смотрела на владельца этого райского уголка и читала в его глазах, что для него нет ни цветов, ни солнца, ни радости.
Дом принца представлял любопытное смешение Европы и Азии. Весь современный комфорт — и та оригинальная нота, которую вносили разные ‘chinoiseries’ {китайские вещи (франц.).} в наши модные гостиные, только тут все это были не банальные покупные безделки, — а то, что у него было дорогого и заветного: шелковые ткани на стенах, с вытканными золотом изречениями Кунг-Фу-Тзы, музыкальные инструменты его страны, свитки рукописей, тушь и палочки на письменном столе, плетеные циновки на полу, и тут же рояль, скрипка, ноты — между которыми я нашла нашего Глинку — и мольберт с неоконченным этюдом, на стенах же всюду эскизы принца, его картины, показавшие мне, что в маленькой фигурке слоновой кости таилась душа большого художника.
Его сад… развалины римской арки в Тимгаде… море в розовый час заката… руины Константины и пальмовые рощи Эль-Кантары, белый купол могилы Марабу, темнокожие ребятишки — все это, как живое, глядело с полотна.
— Но это грех, что вы не выставляете ваших вещей в Париже, принц! — легкомысленно сказала милая француженка, бывшая тут.
Он слегка побледнел и рыцарски вежливо, но твердо ответил:
— А я считаю, что было бы грехом выставлять мой картины в Париже!
И истинный смысл этого ответа был так понятен мне.
За завтраком, сервированным совершенно на парижский лад, со скатертью, усыпанной белыми фиалками и бенгальскими розами, сделавшим бы честь самому Пайльяру, прислуживали два молодых человека в таких же кафтанах, как у принца, только гораздо длиннее, и с висящими косами. Они неслышно ступали своими белыми подошвами, а когда принц обращался к ним с вопросом на их языке, они отвечали таким же лепетом чуть слышными голосами, и это было похоже, как будто сталкивались и звенели китайские чашечки на подносе. Это были двое юношей из благородных семейств, которые добровольно последовали за принцем. И в этом сказочном домике, среди этих тихих людей, казалась необычной шумная, веселая болтовня наших собеседников-французов.
Было решено сделать прогулку. Во дворе ждали нас экипажи. Принц подсадил меня в маленький dog-cart {Двухколесный экипаж с сиденьями спина к спине (англ.).}, которым сам правил, остальное общество разместилось в ландо.
По чудесным дорогам Эль-Биара и алжирских окрестностей быстро мчала нас белоснежная красавица лошадка, любимица принца — Буль-де-Нэж. То и дело на поворотах дорог открывались панорамы на синеющие вдали горы Кабилии с разбросанными по ним белыми деревушками, на сверкающую живую лазурь моря, порой дорога шла полями, окаймленными изгородью агав и кактусов. Острые мечи агав и колючие щиты кактусов, растения, созданные природой, верно, в воинственную минуту, когда она была подобна разъярившейся Пентезилее, точно хотели преградить доступ к холмам, по которым поднимались купы белых и лиловых ирисов и букеты дикой резеды.
При виде моего восхищения принц останавливал лошадь, карабкался по холму и рвал мне эти цветы, для меня, северянки, составлявшие роскошь.
С этим ароматным ворохом в руках, под небом Африки, рядом с маленьким принцем, мне казалось, что я читаю страничку экзотической поэмы, легкую, грациозную фантазию Лоти…
И разговор наш завязался: разговор двух разных людей, двух цивилизаций, двух рас.
‘Только не говорите с ним об его родине! — вспомнила я предупреждение моих друзей… — Ради бога, не говорите об его родине’.
Но, видно, то, о чем он не хотел и не стал бы говорить со своими завоевателями и что дрожало в его сердце и искало выхода, ему легче было открыть уроженке далекой России, верно, прикосновение моей руки не могло бы сделать ему больно, и он первый неожиданно, порывисто заговорил со мной именно о своей родине.
Он говорил о своей вере, о великой философии Конфуция, о том, что он пишет на своем родном языке философское сочинение, толкование этой религии. Что он не говорит об этом никому, но это составляет цель его жизни, он говорил о своей столице, о престоле, который занимает человек, не имеющий на это права, в то время как у него отнято право даже взглянуть на родное небо… И о том, что не только на родину, но, чтобы выехать на несколько часов, он должен спрашивать разрешение. Он говорил, как он завидует мне, что я так много путешествую…
— Расскажите мне о вашей родине!
Потом сказал он:
— Я так хотел бы взглянуть на ваши снега, на ваши степи…
— Приезжайте к нам! — необдуманно вырвалось у меня.
Принц низко наклонил голову.
Когда он поднял ее и взглянул на меня — его глаза были влажны.
— Je suis un pauvre oiseau avec fil la patte… {Я бедная птица, привязанная бечевкой за лапу… (франц. Перевод автора.).} — тихо промолвил он со своей обычной улыбкой, от которой делалось больно.
И тут мне стало понятно, насколько рядом с этим принцем, у которого есть громкое имя, белая вилла, слуги, золото… насколько этот нищий в отрепьях, сидящий на углу, весь коричневый под белой чалмой, которому мы сейчас швырнули монету, счастливее его, потому что у него высшее богатство, высшее счастье, высший дар: свобода! И насколько прекраснее самая бедная страна, которая дает свободу, всей экзотической роскоши этой страны, где несчастная птица скована золотой цепью.
Принц Ли-Тзонг…
Не правда ли, в этом имени есть что-то, напоминающее звон разбивающегося китайского фарфора, что-то грустное, жалобное и нежное, как тот звук, который издает хрупкая вещица, когда она перестает существовать, покоряясь вечному закону разрушения, одинаково беспощадному к существованию какой-нибудь драгоценной безделки, как и человеческой жизни?..