Приключение на Масленице и его следствия, Добролюбов Николай Александрович, Год: 1850

Время на прочтение: 41 минут(ы)
H.A. Добролюбов. Собрание сочинений в девяти томах
Том восьмой. Стихотворения. Проза. Дневники
М.-Л., ‘Художественная литература’, 1964

ПРИКЛЮЧЕНИЕ НА МАСЛЕНИЦЕ И ЕГО СЛЕДСТВИЯ

Рассказ, в котором все правда, кроме того, что ложь

НЕЧТО ВРОДЕ ВСТУПЛЕНИЯ

Сколько на Руси народных гульбищ, сколько общественных собраний, сколько различных публичных удовольствий. И еще с каждым годом число их становится все больше и больше. Необыкновенное количество посещающих публичные гуляния доказывает, что они находят в этих гуляньях большое удовольствие. Иные утверждают даже, что гулянья происходят от просвещения, что они любимы только народами образованными. Может быть: я не спорю, но в этом случае я решительно не образован, я варвар, азиатец, дикарь, все, что вам угодно, только не образованный европеец. Вы, может быть, спросите меня — почему? На это я, преодолев природную застенчивость, осмелюсь ответить, что, несмотря на всеобщие верования, я не люблю публичных гуляний. За это вы, почтеннейший, или почтеннейшая, читатель или читательница, вероятно, чрезвычайно рассердитесь на вашего покорнейшего слугу. Мне это очень неприятно, но что же делать?
Не я пред светом виноват,
А предо мной природа виновата!
Впрочем, что мне за дело — рассердитесь вы или нет. Ведь вы меня не знаете. Не думайте, однако, что я нисколько не дорожу вашим мнением: нет, мне было бы гораздо приятнее, если б вы меня похвалили.
Но обратимся к гуляньям: я сказал, что их не люблю, то есть я не нахожу в них удовольствия. Всего же меньше нравится мне, или, правильнее, всего больше я не люблю, катанье на масленице, — впрочем, виноват, — я забыл сказать вам, что живу в провинции и что все сказанное мною относится к провинции. Этим хоть немного я уменьшу свое преступление. Да, ужасное преступление &lt,…&gt, Я так же, как и всегда, стоял в толпе народа и наблюдал и теперь передаю вам, чего никогда еще не случалось, результат моих наблюдений.

ГЛАВА I

Было четыре часа вечера. До двухсот экипажей разного вида, колера и калибра тянулись в два ряда по главной улице нашего города — по сторонам стояло множество народа, вероятно, таких же почтенных наблюдателей, как и я. Не примите этого за хвастовство, нет, это только справедливость к самому себе. Между тем число катающихся все умножалось. Когда я вышел, мне представились прежде всего простые извозчичьи сани, выкрашенные черной краской. В них сидел какой-то мужик, вероятно бурмистр, потому что на нем был синий суконный кафтан, красный шелковый кушак и на шляпе голубая лента с посеребренной пряжкой. За ним ехала барыня в трауре. За ней двое гимназистов. Потом какой-то долговязый господин с пряжкой за двадцатипятилетнюю службу, которую — пряжку, а не службу — он нарочно выставил из-под шинели, потом какие-то кубические фигуры, — вероятно, калашник со своей дражайшей половиной, которой, конечно, достаточно было бы для составления двух целых. Затем… но позвольте: затем ехали героиня и герой моего рассказа, а потому я ознакомлю вас с ними покороче. В ехавшем экипаже сидела барыня лет сорока пяти, в синем атласном салопе с длинным пелерином и в чудовищной шляпке оранжевого цвета с зелеными лентами и с огромным страусовым пером. Удивительный вкус! Рядом с ней сидела молоденькая девушка. Я не стану описывать ее одежды: для молодой хорошенькой девушки нет нужды в нарядах — по крайней мере по моему мнению. Я скажу только, что она составляла совершенную противоположность с женщиной, с которой сидела в санях, — и по одежде, и по летам, и по лицу, да и чувства, теперь их занимавшие, были, кажется, совершенно противоположны. Старуху, женщину сорока пяти лет, по моему мнению, можно уже назвать этим почтенным именем. Старуха, кажется, была очень довольна, и довольна не столько катаньем, сколько собственной своей особой, она с гордостью поглядывала на своего удалого кучера и полувороных лошадок и потом с презрением оборачивалась назад, как бы поддразнивая ехавшую за ней кумушку, принужденную за неимением собственных лошадей нанять извозчика. Одно только обстоятельство, по-видимому, отравляло ее веселье. Ей трудно было загибать назад голову, и она, кажется, очень досадовала, что кумушка едет не впереди, а позади ее. Впрочем, лице ее все-таки выражало гордость и самодовольствие. Напротив, сидевшая возле нее молодая девушка вовсе не принимала участия в ее удовольствии. Правда, и она часто оборачивалась назад, но она смотрела туда не с гордостью, а с какою-то нежностью и стыдливостью. Вскоре заметил я, что она смотрела не на кумушку, а на ехавшего за ней молодого офицера. Офицер, с своей стороны, также поглядывал на нее довольно нежно.
Теперь, кажется, все уже сказано. Вы знаете теперь, что ехала молодая девушка с старухой и что за ними ехал молодой человек, а это, как известно, составляет главный интерес всяческих повестей и рассказов, даже таких, в которых все правда, кроме того, что ложь. Я хотел было описать одежду, какая была на остальных действующих лицах моего рассказа, но это не будет для вас ни пользительно, ни занимательно, почему я и оставил свое намерение, за что вы, вероятно, очень мне благодарны.
Разумеется, что я рассматривал все то, что вам сейчас рассказал, не так долго, как описывал, и даже не так долго, как вы это прочитали. Я не имел времени рассматривать, да и не обратил на эти экипажи особенного внимания, а дознал все это досконально уже впоследствии. Таким образом, экипажи благополучно проехали, сменились другими, другие третьими, и т. д. Много, много народу всякого пола, возраста, состояния, звания, нрава, характера — нет, сами подберите прочие синонимы: я не умею. Много, говорю, народу проехало мимо меня. Наконец приблизились во второй раз и те экипажи, о которых я вам говорил прежде. В это время какой-то мальчик, ученик одного портного, как узнал я из его разговоров, скатал препорядочный ком снегу и для забавы вздумал угостить им лошадь, на которой ехала знакомая нам кумушка.
— Смотрите-ко, как лошадь-то бедная устала, — сказал он, — надобно прохладить ее, ей жарко. — И с этими словами бросил в нее ком снегу.
Я, не знавши штуки, которую отпустил он, хотел поблагодарить его за сострадание к животным — эту похвальную черту нравственности, — но когда я обернулся, его уже не было возле меня, и в то же время раздался страшный крик, вопль, брань, привлекшие мое внимание.
Вот что случилось, как узнал я после. Лошадь, в которую попал ком снега, была в это время, вероятно, погружена в мечтания. Она ехала мерным шагом, опустя голову. Судите же, как неприятно было ей напоминание действительности посредством такого неучтивого толчка. Так как удар пришелся по боку, то она, не имея назади глаз, так же как и люди, очевидно, не могла рассмотреть, кто и чем ее ударил. А так как ее никто прежде не бил, кроме хозяина, то она подумала, что и теперь прибил ее он же. А так как удар всегда означал, что должно бежать шибче, то она рассудила — и очень справедливо, — что ей надобно прибавить ходу, что она и сделала. Все это произошло с быстротою мысли — разумеется, лошадиной. Лошадь рванулась, разбежалась и вдруг поцеловалась с барыней в чудовищной шляпке, которая в это время обернулась посмотреть на свою кумушку. Никогда не целовавшись с лошадьми, я, следовательно, не могу определить всей сладости лошадиного поцелуя, однако, должно быть, он не так приятен, как людской, потому что барыня испугалась, закричала, бросилась назад и ударилась шляпкой о спину кучера. Не знаю, кому больше досталось — кучеру или шляпке, — только кучеру, должно быть, досталось порядочно, потому что он вздрогнул от внезапного нападения с тылу, остановил лошадей и начал усердно почесывать спину.
Шляпка, с своей стороны, хотя не почесывала спины, однако тоже, кажется, была не очень довольна своим столкновением со спиною кучера. Шляпка решительно попортилась и даже хотела свалиться с плеч беспокойной барыни, но была удержана оранжевыми лентами и повисла на плечах.
Теперь пора сказать вам имена этих госпож и господина. Я давно хотел, да все откладывал, и вот теперь должен прерывать рассказ. Никогда не должно откладывать до следующей страницы, что можно написать на предыдущей. Та барыня, которая поцеловалась с лошадью, называлась Анна Григорьевна Корридорина. Кумушка ее называлась Варвара Андреевна Сталинская. Молодой офицер назывался Дмитрий Сергеевич Померанцев. Дочь Корридориной называлась Марьей Антоновной. Их звания, состояние, нравы, обычаи и прочие мелочи, для которых я не хочу входить в нарочные разыскания, частию уже объяснены, частию объяснены быть имеют впоследствии.

ГЛАВА II

Теперь обратимся к г-же Корридориной. Сначала она не понимала, что с ней сделалось, потом подумала, что это сделано нарочно, чтобы она не оглядывалась, потом вообразила, что экипаж изломался, наконец — остановилась-таки на мысли, что кумушка ее нарочно велела ударить лошадь, когда она, то есть г-жа Корридорина, оглянется.
Госпожа Сталинская сначала испугалась, но потом расхохоталась от радости, видя совершенно уничтоженною свою тщеславную кумушку.
Анна Григорьевна Корридорина, изнемогая от стыда, боли, страха и злости, ошеломленная нечаянностью, все еще не знала, на кого обратить гнев свой: уже она закричала было наконец кучеру: ‘Экой душегубец, животное, слепой, или ты, разбойник, не видишь (чего не видишь — это подразумевалось)! Олешка, душегубец, или оглох? Вот я тебе велю пятьсот палок задать…’
Эта брань произвела различное действие на слышавших ее. Кучер, не виноватый, как говорится, ни душой, ни телом, был ею очень раздосадован и решил уже дать невежливый ответ, что у него и так спина болит от ее шляпки проклятой… Марья Антоновна успокоилась от своего испуга, видя, или, лучше, слыша, что ее маменька не больно ушиблась. Г-жа Варвара Андреевна Сталинская еще более начала хохотать, слыша, как гневалось ее высокоблагородие. (Надобно заметить, что г-жа Корридорииа была некогда замужем за коллежским асессором и очень дорожила своим высокоблагородием.) Прочие зрители этой комедии, привыкшие к подобным приключениям, мало обращали на это внимания: ближайшие хохотали, дальнейшие зевали, то есть только начинали зевать, но не зевали вполне, потому что на морозе как-то не зевается…
Вдруг Анна Григорьевна, бог знает как, верно уж, по внушению свыше, обратила лице свое в ту сторону, где была Варвара Андреевна, и увидала, что она хохочет. О, как ужасна сделалась тогда Анна Григорьевна, — благородное лице ее, и без того красное, оно от морозу и от… румян еще более покраснело, огонь заблестел в глазах ее, молнией своих взоров прожгла она насквозь свою недобролюбку, так что Варвара Андреевна перестала хохотать и сказала ей:
— Ну, матушка, что глаза-то выпучила?
— Что-о-о-о? — протяжно произнесла Анна Григорьевна.
— Я спрашиваю, матушка, зачем ты зенки на меня уставила? — отвечала Варвара Андреевна, оскорбленная тоном, которым ее спрашивали.
О, если б я был живописец! Только на картине можно представить удивительное положение Анны Григорьевны в эту минуту, словами нельзя вспомнить и передать это. Представьте себе: женщина — растрепанная, с чудовищной шляпкой на плечах, со сжатыми кулаками, с горящими глазами, с багровым цветом лица, с ртом — думаете, полуразинутым? — нет, крепко сжатым (Анна Григорьевна разочла, что, разинув рот, легко простудиться). Представьте себе эту картину, и то еще вы не будете иметь верного, истинного понятия о… Анне Григорьевне в эту минуту.
— Ах ты, обидчица! Ах ты, злодейка! — закричала она неистовым голосом. Громкое ‘фора’ из толпы пешего народа приветствовало это вступление в речь Анны Григорьевны. Перестала тут смеяться и Варвара Андреевна. Встала с места и она: и она сжала кулаки, и она рассердилась не на шутку.
— Что, что ты говоришь? Еще она же смеет ругаться!
— Да кому же, как не мне?
— Еще бы ты стала ругаться! Ты уж так много наругалась надо мною.
— Послушайте, добрые люди, когда я ругалась? Не она ли сейчас распозорила меня, как не знаю кого?
— Ах ты, мерзкая тварь! Где у тебя совесть-то, или ты ее на богомолье в Киеве забыла? — Этот упрек жестоко уколол самолюбие Варвары Андреевны. Она была за год перед тем в Киеве на богомолье и всегда хвалилась этим. Каково же ей было, когда попрекали ее самыми ее добродетелями, истинно христианскими.
— Злодейка, разбойница! Публично от Христа отрекается! — закричала она.
— Ханжа ты этакая! Поганка! Только и спаслась тем, что рожу-то постную делаешь.
Надобно заметить, что Варвара Андреевна строго соблюдала посты, перед публикой по крайней мере… Что было дома, до того нам дела нет. И вот каков свет. Он во всем старается отыскать худую сторону.
— Ты, матушка, больно хороша! Что же делать, не всем родиться таким распрекрасным красным.
Варвара Андреевна намекнула на румянец Анны Григорьевны.
— Да не всем же родиться каргами такими. — Анна Григорьевна намекала на то, что Варвара Андреевна была одета вся с головы до ног в черное.
— Мое вдовье дело сиротское, матушка, не женихов приманивать платьями-то.
— Известное дело, матушка, на черном-то заплаты не так видно. — Я думал, что Варвара Андреевна пойдет в рукопашный бой с Анной Григорьевной, но она вдруг переменила тактику и с величайшей кротостью произнесла:
— Бедность не порок, сударыня.
— Страшная бедность! Ты нищенствуешь, а сундуки денег-то полны. Варвара Андреевна возразила еще кротче:
— Скупость не глупость.
— То-то ты, видно, и наняла поганого извозчика, чтоб он ушиб меня до смерти.
Варвара Андреевна не вытерпела и опять закричала гневным голосом:
— Ну, еще как бы все этак умирать, так все бы живы были. Ты, матушка, не только жива, да еще облаять меня успела.
— А каково мне от лошади-то досталось?
— Экая важность, чего она тебе сделала? Перешибла, знать. Видишь, нежности какие! Да мне бы сто раз этак пришлось, так и то бы я… Ай, ай, ай, ай, ай, чтоб черти вас побрали!
Варвара Андреевна, в свою очередь, откинулась назад, и с ней случилось несчастье. Теперь настала минута торжества и для Анны Григорьевны.

ГЛАВА III

Отчего же вдруг г-жа Столинская изменила своим словам? Что с ней сделалось? А вот что: сцена между Анной Григорьевной и Варварой Андреевной так понравилась мальчику, виновнику этой сцены, что ему захотелось повторить ее. Для этого он скатал ком снегу еще больше прежнего и бросил им в лошадь, которая ехала за Варварой Андреевной. На этой лошади ехал молодой офицер, о котором я уже говорил. Удар по боку был для лошади командой: ‘вперед, скорым шагом марш’. Она встрепенулась, шарахнулась и, сделав всего два шага, остановилась, встретив на пути законное препятствие — голову, или, лучше сказать, шляпку Варвары Андреевны (голова, не знаю, была ли). Поэтому-то Варвара Андреевна издала такой жест, столько не соответствовавший ее словам.
Впрочем, к чести Варвары Андреевны должны сказать, что удар был сильнее, чем прежде, так что она повалилась в санях.,
Всеобщий хохот приветствовал падение госпожи Столинской, и особенно отличалась при сем случае Анна Григорьевна.
— Что, матушка, хвалилась, хвалилась да повалилась! — вскричала она с язвительным хохотом: потом с важностью проповедника и, вероятно, с таким же убеждением в своих словах она произнесла: — Это наказание божеское за гордость: так возносающий себя смирится и смиряющий себя вознесется.
— Браво, браво! — раздалось из толпы. Анна Григорьевна была наверху блаженства, зато Варвара Андреевна была чрезвычайно раздосадована этим казусом. Хоть бы ушибли-то ее не в то время, как она славилась своей неустрашимостью, притом же и та беда… теперь у ней два противника. Смела одного, а другой-то — молодой офицер, а у Анны Григорьевны есть дочка. Все эти мысли быстро являлись и исчезали в голове Варвары Андреевны, и каждая была для нее несносна, как вострый нож. Наконец она пробормотала зачем-то себе под нос, кое-как поднялась, величественно выпрямилась и закипела:
— Еще благородный, еще военный! Чай, ты, батюшка, не с турком поганым сошелся, здесь есть поблагороднее тебя.
— Извините, сударыня… Это сделалось случайно, и я нисколько в этом не виновен. Не ушиблись ли вы?
Варвара Андреевна, ободренная этим ответом, вздумала вывести из него заключение, что молодой офицер боится ее, и закричала еще громче, приправляя речь свою стонами и всхлипываниями:
— Еще бы, батюшка, не ушиблась. Как тут не ушибиться, когда рожу на сторону своротили? Словно полоумные, прости господи, скачут, словно взапуски бегают, об заклад бьются. Ведь лошадь-то как наедет, так не свой брат…
— Нечего уверять-то нас! Все знают, что ты, матушка, сродни скотам-то, так как, может быть, и лошадь — она если не брат, так сестра твоя, — насмешливо закричала Анна Григорьевна.
Представьте себе изумление Варвары Андреевны: она впопыхах позабыла о своей неприятельнице, и та вдруг поражает ее с тылу. Каково?!
— Что делать-то, сударыня!
— Ты больно спаслась с своим-то благородием.
— Высокоблагородием, — поспешно перебила Анна Григорьевна.
— А мне больно нужны твои титулы. Плюю я на твое-то благородие!
— Высокоблагородие, матушка, — не завирайся.
— Я не завираюсь. Сама ты завираешься. Ты меня лошадью назвала, да я молчу. Я правду сказала, так уж нечего говорить-то.
— Прохвостиха ты, мужичка, никакого благородства. Хрр… Тьфу…
Варвара Андреевна хотела плюнуть, но была остановлена неожиданным препятствием. Вдруг что-то коснулось ее щеки и сильно по ней хлопнуло. Очнувшись от недоумения, Варвара Андреевна увидела, что то была рука почтеннейшей Анны Григорьевны. О, стыд! О, позор! Что делать? Публичная обида! Знаете ли, что это значит в провинциальном городе? Ведь Варваре Андреевне теперь по крайней мере месяца три житья не будет! По крайней мере месяца три будут везде сопровождать ее насмешками, указывая на нее пальцами, увеличивать это происшествие донельзя.
Пожалуй, из пощечины выведут публичное наказание розгами. Вы ужасаетесь? Каково же было бедной Варваре Андреевне?
— Мерзавка, подлянка, бурлачка, разбойница, я тебя отделаю по-свойски! — закричала она и размахнула руками, но Анна Григорьевна заблагорассудила убраться и уже была в это время в своих санях.
Но Варвара Андреевна не хотела выпустить из рук, или, лучше, хотела прибрать к рукам, свою обидчицу, как называла она Анну Григорьевну. Увидя, что жертва ускользнула, г-жа Столинская, воспламенясь справедливым гневом, и сама выскочила из саней и торопилась к Анне Григорьевне с намерением воздать ей око за око и зуб за зуб. Но увы! Это был несчастный день для Варвары Андреевны. Не успела она выскочить из саней, как вдруг поскользнулась и по всей форме растянулась на снегу. Все хохотали над ней, все думали, что она после этого падения возвратится восвояси, но Варвара Андреевна захотела поддержать свой авторитет и даже употребила в свою пользу этот случай. Она встала, отряхнулась и вдруг со всего размаху кинула большой ком снегу в шляпку Анны Григорьевны. Так как шляпка была у г-жи Корридориной на плечах и так как груз, попавший в шляпу, был довольно тяжеленек, то вдруг и потянуло голову Анны Григорьевны, и она закричала с ужасом, забывши, что находится пред публикой.
— Ай… ай… давят! С нами крестная сила. Ай… ай… ай!
К счастию, она оперлась о спину кучера, и потому ее перестало тянуть назад. Тут только образумилось ее высокоблагородие. Однако страх ее остался надолго. Она и теперь еще не понимала, отчего ее тянуло назад. Никто из видевших эту сцену также не понимал, откуда явился в руках Варвары Андреевны ком снегу: вероятно, она унесла его во время своего падения и воспользовалась помощью, случайно посланною ей небом — или нет — землею, то есть снегом. Теперь Варвара Андреевна, в свою очередь, торжествовала. Анна Григорьевна начала в молчании надевать свою шляпку. Должно быть, голова ее была очень воспламенена, когда не чувствовала мороза. Правда, это было в конце февраля, но все-таки было довольно холодно. Это доказывает, между прочим, ту истину, что внутреннюю сторону человека должно предпочитать внешней: внешнее подчиняется внутреннему.

ГЛАВА IV

Итак, Анна Григорьевна надевала шляпку. Она из всей силы пялила ее на свою голову, но в шляпке был снег, и потому она не надевалась. Наконец шляпка затрещала, и тогда только догадалось ее высокоблагородие посмотреть, нет ли в ней чего. Представьте себе ее удивление, когда она увидала ком снегу в своей изодранной шляпке.
— Олешка, душегубец! (Кучер ее высокоблагородия имел привилегию на это название.) Ты это, разбойник…
— Помилуйте, сударыня, знать не знаю.
— Разбойник ты этакой! Знаю я тебя, душегубец! — Между тем кучер из толков народа узнал уже, в чем дело, и потому отвечал:
— Да это, сударыня, должно быть, вон та барыня, что в черном-то одета…
— Так и есть! — закричала Анна Григорьевна, — так и есть, это она задушить меня хотела.
И ее высокоблагородие готова была снова выскочить из саней и поступить с Варварой Андреевной не только не высокоблагородно, но даже просто неблагородно, если б не была удержана одним обстоятельством.
Вот оно: молодой офицер, об котором обе кумушки забыли во взаимном гневе, во время этой ссоры не переставал меняться взглядами с дочерью г-жи Корридориной, Марьей Антоновной.
После одного из таких взглядов он встал, соскочил с саней и подошел к Анне Григорьевне в то самое время, как она готовилась к генеральному сражению с своей кумушкой.
— Вы можете, сударыня, простудиться здесь, — сказал он. — Не угодно ли вам домой?
— А ты, батюшка, что — квартальный или частный?
Молодой офицер, который служил в гусарах, хотел возражать против такого обидного подозрения, но Варвара Андреевна, снова воспылавшая яростию, закричала ему:
— А с тобой, фертик, я еще разделаюсь: ты ушиб меня чуть не до смерти.
— Я был бы виноват, сударыня, только в таком случае, если бы сам правил лошадьми, но как этого не было, то и виноват во всем один кучер.
— Каков поп, таков и приход, батюшка.
— Однако это случилось и с вами.
— Что такое?
— И ваша лошадь также ушибла вот эту госпожу.
— То, батюшка, другое дело.
— Все то же. Вы видите теперь, что я виноват столько, сколько и вы.
В это время подошел к нашим знакомцам квартальный надзиратель и преучтиво попросил их выехать из ряду, чтобы не мешать удовольствию прочих катающихся.
Хотя это приглашение сделано было очень учтиво, но Анна Григорьевна и Варвара Андреевна обе нашли это для себя непристойным и подняли было ужасный крик. Так как они говорили обе вдруг и каждая старалась перекричать другую, то и нельзя было ничего разобрать, что они говорили. Наконец офицеру — Дмитрию Сергеевичу, удалось как-то утишить Варвару Андреевну, а Марье Антоновне — свою маменьку, Анну Григорьевну. Обе затихли, и Дмитрий Сергеевич сказал им:
— Это для вас нисколько не низко. Напротив, покажите, что вы презираете глупую толпу (г-н Померанцев, как видно, был поэт), которая не понимает ничего изящного, оставьте этих неучей, они не заслуживают, чтобы смотреть на благородное лице ваше.
— Высокоблагородное, батюшка, — возразила, охорашиваясь, Анна Григорьевна.
Офицер улыбнулся.
— Ну, уж нечего делать. Выедем, — сказала Анна Григорьевна.
— Да уж пожалуй, если они не заслуживают, чтобы нас видеть, — произнесла Варвара Андреевна.
— Решительно не заслуживают, — отвечал Дмитрий Сергеевич.
И они выехали и скоро поворотили в другую улицу и скрылись из виду. Вскоре все приняло обыкновенный вид. Опять медленно потянулись экипажи, опять начали мелькать разнородные костюмы, разнородные лица, разнородные особы, опять послышался глухой говор толпы, крики кучеров и лаянье собачонок. Вот уже и сумерки, все темнее и темнее, скучнее и скучнее становится на улице. Вот уже расходится и разъезжается люд, православный и неправославный. На улице, дотоле шумной и одушевленной, становится скучно, мрачно… Что осталось от гулянья? Скука, скука, скука и скука.

ГЛАВА V
Странная сцена в Мышьем переулке

После всех почти удалился я с улицы. Машинально направил я шаги свои к Мышьему переулку. Несмотря на мою задумчивость, я чуть не расхохотался, когда увидел здесь недавних нарушителей или, лучше сказать, нарушительниц общественного спокойствия. И в каком положении я их увидел!!. О, в дивном, величественном положении! Я увидел поверженные сани Анны Григорьевны, у которых были изломаны полозья, я увидел самую Анну Григорьевну в коляске Дмитрия Сергеевича, в которой стояла также и Варвара Андреевна. Дочь г-жи Корридориной сидела также в коляске. Кучер Дмитрия Сергеевича, сцепившийся с кучером Анны Григорьевны около изломанных саней, и извозчик Варвары Андреевны, просивший у нее денег за то, что он, извозчик, возил ее, Варвару Андреевну, целые три часа, донолняли картину. Я поражен был изумлением при виде этой прекрасной группы. Вот что узнал я об этом впоследствии от самого Дмитрия Сергеевича.
Выехавши из ряду катавшихся, кумушки и вместе с ними Дмитрий Сергеевич своротили в Мыший переулок. Только доехали они до половины переулка, как вдруг экипаж Анны Григорьевны, вероятно расстроенный недавней суматохой, имел несчастье увидеть изломанным один из своих полозьев. Марья Антоновна вскрикнула горестно. Варвара Андреевна вскрикнула радостно. Анна Григорьевна произнесла выразительное проклятие и, по обыкновению, начала бранить своего кучера, называя его, по обыкновению, душегубцем и грозя высечь.
В это время Дмитрий Сергеевич заметил, что Марья Антоновна морщилась, краснела и бледнела, вероятно стыдясь за свою мать. Чтобы успокоить и себя, и ее, и Анну Григорьевну, он выскочил из коляски и приветливо попросил Анну Григорьевну пересесть в его экипаж. Анна Григорьевна видела в этом предложении троякую для себя выгоду: во-первых, она через это могла унизить еще более свою кумушку, Варвару Андреевну, во-вторых, она находила в этом удовлетворение своего тщеславия: ей давно уже хотелось поездить в коляске, в-третьих, чрезвычайно приятно, что такой хороший офицер как бы смирялся перед ней через такое приглашение. Итак, Анна Григорьевна с радостной готовностью приняла приглашение Дмитрия Сергеевича и перешла в его экипаж, как вдруг Варвара Андреевна пронзительно закричала, бросилась в коляску вслед за Анной Григорьевной, сбила ее с ног и с торжествующим видом воскликнула:
— Вот вам, мошенники! А вы сговариваться хотели, вместе сидеть хотели, разобидеть меня хотели. Ан не удастся же вам, не удастся, я говорю…
Варвара Андреевна не договорила, потому что упала в это время в коляске, столкнула могучим пинком поднявшуюся на ноги Анну Григорьевну.
— Вот тебе, вот тебе! Вперед молчи, а не говори вздору! — кричала Анна Григорьевна.
Варвара Андреевна поднялась с страшным бешенством. Она на этот раз молча занесла уже мощную десницу свою на Анну Григорьевну, как бы с намерением разбить ее в прах, уничтожить ее, стереть с лица земли. Но она была остановлена сильною рукою Дмитрия Сергеевича &lt,…&gt,.
— Сударыня, вас ждет извозчик!
— Так что же? — возразила Варвара Андреевна. — Он по часам нанят и должен ждать.
— Но, сударыня, зачем же ему стоять-то? Вы наняли его, чтобы ездить.
— Так что же?
— Так почему же вы не едете? — вскричал наконец молодой человек, выведенный из терпения бесстыдством Варвары Андреевны.
— А, вы все гоните меня? Меня, бедную… Вы знаете, что за меня заступиться-то некому, так и гоните. А сами хотите сговориться да оклеветать, обнести меня…
Видя, что одно покушение не удалось, Дмитрий Сергеевич решился на другое.
— Если вы беспокоитесь насчет этого, то извольте: я выйду, а вы поезжайте.
— Как бы я не поехала с ней, — вступилась Анна Григорьевна. — Она, пожалуй, по дороге задушит меня.
Варвара Андреевна хотела отвечать, но в это время извозчик ее, давно уже просивший денег за три часа езды, закричал наконец изо всей силы, требуя денег уже за три часа с половиной, прибавив полчаса ожиданья в Мышьем переулке. Варвара Андреевна была скупа, как можно было заметить и прежде из слов Анны Григорьевны, а потому это требование возвратило ей часть рассудка. Она поняла, сколь бесполезны были прения ее с Анной Григорьевной, бывшей теперь под защитой молодого офицера, и решилась отложить свое мщение. Она тем скорее приняла это решение, что могла теперь отступить с честью с поля битвы.
— Вот тебе деньги! — закричала она и начала шарить в карманах. ‘Неужели она хочет ехать в моей коляске?’ — думал Дмитрий Сергеевич… Но он успокоился, услышав слова Варвары Андреевны:
— Ах, ведь со мной денег-то нет… Нечего делать, вези меня домой. Там я расплачусь… Счастливы, что мне нужно ехать, — прибавила она, бросив взгляд василиска на Анну Григорьевну и Дмитрия Сергеевича.
— Очень счастливы, сударыня, что вы избавляете нас от своего присутствия, — закричал ей вдогонку Дмитрий Сергеевич.
И они разъехались…

ГЛАВА VI
Пояснение предшествующих явлений

Что это такое? Ужели автор смеется над нами? Ужели он нарочно испытывает наше терпение? Он просто кормит нас грязью! Так говорят, вероятно, читатели, пробежавшие предыдущие пять глав. И точно. Странным, даже нелепым покажется всякому, что женщины, из которых одна хвалится своим высокоблагородием, другая также имеет претензии на благородие, бранятся, как кухарки, кидаются снегом, даже дерутся. Но я отвечаю на это всем, что в моем рассказе все правда, кроме того, разумеется, что ложь, как и само заглавие гласит. На это, верно, скажут мне, что это-то и есть ложь. Но я опять скажу, что это правда. Чтобы доказать, что это, то есть брань, драка, и пр., и пр., могло быть и может быть, я должен объяснить читателям происхождение моих героинь.
Итак, начнем хоть с Анны Григорьевны.
Отец Анны Григорьевны был богатый мужик. Он откупился на волю, приписался в мещане и, наконец, сделался купцом третьей гильдии. С помощию десяти тысяч ассигнациями приданого он сбыл с рук свою дочку, почтеннейшую Анну Григорьевну, когда той было уже двадцать два года. Он сдал ее на руки или, лучше, навязал на шею некоему мелкому чиновнику Антону Еремеевичу, г-ну Корридорину. Антон Еремеевич вскоре познал все свое несчастие и, как уже не имея возможности по слабости голоса или по слабости характера перекричать жену свою, решился наконец не вмешиваться в дела ее, следствием чего было вскоре и совершенное покорение его под иго жены. Они обзавелись детьми, но трое из них умерли. Осталась одна Марья Антоновна, и на воспитание ее было обращено большое внимание. Она училась всему, знание чего требуется в свете, тем более что Анна Григорьевна предположила уже с давнего времени выдать ео за генерала. После восемнадцатилетнего сожительства добрый Антон Еремеевич волею божиею помре, оставив дражайшей супруге своей чин коллежской асессорши и, следовательно, право покупать крестьян. Тогда еще дворянство давалось коллежской асессорше. Действительно, Анна Григорьевна вскоре после смерти мужа купила двести душ крестьян, о чем было немало толков во всем городе. Теперь Анна Григорьевна уже четыре года вдовела, ей было сорок четыре года, а Марье Антоновне семнадцать лет. Теперь, кажется, понятно, каким образом могла Анна Григорьевна, несмотря на свое высокоблагородие, иметь такие мужичьи ухватки. Она была мужицкого рода и, привыкши в молодости к деревенским обыкновениям, не могла уже в зрелых летах переменить своего характера и грубых ухваток… Однако же к чести нашего уездного дворянства надобно сказать, что у нас очень немногие знали генеалогию Анны Григорьевны.
Теперь посмотрим на происхождение кумушки Варвары Андреевны. История ее еще проще. Она также была крестьянкой и вышла замуж за крестьянина. Через год после женитьбы его отдали в солдаты. Лет через пятнадцать он воротился с четырьмя ранами и чином подпоручика. Пожив несколько лет, он помер, оставив жене своей порядочное состояние… Да — позабыл сказать — в продолжение пятнадцати лет, в то время как муж был в армии, Варвара Андреевна постоянно жила в кухарках.
После такого объяснения, я думаю, можно простить нашим кумушкам некоторые неприличные их выходки. Что же касается меня, то я ни за что не выкину этих выходок. Зачем? Если вам не нравится, так пропустите. А между тем это может свидетельствовать: 1) о силе характера выбранных нами лиц, 2) об ангельской чистоте Машеньки, которая при таких приемах сохранила, как и после увидим, всю невинность своего сердца, все благородство своего обхождения.
Но откуда явился в уездном городе этот молодой офицер, служащий в гусарах, залитой в золото, ездящий на таких прекрасных лошадях
Как ни был Дмитрий Сергеевич очарован Марьей Антоновной, но это обидное предложение, и притом сделанное так некстати, сильно рассердило его. Тут даже звание матери Марьи Антоновны не спасло Анну Григорьевну от гнева вспыльчивого поручика.
— Что это такое, сударыня? — отвечал он резким тоном, — разве я какая-нибудь приказная строка? Разве мне можно делать эти доносы, каверзы, ябеды? За кого вы меня почитаете?
Анна Григорьевна спохватилась вовремя, что поступила дурно, она тотчас поправилась:
— Да ведь я вас и не заставляю писать просьбы. Что это мне? Я ведь не дура какая: знаю немножко людей-то. А я вот хотела попросить у вас совета: что мне — подавать ли просьбу на эту Столинскую? Или уж не простить ли ей?
Последние слова Анна Григорьевна произнесла как будто нехотя.
— По моему мнению, — отвечал успокоившийся офицер, — вовсе не нужно подавать просьбы. Да и зачем? Да и что вы напишете в этой просьбе?
— Как что, батюшка? Много можно найти, коли уж писать, так у меня такие мастера найдутся, что тысячу пунктов найдут.
— Положим, и так, да к чему же это поведет? По моему мнению, так благородному человеку…
— Высокоблагородному, батюшка.
— Особенно высокоблагородному человеку стыдно таскаться по судам.
— Смотри, пожалуй: таскаться… по судам… Да кто это вам сказал, что я буду таскаться? Я буду на паре ездить, а не таскаться. С судами я тоже дела иметь не буду, а просьбу подам прямо в палату, в губернию съезжу.
— Хорошо, да что же вам будет за прибыль, если вы подадите просьбу? Госпожа Столинская обидела вас, но вы через это нисколько не теряете. Ей никто не поверит, вас все знают как женщину благородн…
— Высокоблагородную, батюшка, долго ли вам будет толковать-то?
— Извините, я принимаю это слово вовсе не в том значении, в каком…
— Да в каком бы то ни было значении, а я из уважения к памяти покойного мужа — дай ему бог царство небесное — не позволю, чтобы унижали чин его и мой.
— Да через это нисколько не унижается…
— Фу ты, батюшки, какой упрямый! Я говорю, что не хочу этого — и кончено.
Молодой офицер начинал сердиться. Но вдруг Марья Антоновна тихонько шепнула ему:
— Пожалуйста, не сердитесь на маменьку: у ней такая привычка. Не употребляйте никогда при ней слова ‘благородный’. Для меня… — прибавила она потом, опустивши глаза и слегка покрасневши.
Как можно было противиться такой просьбе? Дмитрий Сергеевич нежно взглянул на Марью Антоновну и, обретясь к ее матери, сказал:
— Хорошо, вперед я буду осторожнее в своих словах и не буду забываться. Но обратимся к делу. Я вам советую оставить это так. Если вы заведете дело, то можете подвергаться многим неприятностям: может быть, решат его несправедливо, может быть, вам нужно будет много усилий, чтобы дело решилось в вашу пользу…
— Ничего не пожалею для этого.
— Да если и кончится дело в вашу пользу, все-таки не из чего заводить тяжбу. Честь ваша нисколько не потерпит от того, что г-жа Столинская оскорбила вас. Напротив — для нее бесчестье, что она оскорбляет честных людей.
— Толкуйте, батюшка, толкуйте… Все вы этак говорите. А поди-ко, затронь кого из вас, так сейчас и резаться и стреляться пойдете… Честь, говорите, требует.
Дмитрий Сергеевич покраснел: у него на этот счет была совесть нечиста.
— А вот и покраснел! Нет уж, я думаю, не лучше ли будет просьбицу-то подать… Она мне заплатит за бесчестье.
— Да помилуйте — за что же?
— Как, за что? Это что еще такое? За что? Да никак и вы уж за нее?
— За что же вы на нее так сердитесь?
— Еще бы… мне бы не сердиться. Она меня разобидела перед публикой, расстрамила, а мне и не сердиться… Нет, я все выпишу, как она меня бранила…
И Анна Григорьевна начала перечислять все бранные названия, которые давала ей Варвара Андреевна и которые мы, для краткости, не повторяем.
— Как вам угодно, мое дело сторона, — сказал Дмитрий Сергеевич и склонил разговор на другой предмет.
Еще немного посидев, он раскланялся и уехал. Анна Григорьевна проводила его до крыльца.
— То-то молодо-зелено, — ворчала про себя Анна Григорьевна, возвращаясь в комнату. — Мое дело сторона: как бы не сторона! Нет, мой батюшка, у меня взялся за гуж, так не говори, что не дюж…

ГЛАВА VIII
Просьбы

Анна Григорьевна еще немного посидела, подумала, наконец послала за Иваном Александрычем. Этот Иван Александрыч был лицо довольно замечательное. Он учился в семинарии, исключен оттуда из реторики,2 был дьячком, вышел в приказные, потом принужден был подать в отставку и сделался наконец борзописцем. Он писал и переписывал и всем и все — и письма, и просьбы, и донесения, и счета, и даже списывал стишки и разные журнальные статейки для производящих. Он не смотрел ни на что, когда писал: в это время он забывал всякую личность, знал только самое дело. Разумеется, это дело всегда представлялось ему и у него в пользу того, для кого он писал. У Ивана Александрыча была квартирка, как и нужно человеку порядочному и притом письменному. Он занимал отдельную комнатку в три квадратных аршина величиною, за каковую комнатку платил по рублю серебром в месяц, употребляя притом хозяйские дрова на отопление своей камеры, как он называл свое жилище, — или каморки, как нужно бы его назвать, — или конурки в больмиатюре? как назвал его один насмешник нашего города. В оной камере, или каморке, или конурке в больмиатюре, стояли пять плетеных стульев со множеством ран и почетных медалей, состоявших в белых накладках на черный грунт стульев. Впрочем, Иван Александрыч хотя и не читал ‘Мертвых душ’, однако очень справедливо рассуждал в подражание Гоголю, что при гостях нельзя же красить белых накладок на стульях в черную краску, а что сам он не взыщет — и на разноцветных посидит и напишет что-нибудь ничуть не хуже от этого.4 Итак, у него в комнатке стояло: пять разноцветных плетеных стульев, стол, весь закапанный чернилами, покрытая кошмой кровать с двумя засаленными подушками и красный крашеный шкаф. Что было в шкафе, этого мы не знаем.
Теперь Иван Александрыч сидел за столом и, по-видимому, погружен был в свое занятие. Что же он делал? Он делал важное дело — занимался очисткой луковицы. Пред ним стояла табакерка, в которую мало-мало должно было поместиться полфунта табаку, а дальше, на противоположном конце стола, рисовалась чернилица, величайшая из всех чернилиц, когда-либо продававшихся в нашем городе. В эту гигантскую чернилицу вливалось полштофа чернил.. Рядом с ней стояла такого же исполинского росту песочница. Сколько и каково писал Иван Александрыч, об этом вы можете судить, если я вам скажу, что все чернила из этой чернилицы исписывались им в неделю!.. ‘Во всю жизнь свою, при всех переворотах и гибельных для меня происшествиях, — говорит Иван Александрыч, — отроду я ни на что не жаловался, как только, что у меня много выходит чернил и табаку. Судите сами: полштофа чернил и фунт табаку в неделю’. Так говорил Иван Александрыч, и все ему верили. Теперь он занимался очисткою луковицы, но мысли его бродили далеко, далеко — на противоположном конце стола, около любезной чернилицы, которая только что была долита до самого верха. Вот, думал он, теперь приходит великий пост: что я стану делать? Просьб на первой неделе не будет, донесений — едва ли… писем — в виду не имеется, стихи списывать — грех, каноны, псалмы писать — их все требуют писать полууставом, а я этак-то не умею. Что делать? Нет — верно, нынешнюю неделю не опорожнится моя чернилица. Жаль, жаль — да что станешь делать? И он начал повторять про себя: ‘Что станешь делать? А? Что станешь делать?’ В седьмой раз уже повторял он эту отчаянную фразу, как вдруг отворяется дверь и является пред Иваном Александрычем посланный от Анны Григорьевны.
— Здравствуйте-с.
— А, здравствуйте, родной, садитесь: что вы?
— Барыня приказали кланяться-с, приказали благодарить-с, приказали-с…
— Как, как, как, родной? — приказали благодарить. Да за что же, родной?
— Приказали-с просить вас к себе-с, сейчас-с.
Внезапная мысль озарила ум Ивана Александрыча. Чело его прояснилось, и он, позабыв даже расспросить о незаслуженной благодарности, бессознательно высказанной ему языком лакея, прямо обратился к чернилице и, сделав умильную рожицу, сказал ей с нежностью: ‘Не бойся, не бойся: испишешься…’ Он вспомнил о ссоре Анны Григорьевны и Варвары Андреевны и тотчас понял, зачем зовут его. Он тотчас вскочил, вытащил белый волосяной картуз из-под стула и бегом побежал к Анне Григорьевне…
Вошед к ней, он сделал ей приветствие, которое затвердил еще в училище без всякого смыслу. Царю, вовеки живи, — сказал он Анне Григорьевне и потом прибавил: — Что соблагоизволите приказать послушнику вашему?
— Вот что, батюшка, знаешь ты ведь, чай, эту скаредную-то Столинскую, что вчерась меня разобидела?
Иван Александрыч уже очень ясно понимал, к чему было это начало, и прямо отвечал Анне Григорьевне:
— Можно-с.
— Ну, так уж пожалуйста, да хорошенько.
— Не беспокойтесь уж насчет этого: окрест тебе положу врази твоя… Соблаговолите только на бумажку, на перья, на чернилы и прочее.
— Ну, сколько же тебе?
— Да сколько? Ловким письмом на двух листах можно уписать, по тридцать копеек, — уж соблаговолите целковичек…
— Не много ли?
— Помилуйте-с… Еще маловато-с… Не поверите, право… ведь полштофа чернил и фунт табаку в неделю.
И, возбужденный воспоминанием, Иван Александрыч вынул табакерку и с наслаждением потянул из нее носом дорогую пыль…
— Так уж как же-с… Чих… Извините-с… Нужно буд… А-а-а, чих, чих… О, нос… лучше, чих…
— Ну вот и целковичек.
— Покорнейше-с… них… благодарю-с, чих, прощенья просим-с… чих…
И Иван Александрыч ушел, беспрестанно чихая…
Анна Григорьевна села обедать, пообедала, немного посидела, хотела было уснуть богатырским сном своим, как вдруг вошел Иван Александрыч с бумагой в руках.
— Что такое? — воскликнула Анна Григорьевна. — Неужто написал?
— Господу споспешествующу…
— А-а-а, как скоро! Еще с небольшим два часа, как ты ушел, а уж…
— Да уж зато и просьбица-с… Все прописано-с…
— Ну-ка, ну, читай скорее.
— А вот-с…
И Иван Александрыч важно встал среди комнаты и, по собственному его выражению, яко лев рыкая, начал читать.
В начале чтения Анна Григорьевна прервала его и сказала:
— Ну, тут, разумеется, такой-то, туда-то, вот, дескать, прошение, как всегда — по форме. Вот катались на масленице, и пр. Ну, а вот о чем, тому следуют пункты: это и читай.
И Иван Александрыч начал читать:
‘Пункт I. Во все время нашего катания, во всяком удовольствии проведенного, сия дерзкая Сталинская не переставала спускать с меня глаз василиска. И аще бы не моя доброта душевная, была бы я пожрана пламенем пещным оных глаз, яко же и в священном писании глаголется: на змию и скорпию наступите, и ничтоже вредит вы.
Пункт II. Понеже же уведе оная злорадственная Сталинская, яко не действует на меня ее злохитрость, и животных своих она подучила и повелела устремиться на меня, яко же волки на овцу, и в сем обнаружилась всякая злокачественность оных скотов и Сталинской.
Пункт III. Таковое необычайное злосплетение вполне им удалось: ибо и посрамили они меня перед всею публикою, и сделалась я чрез них посмешищем. А притом от сего же дела и шляпка моя изломалась, и голова проломилась и простудилась.
Пункт IV. И при сем находится и злостное их ухищрение на жизнь мою. Оное явствует: 1. Из явного покушения сломить мне голову лошадиной мордою, как и все, там бывшие, засвидетельствуют. 2. Из страшного метания в меня камением и глыбами льду, как и все видели. 3. Из чудовищного злодейства, подкупления кучера моего, чтобы он нарочно на дороге изломал мои сани, они хотя и новы, а чуть меня и дочь мою не убили.
Пункт V. Оная же злохитрая и бесовские наущения слушающая Столинская давала членам моим разные непристойные названия, как-то: очи мои, богом созданные, поганым именем ‘зенок’ называла, лицо мое, созданное по образу божию, ‘красным’ звала, ‘неженкою’ меня называла и прочее многое, чего я по доброте своей сердечной и незлопамятности и не упомню.
Пункт VI. Та же лукавнующая Сталинская, желая посрамить душу мою и не довольствуясь телом, в вящее посрамление ввела меня и провозвестила по всему граду сему, что я, коллежская асессорша Анна (Корридорина), отрекаюсь от Христа, коего отречения мне и помыслить ужасть берет.
Пункт VII. Таковым же злодеянием недовольна будучи, оная моя недоброхотка и мертвых, умерших во всяком благочестии и чистоте, не оставила в упокоении, но и их задела и начала унижать чин мужа моего, покойного коллежского асессора Антона Еремоевича Корридорина, многократно называя его токмо благородным, а не высокоблагородным, как должно, и даже плюя на мое и его высокоблагородие.
Пункт VIII. Такожде при публике и бесчестье она мне произвела, называя меня многократно подлянкой, мужичкой, бурлачкой, разбойницей и иными гадостными и поношения достойными именами, кои я, по добродушию и незлопамятности моей, не упомню, чему свидетель весь город.
Пункт IX. И в Мышьем переулке бывшее доказывает злостный оной Сталинской умысел на спокойствие рода христианского, коего я сделалась первою жертвою. Ибо оная кознодейка и неоднократно руки на меня подымала и в коляске меня низвергала.
Пункт X. Такожде и бывшему со мной офицеру она многие пакости делала, и в коляску его нахалом влезла, и именем азбучной буквы, ферта (ф), его обругала, и угрозы ему чинила, и неучтивства многие и великие ему творила, в чем он засвидетельствует.
А посему, в уважение всего вышеписанного, требую я:
1. Чтобы злостное оное животное, лошадь рекомое, было заклано на бойне и мясо его развеяно по воздуху, а Сталинская заплатила бы за протори и убытки.
2. В посрамлении моем Сталинская должна публично просить у меня прощения да лечить меня на свой счет, по случаю простуженной по ее милости головы моей.
3. Чтобы она публично призналась в намерении лишить меня жизни и отречь от Христа, за кое дело ей положена должна быть строгая эпитимия.
4. И пусть раскается она во всех беззакониях своих предо мною публично и признает меня в чине моем, и да позволено мне будет седмерицею воздать ей за брань и ругательства и драку ее и за каждое ругательство ее и слово непристойное взять с нее плату, положенную за бесчестье, каковой платы она может заплатить множество: ибо по скаредному своему обычаю в корыстолюбии утопает. А также даст пусть вознаграждение и молодому офицеру.
Вот чего я требую от нее и на сих условиях согласуюсь на мировую. За X пунктов я делаю лишь 4 условия, а прочие 6 пунктов, по милосердию своему, прощаю. Прошу вас, судии праведные, накажите и вразумите сию скаредную и посрамление граду нашему делающую Сталинскую. На ваше благоусмотрение повергаю сие, да рассмотрите нас и рассудите’.
Тягостна обязанность дееписателя! Ох, тягостна! Наверно, вы, читатели благоразумные, едва могли прочитать эту просьбу (если только прочитали, а не пропустили). Каково же было мне выписывать ее из дела без малого в 1000 листов… Как хотите, а тяжело. Правда, некоторые места ее могут вызвать улыбку на устах читателя, но в целом она производит неприятное впечатление. А ведь что станешь делать? Поневоле выписываешь. А впрочем, я, чтобы не утрудить и себя и читателей, не выписал другой просьбы, которая (вы, верно, догадываетесь — чьей) была в этом же роде и еще длиннее первой. Ее смастерил тот же Иван Александрыч, наполнив ее, как и первую выписками из священных книг и славянскими выражениями, что все неопровержимо доказывало невиновность Варвары Андреевны и, напротив, виновность Анны Григорьевны. Вас, может быть, удивляет язык просьбы, которую я представил вам, но я в том уже не виноват. На это я могу представить следующие оправдания:
Пункт I. У нас в городе и все не много лучше пишут. Пункт II. Иван Александрыч — семинарист, и притом учившийся в семинарии лет тридцать тому назад. Пункт III. Это просьба в уездный суд, а для сих, оных, понеже и поелику, после жестокого гонения на них барона Брамбеуса,5 только и есть теперь одно убежище — суд и канцелярии. Пункт IV. Иван Александрыч думал всегда, что выражения славянские придают речи больше силы и убедительности, а выписки из св. писания подтверждают неоспоримость его мнения, хотя бы и были приведены совершенно ни к селу ни к городу. Видите ли, сколько оправданий: можно оправдать… Да, бишь… что я говорил?.. Да… вспомнил… Ну, да уж просьбы-то написаны и поданы новому судье, недавно приехавшему из губернского города. Судья прочитал, посмотрел их и, сказав: ‘галиматья’, положил под спуд до поры до времени.
Позвольте же мне начать следующую главу.

ГЛАВА IX

Что же между тем делал Дмитрий Сергеевич? Он был влюблен, а все влюбленные обыкновенно делают всегда одно и то же, то есть глупости. Так уж ведется с тех пор, как только люди начали влюбляться. Теперь, то есть в десять часов утра, во вторник первой недели великого поста, Дмитрий Сергеевич, полусидя, полулежа, приготовлял импровизацию объяснения в любви перед Марьей Антоновной. Он был в недоумении: какой способ избрать ему для объяснения? Начать ли издалека или сказать прямо, взять ли при объяснении только ее ручку и смотреть ей в очи или броситься пред нею на колени. И как еще сказать ей: ‘ваше слово решит мой жребий в сем мире’, или: ‘пред вами подсудимый, который от вашего решения ждет себе жизни или смерти’, или: ‘одно слово, одно только слово — и я счастливейший человек в мире’, или ‘умоляю вас всем, что для вас свято и драгоценно, не отвергайте меня’, или просто сказать: ‘я вас люблю: хотите ли быть моею…’. Каждая фраза казалась равно хорошею и равно нехорошею для Дмитрия Сергеевича. Он решительно не знал, на что решиться. А дело было для него слишком важно, чтобы не решиться ни на что вовсе… Решиться непременно надобно было. Вы видите из этого, что наш Дмитрий Сергеевич был вовсе не из тех людей, которые утверждают, что в XIX веке не может быть любви. Впрочем, и он иногда с товарищами говорил то же, что никогда не влюбится, только, верно, позабыл теперь свои слова. Однако по его теперешней нерешительности не подумайте, чтобы это был какой-нибудь чувствительный человек, вроде героя из романа Августа Ляфонтена. Это был человек светский в полном смысле этого слова. Если бы ему встретилось какое-нибудь неожиданное препятствие, он бы не подумал бороться с ним, а просто отказался бы и от любви и от невесты и преспокойно уехал бы на службу. В это время у него что-то зажглось, как он после сам говорил…
Наконец после долгих рассуждений он встал, бросил на пол недокуренную сигару и произнес с досадой: ‘Э, черт возьми!..’ После этой многознаменательной фразы он стал одеваться… Оделся, несколько раз поправился перед зеркалом и пошел к Корридорипым.
Когда он пришел туда, Анна Григорьевна и Марья Антоновна пили чай… При входе его Анна Григорьевна встала со стула и начала с ним раскланиваться, но так уморительно, что Дмитрий Сергеевич чуть не расхохотался и вся сентиментальность, которою он запасся для объяснения с Марьей Антоновной, в минуту исчезла… Анна Григорьевна усадила его пить чай, и он, то есть чай, как-то благотворно подействовал на ум его, то есть Дмитрия Сергеевича. Он, то есть вышереченный и часто упоминаемый Дмитрий Сергеевич взглянул на свое положение с настоящей точки зрения, вспомнил слова свои товарищам, подумал очень основательно, что если ныне и есть любовь, однако можно жениться и без любви и быть счастливым, — и из всего этого вывел такое заключение, что принятое им решение было смешно, что унизительно и стыдно гвардейскому офицеру, как школьнику становиться на колени перед девушкой, которую он не хочет ни обмануть, ни увезти, а на которую имеет честные виды. Следствием этого длинного рассуждения было то, что Дмитрий Сергеевич решился ни слова не говоря Марье Антоновне объясниться прямо с Анной Григорьевной… Приведение этого решения в исполнение {Канцелярская форменная фраза.} имело последовать в то же посещение. Поэтому, когда напились чаю и Марья Антоновна пошла убирать чашки и чайники, а Анна Григорьевна осталась с гостем, сей последний воспользовался минутой, когда Марьи Антоновны не было в комнате, и сказал:
— Анна Григорьевна! Мне нужно с вами поговорить.
Анна Григорьевна поклонилась особенным, только ей одной свойственным образом, и отвечала:
— Очень рада, батюшка, очень рада: говорите.
Дмитрий Сергеевич хотел было начать речь свысока об обязанностях человека вообще и женатого в особенности, хотел исчислить выгоды супружества, сказать, что если бы люди не женились друг на друге, то род человеческий не мог бы существовать, и пр., и пр., и пр., поклон Анны Григорьевны выбил и последнюю дурь из головы его: этот поклон напомнил ему, с кем он, то есть Дмитрий Сергеевич, имеет дело, и дал ему понять, что отвлеченные рассуждения будут совершенно излишни. А поэтому наш гвардеец решил взять крепость приступом и начал без всяких приготовлений:
— Вы знаете, что я человек холостой. Но я должен объяснить вам мое теперешнее положение. Мне двадцать четыре года. Я имею чин гвардии поручика. У меня четыреста душ крестьян. Я получаю до пятидесяти тысяч годового доходу… Обо всем этом можете справиться… Я приехал сюда случайно, увидал вашу дочь, полюбил ее и прошу у вас руки ее. Скажите, могу ли я надеяться?..
У Анны Григорьевны и руки опустились от такого неожиданного счастия. Она опустилась на диван, сделала уморительную гримасу и сказала:
— Помилуйте, батюшка Дмитрий Сергеевич, очень рада, очень рада. На что Машеньке жениха лучше этого! Да этакого-то человека со свечой поискать…
Дмитрий Сергеевич поклонился.
— Но согласится ли Марья Антоновна?
— Ну вот еще, батюшка: не согласится… Да чего ей еще, коли не согласится.
— Однако же надобно узнать ее мысли…
— Ну, хорошо, батюшка, пойдемте к ней…
Они вошли в комнату, где Марья Антоновна сидела за пяльцами. Не знаю почему, только Дмитрию Сергеевичу было как-то неловко в это время: он поместился позади стула Марьи Антоновны.
— Вот, Машенька, — начала Анна Григорьевна, — ты уж теперь на возрасте, пора жениха искать тебе. — При слове ‘жених’ Марья Антоновна покраснела.
— А далеко ходить нечего, — продолжала Анна Григорьевна. — Вот тебе и жених нашелся: прекрасный человек, будешь с ним счастлива.
Анна Григорьевна указала на Дмитрия Сергеевича. Машенька покраснела еще более, чем прежде. А Дмитрий Сергеевич покраснел еще более, нем Машенька.
— Ну что, матушка, согласна ли ты? А?
Молчание.
— Ну, не упрямься же, Машенька… Вот Дмитрий Сергеевич хочет сделать нам честь: сватается на тебе… Ну что же нам — не след такому жениху отказывать. Он же не бедный какой: пятьдесят тысяч годового доходу… А?
Молчание, долгое молчание…
— Ну, да нечего долго-то толковать. Дело-то щекотливое… Я сама знаю по себе… Да ты, наверно, согласна… А я благословлю… Подойдите сюда…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Через полчаса вся робость Машеньки пропала, и она очень нежно разговаривала с Дмитрием Сергеевичем, как с женихом своим, обращаясь к Анне Григорьевне, он уже придавал ей эпитет ‘матушки’, и она его, в свою очередь, частенько величала ‘батюшкой’.
Как видите, Анна Григорьевна была женщина довольно простая и добрая. Но все горе было в том, что она была уже слишком проста, проста до грубости, особенно когда ей можно было, как говорят в просторечии, расковыряться. Впрочем, пример грубостей Анны Григорьевны вы уже видели.
Дмитрий Сергеевич объяснялся теперь с Марьей Антоновной в самых пламенных выражениях, которые, как видно, были ей очень приятны, несмотря на то, что она очень мало их понимала… Странно, а между прочим это — факт, не подверженный никакому сомнению… Но как бы то ни было, а дело в том, что Анна Григорьевна вовсе некстати прервала их поэтический разговор самым прозаическим запросом:
— Ну, полноте ворковать-то: успеете… Поговорим-ко лучше об деле. Как нам приданое-то Машенькино…
— К чему это, матушка? — перебил Дмитрий Сергеевич почти с досадой, — разве я из-за приданого хочу жениться на вашей дочери…
— Ах, господи… Так неужто я дочь-то безо всего отдам? Чай, она всего-то одна у меня, что порох в глазе… Чай, я не больно скаредничаю, не то что вон Столинская, обидчица этакая!.. Я уж родного детища не обижу… Всем снаряжу…
— Так я прошу вас, матушка: делайте сами как знаете, я совершенно верю вам во всем.
— Ну, это, батюшка, другое дело… А то, на-ко, что выдумал… Без приданого. Ровно у меня дать нечего за дочерью-то. Слава богу! Будет таки снарядить-то. Так-то-то.
Анна Григорьевна долго еще ворчала от полноты чувств, но ее уже никто не слушал. Дмитрий Сергеевич занялся более приятным разговором с Марьей Антоновной…
Разговор этот, однако же, скоро был прерван приглашением, или, вернее, приказанием, идти обедать… К счастию их, был тогда великий пост, а потому обед продолжался очень недолго, и они тотчас после обеда опять остались одни, потому что Анна Григорьевна легла отдохнуть после обеда, и разговор их больше не был прерываем…
Наконец часы пробили пять. Начинало темнеть, и Дмитрий Сергеевич тотчас, как встала Анна Григорьевна, стал собираться домой. В этот раз он не просто раскланялся, а уже поцеловал ручку — у Анны Григорьевны и у Марьи Антоновны, соблюдая обычай, доныне не вышедший из моды в нашем уездном городе.
Дмитрий Сергеевич уже совсем было ушел, как Анна Григорьевна остановила его и с таинственным видом строго запретила ему рассказывать кому бы то ни было, что он сватался и получил согласие от нее.
Потом последовало особое дополнение касательно того обстоятельства, чтобы ни под каким видом не говорить Сталинской об том же предмете, ‘из опасения злых языков’.
Так кончилось сватовство Дмитрия Сергеевича. Доволен ли он был, можно заключить из слов, сказанных им по выходе из дому Корридориных: ‘О, как я теперь счастлив!..’

ГЛАВА X

Но между тем:
Время катит чередом,
Час за часом, день за днем…6
Две недели промчались незаметно. Еще через две недели срок отпуску Дмитрия Сергеевича. А Петербург далеко: восемьсот верст… Надобно ехать… Дмитрий Сергеевич с крайней неохотой расставался с Марьей Антоновной, и поэтому с Анной Григорьевной, но делать было нечего. В эти две недели он успел заметить, что Анна Григорьевна хоть и груба, но вовсе не так отвратительна, как показалась ему с первого разу. Он также нашел много познаний в Марье Антоновне, и самое обращение ее было вообще довольно благородно (хоть и не высокоблагородно). Анна Григорьевна старалась угождать Дмитрию Сергеевичу и простерла свое угождение даже до того, что согласилась выкинуть балалайку из зала, в котором стояло фортепиано, и даже — о, чудное преобразование! — и даже говорила, что фортепиано ничуть не хуже балалайки, хоть на нем и не играют трепака. Вот что значит доброе влияние. Наконец Дмитрий Сергеевич собрался… Он велел закладывать лошадей, а сам расположился написать письмо к дядюшке, который все еще не приезжал с выборов. Он хотел известить дядюшку, что он женится (а в две-то недели не мог собраться!), но вдруг приходит посланный от Анны Григорьевны и говорит, что, дескать, ‘барыня приказали кланяться-с, приказали благодарить-с, приказали просить к себе-с’. Ну, разумеется, неужели же невесту променять на дядю? Письмо кинуто, и Дмитрий Сергеевич идет на прощанье…
Не знаю, что у них там было… Может быть, они и поцеловались, то есть Марья Антоновна и Дмитрий Сергеевич, может быть и нет, — верно ничего не знаю… Знаю только то, что Дмитрий Сергеевич велел лошадям подъехать к дому Корридориных и, вышед от них (от Корридориных, а не от лошадей), прямо бросился в сани, поклонился, закричал: ‘На святой буду непременно’, и скрылся от глаз жителей нашего города…
В то самое время, когда Дмитрий Сергеевич уезжал из города в одни ворота, в другие въезжал новый судья…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В уездных городах знакомства сводятся чрезвычайно скоро, поэтому не прошло еще двух недель после приезда в наш город нового судьи, Льва Петровича Торова, как он успел уже познакомиться со всем городом, и, между прочим, с Анной Григорьевной и Варварой Андреевной. Варвара Андреевна при свиданье с Львом Петровичем успела вставить в разговор, что она человек бедный и хлопотать об тяжбе ей не на что. Судья отвечал на это, что хлопотать вовсе не нужно, что он не допустит лихоимства и что тяжба решена будет в пользу правого. Варвара Андреевна успокоилась, потому что считала себя правой. Однако же она сочла нужным прибавить:
— Да-с, иногда и не за деньги решают тяжбы.
Варвара Андреевна хотела сказать этим, что вот-де у Анны Григорьевны есть дочка, которая может заставить судью решить тяжбу в пользу своей маменьки. Но намек был слишком тонок для того, чтобы простодушный судья мог понять его. Поэтому он почел слова Варвары Андреевны за комплимент своему беспристрастию и был ими очень доволен. После уже сама г-жа Столинская объяснила этот намек своим приятельницам, которые не замедлили передать его Анне Григорьевне.
‘А что — и в самом деле… Может быть, он на старости лет влюбится. Пускай их больше видятся да знакомятся, так тяжба-то и за мной. Ну, а после можно и отказать, как предложение сделает…’ Так думала Анна Григорьевна, услышав о намеках Варвары Андреевны.
Расчет был не совсем чистый, да уж что делать… Анна Григорьевна решилась.
Судье также намеками, слишком тонкими, донесли, что у Корридориной есть дочка, и дочка очень хорошенькая, так что для нее можно даже решить тяжбу в пользу неправого. Бедный судья не понял, что его предостерегают этими намеками, он обратил внимание только на слова ‘хорошенькая дочка’ и стал раздумывать, не пора ли ему жениться. Льву Петровичу было сорок три года.
Между тем Варвара Андреевна, не подозревая оборота дела, какой произвели ее намеки, восхищалась своим успехом. Но ей этого было мало: она хотела сделать из имени Корридориных притчу во языцех. Для этого она стала разглашать по городу о сватовстве Дмитрия Сергеевича, о котором она узнала, несмотря на все старания Анны Григорьевны скрыть его.
— Нарочно поймали птичку, да и запрятали в клетку, — говорила Рарвара Андреевна. — Да недолго им порадоваться. Ведь я его знаю: гол как сокол. Даром, что этакой форсистый… — Эти слова были переданы по принадлежности Анне Григорьевне и привели ее в страшное сомнение. Блестящий жених ее дочери был так умен, так ловок, так богат по наружности, что у нее как-то не хватило духу требовать от него документов. Теперь она стала сомневаться, точно ли он богат, точно ли благороден. Она вспомнила слухи, какие носились в городе, когда он приехал, и уже стала смотреть на Дмитрия Сергеевича другими глазами. К довершению ее недоумения присоединилось то обстоятельство, что она получила от жениха своей дочери одно только письмо, и то с дороги, из Москвы. Из Петербурга же Дмитрий Сергеевич ничего не писал к ним. А с тех пор как он уехал, прошел уже месяц.
Анна Григорьевна начала думать, что он просто или хотел посмеяться над их легковерием, или вовсе не то, чем казался ей прежде. А потому она очень справедливо заключила, что ей не будет стыдно приискать своей дочери другого жениха, потому, дескать, что первый-то ненадежен.
И она ревностно принялась за дело и повела его так успешно, что через месяц Лев Петрович попросил у ней руки ее дочери. Анна Григорьевна не ожидала такого скорого предложения, оробела и просила три дня сроку. Раздумывая о своем положении, она совершенно убедилась, что первый жених просто-напросто обманывал ее, потому что прошло почти два месяца, как от него не получали ни строчки и об нем не было ни слуху ни духу. Убедившись в этом, она решила, что глупо было бы пропускать такую хорошую партию и что Лев Петрович не чета тому сорванцу, которому она хотела вручить судьбу своей дочери. Да к тому же, думала она, он обещался к святой приехать, а уж вот и Фомина прошла, а его все нет. Не век же мне его ждать? Да и кто еще знает, кого мы будем ждать: может быть, у него не четыреста душ, а просто ни кола ни двора, так после и плачь с ним. А уж Лев-то Петрович человек верный: триста душ по последней ревизии да судьей в здешнем городе. Не безделица!..
После таких благоразумных выкладок Анна Григорьевна пошла к Машеньке и начала доказывать ей необходимость забыть молодого поручика по таким-то и таким-то причинам и выйти замуж за Льва Петровича по тем-то и тем-то уважениям. К великому удивлению Анны Григорьевны, она не встретила ни слез, ни жалоб: Машенька сказала ей, что она готова исполнить волю матери и что давно уже не любит обманщика. Вследствие чего Лев Петрович Торов через три дня был объявлен женихом Марьи Антоновны Корридориной.
Варвара Андреевна захворала, узнав о последствиях своих тонких намеков. Она даже призвала к себе Ивана Александрыча и просила его написать ей просьбу. Но Иван Александрыч, вероятно в первый раз в жизни, отказался писать просьбу и целый час говорил о невозможности такой просьбы. Он представлял, что жениться холостым людям на девушках не запрещается никаким законом, если жениху не менее 18 и не более 80 лет, а невесте не менее 16 и не более 80, что и в священном писании разрешается брак, что женитьба Льва Петровича совершенно законна и придраться не к чему. Затем он говорил, что, конечно, можно что-нибудь найти и затянуть дело, но что это будет просьба на судью и пойдет к судье же, а он этой просьбы в ход не пустит, а только над ней же посмеется. Последнее доказательство было всех убедительнее для Варвары Андреевны. Затем Иван Александрыч понюхал табаку, заметил, что у него выходит полштофа чернил и полфунта табаку в неделю, проговорив: ‘Царю, вовеки живи и отыде в дом свой с печалью’, что ему не нашлось никакой возможности написать просьбу Варваре Андреевне, которая между тем решительно захворала.

ГЛАВА &lt,XI&gt,

Что же за причина такого долгого молчания Дмитрия Сергеевича? Для объяснения его нам надобно несколько воротиться назад, как говаривали в старину…
Дмитрий Сергеевич выехал из нашего города полный всяких мечтаний о будущем счастии. Эти мечтания его продолжались целый день. На другой день утром он проснулся все еще влюбленным, хотя уже в меньшей степени. На третий день впечатление было еще слабее. Однако же он написал из Москвы письмо к своей невесте, полное любовного вздору. В остальные дни путешествия светлый образ Машеньки все более и более изглаживался из сердца ветреного поручика, и по приезде в Петербург он уже не думал о ней. Однако у него стало духу объявить своим товарищам, через три дня по приезде, о своем намерении жениться. Товарищи, узнавши все его похождения, как говорится, подняли его на смех. Один советовал ему запастись казанскими сальными свечами для люстр в доме г-жи Корридориной, другой говорил, что ему надобно выучиться играть на балалайке, чтобы забавлять свою тещу, третий твердил, что нужно будет в свадебную корзину положить картинку, как мыши кота погребают, четвертый просил его заняться законоведением, чтобы писать просьбы для своей тещи, а при случае завести тяжбу и с ней самой. Все шутили, смеялись, и ни один не одобрил женитьбы Дмитрия Сергеевича. Ему наконец стало стыдно своей невесты и особенно тещи, и он избегал всякого случая говорить об них. А чтобы показать товарищам, что он ими вовсе не занимается, он начал кутить и гулять напропалую и при случае сам больше всех смеялся над своей тещей и даже невестой. При таком препровождении времени мудрено ли было забыть написать письмо к почтеннейшей Анне Григорьевне. Наконец как-то раз Дмитрий Сергеевич, расстроившись на что-то и потому находя жизнь свою очень скучною, сел и докончил письмо к дядюшке, начатое с лишком за месяц до того, еще в нашем городе. В этом письме он просил позволения жениться на Марье Антоновне. Но Дмитрий Сергеевич, полагая, что дядя его все еще в губернском городе на выборах, адресовал письмо свое туда. А между тем дядюшка его давно уже оттуда уехал. Дмитрий Сергеевич долго ждал ответа, но наконец соскучился и как-то от нечего делать пошел и выпросил себе позволение жениться и отпуск на месяц. Получивши отпуск, он в тот же день уехал, даже не простившись с товарищами, чтобы избежать их насмешек…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Был прелестный майский день. Довольно красивый дорожный экипаж остановился перед домом Анны Григорьевны Корридориной. Из него, то есть из экипажа, выпрыгнул молодой офицер, в котором вы уже, верно, узнали Дмитрия Сергеевича Померанцева. Он проворно вбежал на крыльцо и вдруг в дверях столкнулся нос к носу со Львом Петровичем.
— Дядюшка! — вскричал молодой человек, — какими судьбами?
— Ты по какому это случаю?
— Я по случаю женитьбы, дядюшка.
— Как так? Разве ты узнал уже о моем намерении?
— Предчувствовал, дядюшка…
— О, любезный племянник. Как я рад! Вижу, что ты меня любишь по-прежнему. Будь уверен, что мои новые обязанности не заставят меня позабыть тебя…
— Какие обязанности, дядюшка?
— Ну да как же… ведь я теперь… да, кроме того, ведь я здесь судьей выбран…
— Судьей! — вскричал молодой человек, для которого теперь показалось ясным пребывание Льва Петровича, его дядюшки, в доме Анны Григорьевны.
— Да, братец!
— Так вы, конечно, решите тяжбу?..
— Как, ты и это знаешь?
— Да как же, дядюшка… ведь это при мне было… Я ехал от вас и проездом был здесь… В это время Анна Григорьевна поссорилась с какой-то Сталинской. Тут я с пими и познакомился…
— А, так ты уже знаешь их… Ну что, какова невеста-то?
— Очаровательна…
— То-то же… Да я уж разве ошибусь… Ты здесь надолго ли?..
— На месяц…
— О, так ты, стало быть, будешь у меня шафером!
— Как, так и вы женитесь? — вскричал Дмитрий Сергеевич и побледнел: триста душ наследства исчезали…
— Ты никак рехнулся, — сказал, помолчав несколько времени, дядюшка.
— Кажется, пока еще нет, дядюшка.
— Так что же ты? Сейчас радовался моему счастию, нарочно приехал, чтобы присутствовать при моей свадьбе, а теперь вдруг спрашиваешь, не женюсь ли я?! Ха-ха-ха-ха!..
— Так вы об своей свадьбе говорите? — протяжно произнес молодой человек. — А ведь я говорю об своей…
— Об своей? Так и ты хочешь жениться?
— Да я об том и говорю вам…
— А, это другое дело… На ком же?..
Дмитрий Сергеевич хотел было отвечать, но в это время послышался звонкий голосок: ‘Лев Петрович! Лев Петрович! посмотрите, как мило!’ В комнату вбежала Марья Антоновна, примеривая новую шляпку, и остановилась в дверях, как ребенок, пойманный в шалости…
— Так вы здеся? — спросила она Дмитрия Сергеевича после первого, учтивого, но холодного поклона.
Странное дело! Это здеся, сказанное так простодушно, сделало то, чего бы никогда не достигли все насмешки товарищей Дмитрия Сергеевича. В эту минуту Машенька показалась ему такой деревенщиной, такой глупенькой, что он сам стал стыдиться любви своей к ней. А между тем он прежде слыхал от нее слова еще хуже и пропускал их без внимания…
— Да-с, здесь… — отвечал он резко.
— Ах, а ведь я… — И она остановилась, смотря вопросительно на Льва Петровича: ей не понравился резкий тон Дмитрия Сергеевича.
— Ну, что же мы встали? Пойдемте… — сказал Лев Петрович.
— Тебя я представлю матушке, — прибавил он, обращаясь к племяннику, который тут ровно ничего не понимал…………..
Через полчаса Дмитрий Сергеевич, не печальный и не радостный, выходит из дому Корридориных с поручением — отыскать венцы, потому что через четыре дня назначена была свадьба Льва Петровича и Марьи Антоновны…
Через пять дней молодые Торовы разъезжали с визитами.
Через полгода тяжба Корридориной и Столинской была решена мировою, по устным прошениям последней. Анна Григорьевна была очень довольна.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

С тех пор прошло уже пять лет. Торовы, говорят, живут очень согласно, но частенько ссорятся с Анной Григорьевной, которая одолевает судью, требуя от него решения в ее пользу беспрестанных тяжеб, которые она сначала заводила средним числом каждый месяц, потом через два, через три, а в последнее время через шесть месяцев. У Торовых трое детей, что, говорят, очень бесит молодого племянника Льва Петровича. Говорят также, что искренняя любовь Дмитрия Сергеевича к Марье Антоновне превратилась в еще искреннейшую ненависть, на том, говорят, основании, что вышереченная Марья Антоновна совершенно незаконным образом отбила у г. Померанцева триста душ будущего наследства после дяди — наследства, правда, очень отдаленного, но все-таки наследства.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Мой рассказ кончен… Теперь посудите, какая же польза от масленичного катанья? Не будь этого катанья, Варвара Андреевна и Анна Григорьевна не поссорились бы между собой, г. Померанцев не вмешался бы в их дело, не заметил бы Машеньки и спокойно проехал бы в Петербург. Варвара Андреевна не стала бы делать тонких намеков, и судье не пришло бы в голову жениться на Машеньке. Триста душ наследства перешли бы по принадлежности. Дмитрий Сергеевич не стал бы питать глубокой ненависти к Марье Антоновне. Анна Григорьевна, не имея зятя, не стала бы заводить беспрестанных тяжеб — словом, тогда бы не было приключения на масленице, и вы не скучали бы теперь за описанием его, что одно, может быть, может заставить благомыслящих людей ненавидеть катанья на масленице. Что до меня, то цель моя, во всяком случае, достигнута. Если вы, скучая за этой повестью, побраните и масленичное катанье, без которого она не явилась бы в свет, то это будет значить, что вы согласны с моим мнением во вреде этих катаний, а убеждение читателей в такой высокой истине было главной целью написания этой повести…
P. S. Прошу не сомневаться в справедливости этого ‘приключения’: за истину его может ручаться то, что его передает вам

Очевидец.

ПРИМЕЧАНИЯ

УСЛОВНЫЕ СОКРАЩЕНИЯ

Аничков — H. A. Добролюбов. Полное собрание сочинений под ред. Е. В. Аничкова, тт. I—IX, СПб., изд-во ‘Деятель’, 1911—1912.
ГИХЛ — Н. А. Добролюбов. Полное собрание сочинений в шести томах. Под ред. И. И. Лебедева-Полянского, М., ГИХЛ, 1934—1941.
ГПБ — Государственная публичная библиотека им. M. E. Салтыкова-Щедрина (Ленинград).
Дневники, изд. 1 — Н. А. Добролюбов. Дневники. 1851—1859. Под ред. и со вступ. статьей Валерьяна Полянского, М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев. 1931.
Дневники, изд. 2 — Н. А. Добролюбов. Дневники. 1851—1859. Под ред. и со вступ. статьей Валерьяна Полянского, изд. 2-е, М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев, 1932.
‘Добр. в восп. совр.’ — Н. А. Добролюбов в воспоминаниях современников. Вступ. статья В. В. Жданова. Подготовка текста, вступ. заметки и комментарии С. А. Рейсера, Гослитиздат, 1961.
Изд. 1862 г. — Н. А. Добролюбов. Сочинения, тт. I—IV, СПб., 1862.
ИРЛИ — Институт русской литературы (Пушкинский дом) Академии наук СССР.
Княжнин, No — В. Н. Княжнин. Архив Н. А. Добролюбова.
Описание… В изд.: ‘Временник Пушкинского дома. 1913’, СПб., 1914, стр. 1—77 (второй пагинации).
Лемке — H. A. Добролюбов. Первое полное собрание сочинений. Под редакцией М. К. Лемке, тт. I—IV, СПб., изд-во А. С. Панафидиной, 1911 (на обл.— 1912).
Летопись — С. А. Рейсер. Летопись жизни и деятельности Н. А. Добролюбова. М., Госкультпросветиздат, 1953.
ЛН — ‘Литературное наследство’.
Материалы — Материалы для биографии Н. А. Добролюбова, собранные в 1861—1862 годах (Н. Г. Чернышевским), т. 1, М., 1890.
Некрасов — Н. А. Некрасов. Полное собрание сочинений и писем, тт. I—XII, Гослитиздат, 1948—1953.
‘Совр.’ — ‘Современник’.
Чернышевский — Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений, тт. I—XVI, М., ГИХЛ, 1939—1953.

ПРИКЛЮЧЕНИЕ НА МАСЛЕНИЦЕ И ЕГО СЛЕДСТВИЯ

Впервые — ГИХЛ, VI, стр. 609—639. Печатается по автографу, ИРЛИ. Датируется пометами Добролюбова, сделанными им на рукописи по мере писания: 6, 7, 10 и 20 ноября 1849 года, 8, 9 и 11 января, 2, 3, 5 и 6 марта, 14, 15 и 19 июня, 31 июля и 1 августа 1850 года. Последние страницы недоработаны, а листы 3—4 и 29—30 рукописи (стр. 334 и 343 наст. тома) утеряны: эти места обозначены &lt,…&gt,. Чернила выцвели, и рукопись местами с трудом поддается прочтению. Описки Добролюбова, в частности в именах героев, исправлены без оговорок.
1. Слова в квадратных скобках здесь и дальше в рукописи зачеркнуты, восстанавливаем их для связи.
2. Обучение в духовных семинариях разделялось на три двухгодичных курса, которые в быту назывались — словесность, риторика и философия.
3. Слово, возможно, нарочито составленное из сочетания — большая миниатюра.
4. О чем идет речь — не установлено.
5. Журналист О. И. Сенковский (псевдоним ‘Барон Брамбеус’, 1800—1858) неоднократно ополчался в своих статьях против архаических оборотов ‘сей’, ‘оный’ и пр. Здесь, в частности, имеется в виду его ‘Резолюция на челобитную сего, оного…’ (‘Библиотека для чтения’, 1835, ч. 8).
6. Цитата из ‘Конька-Горбунка’ П. Ершова (ч. I).
7. Фомина неделя — следующая после православной пасхи.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека