Примечание к статье Н. Страхова ‘Воспоминания об Аполлоне Александровиче Григорьеве’, Достоевский Федор Михайлович, Год: 1864

Время на прочтение: 9 минут(ы)
Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений в тридцати томах
Том двадцатый. Статьи и заметки. 1862—1865
Л., ‘Наука’, 1980

ПРИМЕЧАНИЕ <К СТАТЬЕ Н. СТРАХОВА 'ВОСПОМИНАНИЯ ОБ АПОЛЛОНЕ АЛЕКСАНДРОВИЧЕ ГРИГОРЬЕВЕ’>

Никак не могу умолчать о том, что в первом письме Григорьева касается меня и покойного моего брата. Тут есть ошибки, и по некоторым из них полную правду могу восстановить только я, я был тут сам деятелем, а по другим фактам личным свидетелем.
1) Слова Григорьева: ‘Следовало не загонять как почтовую лошадь высокое дарование Ф. Достоевского, а холить, беречь его и удерживать от фельетонной деятельности, которая его окончательно погубит и литературно и физически’… — никоим образом не могут быть обращены в упрек моему брату, любившему меня, ценившему меня, как литератора, слишком высоко и пристрастно и гораздо более меня радовавшемуся моим успехам, когда они мне доставались. Этот благороднейший человек не мог употреблять меня в своем журнале как почтовую лошадь. В этом письме Григорьева, очевидно, говорится о романе моем ‘Униженные и оскорбленные’, напечатанном тогда во ‘Времени’. Если я написал фельетонный роман (в чем сознаюсь совершенно), то виноват в этом я и один только я. Так я писал и всю мою жизнь, так написал всё, что издано мною, кроме повести ‘Бедные люди’ и некоторых глав из ‘Мертвого дома’. Очень часто случалось в моей литературной жизни, что начало главы романа или повести было уже в типографии и в наборе, а окончание сидело еще в моей голове, но непременно должно было написаться к завтраму. Привыкнув так работать, я поступил точно так же и с ‘Униженными и оскорбленными’, но никем на этот раз не принуждаемый, а по собственной воле моей. Начинавшемуся журналу, успех которого мне был дороже всего, нужен был роман, и я предложил роман в четырех частях. Я сам уверил брата, что весь план у меня давно сделан (чего не было), что писать мне будет легко, что первая часть уже написана и т. д. Здесь я действовал не из-за денег. Совершенно сознаюсь, что в моем романе выставлено много кукол, а не людей, что в нем ходячие книжки, а не лица, принявшие художественную форму (на что требовалось действительно время и выноска идей в уме и в душе). В то время как я писал, я, разумеется, в жару работы, этого не сознавал, а только разве предчувствовал. Но вот что я знал наверно, начиная тогда писать: 1) что хоть роман и не удастся, но в нем будет поэзия, 2) что будет два-три места горячих и сильных, 3) что два наиболее серьезных характера будут изображены совершенно верно и даже художественно. Этой уверенности было с меня довольно. Вышло произведение дикое, но в нем есть с полсотни страниц, которыми я горжусь. Произведение это обратило, впрочем, на себя некоторое внимание публики. Конечно, я сам виноват в том, что всю жизнь так работал, и соглашаюсь, что это очень нехорошо, но…
Да простит мне читатель эту рацею о себе и о ‘высоком даровании’ моем, хотя бы в том уважении, что я первый раз в жизни заговорил теперь сам о своих сочинениях. Но повторяю, в фельетонстве моем я сам был виноват и никогда, никогда благородный и великодушный брат мой не мучил меня работой… Добрый Аполлон Александрович, с которым я сошелся гораздо ближе впоследствии, всегда следил за моей работой с горячим участием, и это объясняет слова его. Он только не знал на этот раз, в чем дело.
2) H. H. Страхов хоть и представляет далее в статье своей комментарий на слова моего брата, приведенные Аполлоном Григорьевым о Киреевском, Хомякове и о. Феодоре, но так как я сам был тут, при этом разговоре, то считаю, как личный свидетель, не лишним разъяснить эти слова в их настоящем смысле.
Аполлон Григорьев весьма часто упоминал во ‘Времени’ о Хомякове и Киреевском, и упоминал всегда так, как хотел, потому что сама редакция ‘Времени’ вполне ему сочувствовала. Но то было худо, что часто он неумело упоминал об этих лицах, потому что говорил о них голословно. Масса читателей тянула тогда совершенно в другую сторону: про Хомякова и Киреевского было известно ей только то, что они ретрограды, хотя, впрочем, эта масса их никогда и не читала. Следовало знакомить с ними читателей, но знакомство это делать осторожно, умеючи, постепенно, более проводить их дух и идеи, чем губить их на то время громкими и голословными похвалами. Оттого-то какой-нибудь тогдашний прогрессист, раскрывая книгу и наталкиваясь прямо на слова: ‘великие мыслители Хомяков, Киреевский, о. Феодор’, с презрением закрывал журнал не читая, а Григорьева называл сумасшедшим и смеялся над ним.
Покойный брат мой, излагая всё это Григорьеву в совершенно дружеском разговоре, при котором я тогда присутствовал и в котором участвовал, заключил такими словами: ‘Помилуйте, да каждый читатель после этого совершенно вправе вас спросить: какие же глубокие мыслители Киреевский и Хомяков?’ (то есть когда вы не объяснили этого, а написали голословно).
Но Григорьев никогда не понимал таких требований. В нем решительно не было этого такта, этой гибкости, которые требуются публицисту и всякому проводителю идей. Даже так случалось, что после подобных объяснений ему иногда казалось, что от него требуют отступничества от прежних убеждений.
3) Совершенная правда, что в журнале в первые годы его существования были колебания — не в направлении, а в способе действия. Были тоже ошибки в некоторых убеждениях. Но направление могло только формулироваться с годами. Иметь направление и уметь его ясно и всем понятно формулировать — дело розное. Последнее приобретается опытом, временем, жизнию и находится в прямом отношении к развитию самого общества. Отвлеченная формула не всегда годится. Кому есть что сказать, тот знает, как иногда трудно высказаться. Рутинные формулы, взятые напрокат, да еще задним числом, то есть когда уже все о них имеют некоторое понятие, гораздо более удаются, более нравятся обществу, чем незнакомые ему убеждения. Только обносившиеся идеи очень понятны. В прежних ошибках мы готовы сознаться искренно, но ведь мы не могли их тогда видеть сами, именно потому, что и тогда действовали по твердому убеждению.
4) Что же касается до того: пускать ли того или другого в сотрудники или до требования человека нового и свежего для Политического обозрения и проч., и проч., — то этими требованиями Аполлон Григорьев только доказал, что он не имел ни малейшего понятия о практической стороне издания журнала. Если, положим, К<усков> и М<инаев>, с образом мыслей которых журнал вполне несогласен, представят к напечатанию в редакцию журнала такие статьи, которые на этот раз не претивуречат его главной идее, его направлению, а между тем сами по себе любопытны и даже талантливы, то эти статьи, разумеется, можно напечатать. Иначе ни один журнал не состоится. Так же точно нельзя не ошибиться, хоть раз, в напечатании какой-нибудь неудачной драмы или повести. Ошибался и Аполлон Григорьев, а такое требование с его стороны было слишком строго. Требование же ‘нового и свежего человека’ для Политического обозрения — было еще строже. Требовать вдруг всего — было невозможно. Впоследствии Политическое обозрение во ‘Времени’ составлялось весьма талантливо и замечательным сотрудником, но и оно далеко не выражало направления журнала. Трудно сразу отыскать для каждого отдела людей с талантами, равносильными таланту Островского, да еще начинающему журналу. Уже довольно того, что журнал ищет этих людей и сознает их необходимость. Но всего досаднее в подобных случаях то, что такого сотрудника в данный момент может и совсем на свете не быть.
Сделаю еще одно последнее, общее замечание. В этих великолепных, исторических письмах, в которых не звучит ни одной фальшивой (неискренной) ноты и в которых так типично, хотя всё еще не вполне обрисовывается один из русских Гамлетов нашего времени (настоящих Гамлетов), — в этих великолепных письмах, говорю я, не всё и теперь может быть взято редакциею ‘Эпохи’ без оговорок. Без сомнения, каждый литературный критик должен быть в то же время и сам поэт, это, кажется, одно из необходимейших условий настоящего критика. Григорьев был бесспорный и страстный поэт, но он был и капризен и порывист как страстный поэт. Я не о том, собственно, говорю, что он увлекался, — фраза, которую некрологисты его (из которых, без сомнения, редкий и читал Григорьева) обратили в пошлое выражение. Григорьев был хоть и настоящий Гамлет, но он, начиная с Гамлета Шекспирова и кончая нашими русскими, современными Гамлетами и гамлетиками, был один из тех Гамлетов, которые менее прочих раздваивались, менее других и рефлектировали. Человек он был непосредственно и во многом даже себе неведомо — почвенный, кряжевой. Может быть, из всех своих современников он был наиболее русский человек как натура (не говорю — как идеал, это разумеется). От этого и происходило, что малейший порыв свой в общем деле он считал до того кровным и необходимым для всего дела, до того неразрывным с делом, что малейшее неудовлетворение этому порыву казалось ему иногда падением всего дела. И так как раздваивался жизненно он менее других, и, раздвоившись, не мог так же удобно, как всякий ‘герой нашего времени’, одной своей половиной тосковать и мучиться, а другой своей половиной только наблюдать тоску своей первой половины, сознавать и описывать эту тоску свою, иногда даже в прекрасных стихах, с самообожанием, и с некоторым гастрономическим наслаждением, — то и заболевал тоской своей весь, целиком, всем человеком, если позволят так выразиться. В этом настроении написаны и письма его.
‘Я критик, а не публицист’, — говорил он мне сам несколько раз и даже незадолго до смерти своей, отвечая на некоторые мои замечания. Но всякий критик должен быть публицистом в том смысле, что обязанность всякого критика — не только иметь твердые убеждения, но уметь и проводить свои убеждения. А эта-то умелость проводить свои убеждения и есть главнейшая суть всякого публициста. Но Григорьев, судя о слове публицист с предубеждением, — по некоторым частным примерам бывших у нас публицистов, — не хотел даже и понимать, чего от него добивались, и, кто знает, по своей гамлетовской мнительности, может быть, думал, что от него добиваются отступничества.
Я полагаю, что Григорьев не мог бы ужиться вполне спокойно ни в одной редакции в мире. А если б у него был свой журнал, то он бы утопил его сам, месяцев через пять после основания.
Но я рад чрезвычайно, что публика и литература могут яснее узнать, по этим письмам Григорьева, какой это был правдивый, высоко честный писатель, не говоря уже о том, до какой глубины доходили его требования и как серьезно и строго смотрел он всю жизнь на свои собственные стремления и убеждения.

ПРИМЕЧАНИЯ

Автограф неизвестен.
Впервые напечатано: Э, 1864, No 9, стр. 51—55, с подписью: Ф. Достоевский (ценз. разр. — 22 ноября 1864 г.).
В собрание сочинений впервые включено в издании: 1883, т. I, стр. 208—212 (в тексте ‘Воспоминаний…’ H. H. Страхова).
Печатается по тексту первой публикации.
В сентябрьском номере ‘Эпохи’ за 1864 г. были опубликованы ‘Воспоминания об Аполлоне Александровиче Григорьеве’ H. H. Страхова, в состав которых были включены одиннадцать писем к мемуаристу Ап. Григорьева из Оренбурга, куда он уехал в конце мая—начале июня 1861 г. учителем русского языка и словесности в тамошнем кадетском корпусе и где пробыл до мая 1862 г. В письмах этих Ап. Григорьев делился со Страховым как своими сокровенными переживаниями, так и размышлениями над современным состоянием литературы, обосновывал отдельные положения ‘почвеннической’ теории и ‘органической’ критики, высказывал суждения о ряде литературных деятелей тех лет, писал о своих местных делах и впечатлениях, переводческой и критической работе, взаимоотношениях с редакцией журнала братьев Достоевских ‘Время’, с которой в эту пору у него наметилось расхождение. Достоевский сопроводил эту публикацию послесловием, затронув взволновавшие его в письмах Ап. Григорьева и комментариях к ним Страхова моменты.
Стр. 133. Слова Григорьева ~ не могут быть обращены в упрек моему брату... — О взаимоотношениях М. М. Достоевского и Ф. М. Достоевского подробнее см. выше, стр. 330,
Стр. 133. Привыкнув так работать, я поступил точно так же и с ‘Униженными и оскорбленными’... — В течение работы над ‘Униженными и оскорбленными’ Достоевский, действительно, несколько раз сообщал своим корреспондентам, что находится ‘в лихорадочном положении’, что сначала ‘запустил’ роман, а потом ‘работал усиленно’ (см. письма к А. И. Шуберт от 3 мая 1860 г. и к Я. П. Полонскому от 31 июля 1861 г., ср.: наст. изд., т. III, стр. 521).
Стр. 134—135. ‘Помилуйте ~ какие же глубокие мыслители Киреевский и Хомяков?’ ~ Но Григорьев никогда не понимал таких требований.— Возвращаясь к данному конфликту в ‘жизнеописании’ Ф. М. Достоевского, H. H. Страхов перепечатал его ‘Примечание’, предварив новыми пояснениями. По словам Страхова, братья Достоевские ‘были прямыми питомцами петербургской литературы’, в традиции которой вошло несколько насмешливое отношение к славянофильству. ‘Михайло Михайлович, — писал Страхов, — был, разумеется, более подчинен и был холоден или даже предубежден против славянофилов <...> Федор Михайлович, хотя и был тогда почти вовсе незнаком со славянофилами, конечно, не был расположен противоречить Григорьеву, и своим широким умом чувствовал, на чьей стороне правда. Как бы то ни было, очевидно, направление ‘Времени’ через Ап. Григорьева примыкает к одной ветке погодинского славянофильства…’ (Биография, стр. 204). Страхов несколько преуменьшает противоречия, возникшие в это время между Ап. Григорьевым и Достоевскими. Ф. М. Достоевский высоко оценил И. В. Киреевского и А. С. Хомякова как теоретиков в более поздние годы, когда оформились его взгляды на судьбы христианства и католичества, в которых явно проступает общность с воззрениями ‘старших славянофилов’, в частности с учениями, изложенными в трех брошюрах Хомякова ‘Несколько слов православного христианина о западных вероисповеданиях’ (изданы в 1853 г. на французском языке в Париже) и статье Киреевского ‘О необходимости и возможности новых начал для философии’ (РБ, кн. 2, 1856). Но в начале 1860-х годов Достоевский непримиримо разошелся со славянофилами по вопросам идеологическим. Ему претил ‘аристократизм’ славянофилов, их ‘исступленность’. Особенно резкий протест Достоевского вызвала напечатанная в No 4 за 1861 г. газеты И. С. Аксакова ‘День’ статья Н. Б.<езобразова?>, оправдывающая крепостное право. Все эти несогласия нашли выражение в опубликованной в 11-й книге ‘Времени’ за 1861 г. статье Достоевского ‘Последние литературные явления. Газета ‘День» (см.: наст. изд., т. XIX, стр. 57—66). Ап. Григорьева волновали резкие формы этой полемики.
Стр. 135. Совершенная правда, что в журнале в первые годы его существования были колебания не в направлении, а в способе действия. — Страхов имеет в виду стремление Достоевского в 1861—1862 гг. наладить контакты с передовой журналистикой. Именно это явилось главной причиной недовольства Ап. Григорьева. В письмах к Страхову он возражал против ‘срамной дружбы’ ‘Времени’ с ‘Современником’, призывал дать отпор ‘Искре’, ‘… нельзя, — писал он, — работати Богу и Маммоне: нельзя признавать философию, историю и поэзию и дружиться с ‘Современником’…’ (см. более точную и полную публикацию его писем в кн.: Аполлон Александрович Григорьев. Материалы для биографии. Под ред. В. Княжнина. Пг., 1917, стр. 267, 285—286).
Стр. 135. Требование же ‘нового и свежего человека’ для Политического обозрения ~ не выражало направления журнала. — Отдел ‘Политического обозрения’ во ‘Времени’ с основания журнала до его закрытия вел А. Е. Разин, человек яркого политического темперамента и демократических воззрений. Его особенной симпатией пользовались народно-освободительное движение в Италии под руководством Гарибальди. Разин-публицист внимательно следил за войной Северных и Южных штатов в Америке, посвящая ей обзоры, наполненные пафосом борьбы с рабством. Освещая общественно-экономическую жизнь Франции, Англии и других стран Европы, Разин остро разоблачал капиталистическую эксплуатацию трудящихся (см. о нем: Нечаева, ‘Время’, стр. 155—174). Ап. Григорьев, желая иметь во главе политического отдела журнала сотрудника, взгляды которого более соответствовали бы его почвеннической платформе, называл А. Е. Разина ‘Стенькой Разиным’ и усматривал в его статьях ‘дешевый либерализм’ (Аполлон Александрович Григорьев. Материалы для биографии. Под ред. В. Княжнина. Пг., 1917, стр. 285).
Стр. 136. Но я рад чрезвычайно, что публика и литература могут яснее узнать ~ убеждения. — Достоевский вообще придавал большое значение деятельности и личности Ап. Григорьева. Позднее, в 1868 г., он выражал Страхову пожелание ‘в ‘Заре’ пустить статью об Аполлоне Григорьеве, то есть не то чтоб биографию, а вообще о его литературном значении’ (письмо H. H. Страхову от 12 (24) декабря 1868 г.). В 1876 г., когда вышли в свет ‘Сочинения’ Ап. Григорьева с предисловием в 1-м томе Страхова, в записных книжках Достоевского несколько раз повторяется заметка о том, что необходимо было описать ‘смерть Аполлона Григорьева’, осветить ее обстоятельства.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека