Приемыш черной Туанетты, Джемисон Сесилия, Год: 1894

Время на прочтение: 146 минут(ы)

Сесилия Джемисон

Приемыш черной Туанетты

Глава 1

Филипп, Деа и Гомо

В одно прекрасное солнечное утро, в начале марта, по Королевской улице французского квартала города Новый Орлеан, в Америке, тихо брели двое детей, мальчик и девочка, в сопровождении большой лохматой собаки.
Мальчику было на вид лет девять, а девочке — не больше восьми. Что касается собаки, никто не мог бы определить даже приблизительно ее возраста, но она была далеко не молода. По седой шерсти на ее морде и худым, впалым бокам видно было, что она прожила немало и видела не один черный день. Она была из породы волкодавов: свисавший хвост, унылая походка, грубая, щетинистая шерсть покрывала худое туловище, длинный нос и тонкие подвижные уши придавали морде умное, пытливое выражение. Не глядя по сторонам, собака шла по пятам за детьми, временами обнюхивая мешок, который мальчик нес на спине. Когда дети замедляли шаг, чтобы заглянуть в окно магазина или уступить дорогу прохожему, останавливалась и собака, она не спускала жадных глаз с мешка, и по временам из раскрытой пасти на тротуар капала слюна. Мальчик время от времени с улыбкой взглядывал на терпеливое животное и нежно гладил худой темной ручкой собаку по голове.
— Гомо чует завтрак. Ничего не поделаешь! Надо сделать привал и покормить его, — сказал, наконец, мальчик, ставя на ближайший подъезд лоток с цветами, который бережно нес.
Это был прелестный ребенок, тонкий и гибкий, довольно высокий для своего возраста, с веселыми голубыми глазами, тонкими, правильными чертами лица и темными вьющимися волосами. Он был одет бедно, но очень опрятно в синюю куртку и такие же короткие панталоны, белая шапочка едва покрывала густые волосы, спадавшие тяжелыми кольцами на лоб к прямым темным бровям.
Маленькая девочка, сопровождавшая его, представляла на редкость живописную фигурку. Темное красное платьице доходило до самых пят, белый муслиновый шарф, повязанный крест-накрест, был завязан сзади, и длинные концы его тащились по тротуару, черные волосы девочки, прямо подрезанные, падали густой гривой на плечи и были покрыты красной шелковой косынкой, завязанной узлом под подбородком. Ее крошечное, измученное, преждевременно постаревшее бледное личико, неестественно большие глаза были бездонно-мрачны — так мрачны, словно луч веселья никогда не заглядывал под опущенные веки, а маленькие губы были крепко сжаты, словно никогда не знали улыбки.
Она несла на руке корзину, в которой лежало несколько бережно завернутых в мягкую бумагу фигурок из цветного воска, вылепленных очень искусно. Одна из них изображала Эсмеральду с козочкой, другая — Дею и волка, третья — Квазимодо, — вообще все они представляли героев произведений знаменитого французского писателя Виктора Гюго. Как видно, эти фигурки были для девочки святыней, потому что она несла их с величайшей осторожностью, изредка бросая взгляд, полный любви и гордости.
Когда мальчик остановился и опустил лоток с розами, фиалками и померанцевыми цветами на землю, девочка также остановилась и поставила корзину на ступеньки, закрыв восковые статуэтки толстой бумагой от солнца и пыли.
Освободив руки, мальчик принялся развязывать мешок, не переставая улыбаться собаке, которая жалась к нему, не отводя выжидающих глаз.
— Не волнуйся, Гомо, не волнуйся! — ласково говорил мальчик. — Ты получишь свой завтрак. Я просил мамочку Туанетту положить побольше хлеба. Я знаю, что ты голоден, знаю!
Девочка, крепко сжав руки, смотрела на мешок почти так же жадно, как и собака. Мальчик вопросительно посмотрел не нее, и лицо его вспыхнуло до корней волос.
— Ела ли ты перед уходом, Деа? Только говори правду: ела? — настойчиво спрашивал он.
Девочка побледнела еще больше и отвела глаза в сторону, ничего не ответив.
— Говори же, Деа, скорее! Я не дам ни кусочка Гомо, пока ты не скажешь правды!
— Мне не хотелось есть, Филипп, — ответила девочка дрожащим голосом. — У бедного папа был один из его припадков.
— И ты не спала всю ночь? Я вижу это по твоим глазам!
— Спала, да не очень, — проговорила она со вздохом. — Папа шагал всю ночь, видно, он сильно мучился, — а я не могу спать, когда он страдает.
— Понятно, не можешь, — проговорил мальчик с нежностью. — Но не думай теперь ни о чем, Деа, — ешь сама и покорми Гомо. Ты ведь любишь такие котлетки, а здесь хватит для всех нас. — С этими словами мальчик вынул белую чистую салфетку и разложил на ней куски черного хлеба и котлеты. — Ешь, сколько захочется. — И он радушно протянул ей еду.
— Я дам и Гомо, — промолвила девочка, беря кусочек котлеты кончиками тонких пальчиков и поднося его собаке, которая проглотила лакомый кусочек, даже не прожевав его.
Пока девочка и собака утоляли голод, мальчик раскрыл корзину и стал вынимать статуэтки одну за другой. Он с восхищением вертел их во все стороны и тщательно сдувал каждую пылинку.
— Они совсем как живые, Деа! — воскликнул он с жаром. — Я уверен, ты продашь хоть одну. Ты не продала, кажется, ни одной с масленицы? Тогда была дождливая погода, а теперь светит солнышко, и Королевская улица полна иностранцами, — наверное, продашь сегодня хоть одну!
— О, и я надеюсь, Филипп… за бедного папа! — ответила девочка, отдавая последние крошки хлеба собаке. — У него ни гроша, а он такой несчастный, когда у него нет денег! — И она, закрыв лицо руками, заплакала.
— Не плачь, Деа, не плачь, — нежно молил мальчик, поднимая свой лоток и корзину девочки. — Пойдем, пойдем скорее. Толстая Селина нынче вернется и, наверное, принесет тебе что-нибудь.
— А если не придет, что мне делать? Бедный папа вчера уж сидел без ужина, а нынче он и не завтракал. Мне бы надо отнести ему хлеб и котлеты, которые ты мне дал… Мы с Гомо могли бы подождать… Я была не очень голодна — ведь я завтракала вчера с тобой! Теперь уж поздно — мы съели все, а у бедного папа ничего нет!..
— Возьми и остальное, Деа, — самоотверженно предложил мальчик. — Мне ничего не нужно, я могу подождать до вечера. Мамочка Туанетта обещала мне дать гумбо [гумбо — пряная похлебка] на ужин.
Девочка слабо улыбнулась сквозь слезы, следуя за своим другом, который нес свою и ее корзину.
— Гумбо! Хорошо бы поужинать гумбо! — проговорила она с тихим вздохом.
— Да, это вкусная штука, особенно если положить побольше риса, — ответил мальчик. — Мамочка угостит и тебя, если придешь к нам!
— Не могу, Филипп! Папа будет очень сердиться, он ни к кому не позволяет мне ходить, да и к нему никто не ходит.
— Это потому, что у него нет денег и ему не удается продать свои статуэтки, — не без раздражения прервал мальчик, — Будь у него друзья, вы не голодали бы!
— Бедный папа, — вздохнула девочка, — он так болен и несчастен! Он плакал, укладывая ‘Квазимодо’ в корзину, он говорит, что это лучшая из его статуэток, что это произведение искусства и стоит больших денег.
— Произведение искусства! — пренебрежительно повторил мальчик. — Квазимодо и вполовину так не хорош, как Эсмеральда с козой! Он — уродливое чудище!
— Да ведь Квазимодо и был такой! — живо возразила девочка. — Папа много читал мне о нем: он был звонарем при соборе Парижской Богоматери.
— О, я знаю! Ты рассказывала мне, разве не помнишь? Но Эсмеральда мне больше по душе! Вот увидишь, ‘Эсмеральду’ у тебя купят первым делом!
— И я так думаю. Бедный папа объявил, что нынче я обязана продать хоть что-нибудь! Если мне это не удастся, Филипп, я уверена, он будет опять всю ночь шагать по комнате.
— В таком случае поспешим! — вскричал Филипп, ускоряя шаг. — Если Толстая Селина там, она поможет нам найти покупателя, а ведь она обещала нынче быть.

Глава 2
Толстая Селина

О, да Толстая Селина здесь! — радостно воскликнул Филипп, когда они приблизились к зданию Государственного банка, недалеко от улицы Канала. — Она стоит опять за своей стойкой.
— Да, она здесь! — воскликнула и Деа, бросившись бежать к толстой, улыбавшейся во весь рот мулатке в большом белом переднике, стоявшей у стойки под навесом здания.
— Ах, золотая моя, — забормотала та, заключая девочку в объятия. — Милые мои! Как я рада видеть вас! И мистер Филипп здесь! Как вы выросли за то время, пока меня не было!
— А вы-то похудели, Селина, — заметил Филипп, и искорки смеха засверкали в его голубых глазах. — Вы спустили-таки жир в деревне на свадьбе вашей сестрицы!
— Нет, вы только послушайте этого мальчишку! Неужто я исхудала, мадемуазель Деа? — И Селина самодовольно посмотрела на свои пышные бока, разглаживая накрахмаленный передник. — Что же вы поделывали, детки, без меня? А как поживает твой бедный папа, барышня?
— Ему очень плохо, Селина, — у него совсем пропал сон! — ответила со вздохом Деа.
— Ах, золото мое, как мне тяжко слышать такие грустные вести, — соболезновала Селина. — Продала ли ты хоть что-нибудь из твоих штучек за то время, что я ездила на свадьбу?
— Нет, Селина, ни одной! Бедный папа сделал уже и ‘Квазимодо’. Я принесла его нынче, хочу продать за пять долларов.
— Продадим, продадим, золотко! Но если хочешь торговать, то надо поставить ‘Квазимодо’ на видное место, чтобы прохожие видели его: нельзя же держать фигурку в корзине под бумагой. Я отведу тебе место на моей стойке. — Толстая Селина стала отодвигать вазы с фруктами и пирожными, и ласковая улыбка не сходила с ее лица.
— А пыль, Селина! Папа не любит, когда его статуэтки запылены.
— О пыли и не думай, деточка, — ее сдует ветром. Нам нужны деньги, а я чувствую, что ты продашь этого бедного горбунчика. — И Селина с сомнением глядела на ‘произведение искусства’, которое Деа достала из-под бумаги и устанавливала в стороне от груды пирожных.
— А вот малютка с козой очень, очень мила, удивляюсь, как ее у тебя не купили!
— Видите ли, Селина, все время, что вас не было, шли дожди, и иностранцев совсем не видно было на улицах, — сказал Филипп, подходя к стойке и переставляя ‘Квазимодо’ подальше, в тень, падавшую от колонн, украшавших фасад старого банка. — Не будь свадеб и похорон, мамочка не продала бы ни одного цветочка. Я ходил сюда каждый день и за все время не сбыл и дюжины букетиков.
— Это потому, что не было моей стойки для твоих цветов, мистер Филипп. Таких крохотных человечков никто не замечает. Только у такой старухи, как я, могут быть покупатели, — говорила Селина, покачивая бедрами.
В то же время она размещала на стойке цветы Филиппа, обрызгав их водой из кружки.
— А эта бедная собака! Она тоже понимает, что я вернулась: заняла свое постоянное место под стойкой. Взгляните только на эту бедную тварь! Она чувствует себя как дома!
— Да, Гомо рад вашему возвращению, Селина, не меньше нашего, — ответил Филипп, наклоняясь над стойкой и улыбаясь Селине. — Я не знаю, кому из нас больше не хватало вас. Думаю, что Дее.
— Бедное дитя! — И добрая женщина нежно посмотрела на девочку. — Я постоянно вспоминала вас обоих и так рада, что вернулась! Эге, да твой шарф, как видно, не стирался с тех пор, как я уехала, золотая моя? Оставь его, и утром я принесу его чистым. А поглядите-ка, что у меня в корзине припасено вам на ужин! — продолжала Селина, делая гримасу Филиппу и вытаскивая узелок из чистой салфетки. — Я привезла из деревни мучные хлебцы и кружок сыру, который так любит твой бедный папа! А посмотрите-ка сюда, детки, — вот вам кусок свадебного пирога! Отличный пирог! Сестра большая мастерица печь — научилась у своей старой барыни! Ну, видали вы когда такой чудесный пирог?
— О, Селина, какой дивный пирог! — вскричали дети в один голос. — И сколько на нем сахару!
— Ну-ка, съешьте сейчас по кусочку, — предложила Селина, протягивая детям по изрядному куску пирога. — А это вот для твоего папы, маленькая моя, и для твоей мамочки, мистер Филипп!
— Ах, Селина, вы ужасно добрая! — воскликнул мальчик, набивая рот. — Я и то говорил Дее, что вы привезете нам из деревни гостинца!
— Можно мне оставить половину на завтра, Селина? — спросила Деа, медленно прожевав часть своей порции.
— Конечно, дитя мое, можно, если тебе этого хочется, бери же узелок и клади в корзину. Это будет тебе на ужин!
Дрожащими руками взяла Деа узелок, и глаза ее сияли, когда она говорила:
— О, Селина, как вы добры! Бедный папа будет так рад.
— Знаю, золото, знаю, вот увидишь, я продам нынче для твоего папа хоть одну фигурку, не будь я Селиной: меня знают в этих местах давно, с самой войны! Мой старый барин был директором банка. Видите ли, детки, до войны в этом банке была куча денег, — так вот он и позволил мне поставить здесь стойку, и сказал: ‘Селина, ты здесь разбогатеешь!’ Положим, я не разбогатела, но малую толику сколотила и вполне могу сделать кое-что для тебя, золото. У тебя нет мамы, крошка, уж я тебе как-нибудь помогу продать твои фигурки! Ты устала и совсем сонная, дитя, садись на мой стул и вздремни здесь в тени, а я буду высматривать покупателей.
Деа не ждала вторичного приглашения. Ее голова немилосердно болела, веки отяжелели от ночного бдения, и девочка не замедлила расположиться в необъятной тени Толстой Селины, уткнувшись бледным личиком в белый передник доброй женщины, она уснула так же безмятежно, как и собака, прикорнувшая у ее ног. А Филипп, усевшись у подножья массивной колонны, болтая ногами и тихо насвистывая, стал поджидать покупателей, о появлении которых Селина говорила с такой уверенностью.

Глава 3
Как они познакомились

Лет за десять — двенадцать до начала этой истории, когда Толстая Селина только заняла стойку под кровлей Государственного банка, это прекрасное здание имело другое назначение. Об этом говорили большие буквы, высеченные на каменном фасаде, но междоусобная — между Северными и Южными Американскими Штатами — война и неудачные финансовые операции подорвали торговлю в крае, старое здание утратило былую горделивость и стало приютом плохонького театра и разных увеселительных зрелищ. На массивных колоннах теперь висели громадные разноцветные афиши, покрытые забавным изображением танцующих собак, китайских фокусников и карикатурами, намалеванными яркими красками, чтобы привлекать внимание простолюдинов. Там, где когда-то важно расхаживали банковские воротилы в черных сюртуках, теперь ротозейничала разношерстная толпа, читая афиши и рассматривая картинки, зеваки размахивали руками, гоготали и подталкивали друг друга локтями. Среди них встречались и представители более зажиточного класса: они-то, проходя мимо Селины, останавливались у стойки выпить стакан холодного лимонаду или полакомиться свежим пирожком, засахаренным миндалем и другими сластями. Кроме сладостей в корзинке под чистой салфеткой всегда лежали превкусные бутерброды и белоснежные пирожные, посыпанные сахаром. В прежние годы для служащих банка было обычным наскоро позавтракать у Селины и запить завтрак стаканом отличного лимонаду. Теперь у нее были покупатели иного рода: высокое качество товаров оставалось прежним, а покупателями стали завсегдатаи театра. Так понемногу она даже сколотила небольшой капиталец.
Два или три года назад, когда Филипп впервые появился на Королевской улице со своим лотком, Селина обратила внимание на милое личико мальчика, который, проходя мимо, не мог оторвать глаз от соблазнительных товаров. Ему тогда было не более шести лет, веселый смех мальчика и милая болтовня сразу покорили сердце Селины. С первого же дня она взяла Филиппа под свое покровительство, и свежие, благоухающие цветы мальчика всегда находили тенистый уголок на ее стойке.
Вскоре после первого знакомства Селины с Филиппом он явился к ней с бледной девочкой, у которой были печальные глаза, в черном поношенном платье, она несла корзину, где лежало несколько изящных восковых статуэток. Мальчик, не колеблясь, подвел своего нового друга к Толстой Селине, заранее уверенный, что добрая женщина приласкает бедную девочку, как некогда приласкала его. И он не ошибся: Селина по-матерински пригрела девочку.
— Я всегда больше любила маленьких девочек. Мальчики тоже славные ребята, но они вечно шалят, и с ними трудно справиться, — говорила Селина, боясь обидеть Филиппа и возбудить в нем ревность своим пристрастием к Дее.
Филипп впервые встретил Дею на улице Урсулин. Она в ту минуту была очень взволнована: какая-то здоровенная, откормленная собака напала на Гомо, голодного и слабого. И хотя старый пес сражался храбро, его почти подмял неприятель, когда появился Филипп и так огрел ожиревшего бульдога палкой, что тот пустился наутек и долго не мог опомниться. Гомо же побежал домой в сопровождении девочки, которая в испуге забыла свою корзину на скамье. Филипп, загнав бульдога в ближайший двор и закрыв ворота, взял оставленную девочкой корзину и побежал вслед за ней. Бедная крошка! Она перепугалась и еле переводила дух, но все же остановилась и стала благодарить своего избавителя, еле сдерживая рыдания и крепко держась дрожащими руками за ошейник собаки.
— Это не Гомо виноват, — объясняла она на беглом французском наречии. — Чужая собака начала драку! Гомо стар и слабосилен, но он очень самолюбив и не мог снести обиды. Та собака нагрубила Гомо, и он не мог оставить это безнаказанным.
— Я знаю, — сказал Филипп. — Я не виню твоей собаки: она не могла уступить этому грубияну!
Непритворное участие Филиппа и признание за Гомо права на собственное достоинство сразу вызвали доверие девочки, и с этого дня они стали большими друзьями. Деа была очень молчалива, и Филипп, с присущей ему деликатностью, не задавал лишних вопросов. Но от немногословной девочки он узнал, что она живет на улице Виллере, что мать ее умерла, что отец — скульптор по воску, и что он-то и лепит изящные статуэтки, которые она носит для продажи.
— Бедный папа постоянно болен, — рассказывала девочка грустным нежным голоском. — Головная боль мучает его, и он не может спать по ночам. С тех пор, как умерла мама, он никого из посторонних не видел и никогда не выходит днем, он говорит, что свет беспокоит его. По вечерам он иногда уходит и подолгу не возвращается. Я не знаю, где он бывает, но думаю, что он сидит у маминой могилы на кладбище.
Беззаботное личико Филиппа затуманилось, и он чуть не заплакал вместе с девочкой, но поборол слабость и решительно проговорил:
— Пойдем со мной на Королевскую улицу, тебе там больше повезет! У меня там есть приятельница, у которой своя стойка, ее зовут Толстая Селина — она поможет тебе продать статуэтки!
Деа с благодарностью приняла приглашение. И вот, покорив с первой минуты сердце Селины, она обрела в ней верного друга, по-разному выражавшего свою любовь и преданность.
Каждый день, в дождь и в ясную погоду, рядом с Селиной можно было видеть миловидного мальчика и девочку с грустным лицом, между тем как их товары размещались на видном месте на столике, под которым крепко спал Гомо, — измученное животное нашло, наконец, мирный и надежный приют.
Для Деи и Филиппа настали черные дни, когда Селина уехала на несколько недель в деревню на свадьбу к своей чернокожей родственнице. Теперь она возвратилась и очень обрадовала детей.

Глава 4
Лилибель

Маленькая Деа безмятежно спала под надежной сенью Селины, а Филипп весело насвистывал, чувствуя, что он снял с себя нелегкое бремя, возложив его на более сильные плечи. И в то время, как Деа спала, а Филипп насвистывал, Селина тоже дремала на свежем весеннем воздухе, вяло помахивая пучком павлиньих перьев — отгоняя мух. Это делалось машинально, независимо от того, спала она или бодрствовала, — так она держала на расстоянии воришек, привлекаемых лакомствами, и надоедливых насекомых. В то время как перья опахала развевались в определенном ритме, Селина витала где-то далеко от земли, в царстве грез.
В этот день она дремала с полузакрытыми глазами, так как боялась пропустить покупателя, которого привлекут фигурки Эсмеральды или Квазимодо. ‘Уж давно бы иностранцам пора показаться на улице, — говорила она сама с собой. — Я знаю среди них такого, который наверняка купит эти штучки!’
Вдруг глаза ее широко раскрылись, она вскочила с сиденья и устремила взгляд вдоль улицы Канала.
— Не будь я Селина, это Лилибель! И чего этот мальчишка явился так рано? Ведь я послала его на берег и не велела возвращаться, пока он не продаст товар!
Филипп перестал свистеть и с удивлением смотрел на Лилибеля, который медленно, нерешительно приближался. Это был темнокожий карапуз, черный и блестящий, как начищенный сапог, с огромными белками выпуклых глаз и сверкающими зубами. Его черные волосы торчали, словно застыли в вечном испуге, а широкий рот чуть не до ушей был растянут в веселой заразительной улыбке. И весь он был круглый и плотный, большие ступни коротких, искривленных ног выглядели совершенно квадратными. Лишь одна изодранная подтяжка, перекинутая через грязную рваную рубашку, поддерживала испачканные панталоны, рваные штанины которых были засучены до самых бедер. Все это придавало мальчику скорее вид пугала, чем человека, и если бы не вращающиеся белки глаз и не широкая улыбка, Лилибель ввел бы в заблуждение самую старую и опытную ворону на ржаном поле.
— Ну, посмотрите-ка на этого мальчишку: на кого он похож?! — закричала Селина пронзительным голосом, рассчитанным специально на Лилибеля. — Я отпустила его из дому чистеньким, как куколка, а теперь, не угодно ли, он весь грязный и ободранный, как поросенок! Наверное, шатался по берегу с такими же сорванцами, как сам. Подойди-ка сюда! — И она угрожающе протянула вперед руку, от которой Лилибель ловко увернулся. — Ступай сюда, говорят тебе, — изувечу!
Лилибель, не обращая внимания на страшную угрозу матери, ловко держался на почтительном расстоянии от нее, пока не спрятался за колонной, где сидел Филипп. Филипп хохотал, несмотря на гнев Селины, а из-за него, из безопасного убежища, выглядывал маленький плут, лукаво улыбаясь.
— Подойдешь ли ты ко мне? — кричала Селина, вне себя от гнева. — Попадись только мне в руки! — И она вскочила с такой стремительностью, что уронила в кувшин с лимонадом опахало, опрокинув заодно и Дею, та тоже вскочила в испуге, ошеломленная. Даже Гомо поднялся, но, спокойно втянув ноздрями воздух, вернулся в свой угол и улегся снова. Он не тревожился — подобные сцены между Селиной и Лилибелем были обычным явлением.
— Слышишь ты, что тебе говорят? Подойди ко мне и расскажи, куда ты девал корзину! — И, перегнувшись через стойку в неудержимом стремлении схватить виновного, Селина чуть не разбила вдребезги фигурку Квазимодо, опрокинув по пути целую вазу с цукатами на тротуар.
Лилибель не удержался от соблазна и стал подбирать рассыпавшиеся сладости, что позволило матери схватить его, наконец, за шиворот и потащить на строгий и беспощадный суд.
Попав в плен без надежды на освобождение, Лилибель мгновенно состроил гримасу угнетенной невинности и, часто моргая, начал рассказывать очередную историю — будто он упал в реку и его еле вытащили.
— А где ж твоя корзина? Куда ты девал корзину? — визжала Селина, тряся Лилибеля с такой силой, что он казался ворохом лохмотьев, развеваемых ветром.
— Она пошла ко дну, — хныкал Лилибель, вращая глазами и всхлипывая.
— Пошла ко дну, — медленно повторила Селина. — Смотри, дитя, правда ли это? Ты знаешь, я не люблю лгунишек! Я сломаю на тебе вот эту самую палку нынче же вечером, если окажется, что ты соврал!
— Это так же верно, ма, как то, что я стою перед тобой, — храбро уверял Лилибель. — Я уронил ее в воду.
— Как же ты уронил ее в воду? Расскажи, как ты попал к реке? — И Селина подкрепила свои вопросы новой встряской, от которой у Лилибеля застучали зубы и струйки воды потекли с его лохмотьев на белый передник матери.
— Вот как это случилось, — бормотал Лилибель, спеша объясниться. — Я был на берегу — там крючники грузили уголь на большой пароход, только что собрался я разложить пирожные, как громадный детина налетел на меня и столкнул в воду! О, ма, я чуть не утонул, я был совсем мертвый! — с плачем говорил Лилибель, расчувствовавшись от собственных слов. — Я спасся только по милости одного крючника: он зацепил меня и вытащил.
— Не думаю, чтобы это была правда, Лилибель, — проговорила Селина с сомнением, слегка разжимая пальцы.
— Верно, ма, это так!
И Лилибель для большей убедительности вращал глазами и выделывал губами разнообразные гримасы, но Селина не выпускала его из рук и испытующе смотрела.
— Нельзя тебе верить, Лилибель. Я сейчас узнаю, падал ли ты в воду и уронил ли корзину в реку, — внушительно продолжала Селина. — Но если ты и сказал правду, то в твоей корзине оставалось немного пирожных, когда ты уронил ее: твое брюхо претуго набито ими. Негодный, мерзкий мальчишка! Тебе это с рук не сойдет. А пока убирайся прочь с моих глаз и ложись вон там, возле собаки: это самое подходящее для тебя место!
И, звонко шлепнув сына, Селина затолкала его под стол, к Гомо, где мальчуган и расположился, радостно хихикая и прислоняясь головой к собаке, через несколько мгновений маленький пройдоха спал так же крепко и безмятежно, как его четвероногий сосед.
— Теперь ты видишь, Филипп, какое это сокровище, — обратилась Селина к Филиппу, ожидая от него сочувствия. — Тут и сомневаться нечего! Он, наверное, сам слопал все цукаты и пирожные, а корзину выбросил! Бог мой, да он совсем разорит меня, если я буду посылать его с товаром. И в кого он уродился, такой озорник? — продолжала Селина задумчиво. — А я еще дала ему имя в память его покойных сестренок, двух прелестнейших малюток, каких только видел свет, они были такие же милые и добрые, как барышня Деа. Я всегда говорю: девочки — счастье, а мальчишки — беда!
— Селина, да ведь и я мальчик, — прервал Филипп. — Разве я тоже так плох?
— Нет, нет, золотой мой, ты очень славный мальчик, но вы, белые, совсем другое дело, и мальчики у вас другие.
— Подумайте только, Селина, ведь Лилибель мог утонуть, — кротко промолвила Деа. — Как бы вы тогда горевали!
— Этот мальчик да утонет?! Ну, нет, дитя мое! Я боюсь, он взлетит когда-нибудь на виселицу. Как ни возись с ним, хорошее к нему не пристает. Немало горя я от него натерпелась!..
С этими словами Селина привела в порядок стойку и поставила ‘Квазимодо’ на прежнее место. Несмотря на неожиданную перепалку с Лилибелем, она не теряла надежды найти покупателя.
— И где это иностранец, который часто приходит сюда за цветами и цукатами! Если б он только пришел, он, наверное, купил бы твои фигурки! Он художник и живет в верхнем этаже вон того большого дома по Королевской улице, он родом с севера и очень, очень богат!
Бледное личико Деи засветилось надеждой и ожиданием. Выпрямившись, она сидела рядом с Селиной и следила за прохожими, между тем как Филипп, стоя на краю тротуара, нетерпеливо посвистывал, разглядывая публику, шедшую по противоположной стороне улицы.

Глава 5
Деа продает ‘Квазимодо’

Художник с севера, ‘очень, очень богатый’, как сказала Селина, часто останавливался у ее стойки, чтобы купить горсть орехов в меду или вкусные пирожные, каждый раз, останавливаясь у стойки, он окидывал взглядом детей, и не одна монетка попала от него Филиппу в обмен на душистую оливковую ветвь или букет фиалок.
Он действительно был художник — Эдуард Эйнсворт, известный в Нью-Йорке, что касается его богатства, то это было лишь предположение Селины, основанное отчасти на том, что Эдуард Эйнсворт — иностранец, главным же образом — что он почти ежедневно покупал цветы. А кто же, кроме богачей, станет это делать?
В этот день Селина в нетерпеливом ожидании увидела его первой, и ей показалось, что художник собирается пройти мимо. Но нет, он остановился, наклонился над стойкой и погрузил лицо в благоухающие цветы.
— Какой аромат! Очарование! — прошептал он.
Затем выбрал ветку оливы и фиалки, не спуская глаз с Филиппа и Деи, устремившей на него большие глаза.
В это время на лице Селины появилась пленительнейшая из ее улыбок, и когда покупатель положил на стол деньги за покупки, она промолвила своим приятным, задушевным голосом:
— Свежие, сударь, свежие! Не возьмете ли и пирожных?
— Непременно. Благодарю вас, — ответил художник, не спуская глаз с детей.
— Если позволите, сударь, я покажу вам прелюбопытную штучку! — И Селина с осторожностью взяла фигурку Квазимодо, Деа побледнела от волнения, а в глазах Филиппа зажглись беспокойные огоньки. Это была минута высшего напряжения.
Художник просиял. Он отложил цветы, сверток с покупками и, взяв статуэтку в руки, почти с благоговением стал внимательно разглядывать ее со всех сторон.
— Кто это сделал? — спросил он, глядя то на одного, то на другого из детей.
— Мой папа, — ответила Деа, набравшись храбрости.
— Твой папа? Да он гений! Работа сделана артистически. Как зовут твоего отца, и где он живет?
Деа потупила голову и ничего не отвечала. Художник вопросительно посмотрел на Селину.
— Ее бедный папа хворает, — ответила она, многозначительно указав на свой лоб. — Он не желает никого видеть. Она, — и Селина указала на девочку, — никогда не говорит посторонним, где они живут.
— О, я понимаю! — прошептал художник. — Хорошо, дитя мое, — ласково обратился он к Дее. — Не можешь ли ты сказать мне, кого изображает эта фигура?
— Это Квазимодо.
— Именно так! Бесподобно, бесподобно! Но какой странный сюжет! — И снова он вертел статуэтку в руках и рассматривал ее.
— Ты его продаешь? — спросил он наконец.
— О, да, сударь! — с живостью воскликнула Деа. — Если вы только купите его, бедный папа так обрадуется, он объявил мне, что я должна продать его сегодня во что бы то ни стало.
— Сколько же ты требуешь за него?
— Папа велел продать его за пять долларов. Разве пять долларов много? — смутилась бедная девочка. — Папа сказал, что это произведение искусства, но если вы находите, что это очень много…
— Это и есть произведение искусства, — прервал ее художник, засовывая руку в карман и доставая бумажник.
Глаза Деи сверкнули было, но затем наполнились слезами.
— Не можешь ли ты сказать мне, дитя, сколько времени лепил твой отец эту статуэтку? — спросил он, держа бумажник в руках.
— О, долго, сударь! Я не могу сказать в точности, как долго, потому что папа работает по ночам, когда я сплю.
— А, он работает по ночам! А ты много продала статуэток?
— Нет, сударь, я уж давно не продавала ни одной.
— Она не продала ни единой штучки с самой масленицы, — вмешался Филипп, весь превратившийся в любопытство. — Один иностранец купил статуэтку, но дал за нее всего три доллара.
— Ты брат ее? — спросил художник, улыбаясь Филиппу.
— О, нет, сударь, мы не родственники, — ответил мальчик. — Она только мой друг. Она маленькая, и я забочусь о ней и стараюсь ей помочь, чем могу…
Говоря это, мальчик поднял на художника глаза, и в их голубой глубине сиял такой мягкий свет, что сердце художника дрогнуло от какого-то смутного нежного воспоминания.
‘Как он похож на него, — подумал он, — тот же взгляд, та же улыбка и почти тот же возраст! Я уверен, что и Лауре это бросится в глаза… Надо показать ей его!’
На мгновение он забыл, где находится, воспоминание детства слилось с недавним горем. Босоногий мальчик, срывавший в обмелевшем пруду водяные лилии, мальчик, стоявший возле него и следивший любящим взором за каждым движением его кисти, и мальчик, находившийся сейчас перед ним, — казались ему одним и тем же лицом. Сильное волнение стерло все из памяти художника, и он застыл в безмолвии, устремив глаза на Филиппа. Очнувшись, словно от сна, он заговорил, и в голосе его дрожали новые нежные нотки:
— Какой ты добрый мальчуган! Счастье, что у нее такой друг. Как тебя зовут, голубчик? Я хочу поближе познакомиться с тобой.
Мальчик покраснел от удовольствия и быстро ответил:
— Меня зовут Филиппом, сударь!
— Филипп, — повторил, как эхо, художник. — Не странно ли!.. А как твоя фамилия?
— О, меня все зовут ‘Филиппом Туанетты’, я никогда не интересовался своей фамилией. Я спрошу сегодня мамочку, есть ли у меня фамилия.
— Туанетта — твоя мать?
— Нет, сударь, она моя няня. Она темнолицая, а я, как видите, белый.
— Ты всегда жил с Туанеттой?
— Всегда, сколько себя помню.
— Стало быть, у тебя нет родителей?
— Родителей? Нет. Не знаю… Я спрошу мамочку!
— Где вы живете?
— Я живу на улице Урсулин, за городом. Мамочка там развела сад и продает цветы. У нас чудный сад! Не придете ли вы посмотреть? Мамочка гордится своим садом и любит показывать его иностранцам!
— Спасибо, обязательно приду, — ответил художник. — Я очень люблю цветы, а еще люблю картины. А ты их тоже любишь?.. — я говорю о картинах… Я думаю, ты мало их видел!
— О, множество! Я их очень люблю. Я видел их в церкви, в витринах и… пробовал рисовать сам, — прибавил Филипп, понизив голос и слегка покраснев.
— Отлично, мой мальчик, я художник. Я рисую картины. Хочешь взглянуть на мои работы?
— Очень, сударь, — если только мамочка позволит… Я отпрошусь у нее и приду завтра же!
— Мне хотелось бы, чтоб ты пришел со своей подругой. Я хочу написать с нее картину. — И художник опять внимательно посмотрел на взволнованное личико девочки, нетерпеливо глядевшей на деньги, мелькавшие у него в руках.
— Пойдешь со мной, Деа? — спросил Филипп.
— Я не могу: я должна еще продать ‘Эсмеральду’, — ответила девочка.
Художник с улыбкой посмотрел на детей.
— Итак, у тебя есть еще ‘Эсмеральда’, а тебя зовут Деа? Где же Гомо, волк?
— Гомо спит, но он не волк, а только волкодав…
В это мгновение Гомо, услыхав свое имя, вышел из-под стола и стал обнюхивать незнакомца, который ласково погладил его по голове. И старый пес, одобрительно помахивая хвостом, вернулся на свое место возле Лилибеля.
‘Право, — думал художник с удивлением, — это прелюбопытно! И дитя и собака словно только что сошли со страниц Виктора Гюго!’
В это время Селина за спиной Деи жестами показывала, что скульптор по воску немного помешан на великом французском писателе, и художник понял: бедный, больной человек, — болен и душевно, — с ребенком на руках, который для него и подруга и товарищ.
Поразмыслив, художник ласково сказал:
— Дитя мое, если ты согласишься ходить ко мне в мастерскую, то будешь получать за это плату, а статуэтки твои я буду покупать и впредь. Я не долго задержу тебя, и это будет лучше, чем простаивать целые дни на улице.
— Да, сокровище мое, ты так и сделаешь! — вмешалась Селина. — Ты поняла? Господин художник будет платить тебе, и у тебя будет вдоволь денег для твоего бедного папы!
Деа подумала и нерешительно отвечала:
— Боюсь, что папа это не понравится. Я спрошу его, но сейчас я должна идти домой, мне непременно нужно бежать скорей к папа.
— Деа не может решиться сейчас, — вставил, словно извиняясь за нее, Филипп, — но завтра она, пожалуй, придет. Я постараюсь привести ее, сударь!
— Спасибо. Я живу вон в том большом доме, напротив. Спроси сапожника во дворе, и он покажет тебе дорогу в мастерскую Эйнсворта. — Художник, продолжая разговаривать с Филиппом, протянул пятидолларовую монету Дее.
— О, сударь, я так рада! Я постараюсь прийти, когда папа узнает, как вы добры, может быть, он позволит мне пойти. Можно принести и ‘Эсмеральду’? Вы ее купите?
— Да, я куплю ‘Эсмеральду’, — ответил художник с улыбкой, — Ты найдешь во мне хорошего покупателя, если будешь носить свои статуэтки в мою мастерскую.
— Я приду завтра, приду! — воскликнула девочка решительно. — Теперь, Селина, дайте мне мою корзину. Я побегу скорей к папа.
— Не волнуйся так, сокровище мое, не волнуйся, — успокаивала ее Селина, протягивая корзину, — и не беги, не то у тебя заболит голова и ты не сможешь приготовить обед для твоего папы.
— Я должна, должна бежать, Селина! — воскликнула Деа. — До свидания, сударь! До свидания, Филипп! — И со счастливой улыбкой она выскочила из-за стойки и побежала по Королевской улице в сопровождении Гомо. Казалось, умная собака понимала состояние своей маленькой хозяйки, потому что была теперь так же резва и подвижна, как раньше — безжизненна и вяла.
— О, сударь, какое вы сделали доброе дело, купив эту фигурку! — благодарила художника Селина, глядя вслед Дее. — Бедное дитя, она так обрадовалась, что не могла устоять на месте и, как видите, побежала к отцу: он еще не завтракал нынче.
— И вчера не ужинал, — добавил Филипп. — Деа очень скрытна, — но я всегда знаю, когда им нечего есть.
— Как? Возможно ли это? Нечего есть! Неужели они так бедны? — воскликнул художник. — И никого нет, кто бы о них позаботился?
— У них нет никого, — ответил Филипп. — Они приехали сюда из Франции, когда Деа была еще малюткой, мать ее вскоре умерла, а отец болен с той самой поры.
— И этой бедной крошке приходится заботиться о нем! — вздохнула Селина. — О, сударь, покупайте почаще у этой маленькой сиротки!
— Непременно, непременно! Я подумаю, не удастся ли мне прийти к ним на помощь, — задушевно промолвил художник. — Я поговорю с моими друзьями. Приведи ее ко мне, Филипп, и я соображу, что можно сделать. — И, попрощавшись, он ушел, осторожно прижимая к себе фигурку Квазимодо.
Филипп провожал художника восхищенным взглядом, пока его высокая фигура не скрылась во дворе ближайшего дома. Затем Филипп повернулся к Селине и сказал серьезно:
— Никогда бы я не подумал, что художник, рисующий картины, станет разговаривать с нами! Я ни капельки не боялся его! Знаете что? Я непременно пойду к нему и попрошу научить меня рисовать!
— Он так богат! Он часто будет покупать статуэтки! — повторила Селина с нескрываемым восторгом.

Глава 6
Туанетта

Много лет назад, когда красивые здания еще были большой редкостью во французском квартале Нового Орлеана, креолы Урсулинской улицы очень гордились домом Детрава. Это был большой белый дом, с расписными колоннами и большими прохладными верандами, совершенно скрытыми от улицы. Вокруг дома тянулись лужайки и аллеи из роз, от любопытных взоров соседей их укрывал высокий кирпичный забор с розовой штукатуркой. По обе стороны больших железных ворот возвышались массивные колонны, поддерживавшие фигуры отдыхающих львов. В лапах каждого льва красовалось по заржавленному пушечному ядру, которые привез с поля битвы при Чалметте генерал Детрава, он и построил этот красивый дом, где поселился, закончив службу.
Многие годы двери дома Детрава были гостеприимно раскрыты, и не одна пожилая дама вспоминала свой первый бал у Детрава, как самое замечательное событие своей жизни. Одно поколение сменялось другим, и мало-помалу обитатели дома Детрава уходили из жизни, остался последний представитель этого рода, Шарль Детрава, богатый владелец сахарных плантаций, который предпочитал жить в деревне.
Долгие годы дом Детрава стоял заколоченным, был необитаем, но однажды зимой его вновь открыли по торжественному случаю — в связи с первым выездом в свет единственной дочери владельца, прелестной Эстеллы Детрава, только что возвратившейся из доминиканского монастыря, где она воспитывалась. Этот праздник навсегда запомнили те, кому выпало счастье попасть на него. Это была последняя зима перед гражданской войной, едва ли не последний веселый сезон, после которого наступили годы страданий и разорения.
Одним из первых добровольцев Союзной армии был Шарль Детрава. Он ушел со своим полком, чтобы больше не вернуться, оставив жену и дочь в уединении деревенского дома. Вскоре после отъезда мужа госпожа Детрава умерла, и Эстелла осталась одна, если не считать нескольких родственников, которые жили во Франции и с которыми она никогда не виделась. Затем пронесся слух о ее замужестве, но за кого она вышла замуж — никто не знал. В то трудное время мало кто о ней думал, и когда на Урсулинской улице вспыхнул пожар, уничтоживший прекрасный дом Детрава, все были потрясены, узнав, что в пламени погибли молодая мать с ребенком и няня. Ранее никому не приходило в голову, что в доме жили люди и что Эстелла Детрава, потеряв мужа в схватке неподалеку от их плантации, бежала под кров заброшенного городского дома. Она приехала сюда с ребенком и няней накануне пожара, и только один или два торговца, знавшие о ее приезде, знали о гибели целой семьи.
Думалось, что среди всеобщего несчастья и разорения погибла целая семья, рухнул и прекрасный старый дом, от которого остались жалкие развалины, обломки колонн да торчащие трубы. Но вскоре природа — великий художник — разукрасила развалины, покрыв их густым ковром цветов и кустов, любопытные, которые заглядывали через железные ворота, видели пышную зелень и извилистые тропинки, терявшиеся в ней.
Весной питтоспорум, за которым некогда так тщательно ухаживали, протянул белые, усыпанные цветами ветви через ограду, а непокорная виноградная лоза обвила ворота и почти скрыла светлую доску, на которой черными буквами было написано: ‘Продается или сдается внаем’. Прошло немало солнечных и дождливых дней, но никто не являлся с желанием снять флигелек, стоявший позади дома и уцелевший от пожара, не находилось желающих и приобрести усадьбу, перешедшую теперь к новому владельцу, одному из безвестных родственников Детрава, живших во Франции.
Время шло, и с каждым годом заброшенная усадьба все больше приходила в запустение. Живописные лужайки и цветники заросли сорной травой, кусты превратились в деревья, ветви вьющихся роз и жасмина торчали во все стороны, обвивали все, что только можно было обвить, во мраке густой листвы бесчисленные птицы вили гнезда и выводили птенцов. Старый сад был еще очень хорош, но мрачная туча постоянно висела над ним: воспоминание о страшной драме той роковой ночи. В окрестностях стали ходить нелепые слухи, и местные жители решили, что старые мрачные ворота и угрюмые львы хранят некую страшную тайну. Казалось, ни у кого не хватит духу поселиться в этом уединенном и пустынном месте, в уютном коттедже, который в дни былого величия предназначался для прислуги.
Но однажды соседи увидели немолодую, прилично одетую квартеронку, которая за руку вела прелестного белого ребенка, они медленно шли по улице и остановились у ворот усадьбы Детрава. Женщина была невысокого роста, миловидная, в простом черном платье, с белой косынкой на седых волосах, ребенок, одетый просто, но чисто, выглядел беленьким и свежим, как лилия. Долго стояла женщина, прижав лицо к решетке ворот, и когда она, наконец, оторвалась и медленно отошла от дома, на ее щеках видны были слезы.
Через несколько дней жилец из дома напротив заметил тонкую струйку дыма, поднимавшегося из трубы коттеджа, как видно, в усадьбе Детрава появились жильцы. Старая дощечка исчезла, и на ее месте висела другая — с надписью: ‘Цветы для похорон и свадеб и цветочная рассада. Продаются по самым сходным ценам’.
Прошло время, прежде чем любопытство соседей было удовлетворено. Когда же они узнали, что новая жилица — та самая квартеронка, что недавно подходила к воротам, все были удивлены и разочарованы. Несмотря на старания, соседи могли только узнать, что женщину зовут Туанетта, что она очень искусный садовод и что она нянька и опекунша белого мальчика, которого зовут Филиппом. Туанетту видели очень редко — только тогда, когда она входила и выходила из ворот, ребенка можно было увидеть лишь случайно, когда он бегал по тенистым дорожкам среди громадных дубов и магнолий и по временам прижимался круглым розовым личиком к железной решетке ворот и смотрел широко раскрытыми от удивления глазами на узкую пыльную улицу.
Маленькие креолы с улицы всячески пытались побороть его застенчивость, но их усилия были напрасны: при первом их приближении он убегал, прятался в кусты или в чащу винограда, откуда не выходил, пока его незваные друзья не уходили прочь.
Это был здоровый жизнерадостный ребенок, он обожал цветы и птиц, все бессловесные твари питали к нему огромное доверие. Он был постоянно окружен своими любимцами, и, казалось, между ними происходило какое-то тайное общение. Туанетте иногда казалось, что у них есть условный язык, потому что когда Филипп потихоньку посвистывал, кардиналы и пересмешники слетались и брали пищу из его рук. Очень рано пытался он рисовать птиц и зверей, и Туанетта купила ему бумаги и ящичек с красками, и очень обрадовалась, когда узнала от отца Жозефа, доброго патера, жившего по соседству, что у мальчика есть способности к рисованию.
Когда Туанетта состарилась и не могла более ничему научить Филиппа, она пригласила отца Жозефа заниматься с ним, и каждое утро зимой и летом, в шесть часов, веселый румяный мальчик, запив свой завтрак молоком, бежал к отцу Жозефу, который в это время неизменно сидел за своим кофе, окруженный книгами.
Филипп любил отца Жозефа, Туанетту — обожал. Не было ничего, что бы она не сделала для него. И он платил ей безграничной любовью.
Когда Филипп немного подрос, он старался помогать ей, в меру своих силенок: полол цветы, пересаживал фиалки, собирал опавшие листья и с величайшим терпением вырывал траву из расщелин кирпичной мостовой.
Когда однажды Туанетта разрешила ему пойти на улицу продавать цветы, он пришел в неописуемый восторг. Мальчику было тогда около шести лет, и он был уже далеко не так застенчив, как в раннем детстве, но всей своей фигуркой ребенок и теперь напоминал маленького лесного зверька, что делало его еще более привлекательным. Может быть, поэтому он и завоевал сразу сердце Селины, впервые очутившись на многолюдной улице.
Обычно по утрам Филипп предлагал цветы чиновникам, которые спешили на службу. У него было много постоянных покупателей, они опускали монету в детскую ручку и за ясную улыбку, ласковое утреннее приветствие мальчика, и за цветы. Распродав цветы, он не ротозейничал, не бродил по улицам, а мчался к Туанетте, счастливый, как жаворонок, и помогал ей в работе, пересаживая фиалки и резеду.
Однажды Филипп рассказал ‘мамочке’ о знакомстве с Деей, и добрая старушка заочно прониклась к маленькой девочке участием и стала давать Филиппу обильный завтрак, которого хватало на двоих. Каждый день, когда мальчик возвращался домой, она первым делом спрашивала его не о том, продал ли он цветы, а удалось ли Дее продать что-нибудь из ее статуэток.

Глава 7
Щекотливый вопрос

В тот день, когда художник купил фигурку Квазимодо, Филипп едва мог дождаться вечера — так ему хотелось рассказать Туанетте об удаче Деи. И как только его лоток опустел, он стрелой помчался по Урсулинской улице, не обращая внимания на заманчивые приглашения соседских мальчуганов поиграть с ними. Филипп был любимцем мальчиков, которые жили на его улице и встречали его с неизменным восторгом.
На углу улицы Треме он увидел мальчишек, окруживших маленького калеку-негра с тяжелым ведром на голове.
— Это кирпичники возвращаются домой, а мальчишки опять мучают маленького Билля! — воскликнул он, и его голубые глаза засверкали в гневе. — Дайте мне только добраться до них — я им задам.
И спустя мгновение он был в толпе, раздавая удары направо и налево.
— Эй, слушайте, ребята! Оставьте бедного калеку в покое! Как вам не стыдно мучить его? Ну-ка, Билль, дай мне твое ведро, а ты возьми мой лоток. — И, взгромоздив тяжелое ведро себе на голову, он двинулся вперед, сопровождаемый маленькими кирпичниками.
Филипп вернулся домой весь красный, еле переводил дух от непосильной тяжести, а глаза его блестели от возбуждения. Туанетта сидела на небольшой веранде, у стола, покрытого белыми цветами. Она приделывала цветы жасмина, вылепленные из воска, к проволочной модели барашка.
— Для кого это, мамочка? — спросил Филипп, опираясь о перила веранды и утирая потное лицо.
— Это для маленького ребенка с улицы Приер, он умер вчера вечером. Но от чего ты так разгорелся, дитя мое? — спросила Туанетта. — Я ведь просила тебя не бегать!
— Я не мог удержаться, я так торопился домой. Хотелось скорей рассказать тебе, что Деа продала ‘Квазимодо’! — И Филипп, торопясь и задыхаясь, то по-английски, то по-французски, рассказал Туанетте о приключениях дня. — Ах, мамочка, он рисует картины там же, где и живет, и просил меня прийти посмотреть. Можно мне пойти к нему завтра?
— Конечно, дитя, можно! — ответила Туанетта, не отрывая глаз от работы. — Можешь идти, и если он научит тебя чему-нибудь, я буду очень рада.
— Он научит, я знаю, что научит! Он очень добрый! Он обещал купить ‘Эсмеральду’, — проговорил уверенным тоном Филипп.
— Я рада за бедную девочку, — продолжала Туанетта, доделывая уши барашка.
— Можно мне поужинать, мамочка? Ужасно я голоден. Ты стряпала гумбо?
— Да, дорогой мой, все готово. Погоди немного, я должна кончить. Скоро придут за барашком. Остались только глаза.
С этими словами Туанетта выбрала темный листок анютиного глазка и искусно вставила его в приготовленные углубления.
— Не правда ли, совсем как живой? — сказала она, поднимая вверх барашка и глядя на него с восхищением. — Он такой беленький.
— Не знаю, — сказал Филипп, критически рассматривая изделие, немного склонив голову набок. — Но я больше люблю живые цветы.
В это время раздался звонок, и Филипп поспешил отворить калитку. Пришла служанка с корзиной за барашком.
— Он понравится барыне, — говорила она, отирая слезы на блестящем черном лице, — она еще не знает, что барашек заказан. Это барин распорядился.
Туанетта завернула барашка в вощеную бумагу и осторожно уложила сверток в корзину.
— А теперь, дитя мое, — сказала она, когда женщина ушла, поминутно заглядывая в корзину, словно там лежало живое существо, — сбегай, запри калитку, а я накрою ужин.
Туанетта убрала оставшиеся цветы и застлала стол белой скатертью. Затем она отправилась в безукоризненно чистую кухню и принесла оттуда миску с дымящимся гумбо, блюдо разваренного риса, тарелку с бисквитами и кувшин молока.
Пока она собирала ужин, Филипп направился в свою спаленку, которая находилась возле их общей комнаты. Проходя через кухню, он залюбовался — как чисто и уютно было здесь! Стены общей комнаты почти сплошь были увешаны проволочными моделями цветочных украшений для похорон и свадеб. Тут были колокольчики и арфы, короны и звезды, подушки и подковы, полуоткрытые ворота и четырехлистный клевер, барашки и голуби, а между ними висело множество венков из белых бессмертников, на которых выделялись красные надписи: ‘Моему сыну’, ‘Моей матери’, ‘Молитесь за нас’ и другие. Креолы часто покупали такие венки, и поэтому Туанетта делала их всегда про запас. Вечернее солнце заглянуло в окно, и модели сверкали, как серебро. Солнечные лучи придали нарядный вид всей комнате, осветив и белые стены, и красный кирпичный пол, и простую темную мебель. На дворе было уже темно и прохладно, последний луч солнца и теплые краски составляли приятный контраст с сумерками, будто создавали живописное полотно. Филипп любил это время дня. Его художественная натура наслаждалась своеобразной картиной окружающих предметов и красок. Помимо всего, это был его родной дом — единственный, который он знал, и он был ему очень дорог.
Он вошел в свою комнатку и увидел привычное: белоснежную постель с пологом от москитов, маленький столик у окна, уставленного розанами, здесь лежали его книги и аспидная доска, — и Филипп почувствовал не без гордости, что нет на свете лучшего уголка. Темная птичка прыгала на ветке за окном и чиликала: ‘Чик-чилик! Чик-чилик!’ Умываясь и приглаживая волосы, Филипп удивительно точно повторил ее нежное чириканье. Затем он взял с полки над кроватью книги и отправился на веранду, где его ждала Туанетта. После ужина Туанетта, отодвинув кресло от стола, приготовилась слушать.
— Мамочка, — умильно проговорил Филипп, выбрав одну из книг и перелистывая ее, — я ужас как устал. Можно не учить сегодня урока?
— Нет, нет! — строго ответила Туанетта. — Разве ты хоть раз приходил в школу с невыученным уроком с тех пор, как впервые пошел к отцу Жозефу? Начинай же, голубчик! У меня есть еще работа, а тебе нужно готовить уроки. Что, отец Жозеф был доволен тобой сегодня?
— Да, мамочка. Он говорит, что я сделал разбор очень хорошо. Так нельзя не учить урока? Ну, ладно, уж начну.
И Филипп, сделав серьезное лицо, дрожащим голосом прочел ‘Отче наш’. Когда он кончил, Туанетта наклонила голову и тихо произнесла: ‘Аминь’. Исполнив эту важную обязанность, Филипп взял книги и уселся на ступеньках готовить уроки, а Туанетта убрала со стола и занялась какой-то хозяйственной работой. Вернувшись через некоторое время, она тревожно посмотрела на Филиппа. Мальчик сидел, уткнувшись подбородком в руки, а книги в беспорядке лежали у его ног. Она еще раз посмотрела на него… Он глубоко задумался. О чем может думать ребенок? Вдруг Туанетта сгорбилась, как-то осела, и руки у нее задрожали, когда она принялась перебирать семена.
С некоторых пор ее тревожило: вдруг он задаст вопрос о том, где его родители? Теперь, в мягком вечернем освещении, мальчик показался ей старше, чем когда-либо, и с внутренней дрожью она почувствовала, что час настал. Мальчик поднял голову и, устремив серьезные глаза на Туанетту, спросил:
— Мамочка, этот господин спросил меня сегодня, живы ли мои отец и мать? Они живы?
Туанетта побледнела и отвела глаза от пристального взгляда мальчика.
— Нет, — ответила она дрогнувшим голосом. — Нет, дитя мое, их обоих не стало, когда тебе было всего несколько месяцев.
— Он спросил еще мою фамилию. Есть у меня фамилия?
— Конечно, есть, — с трудом прошептала Туанетта. — Но к чему это он тебя расспрашивал? Это вопросы совсем не для такого маленького ребенка, как ты.
— Нет, мамочка, я уже не маленький и думаю теперь об этом, у всех мальчиков два имени. Даже маленького Билля зовут Билль Браун, а я только Филипп Туанетты!
Облачко грусти промелькнуло на лице Туанетты, с минуту она молчала, затем сказала строго и решительно:
— Никогда больше не спрашивай меня об этом, Филипп. Наступит время, и ты все узнаешь. Если меня не будет, тебе все расскажет отец Жозеф. У него хранятся твои бумаги, и ты их получишь, когда подрастешь. Теперь я не могу ничего больше сказать тебе. Забудь об этом и принимайся за уроки, не то отец Жозеф будет недоволен тобой завтра!
Филипп стал смотреть в книгу, но ничего не видел. Сильное любопытство проснулось в нем, а ответ Туанетты не удовлетворил мальчика, может быть, отец Жозеф объяснит ему больше. Он решил расспросить его завтра же.

Глава 8
Скульптор по воску

Добежав до маленького домика на улице Виллере, где Деа провела большую часть своей короткой печальной жизни, она стремительно распахнула скрипучую калитку и вместе с Гомо быстро подбежала к дверям по кирпичному тротуару.
— Папа, папа! — звала она, приложив губы к замочной скважине. — Это я, Деа, впусти меня скорее!
Через несколько минут раздались медленные, тихие шаги, и девочка услышала, как слабая рука повернула ключ, дверь неслышно отворилась. В образовавшуюся щель просунулось бледное, заросшее бородой лицо, с запавшими глазами и взъерошенными волосами.
— Папа, ах, папа! Посмотри только, что у меня! — воскликнула Деа, ловко проскальзывая в дверь. — Я продала ‘Квазимодо’ и принесла тебе поесть!
Отец посмотрел на нее с недоумевающим, беспомощным видом, прижав руку ко лбу, как бы стараясь собрать мысли и пробудить память.
Девочка еле переводила дух от быстрой ходьбы, она заперла дверь, поставила на пол корзину и поспешила открыть ставни, так как в комнате было совсем темно. Затем, придвинув кресло к столу, заваленному книгами, бумагами и незаконченными восковыми статуэтками, она освободила край стола и развернула салфетку с угощением Селины. Приготовив еду, девочка повернулась к отцу и, обхватив его за плечи, подвела к столу и осторожно усадила в кресло.
С минуту он молча смотрел на еду, слезы катились по его впалым щекам.
— Это мне? — прошептал он, наконец.
— Да, папа, тебе. Это все тебе.
— Нет, нет, ты сама должна поесть, Деа! Ты голодна.
— Я уже ела, папа, это тебе. Попробуй, увидишь, как вкусно, — настаивала девочка и поднесла ему кусочек.
— Я не голоден, я не могу есть. Я так болен, что не в состоянии есть.
— Милый, дорогой папочка, попробуй! Я купила это для тебя, я продала ‘Квазимодо’. Посмотри, милый, вот деньги! — Она обвила рукой его шею и показала монету. — Разве это не чудесно? Посмотри только, пять долларов — двадцать пять франков! Мы не будем больше голодать. Миленький, родненький папочка, очнись! Постарайся забыть о своей бедной голове, начни есть, и все будет хорошо!
И Деа прижалась лицом к голове отца и нежно целовала его.
Некоторое время он смотрел на деньги, и его слабое тело сотрясалось от рыданий.
— Его уж нет! — простонал он, наконец. — Я работал над ним день и ночь. Это была лучшая вещь, какую я когда-либо создал, и эта маленькая монетка — все, что осталось от него.
— О, папа! — вскричала девочка с нежным участием в голосе. — Не думай об этом! Ты создашь другую вещь, не менее прекрасную. Подумай обо мне, радуйся за меня, будь здоров для меня! Я люблю тебя, люблю! Попробуй поесть, попробуй! Вот вкусный хлеб, а вот твой любимый сыр. — И ласково, как больному ребенку, она, отламывая маленькие кусочки, вкладывала их в рот отца.
Он не сопротивлялся и послушно ел, но без видимого аппетита. Когда он кончил, Деа собрала остатки и отдала Гомо, который внимательно следил за происходившим и, казалось, недоумевал, как может хозяин отказываться от еды. Затем Деа принесла блюдо, на которое положила остатки ужина, и, накрыв салфеткой, спрятала его до следующего раза. Убрав со стола, она отправилась в свою комнатку, сняла платок и шарф и надела передник, закрывший почти все платье, — на девочке было платье матери, которое она очень берегла. Деа принялась убирать комнаты, она была так мала и слаба, что веник в ее руках казался непомерно большим, но это не мешало ей работать легко и ловко. Она подмела полы, вытерла пыль и аккуратно поставила все на место, затем вернулась в комнату, где сидел отец, по-прежнему уставив глаза на деньги, с грустным и разочарованным лицом.
— Дай, я спрячу деньги, папа, — сказала Деа, — а завтра куплю тебе все необходимое. Я сейчас приберу на твоем столе и вытру пыль с книг.
У скульптора было множество книг в кожаных и полотняных переплетах, некоторые — в простых бумажных, а иные — без переплета, были среди них книги разных форматов, толстые и тонкие, старые и новые, но было примечательным, что на заглавном листке каждой из них стояло имя Виктора Гюго. Несколько книг представляли роскошные иллюстрированные парижские издания, и эти иллюстрации служили образцом для некоторых работ — статуэток и этюдов — мастера. Часть этюдов была написана и раскрашена самим художником, и все они были исполнены необычайно талантливо. На столике, в рамках под стеклом, стояло несколько изящных групп, а на стене висели медальоны с милым женским личиком в разных ракурсах, а также множество этюдов ребенка, похожего на Дею. Нетрудно было догадаться, что моделью для этих этюдов была мать Деи.
Убирая на столе и вытирая пыль с книг, Деа не переставала говорить тихим, ласковым голосом. Сначала отец не обращал на нее внимания, но мало-помалу взгляд его прояснился, и он начал прислушиваться к дочери. Время от времени он проводил рукой по лбу, как бы отгоняя нечто, заслонявшее ему глаза. Казалось, Деа, повторяя по нескольку раз одно и то же, отгоняла навязчивые видения отца и заставляла его слушать себя.
— Понял ли ты, милый? — повторила она настойчиво. — Завтра этот господин купит ‘Эсмеральду’, у нас тогда будет пятьдесят франков, а пятьдесят франков хватит надолго. На обед сможем приготовить котлеты и салат, а старая Сюзетта сможет опять приходить к нам на работу.
— Пятьдесят франков! Уверена ли ты, Деа, что у нас будет пятьдесят франков? — прервал ее отец, проявляя интерес к словам девочки. — В таком случае я смогу купить немного красок. У меня совсем кончился ультрамарин, да и розовой краски надо бы прикупить. Я начал раскрашивать несколько статуэток, а красок не хватает.
— Они будут у тебя, папа! Я куплю их завтра же. У тебя теперь будет все, что только тебе нужно, — с гордостью говорила Деа.
— Все, что нужно? Ты думаешь, что это так? Так я могу купить книгу ‘Человек, который смеется’ в издании Гашетта? Там превосходные иллюстрации, которые мне хочется скопировать.
Деа опечалилась, и голос ее дрожал, когда она ответила:
— Я не знаю, папа, я посмотрю, я спрошу в магазине на Королевской улице. Если не очень дорого, я постараюсь купить.
— Это издание стоит пятьдесят франков, — мечтательно промолвил художник.
— Но папа, милый, мы не можем истратить все деньги на книги, когда у нас нет хлеба.
— Пятьдесят франков, пятьдесят франков! — повторял он жалобно. — И я не могу купить издание Гашетта!
— Купишь, но позже. Мы скоро разбогатеем. Слушай, папа, что я скажу тебе: добрый господин, что купил ‘Квазимодо’, — художник, но он пишет картины, а не занимается лепкой из воска. Он обещает платить мне, если я буду ходить к нему позировать для его картины.
— Но тебе нельзя ходить к нему, Деа, нельзя! — решительно воскликнул отец.
— Он будет платить мне, папа, и я смогу купить книгу.
— Ну, если это даст возможность купить издание Гашетта, — то, пожалуй, можно пойти.
Деа отвернулась и слабо улыбнулась.
‘Бедняжка папа! — подумала она. — Он готов согласиться на все за книгу Виктора Гюго!’
— Слушай, папа, — продолжала она срывающимся голосом, взяв его длинную худую руку и нежно похлопывая по ней. — Не позволишь ли ты художнику прийти сюда посмотреть твои композиции? Он, может статься, и купит какую-нибудь, а ведь они стоят гораздо дороже, чем отдельные статуэтки. Можно ему прийти сюда и посмотреть их?
— Сюда, Деа?.. Сюда, в этот дом, где я погребен? Чужой — здесь! А я так хвор и убог! Нет, нет, дитя, ты безумна, ты безжалостна! Я никому не отворю дверей, кроме тебя! — И он тоскливо и беспокойно огляделся кругом, словно боясь, что чужие вот-вот ворвутся сюда.
— Ну, успокойся, не думай об этом, милый, — старалась успокоить его девочка. — Он не придет сюда, если ты не хочешь. Я сама отнесу твои работы к нему. Ты упакуешь их хорошенько в корзину, а я отнесу.
— Ну, да, ты сможешь отнести мои композиции, а теперь я пойду работать.
С нервной торопливостью отец заправил лампу с темным абажуром, взял воск и инструменты и уселся за стол, поправив увеличительное стекло у глаза.
Он был высокого роста и хорош собой, несмотря на болезненный вид, лицо его было одухотворено, движения мягки и изящны, и в то время, как он бесшумно и ловко работал, Деа склонилась над столом и с гордостью нежно смотрела на него.
Сгустились сумерки, Деа тихо поднялась и, закрыв ставни, пошла в комнату отца, она приготовила ему постель, натянула сетку от москитов и поставила графин свежей воды на маленький столик у кровати.
‘Бедный папа! — думала она, шагая по комнате с видом взрослой женщины. — Может быть, он будет спать хоть этой ночью, а не шагать по комнате и стонать, как вчера. Надо раздобыть ему эту книгу, он будет так счастлив!’
Приготовив все необходимое, она подошла к отцу проститься перед сном и, целуя его, заботливо прошептала:
— Не засиживайся поздно, милый папа, постарайся нынче поспать. Хорошо?
— Ты доброе дитя, Деа, — ответил отец, рассеянно целуя ее, — Ложись спать и не тревожься за меня. Сейчас мне надо работать, а позже — позже я, пожалуй, лягу отдохнуть.
Несколько часов спустя, когда Деа спала крепким детским сном, отец осторожно вошел в ее комнатку, посмотрел на спокойное личико дочери, на Гомо, вытянувшегося вдоль кровати, и, взяв шляпу с траурным крепом, запер дом и тихо вышел на сонную, залитую лунным светом улицу.

Глава 9
‘Дети’ отца Жозефа

Утром Филипп, румяный и свежий после крепкого сна, побежал на урок к отцу Жозефу. Он застал старика за чтением, на столе была пустая чашка.
— Мамочка думала, что я опоздаю: меня нынче нельзя было добудиться, — сказал Филипп после обмена приветствиями.
— Нет, дитя мое, ты пришел вовремя, только что пробило шесть, — ответил отец Жозеф, озабоченно закрывая книгу. — Хорошо, что ты так аккуратен. Архиепископ присылал за мной и просил быть сегодня к девяти часам. Я не спал всю ночь, размышляя, что бы это могло значить. Я встал уже давно и думал, что этот ленивый мальчишка так и не принесет мой кофе.
Пока отец Жозеф говорил с некоторым раздражением в своем обыкновенно спокойном голосе, Филипп окидывал глазами простую комнатку, как бы отыскивая что-то. Наконец, убедившись, что предмета его поисков в комнате нет, он с нетерпением спросил:
— А где они, отец Жозеф? Где же ‘дети’?
— Мои ‘дети’?! О, они были так беспокойны, так непослушны, что я вынужден был посадить их в тюрьму. Белянка запылила все мои книги, а Снежинка вылила на себя кофе. Вместо того, чтобы взять свой кусочек сахару, поверишь ли, она от нетерпения прыгнула в мою чашку и совсем испортила свою шелковую белую шубку. И все это случилось потому, что я был сегодня очень рассеян, они полагали, что я ничего не замечу.
— Но где же они, отец Жозеф? Можно мне взглянуть на них до урока? — просил Филипп.
— Они заперты в шкафу, в темноте. Когда они чересчур возбуждены, темнота — единственное средство успокоить их. Может быть, я сам разбаловал их, я и не думаю оправдываться в своей слабости. — Отец Жозеф наклонился к Филиппу и таинственно прошептал — Смотри, чтобы никто не знал об этом, дитя мое: я научил их плясать.
— О, отец Жозеф, как это забавно! Покажите мне, как они пляшут.
— Сейчас нельзя, не могу. — И отец Жозеф с опаской огляделся. — Они не могут плясать без музыки, а мне нельзя играть на флейте средь бела дня, при открытых окнах.
— Вы играете на флейте, отец Жозеф? — спросил с загоревшимися глазами Филипп. — Как это должно быть хорошо, когда ‘дети’ танцуют, а вы играете.
— Да, это очень забавно. Я чувствую себя помолодевшим, когда я играю для них на флейте. Это было давно, я был еще учеником семинарии, когда учился играть, и страстно любил музыку, приняв священный сан, я должен был ее оставить.
— Почему вы должны были бросить музыку, отец Жозеф? — сочувственно спросил Филипп.
— Потому, мое дорогое дитя, что когда мы посвящаем себя Господу Богу, мы должны отказаться от многого, что любим. Я любил свою флейту, но она стояла между мной и моими обязанностями, и я оставил ее, многие годы я даже не видел ее. Теперь я стар и достал ее снова, признаюсь в этом со стыдом. — И выражение раскаяния промелькнуло на бледном небольшом лице отца Жозефа. — Стыдно признаться, но я люблю флейту так же сильно, как и раньше, и, как это ни смешно, я в душе радуюсь, что помню старые мелодии. Я играю ‘детям’, чтобы научить их танцам. Ты добрый, милый мальчик и не выдашь моих секретов. Ты знаешь, я не спал сегодня всю ночь. Меня беспокоит приглашение архиепископа. А вдруг он узнал о моей слабости, о моем легкомыслии и посылает за мной, чтобы подвергнуть меня наказанию?
— О, отец Жозеф, вы такой добрый! — горячо воскликнул Филипп. — Архиепископ не станет наказывать вас за такой пустяк.
— Я тоже так думаю, но все же беспокоюсь. Его преосвященство мог узнать об этом и подумать, что я небрежно исполняю свои обязанности. Но, мой милый мальчик, я всегда устраиваю так, чтобы ‘дети’ не мешали моей работе, и играю только поздней ночью или ранним утром, когда все еще спят.
— Если никто не слыхал вашей музыки, — рассудительно заметил Филипп, — то никто не мог и донести его преосвященству, так что ваши страхи напрасны, отец Жозеф.
— Увидим! Скоро все узнаю. Ну, кажется, мои бедные ‘дети’ уже довольно наказаны. Я выпущу виновных, чтобы ты мог увидеть их перед уроком. Они сегодня обворожительны.
С этими словами отец Жозеф отправился к себе в спальню и сейчас же вернулся с маленькой проволочной клеткой, в которой прыгало несколько крохотных белых мышей. Старик поставил клетку на стол, и животные начали кружиться и бегать по своему домику, насторожив ушки, красные глазки их глядели зорко и лукаво.
— Смотрите, смотрите! — воскликнул Филипп. — Они играют в ‘Углы’.
— Плутишки! Наказание мало на них подействовало, — произнес отец Жозеф, приподнимаясь и глядя с восхищением.
Вдруг самая маленькая мышка схватила крохотную метелочку, сделанную из подрезанной кисточки для акварели, и начала неистово мести пол в клетке, с шумом и суетой, расталкивая своих подруг в стороны. Окончив хозяйственные обязанности к полному своему удовольствию, она подняла метлу на плечо и, став на задние лапки, осторожно поставила ее в угол клетки.
— Ну, не забавна ли нынче Белянка? — проговорил Филипп, наклонившись в восторге над клеткой. — А посмотрите на бедную Снежинку, с ее перепачканной кофе шкуркой. Какой у нее жалкий вид! Теперь, отец Жозеф, устройте ‘ученье’, я уже давно этого не видел.
Отец Жозеф не мог устоять перед искушением показать лишний раз талантливость своих ‘детей’. Он уселся в кресло и, одной щекой прикасаясь к румяной щечке Филиппа, а другой прижавшись к клетке, чистым голосом произносил команду, которую мыши немедленно исполняли. Они маршировали, построившись в шеренгу, смыкали ряды, по команде поворачивались и направо, и налево, стоя на задних лапках. Все это они проделывали весьма серьезно.
Филипп был вне себя от восторга.
За этой забавой отец Жозеф и Филипп совсем забыли о времени. Окончив ‘ученье’, отец Жозеф начал тихо насвистывать старинный вальс, с опаской посматривая на окна и двери, и тотчас же зверьки принялись приседать и кружиться в такт музыке. Пока отец Жозеф играл, а мышки плясали, книги Филиппа лежали без дела, а отец Жозеф забыл о приглашении архиепископа.
Вдруг отец Жозеф встрепенулся и бросил испуганный взгляд на часы — он почти целый час забавлялся с ‘детьми’. Схватив желто-красный платок, отец Жозеф решительно набросил его на клетку и обратился к Филиппу:
— Пойдем, пойдем, дитя мое! Мы потеряли столько времени, а это очень дурно. Плутишки были так забавны, что, глядя на них, я забыл обо всем. По совести, если архиепископ сделает мне выговор за эту слабость, он будет прав.
Филипп неохотно взялся за книги, внимательно слушая учителя, он мысленно представлял маленьких ‘детей’ отца Жозефа, весело плясавших и кружившихся перед глазами.
Пробило восемь часов, пора было уходить. Мальчик поспешно собрал книги и ушел, забыв, что хотел спросить у отца Жозефа нечто весьма важное.

Глава 10
Маленькие натурщики

Мистер Эйнсворт сидел за мольбертом в верхнем этаже высокого здания по Королевской улице. Хотя это была его временная квартира, комната выглядела очень уютной. По стенам, живописно задрапированным дорогою тканью, было развешено много прелестных эскизов. Повсюду — на столах, подоконниках и даже на полу — стояли раскрашенные вазы, горшки с пальмами, папоротниками и другими изящными растениями — они придавали комнате вид живописной беседки. На мольбертах стояли неоконченные картины, старинный китайский фарфор и бронза красовались на полках, книги и журналы были разбросаны повсюду.
На низкой софе, покрытой турецким ковром, лежала молодая женщина, ее нежное худощавое лицо было смугло, а щеки горели лихорадочным румянцем. Одну руку она подложила под голову, в другой — держала книгу, куда даже не заглядывала. На ней было свободное белое шерстяное платье с черной каймой, а ноги покрывал мягкий черный плед. Она могла бы называться красавицей, если бы не болезненный, угнетенный вид. Время от времени женщина кашляла и беспокойно поворачивалась. Софа стояла у открытого окна, в которое вливался мягкий весенний воздух, тихо шевеливший нежные стебли пальм, стоявших у окна.
Мистер Эйнсворт, накладывая последние мазки на полотно, целиком ушел в работу. Однако вот он оглянулся и обеспокоенно заметил:
— Не слишком ли дует из окна, Лаура?
— Нет, — отвечала жена слабым, усталым голосом. — Я не могу без воздуха. И так мне трудно дышать.
— Разве тебе нынче хуже, дорогая? — мягко спросил мистер Эйнсворт, осторожно и ловко проводя последние штрихи.
— Не знаю, право. Я чувствую себя одинаково плохо все время. Кажется, слабость увеличивается.
— Дорогая моя, ты изведешь себя вконец. Постарайся преодолеть свое горе. Попробуй. Вот я же стараюсь забыть — стараюсь работать.
— Я не могу забыть, Эдуард, я не хочу забыть. Сегодня полгода, как мы потеряли его, нашего мальчика, наше единственное дитя. Что мы сделали, за что так наказаны? — И она разразилась рыданиями.
— Милая Лаура, зачем говорить так?!. Может быть, не в наказание послано нам наше горе, может быть, это милость к нашему дитяти! Постарайся думать так, и это облегчит твое состояние. Успокойся хоть ради меня! Смотри, какое лучезарное весеннее утро. Послушай, как поют птички внизу, во дворе, а как пахнут померанцы, жасмины и розы! Взгляни на крыши, потонувшие в солнечном сиянии, на эту царственную магнолию в соседнем саду, позлащенную яркими солнечными лучами!
— Для него нет ни поющих птиц, ни душистых цветов, ни солнечных лучей в темной могилке! — вскричала она, обливаясь слезами.
— Не думай о могиле! Думай о жизни, а не о смерти, подумай о других детях, которые живут для одних только страданий, подумай о тяжелой жизни той девочки, у которой я купил вчера восковую статуэтку. — И мистер Эйнсворт взглянул на ‘Квазимодо’, стоявшего на полке и выделявшегося на фоне яркого бархата. — Маленькая девочка очень заинтересовала меня, а мальчик, пожалуй, еще больше. Не сочти меня сумасшедшим, но мне показалось, что он ужасно похож на нашего ребенка. Почти тот же возраст, и, что еще удивительнее, его тоже зовут Филипп.
— То же имя! Какое странное совпадение, — с заметным интересом сказала миссис Эйнсворт, приподнимаясь с кушетки. — Но я не могу себе представить, чтобы уличный мальчуган мог походить на нашего мальчика.
— Милочка, он совсем не похож на уличного мальчишку, он кажется таким выдержанным, таким… Да вот ты его увидишь. Я думаю, они придут сегодня. Бедной малютке ужасно хотелось продать фигурку Эсмеральды, а мальчик так и загорелся, когда я стал рассказывать ему о моих картинах. Ты увидишь, какие у него ясные голубые глаза.
— У него голубые глаза?
— Да, такие же глубокие, темно-голубые глаза, какие были у нашего мальчика, и такие же густые, темные кудри… Правда, он одет очень бедно, но опрятно, и вид у него удивительно милый! По всему видно, что близкие окружают его любовью и заботами.
Не успел мистер Эйнсворт договорить, как раздался легкий стук в дверь. Он предложил войти, и из-за большой, тяжелой двери показались две маленькие фигурки, очень смущенные, но с выражением большой решимости на лицах.
— Видите, я привел Дею, — заявил Филипп, гордый своим поступком.
В эту минуту он был прелестен: раскраснелся, румянец играл на его щеках, темные кудри тяжелыми кольцами падали на белый лоб. Туанетта нарядила его в лучшее платье, состоявшее из белой полотняной куртки и новых синих панталон, в одной руке у него была соломенная шляпа, а другой он держал Дею, словно опасаясь, что она может сбежать.
Смуглое нежное личико девочки было возбуждено, глаза полны ожидания и удивления, губы улыбались слабой, застенчивой улыбкой. В этот день у нее был более здоровый, довольный вид, и это делало ее еще милее. Одной рукой Дея уцепилась за Филиппа, а в другой держала корзиночку с ‘Эсмеральдой’.
Лицо мистера Эйнсворта сияло от удовольствия, когда он подвел детей к жене.
— Вот, Лаура, — проговорил он, улыбаясь, — вот мои маленькие натурщики. Что ты скажешь о них?
Миссис Эйнсворт, не замечая Деи, устремила глаза на Филиппа с выражением горестного недоумения и изумления на лице. Она не вымолвила ни слова, но после минутного молчания отвернулась и, закрыв лицо исхудалыми руками, горько зарыдала.
‘Она поражена сходством, как и я’, — подумал мистер Эйнсворт, отводя детей на другой конец комнаты, чтобы вид чужого страдания не расстроил их. Он стал показывать свои редкости, картины, цветы, угощал детей фруктами и конфетами, сунул в корзину Деи пятидолларовую монету и водрузил ‘Эсмеральду’ на полку рядом с ‘Квазимодо’. И только когда дети почувствовали себя непринужденно, он натянул свежее полотно на мольберт и поставил их позировать. Филипп вначале все срывался с места: ему хотелось видеть, как художник рисует и как это выглядит со стороны. Деа же стояла, как маленькое изваяние, она привыкла позировать и не раз терпеливо сидела целыми часами, служа моделью отцу.
Пока мистер Эйнсворт писал, захваченный работой, миссис Эйнсворт придвинулась в кресле к детям и недвижно сидела, не спуская глаз с Филиппа. Мистеру Эйнсворту хотелось сделать это первое посещение детей как можно более приятным для них, хотелось вызвать в них желание приходить сюда еще и еще. Работая, он весело разговаривал с ними — и так, что дети скоро стали ему отвечать. Он расспрашивал, как это скульптор согласился отпустить к нему девочку. После нескольких умело поставленных вопросов Деа смущенно призналась, что ей хочется заработать денег для покупки отцу сочинения Гюго в издании Гашетта, и что только поэтому бедный папа позволил ей позировать художнику. Отцу давно очень хочется иметь эту книгу.
Пока Деа рассказывала о своей нелегкой судьбе, мистер Эйнсворт украдкой поглядывал на жену, она прислушивалась к словам Деи, но не спускала глаз с Филиппа. На ее лице было более спокойное выражение, чем всегда, и она выглядела не такой убитой.
Наконец, после довольно продолжительного сеанса, художник отпустил маленьких натурщиков, объявив, что они свободны, как птицы, выпущенные из клетки.
— Нам пора уходить, — сказал Филипп, переминаясь с ноги на ногу и бросая жадные взгляды на полотно, где вырисовывались контуры его самого и маленькой подруги. — Мне бы очень хотелось остаться и посмотреть, как вы рисуете, но нынче мне нельзя. Селина обещала присмотреть за моими цветами, а теперь мне надо бежать продавать их.
— А Гомо спит под стойкой, — прибавила Деа, — я велела ему дожидаться меня, и он подумает, что я уж не вернусь.
— Но вы, наверно, придете завтра? — спрашивал мистер Эйнсворт. — Вот вам и плата, вы так славно позировали. — И он протянул детям по серебряному доллару.
Филипп радостно улыбнулся.
— Благодарю вас, сударь! — промолвил он. — Мне пришлось бы целый день продавать цветы, чтобы выручить столько.
Личико Деи сияло от удовольствия. Она вертела доллар во все стороны и смотрела на деньги, словно не веря своим глазам.
— Доллар — пять франков! — твердила она восторженно. — Ах, сударь, можно за доллар купить ту книгу?
— Нет, милая, я думаю, нельзя, но ты приходи завтра, и мы обсудим, как помочь этому.
— А можно мне, сэр, принести другие композиции, чтобы показать вам? — нерешительно спросила Деа. — Там есть одна — ‘Труженики’… Очень хороша.
— Труженики?
— Да, сударь, ‘Труженики моря’. Можно принести их?
— Разумеется, можно, дитя мое! Я с удовольствием взгляну на них. Если сам не куплю, пожалуй, купит кто-нибудь из моих друзей.
— Но она, сударь, стоит очень дорого, папа говорит, что она стоит сто франков. Она большая — вот какая! — и Деа широко раскинула руки, чтобы дать художнику представление о размере композиции.
— Она велика для тебя, и тебе неудобно будет нести ее. Не правда ли?
— Филипп мне поможет, — отвечала Деа с уверенностью.
— Да, я помогу, композиция чересчур велика для нее. Но как раз впору мне. А теперь пойдем, нам пора! — И приветливо протянул руку миссис Эйнсворт — До свидания!
Миссис Эйнсворт взяла темную ручку и притянула мальчика к себе, с минуту она смотрела ему в глаза, затем обняла и горячо поцеловала. Деа подошла к ней проститься и тоже получила поцелуй, но далеко не такой нежный, как Филипп.
— Они удивительно милы, — проговорила миссис Эйнсворт, глядя на мужа и улыбаясь в первый раз за много, много дней.

Глава 11
Жертва отца Жозефа

Когда Филипп и Деа прибежали к Селине и показали ей доллары, заработанные так легко, добрая женщина от души порадовалась за них. Улыбаясь и сверкая белыми зубами, она сказала:
— Хорошо, если бы художник срисовал и моего Лилибеля, но только он чересчур безобразен для этого! Понять не могу, отчего этот мальчишка таким уродился!
— Ах, Селина, как там хорошо, ты себе и представить не можешь! У него тьма-тьмущая картин, и он их сам рисовал! Он просил нас прийти еще раз, а жена его поцеловала нас обоих, — правда Деа? — и велела нам приходить завтра.
— А я понесу завтра ‘Тружеников’! — воскликнула Деа со счастливой улыбкой. — И художник обещал мне помочь продать их за сто франков. Бедный папа будет так счастлив!
— Ах, ах! Сто франков! Тебе повезло, дитя. Он, наверно, очень богат! А я, мистер Филипп, продала все твои цветы, пока ты зарабатывал свой доллар. Теперь, я думаю, тебе надо домой, рассказать мамочке о ваших успехах, вот твои деньги. — И Селина высыпала в протянутые руки мальчика горсть серебряных монет.
Прибежав домой и отворив калитку, Филипп увидел Туанетту сидящей со сложенными руками, без всякого дела, на маленькой террасе. Его это встревожило. Он не привык видеть Туанетту без работы и подумал, не больна ли она.
— Что с тобой, мамочка? — тревожно спросил он еще издали.
— Ничего, дорогой, — ответила та, глядя, как он снимал шляпу и вытирал вспотевший лоб. — У меня нет заказов на сегодня, а я устала и присела отдохнуть. Я уж не в силах работать так, как раньше.
— Тебе и не надо столько работать теперь, мамочка! Я могу сам заработать довольно… Смотри! — И он протянул ей блестящий доллар. — Все это за один-два часа.
— Художник прещедрый, — заметила Туанетта. — Он и Дее дал столько же?
— Да, мамочка, и Деа получила доллар. Если б ты видела картину, которую он рисует с нас! Красное платье Деи и мои синие панталоны вышли как настоящие! Когда картина будет готова, я поведу тебя посмотреть ее.
— В такую даль, дитя мое, мне не доплестись. Я уж не так сильна, как прежде. Но возьми свои деньги, спрячь их, они твои.
— Нет, мамочка, ты возьми, они твои! Все, что я зарабатываю, все твое! — воскликнул Филипп.
— Ну, ладно, — мы спрячем их в сундук, и когда они понадобятся тебе, ты их возьмешь. Теперь, дитя мое, помоги мне. Необходимо нынче же пересадить эти анютины глазки. Я все не решалась взяться за это без тебя.
— Я помогу, мамочка, погоди только, сниму праздничное платье. — И Филипп побежал в свою комнату.
‘Что за добрая душа! — подумала Туанетта. — Милое, дорогое дитя, кто будет любить его так, как я люблю?’ Медленно спускаясь по лестнице в сад, она смахнула не одну слезу.
Спустя полчаса Филипп в будничном платье усердно работал, пересаживая анютины глазки, а Туанетта сидела рядом на скамеечке, давая советы. Мальчик, наклонив темную головку и роясь в свежей земле, тихо посвистывал. Вдруг хорошенький кардинал спустился к Филиппу и начал бесцеремонно сновать у самой лопаты.
— Пошел прочь, Майор! — промолвил мальчик, не оставляя работы. — Мне недосуг играть с тобой, поищи себе лучше червяков.
Птица, издав веселую трель, схватила червяка и села на ближайший куст.
— Ага! Вот и Певец! — воскликнул Филипп через минуту. — Я знал, что он пожалует.
В эту минуту большой пересмешник взвился над его головой, заливаясь радостной нетерпеливой песнью, быстро кружась и слегка задевая мальчика крыльями.
— Удивительно, — задумчиво проговорила Туанетта, — как птицы льнут к тебе, они тебя совсем не боятся!
— Я думаю, потому, что я люблю их, и они это чувствуют. Мы давно с ними приятели. Это наш дом, мы все — одна семья, а ты, мамочка, наша общая милая мама!
Он продолжал работать, наклонив голову, и не видел слез, показавшихся на глазах Туанетты.
Стоял тихий, прелестный вечер. Воздух был полон нежных запахов и звуков. Полуразрушенные белые колонны, сплошь покрытые розами и жасмином, напоминали беседку где-нибудь в деревенском захолустье. Развалины усадьбы были покрыты зеленью и цветами, и они не казались ни страшными, ни уродливыми, здесь не было и намека на старость и разрушение: все говорило о юности, свежей, вечной юности. Может быть, этот контраст между мальчиком, цветами, поющими птицами и собственной старостью заставил Туанетту почувствовать себя особенно дряхлой и слабой, и она беспомощно сидела, сложив натруженные руки на коленях и устремив любящий тревожный взгляд на мальчика, который работал в счастливом неведении о горе и заботах.
Раздался громкий звонок, оторвавший Филиппа от работы, а Туанетту от ее дум.
— Беги, дитя мое, к нам кто-то спешит! — И Туанетта поднялась и пошла навстречу посетителю.
Это был отец Жозеф. Он быстро шел по дорожке, отбрасывая полой кафтана цеплявшиеся за одежду розы.
На его небольшом темном лице застыло выражение горестного изумления, в одной руке он нес небольшой предмет, завязанный в желто-красный платок. Не глядя по сторонам, поднявшись по лестнице на террасу, он с решительным видом положил узелок на стол.
— Туанетта, мой добрый друг! Филипп, мой милый мальчик! Я принес их вам! Вот они, мои ‘дети’, мои милые детки! — Он говорил спокойно, хотя скорбным и глухим голосом.
Туанетта и Филипп смотрели на него с изумлением.
— Что случилось, отец Жозеф? Зачем вы это делаете? — спросила Туанетта.
— Его преосвященство приказал вам? — спросил Филипп с беспокойством. — Он прослышал о ваших любимцах?
— Нет, нет, мой дорогой мальчик, он ничего не знает. Дело много серьезнее. Я был глуп, полагая, что архиепископ станет утруждать себя такими пустяками. Он прислал за мной, чтобы дать мне трудные поручения. Я уезжаю нынче же!
— О, отец Жозеф, нынче? И далеко? Надолго вы уедете? — заговорили в один голос Туанетта и Филипп.
— Не могу сказать, я ничего не могу сказать. Я, как корабль, плывущий с запечатанными приказами, но из некоторых замечаний его преосвященства я заключаю, что уеду ненадолго. Я еду теперь на место заболевшего брата. Когда он поправится, я, вероятно, вернусь.
— Но разве вы не можете взять с собой ‘детей’, отец Жозеф? — допытывался Филипп. — Вам будет грустно без них.
— Дитя мое, я могу взять их, и я буду очень тосковать без них, но вряд ли подобает служителю церкви отправляться в священную миссию с клеткой белых мышей. — Отец Жозеф грустно улыбнулся.
— Мышки были бы веселыми спутниками, они развлекали бы вас, — сочувственно заметила Туанетта.
— В том-то и беда, эти невинные твари стали моими любимцами. Я слишком полюбил их и теперь вижу, что пренебрег своим долгом. Мой добрый друг, я проводил целые часы, обучая этих зверьков разному вздору, между тем как должен был учить своих братьев чему-нибудь полезному. Жизнь слишком коротка, чтобы тратить без пользы хоть часть ее, но… но они так милы, так очаровательны и, кажется, в самом деле любят меня. — И отец Жозеф заморгал глазами, закашлял и начал яростно тереть нос грубым носовым платком.
— Я буду любить их, я буду заботиться о них, и когда вы вернетесь, вы их возьмете обратно, — говорил Филипп, желая утешить отца Жозефа.
— Я знаю, что ты будешь ласков с ними, они очень привязчивы и меня, я думаю, не забудут. Может статься, по возвращении я возьму их опять. Как бы то ни было, я оставляю их с тобой, оставляю до тех пор, пока не потребую обратно. До свидания, мой дорогой мальчик. — И он протянул Филиппу темную худую руку. — Будь послушен и прилежен и… и… не оставляй моих ‘детей’.— И, не взглянув даже на узелок, отец Жозеф повернулся и быстро сошел на дорожку, в сопровождении Туанетты.
Филипп был так занят клеткой с мышами, что не обратил внимания на серьезную беседу, которую вели отец Жозеф и Туанетта, остановившиеся у калитки. Собираясь отворить калитку, отец Жозеф проговорил:
— Бумаги я оставляю на хранение вместе с моими — у моего приятеля. Если они вам понадобятся до моего возвращения, он отдаст их. — И он назвал имя и адрес приятеля.
— Надеюсь, что они мне не понадобятся и что вы по возвращении застанете все в том же виде, — отвечала Туанетта.
— Будем так думать, моя добрая Туанетта. Мы в руках Божиих. Итак, до свидания, а не прощайте!
Оглянувшись, Филипп увидел темную фигуру отца Жозефа уже за воротами и вспомнил:
‘Я не спросил отца Жозефа, о чем хотел, и вот он ушел. Придется ждать его возвращения’.

Глава 12
Сюрприз

Сюзетта, ты знаешь, что нынче день именин пап? — спросила однажды утром Деа у старушки, приходившей готовить обед и помогать в черной работе маленькой хозяйке.
— Нет, барышня, я не знала этого. Слава Богу, ваш папа повеселел теперь.
— Да, он стал совсем другой. Нынче утром улыбнулся, когда я здоровалась с ним, — сказала Деа, и ее серьезное личико расплылось в улыбку. — И это в первый раз за много, много времени. Да, ему теперь лучше, он доволен, и я хочу устроить ему хороший именинный обед. Сходи, пожалуйста, на рынок. Я хочу, чтобы сегодня у нас были суп и пирог, и что-нибудь сладкое, и зелень. Я куплю немного фруктов, ведь ты знаешь, Сюзетта, мы теперь почти богачи, а нынче день рождения папа!
— Ладно, ладно, барышня, все сделаю по-вашему! — весело отвечала старушка.
— Только, Сюзетта, не говори ничего папа. Я хочу устроить ему сюрприз. Ты сготовишь обед, а я накрою на стол. Филипп обещал мне цветов, а Селина испечет именинный пирог, я их принесу с собой, когда вернусь от господина художника. Смотри, не беспокой папа, он очень занят, у него работа на заказ, он лепит медальон покойного сына художника. Он лепит его с фотографии: такое милое личико! Когда папа окончит медальон, я отнесу его художнику, и он за него щедро заплатит. Смотри же, не шуми, Сюзетта! Бедный папа! Как давно он не праздновал именин! Я хочу, чтобы сегодня он чувствовал себя счастливым. Ну, теперь я побегу на Королевскую улицу, давай корзину для цветов и пирога.
За несколько недель в маленьком домике на улице Виллере произошли большие перемены. Для бедного скульптора по воску маленький успех имел большие последствия. Наконец-то получил признание его редкий талант, больной и исстрадавшийся, скульптор, однако, оценил это, несмотря на помутненный рассудок. Казалось, успех вдохнул в него новую жизнь и новые надежды. Он увидел в своих руках средство прокормить себя и маленькое, нежное создание, так терпеливо переносившее с ним все невзгоды.
Одна за другой исчезали из его мрачной комнаты групповые композиции и отдельные статуэтки, находя в мастерской мистера Эйнсворта поклонников и покупателей. Рано сделавшись взрослой, девочка, мужественно выносившая жизненные тяготы на своих хрупких плечах, умела экономно тратить крупные суммы, вырученные за статуэтки. Не удивительно, что Деа, нуждавшаяся несколько недель тому назад в гроше на хлеб, теперь, взглядывая на кредитки, лежавшие в столе отца, воображала, что они очень богаты, и могла позволить себе устроить именинный обед.
Придя в мастерскую на Королевской улице, Деа застала там Филиппа. Он сидел возле миссис Эйнсворт, перед ним стояло блюдо с сочной клубникой, а мистер Эйнсворт с увлечением набрасывал с него эскиз.
С посещений мастерской художника для Филиппа началась новая жизнь, очарование которой росло с каждым днем. Миссис Эйнсворт заинтересовалась мальчиком, непритворно полюбив его, мистер же Эйнсворт всячески поддерживал их дружбу, видя, что жена отвлекается от своего горя и здоровье ее улучшается. Каждый день он придумывал новый предлог, чтобы подольше задержать мальчика в мастерской. Сделав несколько эскизов с маленьких натурщиков, художник стал заниматься с Филиппом рисованием.
Мальчик показал ему свои первоначальные наброски, и художник нашел в них проблески таланта. А так как Туанетте очень хотелось, чтобы Филипп учился рисованию, мистер Эйнсворт с наслаждением занимался с этим умным, понятливым учеником.
Часто художник с женою обсуждали будущее мальчика. В душе каждого из них таилось смутное желание, но никто не решался высказать его первым. Одно только стало для них ясно: мальчик был им необходим для полноты жизни, день казался светлее, когда он приходил, и будто солнце закатывалось с его уходом. Они полюбили и Дею, но она не была так близка их сердцу, как Филипп: он был удивительно похож на их покойного сына — те же глаза, волосы, голос, смех, взгляд, когда он смотрел на них. Не мудрено, что у Эйнсвортов рождалось желание оставить мальчика у себя. Наступала жара, и они все чаще подумывали об отъезде, но со дня на день откладывали его, захваченные новой привязанностью.
Едва сияющее личико Деи показалось в дверях, Филипп вскочил и бросился ей навстречу.
— Вот цветы для твоего папа, — сказал он, протягивая девочке благоухающий букет. — Мамочка посылает их вам с наилучшими пожеланиями.
Деа поблагодарила и осторожно уложила прелестные розы в корзину.
— А вот тебе клубника, милочка, — обратилась к Дее миссис Эйнсворт. — Клубника была так соблазнительна, что Филипп не стал ждать, когда ты придешь.
— Если позволите, я возьму ее домой и поделюсь с папа. Нынче день его именин.
— Ну, разумеется, дитя мое, ты можешь взять ее домой, если хочешь! — И миссис Эйнсворт, наполнив корзиночку клубникой, поставила ее рядом с цветами.
— А приготовила ли ты подарок для твоего папа, Деа? — спросил мистер Эйнсворт.
Ее забота об отце трогала и забавляла его.
— Нет, — с грустью отвечала девочка, — У меня вот только цветы да пирог Селины. Мне бы хотелось подарить ему книгу, но… но… она стоит двадцать пять франков, а я не могу столько потратить.
Мистер Эйнсворт взглянул с улыбкой на жену.
— Ну, милочка, не горюй. У твоего отца будет книга, он получит ее ко дню именин. Это будет подарок от тебя. Ты была такой терпеливой натурщицей, что я считаю себя в долгу перед тобой. Я даю тебе книгу в счет недоплаченного. — И художник протянул ей книгу, завернутую в бумагу и перевязанную ленточкой.
Деа молча взяла пакет. Ее нежные щеки побледнели, а глаза расширились от неожиданности и восторга.
— О, о!.. — прошептала она, наконец. — Как обрадуется папа! Я не могу благодарить вас сейчас, сударь, я не могу, не могу!.. — У нее хлынули слезы, и, схватив корзину, она бросилась их комнаты.
Когда она прибежала домой, отец все еще сидел, склонившись над работой, совершенно безучастный ко всему на свете, не исключая и дня собственных именин. Деа ничего не сказала ему. Бледная и возбужденная, она бесшумно двигалась, и на лице ее было выражение торжественности.
— Сюзетта, что слышно с обедом? — беспокойно спросила Деа, вбегая в кухню.
— Кончаю, барышня, кончаю! Я купила артишоков, они только-только появились на рынке. А какой пирог удался! И так дешево! Кроме того, я принесла еще целую гору обрезков для Гомо.
— А у меня, Сюзетта, клубника! Госпожа Эйнсворт дала мне… Что-то скажет папа, когда увидит все это? А книга! А книга!
Она была так возбуждена, что ее маленькие дрожащие ручки с трудом справлялись с фарфором и серебром — остатками прошлых дней. Но, наконец, все было готово. Книга, такая долгожданная книга, лежала возле прибора отца, на одном конце стола были фрукты, на другом — цветы, а удивительный пирог красовался посредине. Деа не могла дождаться, когда подадут обед. Она беспрерывно летала из кухни в столовую и обратно, не переставала что-то поправлять, пока, наконец, не наступил торжественный момент — отца можно было пригласить к столу.
— Папа, ты знаешь ли, что нынче день твоих именин, — оживленно спрашивала девочка, приглаживая волосы отца и поправляя небрежно повязанный галстук. — Я хочу, чтобы ты был красивым. У меня для тебя сюрприз, большой сюрприз!
Скульптор отложил инструменты, снял лупу и равнодушно поднялся с места.
— День именин, дитя? Нет, я совсем забыл об этом. Для меня теперь все дни одинаковы.
— Ты не скажешь этого, папа, когда увидишь, что я приготовила для тебя. Сегодня чудный день, счастливый день, какого у нас давно не было!
Она распахнула дверь и торжественно подвела отца к изящно сервированному столу. Когда он увидел цветы и фрукты, лицо его посветлело, он заговорил с девочкой так нежно, что сердце ее замерло от радости.
— Да, моя дорогая малютка, это сюрприз для меня! Я совсем не ожидал такого праздника.
Вдруг взгляд его упал на книгу, он порывисто схватил пакет, сорвал обертку, развернул и начал жадно разглядывать рисунки.
— Издание Гашетта, Деа! Где ты достала его? Это мне? Мое навсегда?
— Да, папа, это тебе. Господин художник дал мне книгу за то, что я хорошо сидела во время сеансов, а я дарю ее тебе. Это мой подарок.
— Ты доброе дитя, Деа, — произнес отец, не спуская глаз с иллюстрации. — Какая прелесть! Это будет чудесная композиция.
— Но, папа, милый, взгляни же на все остальное. Мамочка Филиппа прислала тебе цветы, Селина испекла для тебя пирог, а госпожа Эйнсворт прислала тебе клубнику. Ну, не милые ли они люди?
Скульптор оторвался от книги и обвел глазами стол.
— Да, моя дорогая, все чудесно, и твои друзья очень добры к нам, но книга, но книга — это лучше всего…
За обедом Деа всячески старалась отвлечь внимание отца от книги. Но он равнодушно ел вкусные блюда, не спуская глаз с обаятельных страниц. Он был счастлив по-своему, и девочка была довольна.

Глава 13
Испытание Филиппа

На следующее утро после праздничного обеда Филипп сидел на веранде, забавляясь с ‘детьми’ отца Жозефа. Было еще очень рано, и Туанетта, занятая хозяйством, была уверена, что мальчик поглощен уроками. Но книги и доска лежали на столе, возле клетки, а Филипп и не заглядывал в них, он не мог ни на чем сосредоточиться, когда перед ним бегали и кружились милые зверьки.
‘Нельзя, чтобы они забыли, чему их учил отец Жозеф, — думал мальчик. — Я должен заниматься с ними каждое утро’. И он начал повторять с мышами разные упражнения.
Стояло тихое, прохладное утро, солнце только что осветило верхушки питтоспорума в белоснежных цветах, роса сверкала в цветущем жасмине, и каждая былинка и травка переливались алмазами, паутина, раздуваемая ветром, блестела.
Чашка с маисовой кашей и молоко стояли перед Филиппом, и Майор и Певец явились за своей долей. Но мальчик мало думал о пище, как и о книгах, он интересовался приметами надвигающейся ссоры между его любимцами. Птицы, казалось, ревновали Филиппа к ‘детям’ отца Жозефа. Они энергично летали вокруг клетки и яростно клевали железные прутья, между тем как маленькие обитатели клетки метались из стороны в сторону, словно искали спасения от страшных клювов.
Это показалось Филиппу до того забавным, что он громко рассмеялся, чем привлек внимание Туанетты, появившейся на веранде.
— О, мамочка! — кричал Филипп. — Посмотри только на них: Майор и Певец ревнуют.
— А ‘дети’ перепугались: смотри, как они мечутся и дрожат. — И с этими словами Туанетта взяла горсть семян из ящика и бросила на траву взволнованным птицам. — Ступайте-ка лучше поешьте.
‘Дети’ встали на задние лапки, пресерьезно следя за птицами.
— Как они милы! — сказал Филипп, глядя на мышей. — Я думаю: они не тоскуют по отцу Жозефу?
— Я тоже думаю, — с грустью ответила Туанетта. — Так всегда бывает: с глаз долой, из сердца вон. — И она вздохнула, опускаясь на старую качалку и откинувшись к потертому изголовью. — Я часто думаю, дорогой мой, что, когда я умру, ты тоже забудешь меня.
— Ты не умрешь, мамочка, — твердо сказал Филипп, — но если это и случится, я никогда не забуду тебя, я не могу забыть тебя, если бы даже и захотел.
Туанетта слабо улыбнулась.
— Ты не будешь желать этого, милый, но спустя некоторое время, сам того не замечая, начнешь забывать свою мамочку. Кто-нибудь другой займет ее место в твоей душе. Я часто думаю о твоих новых знакомых — они почти целиком завладели тобой. Я не виню тебя, дитя мое, они очень добры, и художник занимается с тобой. Со временем они, пожалуй, захотят забрать тебя. Пойдешь ли ты, Филипп?
В ее всегда ровном и спокойном голосе проскользнула ревнивая нотка, и худое смуглое лицо отражало тревогу.
— Нет, мамочка, конечно, не соглашусь! Я не оставлю тебя ни для кого на свете. Я счастлив здесь, с моими птицами, цветами и ‘детьми’ отца Жозефа. Я не смогу полюбить другое место и не полюблю никого так, как люблю тебя, мамочка!
Тусклые глаза Туанетты блеснули радостью.
— Как я рада слышать это, мальчик! Я провела с тобой всю твою жизнь, я старалась заботиться о тебе, как могла, и учить тебя только хорошему. У тебя еще все впереди, а я… не могу отдать тебя теперь, я не могу расстаться с тобой, но я стара… стара… и может быть… Ну, ладно, завтракай и постарайся, деточка, найти хоть немного времени для занятий до того, как уйдешь в мастерскую.
Мистер Эйнсворт о чем-то серьезно говорил с женой, когда в комнату вошел Филипп.
— Подойди ко мне, мой милый, — проговорила миссис Эйнсворт, ласково усаживая мальчика и обнимая его. — Нам нужно поговорить с тобой. Мы скоро уедем, и нам тяжело расстаться с тобой, дорогое дитя. Хочешь поехать с нами?
Филипп вспыхнул, и глаза его наполнились слезами.
— О, я не хочу, чтобы вы уезжали! Я не хочу расставаться с вами, но не могу и ехать с вами.
— Почему не можешь, дорогой мальчик? Мы все сделаем, чтобы ты был счастлив.
— Ты сможешь учиться, будешь учиться рисовать, — добавил мистер Эйнсворт.
— Ты будешь путешествовать, увидишь новые места: мы обычно проводим лето в горах. У тебя будет свой пони, станешь ездить на экскурсии с мистером Эйнсвортом, — уговаривала мальчика миссис Эйнсворт.
— Мне хотелось бы путешествовать, я хотел бы видеть горы — я никогда там не был. И мне ужасно хотелось бы иметь пони, — решительно отвечал Филипп, глядя на обоих и утирая слезы, — но я не могу уехать. Я не могу оставить мамочку — она стара, и я должен жить здесь и заботиться о ней.
— А если твоя мамочка согласится? Если она увидит, что так лучше для тебя? Если она сама захочет этого? — допытывалась миссис Эйнсворт.
— Но мамочка не захочет, — убежденно ответил Филипп, — И здесь еще Деа — я должен заботиться и о ней. Да у меня еще ‘дети’ отца Жозефа, которых я также не могу оставить, — добавил Филипп с важностью, осознавая свои обязанности.
Мистер Эйнсворт посмотрел на жену, ожидая от нее поддержки. Обоих трогала преданность мальчика, хотя их она повергала в отчаяние.
— Но, мой дорогой мальчик, — продолжала миссис Эйнсворт, — если бы не мамочка, ты поехал бы с нами? Любишь ли ты нас настолько, чтобы остаться с нами? — Ее сердце жаждало подтверждения любви мальчика.
— Если бы не мамочка — поехал бы, не колеблясь, — ответил мальчик. — Я хочу научиться рисовать, и хочется все видеть, и… и… вы так добры ко мне. Мне жалко, что вы уезжаете… — И снова его голубые глаза наполнились слезами. — Но вы видите, что я не могу, я не могу оставить мамочку.
— Я вижу, что ты не можешь уехать, мой милый, — ласково ответила миссис Эйнсворт. — Но мы очень любим тебя, и ты не забывай нас. Будущей зимой мы вернемся сюда и верим, что найдем тебя таким же милым…

Глава 14
‘Я пришел к вам навсегда’

У художника Филипп не появлялся несколько дней, и супруги Эйнсворт остро чувствовали, что мальчика нет. На следующий день они должны были уехать.
— Не могу понять, что задержало мальчика, — грустно говорила миссис Эйнсворт. — Он ведь знает, что мы уезжаем завтра, и пришел бы непременно, если бы не случилось чего-нибудь серьезного.
— Я схожу к Селине, — сказал мистер Эйнсворт, беря шляпу. — Если его там нет, я попрошу сходить за ним. — С этими словами он распахнул дверь и столкнулся с Филиппом. Мистер Эйнсворт сначала не заметил Лилибеля, стоявшего в тени, с мешком и большой корзиной, он не разглядел и того, как бледен и подавлен Филипп.
Едва миссис Эйнсворт услыхала восклицание мужа: ‘Это ты, Филипп?’— как подбежала, но, взглянув в лицо мальчика, испуганно отпрянула.
Она сразу заметила, что мальчик одет в черное, что его соломенная шляпа повязана черным крепом и что в глазах его застыло испуганное выражение, какое бывает у заблудившегося, беспомощного животного. Он казался гораздо старше своих лет, с лица исчезли детская округлость и свежесть, щеки были бледны и покрыты пятнами от слез. Несколько дней, проведенных мальчиком в горе, сильно изменили его. Он пытался заговорить, но губы дрожали, и рыдания, которые он старался сдержать, сотрясали все его существо. В одной руке мальчик держал что-то, завязанное в желто-красный шелковый платок, а в другой — белый венок с надписью: ‘Моей матери’.
Когда Филипп вошел в комнату, Лилибель пробрался вслед за ним, положил на пол мешок и корзину, а сам прижался к стене, расставив косолапые ноги и неуклюже опустив руки вдоль туловища.
Миссис Эйнсворт никого не видела, кроме Филиппа. Несколько мгновений она молча глядела на него с состраданием, затем привлекла к себе и крепко обняла.
— Бедное дитя мое, любимый мой! Расскажи мне, что случилось, — нежно проговорила она.
Филипп вытер глаза и, подавляя рыдания, сказал.
— Мамочка умерла. И я пришел к вам навсегда.
— Твоя мамочка умерла? Как, когда это случилось? вскричали в один голос мистер и миссис Эйнсворт.
— Это случилось ночью. Она умерла, когда я спал. Она воображала, что я могу уйти, покинуть ее, и вот сама ушла первой и покинула меня… — рассказывал мальчик, делая усилия, чтобы сдержаться, стараясь ясно и спокойно вести печальный рассказ. — Мамочка вставала очень рано — я ждал, что она по обыкновению придет будить меня. Не дождавшись, я зашел в ее комнату и увидел, что она еще спит. Я стал будить ее и никак не мог добудиться, тогда я побежал к доктору. Он пришел со мной и сказал… сказал… что дорогая мамочка никогда не проснется! Она умерла во сне и не могла сказать мне, что умирает, она не простилась со мной и ничего не сказала мне перед смертью. Я бросился к Селине. Я знал, что она придет. А ведь отец Жозеф уехал! Отец Жозеф был добрым другом мамочки, она всегда обращалась к нему, когда случалась беда.
— Мой милый, милый мальчик, почему же ты не прибежал к нам? — спросила миссис Эйнсворт, плача. — Мы бы пришли к тебе на помощь.
— Мамочка водила знакомство только с Селиной. Я и не подумал о вас. Я побежал прямо к ней, и она с Лилибелем были все время со мной. Вчера похоронили мамочку на кладбище Св. Роха, — она не раз говорила, что хочет, чтобы ее там похоронили. Там так спокойно. В ящике у мамочки лежали деньги на похороны, я знал об этом. Мамочка однажды показала мне эти деньги и сказала, что это отложено на похороны. Мы взяли две кареты. В одной ехал отец Мартин из церкви Св. Марии, а в другой Деа, я, Селина и Лилибель, и я… я… нарезал кучу роз, чтобы усыпать могилу, ведь мамочке не понадобится больше ни цветов, ни венков!.. — И не в силах смириться с мыслью, что это его последняя услуга покойной, он уткнулся лицом в плечо миссис Эйнсворт и зарыдал.
В это мгновение из корзины послышался лай, затем — мяуканье кошки и щебетанье птиц.
— Не шумите вы там! — сердито сказал Лилибель, пнув корзину ногой, но это только усилило поднявшийся в корзине шум.
Миссис Эйнсворт в изумлении вскочила.
— Что это там? — спросила она, глядя на скромный багаж Филиппа.
— Это мои любимцы, — ответил Филипп, вытирая слезы. — Лилибель притащил их. Щенок, котенок и шесть цыплят — там, в корзине. Мамочка выкормила этих цыплят. Наседка спрятала гнездо, так что мамочка с трудом нашла его, она очень заботилась о них, и я не мог их оставить… А здесь ‘дети’ отца Жозефа, — он указал на желто-красный узелок. — Это же, — он бросил взгляд на венок, — я хочу сохранить навсегда на память о дорогой мамочке. Я не мог покинуть моих любимцев и принес их с собой.
Мистер Эйнсворт улыбнулся, хотя к горлу его подступили слезы, с которыми он с трудом справился. Однако он ласково произнес:
— Хорошо, мой милый, мы сейчас посмотрим, как устроить твоих любимцев. Но прежде скажи: ты действительно решил ехать с нами?
— Да, я поеду. Вы знаете, что я не мог оставить мамочку, но теперь я уже ей не нужен, и теперь меня ничто не удерживает. Я не могу здесь жить без нее. У меня нет другого дома, а отец Жозеф уехал… Я поеду с вами и буду у вас до тех пор, пока он не вернется, он укажет, что мне делать. Селина все заперла. Здесь остаются только Майор да Певец, но я думаю, что они не забудут меня. Я надеюсь, что они дождутся моего возвращения. А теперь, — продолжал он с деловым видом, словно решив все вопросы, — если вы скажете, куда поместить их, мы с Лилибелем выпустим их из корзины. А тут мое платье и белье, — указал Филипп на мешок, — там мое лучшее платье, но я не буду его носить теперь: я в трауре. Деа повязала мне этот креп на шляпу, она сама носила его, когда ее мама умерла. Какая она добрая, что позаботилась об этом, — не правда ли?
Миссис Эйнсворт прижала Филиппа к себе и опять заплакала, между тем как муж ее отвернулся, чтобы скрыть улыбку и вытереть невольные слезы.
Художник совсем растерялся, не зная, как поступить с такими разными любимцами мальчика. Это был довольно трудный вопрос, и его нельзя было решить в одну минуту. На время он послал Лилибеля с корзиной во двор к сапожнику, который обещал присмотреть за ‘счастливой семейкой’ животных. ‘Детей’ же отца Жозефа пришлось оставить при себе. Мистер Эйнсворт чувствовал, что бесполезно было убеждать Филиппа отдать их. Очевидно было, что маленькая клетка с крохотными обитателями будет сопровождать их во время путешествия.

Глава 15
Прощание с дорогой могилой

Мистер и миссис Эйнсворт вынуждены были отложить отъезд на день-два: нужно было сделать кое-какие приготовления, вызванные неожиданным прибавлением семейства. Следовало позаботиться о гардеробе Филиппа, который совсем не соответствовал аристократическому дому в Адирондаках, где они предполагали провести лето, понадобилось пристроить щенка, котят и цыплят, и многие другие вопросы требовали немедленного разрешения.
Хотя супруги Эйнсворт любили Филиппа и несказанно радовались, что он остается у них навсегда, — теперь, когда мальчик оказался всецело на их попечении, пугала ответственность.
— Он милый мальчик, и я счастлива, что он остается с нами, — говорила миссис Эйнсворт, — но теперь, когда он наш, у меня появились некоторые сомнения…
— Да, это серьезное дело — усыновить чужого ребенка, особенно когда ничего не знаешь о его родителях, — размышлял мистер Эйнсворт. — Что-то скажет матушка? Я уверен, что она не одобрит нашего поступка. Ты ведь знаешь, Лаура, как сильны в ней предрассудки.
— Но раз нам он дорог, она, наверное, не будет препятствовать. Мы перенесли немало горя, и если этот милый мальчик может облегчить нам жизнь или утешить нас, потерявших нашего малютку, она должна только радоваться. Во всяком случае, я не вижу, зачем нам советоваться с твоей матерью, — прибавила не без раздражения миссис Эйнсворт. — Только мы сами можем решить, что лучше для нас.
— Конечно, дорогая, это всецело наше дело. Кажется, так лучше и для нас, и для мальчика. Бедный, покинутый малютка… Его доверие к нам так трогательно. И знаешь, Лаура, милая, это даже лучше, что у него нет родственников: мы не знаем, кто бы они были, и может быть, они помешали бы нам взять его. Селина, которой, видно, Туанетта доверяла, уверяет, что он сирота и что никто не предъявлял на него никаких притязаний. Я уверен: здесь какая-то загадочная история, но теперь, когда его няня умерла, я не вижу возможности ничего узнать. Если бы мы могли взять его раньше, я попытался бы раскрыть эту тайну, хотя Селина говорит, что покойница была очень скрытной. Теперь же, я думаю, мы можем считать его всецело нашим, у него нет никого из близких на свете.
— И я уверена, что он из порядочной семьи, в нем столько хороших качеств. Он необыкновенно правдив, смел и благороден, у него такая нежная, мягкая натура, что мы сможем сделать из него все, что пожелаем. Надеюсь, он очень скоро усвоит хорошие манеры, — продолжала миссис Эйнсворт.
— Он даровит от природы, — добавил мистер Эйнсворт. — Но я не знаю, как повлияет на него среда художников, как он будет развиваться вне своей простой, вольной жизни, без своих цветов, птиц, без голубого неба и свежего воздуха.
— Будем надеяться на лучшее, — ободряюще прибавила миссис Эйнсворт.
На другой день после переселения Филиппа ранним утром Деа пришла в мастерскую, но мальчика уже не застала: дома была только миссис Эйнсворт, перебиравшая вещи, присланные из магазина для Филиппа. Деа стояла рядом и с интересом следила за каждой вещью: здесь были нарядные куртки и панталоны, тонкие сорочки и длинные мягкие чулки, башмаки и шляпы — одно лучше другого.
— Это все Филиппу? — спросила Деа, и глаза ее светились удивлением и радостью.
— Да, милая. Ты думаешь, этого слишком много? — спросила с улыбкой миссис Эйнсворт.
— Здесь такая уйма всего! Я рада, что у Филиппа столько вещей. Надеюсь, он приколет креп и на новую шляпу? Как только он посмотрит на него, он вспомнит меня! Я носила этот креп после мама, и никому другому не отдала бы его.
Филипп ушел из дому очень рано, миссис Эйнсворт сказала Дее, что он пошел на кладбище пересадить из их сада несколько кустов на могилу Туанетты.
— Вот это хорошо, я пойду помогу ему. Я часто бываю там, моя мама похоронена на том же кладбище, и могила Туанетты недалеко от маминой. Там так тихо, никакой шум туда не доносится, только шелестят листья да тихо напевают птички, точно боятся разбудить спящих. Побегу прямо туда и помогу Филиппу сажать цветы. — И, бросив ласковое ‘до свиданья’, девочка вышла так же тихо, как вошла.
Добравшись до небольшого тихого кладбища, Деа остановилась у ворот и с задумчивой грустью глядела на Филиппа, который сажал цветы и тщательно приминал свежую землю вокруг стеблей. Здесь были все любимые цветы Туанетты — фиалки, анютины глазки и тонкие амариллисы. Он посадил оливковый куст у изголовья, а жасмин — у ног покойной. ‘Они первыми зацветут весной, — думал он, — а мамочка их так любила’.
Неподалеку от могилы Туанетты находилась другая, о которой, видимо, очень заботились. Могила была покрыта белыми лилиями и огорожена кустами душистых белых роз. На вершине холмика, под стеклянным навесом виднелась изящная белая восковая статуэтка, изображавшая ангела скорби. Прелестная головка была наклонена, а белые губы, казалось, шептали молитву.
Деа считала этот памятник лучшим, какой только можно было поставить над усопшей.
Лицо Деи было очень похоже на лицо воскового ангела, став возле него со скрещенными руками, она сама казалась ангелом скорби.
Подняв глаза и неожиданно увидав среди цветов Дею, грустную и бледную, с опущенными глазами, Филипп впервые действительно понял, что он потерял и чего ему еще предстояло лишиться. Сердце мальчика переполнилось скорбью, и он горько заплакал, бросившись на траву и закрыв лицо испачканными землей руками.
В одно мгновение Деа очутилась рядом, стала на колени и начала успокаивать его словами участия и любви:
— Не плачь, Филипп, не плачь так, твоя мамочка огорчилась бы, если бы увидела тебя сейчас. Смотри, я не плачу над маминой могилкой.
— О, Деа, я уезжаю в такую даль, и здесь не останется никого, кто мог бы присмотреть за мамочкиной могилой.
— Не беспокойся, Филипп, — я буду присматривать за ней, я буду полоть и подстригать траву. Селина поможет мне, мы будем работать вместе, и к твоему приезду здесь будет все в порядке.
— Деа, я не хочу уезжать. Я не могу уехать! — воскликнул Филипп в порыве отчаяния.
— Нет, ты должен ехать, Филипп. Так будет лучше. В этом уверены и Селина, и господин художник. Но ты должен вернуться, когда приедет отец Жозеф.

Глава 16
Отъезд

Наконец, все было готово к отъезду. Уложены вещи, препятствия устранены. Мистеру Эйнсворту без труда удалось убедить Филиппа оставить ‘счастливое семейство’ у Деи, а Лилибелю поручили отнести корзину к Дее, где она радостно встретила их и разместила в своем домике. Филипп охотно оставил своих любимцев у Деи, а Деа рада была заботиться о том, что принадлежало Филиппу.
— Я уверена, что Гомо будет ласков с ними, — успокаивала она Филиппа.
Что касается гардероба Филиппа, то миссис Эйнсворт убедила его, что короткие костюмы, которые он всегда носил, не подходят в условиях холодного климата, что он из них вырастет до своего возвращения, а потому лучше подарить их Лилибелю, которому они как раз впору. С этим Филипп охотно согласился: он чувствовал себя в долгу перед Селиной за ее бесчисленные услуги, а притом, несмотря на непростой характер Лилибеля, он все же в душе любил его. Итак, мешок с вещами Филиппа перешел к уморительному, смешному и веселому негритенку, который потащил их на голове с гордым видом, словно трофеи победителя.
Утром перед отъездом все сидели в опустевшей комнате, ожидая экипажи. Мистер Эйнсворт, одетый в дорожный костюм, взволнованно ходил по комнате, миссис Эйнсворт сидела утомленная и грустная, а Филипп в изящном новом костюме, видно, чувствовал себя неловко и выглядел далеко не таким свободным, как в своем простом старом наряде. Деа была тут же, она провела с отъезжающими весь последний день, и ее пригласили поехать на вокзал. Она сидела рядом с Филиппом бледная, но спокойная, время от времени бросала на друга взгляд, полный любви и грусти. Филипп казался ей совсем другим в непривычном новом костюме, она не чувствовала себя такой близкой ему, как раньше, и в обращении Деи с Филиппом появилась некая церемонность, на душе у нее было тяжело. Филиппу хотелось поскорее уехать, чтобы окончились последние часы нелегкого прощанья. Он был бледен и возбужден.
Наконец, подъехали экипажи, все с облегчением вздохнули и отправились на вокзал. Там были толстая Селина и Лилибель, приехавшие проводить и нетерпеливо ожидавшие их.
Доброе темное лицо Селины отражало возбуждение, глаза были красны. Лилибель в лучшем костюме, доставшемся от Филиппа, ухмылялся и вращал белками, поддерживая на голове большую картонную коробку.
Завидев Филиппа, Селина подбежала к нему и заключила в мощные объятия мальчика вместе с клеткой и ‘детьми’ отца Жозефа.
— О, о! — рыдала она, — ты в самом деле уезжаешь! Ах, ах, дитя мое, будем надеяться, что мы с Деей дождемся твоего возвращения!
— Я скоро вернусь, Селина, — бодро ответил Филипп, освобождаясь из ее объятий и вытирая с лица ее слезы. — Я скоро возвращусь, не правда ли? — и он вопросительно взглянул на Эйнсвортов.
Те утвердительно кивнули.
— Мы вернемся к зиме, если все будет благополучно.
— А вот, дитя мое, — продолжала Селина, успокоенная обещанием, — тебе на дорогу пирожок, который может долго сохраняться. Кто знает, будут ли у тебя на новом месте пироги. А тут в мешочке цукаты.
— О, благодарю вас, Селина! — говорил Филипп, тронутый ее добрыми чувствами.
— Отдай все это носильщику, Лилибель, — приказала мальчику Селина. — Он положит коробку к вещам Филиппа. И вы, сударь, — обратилась она к мистеру Эйнсворту, — с супругой не откажитесь отведать моего пирога.
Мистер и миссис Эйнсворт поблагодарили Селину и пожелали ей всего доброго. Затем они простились с Деей. Нежно обняв девочку и целуя, оба шептали:
— Не забывай нас, дитя, — мы скоро привезем Филиппа обратно.
Наступил момент расставания. Поезд готов был к отправлению, оставались последние прощальные слова. Филипп, взяв руку Деи, улыбнулся дрогнувшими губами, подавляя рыдание. Он не мог заплакать. Слезы явились позже.
— Мне пора в вагон, Деа, стой здесь, отсюда ты будешь хорошо видна. И не плачь, когда уеду. Я скоро вернусь. — Он говорил быстро и уверенно. — Я должен вернуться, привезти ‘детей’ отца Жозефа. До свидания, Деа! — И он поцеловал ее. — До свидания, Селина! До свидания, Лилибель! — Не оглядываясь, бледный и взволнованный, Филипп вскочил в вагон.
Селина приложила платок к глазам и рыдала, Деа закрыла лицо руками, а Лилибель сопел, вытирая глаза кончиком фартука Селины. Такую сцену прощания увез с собой Филипп, когда поезд тронулся.
Когда поезд почти скрылся, Деа подняла голову и поймала прощальный взгляд Филиппа, он высунулся из окна вагона, кудри его развевались, он улыбался и кланялся. Еще мгновение — и черты лица мальчика растворились. Так Филипп Туанетты отправился в новый неведомый путь.

Глава 17
Маленькая наследница

В изящной гостиной красивого дома на одной из улиц Нью-Йорка сидели две пожилые дамы. Каждой из них было около семидесяти лет, но благодаря богатым нарядам, они выглядели моложе своего возраста. Одна из них была миссис Эйнсворт, мать художника, другая — ее приятельница, недавно вернувшаяся из-за границы, где жила довольно долго.
Миссис Эйнсворт, или мадам Эйнсворт, как ее обычно называли из-за продолжительного пребывания во Франции, была красивая старуха, высокая, стройная, немного суровая, с непреклонным выражением лица, холодными голубыми глазами, которые, казалось, пронизывали насквозь того, на кого смотрели немилостиво. После смерти мужа она осталась молодой вдовой с тремя детьми, имела большое состояние. Филипп, старший сын и любимец матери, двадцатипятилетний капитан, в числе первых добровольцев вспыхнувшей гражданской войны, пошел во главе своего полка, но домой не вернулся. Эдуард, второй сын, художник, и Мария — миссис Ван-Нарком, которая, как и ее мать, осталась богатой вдовой с единственным ребенком — девочкой, наследницей громадного состояния. Девочку звали Люсиль.
Старые леди говорили быстро и увлеченно. Дружившие со школьной скамьи, они не встречались несколько лет, и в своей беседе переходили с одного предмета на другой: воспоминания, семейные истории, будничные дела…
— Итак, Мери уехала на зиму в Ниццу и оставила свою маленькую наследницу с вами? — спрашивала гостья.
— Да, — отвечала мадам Эйнсворт со вздохом. — Бедная Мери стала совсем инвалидом, доктор настоял на ее отъезде, но мы не хотели подвергать Люсиль опасностям морского путешествия и перемене климата. Подумайте — такой хрупкий ребенок и такое громадное расстояние! Что, если с ней что-нибудь случится!
— Я слыхала, Эдуард живет истым художником? — говорила гостья.
— Да. Бедный Эдуард! — И в голосе матери зазвучали грустные нотки. — Он никогда не умел зарабатывать деньги, зато отлично умеет тратить их, а Лаура немного… немного… как бы это сказать, — и она остановилась, подыскивая подходящее слово. — Она очень любит скитальческую жизнь. Я не удивляюсь ей, но Эдуард? Откуда у него эта цыганская жилка?
— О, совсем не надо родиться с такими вкусами, их можно развить, — заметила приятельница. — Вероятно, потеря сына сильно повлияла на них?
— Она повлияла даже на их рассудок. Как вы думаете, что они сделали, даже не посоветовавшись со мной?
— Не представляю себе. Что же именно? — спросила гостья нетерпеливо, наклоняясь вперед.
— Они, моя дорогая, усыновили мальчика, притом — совершенно безродного. Он сирота, о его родителях ничего не известно. Насколько я могу судить, это просто уличный мальчик. Эдуард прислал мне эскиз, сделанный с него, босого, продающего цветы.
— Где они нашли его?
— О! — тяжело вздохнула мать художника, — там где-то, на юге. Это разбередило мою старую рану. Представьте себе — мальчика даже зовут Филиппом! Я думала вначале: их пленило имя, а теперь Лаура совсем помешалась на ребенке: уверяет, что он похож на моего внука, который был копия моего бедного Филиппа, что мальчик мил, красив и изящен, — словом, само совершенство. Она несомненно преувеличивает: не может быть, чтобы безродный ребенок мог походить на Филиппа!
— Немыслимо! — уверенно поддержала приятельница.
— Осень они провели в горах, а теперь пишут, — я читала их письмо, когда вы вошли, — что будут здесь нынче вечером, и мальчик — с ними. А Люсиль здесь поселилась на всю зиму. Что мне делать? Я совсем не хочу, чтобы рядом с ней был простой невоспитанный мальчик. Мери была бы недовольна. Такая досада!
В это мгновение дверь распахнул важный лакей в блестящей ливрее, и за ним показалась интересная группа. Впереди шла девочка лет восьми в богатом сером бархатном пальто, отороченном серебристо-серым мехом, с громадной шляпой, отделанной перьями, в шелковых чулках и изящных лакированных башмачках. В руке, обтянутой замшевой перчаткой, она держала маленькую муфту, к которой был прикреплен пучок полевых лилий, перевязанных широкой голубой лентой. Девочка была худенькая, стройная, на лице — веснушки, с большим ртом и вздернутым носиком, над которым блестели маленькие светлые глазки, волосы ее были великолепны: темно-каштанового цвета, они падали красивыми медно-красными волнами на бархатное пальто. За девочкой шла статная дама средних лет, в дорогом черном платье, обильно отделанном черным бисером, из-за них виднелась миловидная изящная девушка в белом переднике и нарядном чепце горничных. Она несла целый ворох мехов, шалей и вела на голубой ленте маленького французского пуделя, белого и пушистого, как свежевыпавший снег. На собаке было расшитое покрывальце, а в шелковистой шерсти вокруг шеи блестел золотой ошейник, усыпанный бриллиантами, под подбородком собачки красовался букет диких лилий, перевязанный лентой. Бедное создание было принуждено высоко задирать голову, что делало его забавно серьезным.
Завидев девочку, мадам Эйнсворт поднялась и с величавой торжественностью пошла навстречу.
— Почему это, дорогая, — спросила старая леди, держа в своих руках ручку девочки, — ты вернулась раньше обычного? Тебе не понравилось катанье? Пушок был беспокоен? Надеюсь, мадемуазель и Елена хорошо закутали тебя? — И она увлекла девочку за собой, говоря — Вот моя старая добрая приятельница, — не желаешь ли побеседовать с ней перед тем, как подняться к себе?
Девочка улыбнулась и подала незнакомой леди руку.
— Очень рада видеть вас, — проговорила она звонким чистым голоском, с видом хозяйки дома. — Мне кажется, я слыхала о вас от бабушки. Вы только что вернулись из-за границы, не так ли?
— Мне остаться, пока мадемуазель вернется к себе? — спросила гувернантка.
— Барышня желает оставить Пушка с собой? — спросила горничная.
— Вы все можете идти. Я сейчас приду, — ответила маленькая наследница, горделиво повернув голову. — Ты, Елена, сними с Пушка одеяльце и дай ему маленький, самый маленький кусочек бисквита и одну карамельку.
И, снова повернувшись к гостье, она начала с ней беседу о новостях дня, и у нее был умный и важный вид взрослой женщины.
Когда девочка решила, что достаточно побеседовала с бабушкиной приятельницей, она поднялась, церемонно простилась и неторопливо двинулась из комнаты.
Обе дамы с восхищением следили за ней, и, когда она вышла, мадам Эйнсворт проговорила:
— Разве я не права?
— Она восхитительна, она прелестна! — горячо подхватила приятельница. — Так умна, так грациозна и мила! Боже, какой фурор произведет она, когда подрастет!

Глава 18
Маленький приемыш

За час до обеда приехали мистер и миссис Эйнсворт со своим багажом: сундуками и корзинами, с Филиппом и ‘детьми’ отца Жозефа. Они прошли в свои комнаты, на третий этаж. Мадам Эйнсворт поместила маленькую наследницу с ее окружением во втором этаже, который всегда занимали сын и невестка. Это совсем не понравилось приехавшей миссис Эйнсворт, и она недовольно вздохнула, поднимаясь на последний этаж, а когда увидела крохотную комнатку, больше похожую на чулан, предназначенную для Филиппа, — многозначительно взглянула на мужа.
— Это показывает, какой прием ожидает нас, лучше, кажется, отправиться в гостиницу.
— Милая Лаура, матушка никогда не простит нам этого. Отнесемся ко всему с легким сердцем и не будем сводить счеты с матерью за ее нелюбезность. Филиппу будет удобно и здесь, а мне предложенные комнаты нравятся не менее нижних.
— Я боюсь встречи твоей матери с Филиппом, — проговорила Лаура, когда они готовы были сойти к обеду. — Если она отнесется к мальчику холодно, он сразу почувствует это, я заметила — он очень чуток. Обратил ли ты внимание, как он боится всего грубого и неприятного?
— Не тревожься заранее, моя дорогая, — успокаивал жену мистер Эйнсворт. — Предоставь мальчику самому найти путь к ее сердцу — он так мил. Может быть, когда матушка увидит его, и она заметит сходство мальчика с моим братом, когда тот был ребенком. Этим летом, бывало, когда мы гуляли с Филиппом по полям и лесам, я часто чувствовал себя вновь ребенком, до того живо переносил он меня в пору нашего счастливого детства. Ты знаешь, брат Филипп был для матери совершенством, а я — я всегда был в чем-нибудь виноват. — И мистер Эйнсворт вздохнул при воспоминании о случаях несправедливости, которые он простил, но не забыл.
Мадам Эйнсворт в одном из самых богатых своих платьев, украшенном невероятным количеством драгоценностей, нетерпеливо ходила по гостиной в ожидании обеда.
‘Если Люсиль обедает с нами, то и этот найденыш будет тоже обедать здесь, — сердито думала она. — Я не могу и намекнуть Лауре, что он должен есть отдельно, а у него, вероятно, ужасные манеры’.
Когда мистер и миссис Эйнсворт, по обе стороны от Филиппа, вошли в гостиную, их ждал весьма холодный прием. Старая леди погрузилась в свое кресло и сидела с видом оскорбленной королевы, лицо ее было сурово, глаза сверкали, как стальные иглы. Она позволила сыну поцеловать себя и, подставив щеку невестке, холодно проговорила:
— Как вы поживаете, Лаура?
Мистер Эйнсворт, вспыхнув, дрожащим голосом проговорил:
— Матушка, вот наш приемный сын, другой Филипп. Надеюсь, вы полюбите его. Милый мой мальчик, эта дама — моя мать, я уверен, ты полюбишь ее, как любишь нас.
Филипп тотчас же с готовностью двинулся вперед и протянул руку с приветливой улыбкой.
Мадам Эйнсворт поднесла к глазам лорнет и устремила на мальчика неласковый пристальный взгляд, затем, протянув кончики пальцев, резко проговорила:
— Итак, это новый член вашей семьи? Где же сходство, о котором столько трубили? Этот мальчик очень смугл, а мой внук был блондин.
Филипп отпрянул назад, словно ужаленный, он почувствовал в старой леди врага. Он был удивлен и огорчен.
Миссис Эйнсворт ласково обняла его и сказала:
— Пойдем, милый, посмотрим картины, пока твой папа побеседует с мадам Эйнсворт. Вот, — продолжала она тихо, останавливаясь перед портретом молодого человека в офицерской форме, — это брат твоего папы, погибший на войне. Папа находит, что ты похож на него, когда тот был ребенком, он много рассказывал мне об этом еще до того, как я увидала тебя.
Шесть месяцев, за которые Филипп Туанетты превратился в Филиппа Эйнсворта, довольно сильно изменили его. Горе, пережитое им, и новая жизнь, и обстановка, к которой пришлось привыкать, — все это нелегко далось мальчику. Детская округлость совсем исчезла с его лица, он вытянулся и похудел, а от долгого пребывания на горном воздухе его щеки загорели. Теперь это был красивый, мужественный мальчик, иногда застенчивый, но всегда изящный и вежливый.
Сказать, что Филипп никогда не жалел о своей прежней жизни, было бы неправдой. Временами, в течение этого дивного лета, на него находила тоска, и он с грустью вспоминал о своей мамочке и об их старом саде, тосковал по Дее, Селине и даже Лилибелю. Иногда ему недоставало его любимца Майора и мелодичных песен Певца, часто казалось, что в густом северном лесу он слышит нежное ‘чик-чирик, чик-чирик’. Тогда он уходил от всех, ложился где-нибудь под деревом и плакал. В такие минуты его всегда утешали ‘дети’ отца Жозефа.
— Мы скоро вернемся домой, — говорил им Филипп с уверенностью. — Приедет отец Жозеф. Наступит весна, и мы будем опять дышать сладким запахом жасмина и олив! — Но никому больше, кроме ‘детей’, не высказывал он своих жалоб и надежд, он казался всегда весел и спокоен, всегда был чем-нибудь занят.
Миссис Эйнсворт и Филипп продолжали разглядывать картины, когда в зал вошла маленькая наследница с гувернанткой. Филипп взглянул на девочку, и ему вспомнилась большая кукла, которую он видел под Рождество в окне магазина. Девочка была в белом шелковом платье, отделанном тонкими дорогими кружевами. Как на кукле, на ней были голубые шелковые чулки и изящные маленькие туфельки, с узенькими ремешками вокруг ноги. В одной ручке она держала букет и, церемонно поздоровавшись с дядей и теткой, подошла к Филиппу и, протянув ему кончики пальчиков точно как бабушка, проговорила:
— Как вы поживаете? Очень рада видеть вас!
Затем она отошла и оглядела его с ног до головы.
Эта сцена мало смутила, а скорее рассмешила Филиппа. Ему казалось, что большая кукла сошла с витрины магазина и пропищала: ‘Как вы поживаете’. И он начал весело болтать с ней, пока мадам Эйнсворт не рассадила их по разные стороны стола.
Для Филиппа выглядело забавным, что важная, красивая дама, сидевшая возле девочки, относится к ней с таким уважением, что позади нее стоит Елена в белом чепце и что статный дворецкий в ливрее сгибается перед девочкой чуть ли не вдвое.
Мистер и миссис Эйнсворт жили все лето в аристократических отелях, и Филипп привык к прислуге и ко всевозможным церемониям, но он никогда не видал ничего подобного этому обеду. Он едва успевал есть — так был поглощен своими наблюдениями. Когда дворецкий менял его тарелки, он громко благодарил и смотрел на него с улыбкой, как на старого друга, и дворецкий, старавшийся иметь вид истукана, думал про себя: ‘Славный малыш! Я бы улыбнулся ему в ответ, если бы только посмел!’ Но Филипп и так чувствовал какую-то близость между ними. Дворецкий так понравился ему, что он хотел чем-нибудь выразить свою симпатию и начал помогать при замене тарелок, но мадам Эйнсворт строго посмотрела на него, а красивая дама, сидевшая возле Люсиль, нахмурилась, и даже его отец и мама не скрывали неудовольствия. Филипп же хотел только услужить, но, может быть, это было неприличным на таком важном обеде? И он раздумывал, каждый ли день здесь так обедают и как должен уставать дворецкий, меняя столько тарелок. Он очень обрадовался, когда обед, наконец, окончился и они опять очутились в гостиной. Он вспомнил ‘детей’, оставленных у себя в комнатке, и раздумывал, пожелает ли красноволосая девочка увидеть их, хотя она казалась совсем куклой, но он был уверен, что ей понравятся ‘дети’ отца Жозефа. Поэтому, улучив минуту, когда старшие занялись рассматриванием эскизов господина Эйнсворта, он подошел к Люсиль и спросил ее, не хочет ли она посмотреть ‘детей’ отца Жозефа.
— Детей! — воскликнула Люсиль, подняв высоко голову и глядя на него с холодным удивлением. — Где они?
— Они в моей комнате, в клетке.
— В клетке?! Что это значит? Кто они?
— Это маленькие белые мышки, милые мышки.
— Мыши, маленькие мыши! Ай, ай! — И она пронзительно закричала, поджав под себя ножки в голубых чулках. — Мыши! Ай, где?
— Что такое, дорогая? Чего ты испугалась? Как она побледнела! Скорей, мадемуазель, скорей принесите туалетный уксус! — вскричала мадам Эйнсворт.
— О, бабушка, он говорит, что они у него в комнате, подумайте только — мыши в комнате! И он хочет принести их сюда! Не позволяйте ему этого!
— Нет, нет, моя дорогая, он не принесет. Эдуард, уведи мальчика: он смертельно напугал Люсиль.
Мистер и миссис Эйнсворт задыхались от смеха, а Филипп так и не понял, что случилось и почему его так поспешно уводят из комнаты.

Глава 19
‘Квазимодо’ — ключ к отгадке

Через несколько дней после возвращения в Нью-Йорк мистер Эйнсворт был очень занят в своей мастерской, заканчивая картину для выставки в Академии. Сюжетом картины были Филипп и Деа, они стояли как живые и были очаровательны.
Он считал картину удачнее всего, что до сих пор написал, и ему очень хотелось услышать мнение знатока. Вдруг дверь распахнулась, и вошел тот, кого он больше всего хотел видеть. Это был высокий смуглый мужчина, говоривший с сильным иностранным акцентом.
Мистер Эйнсворт, повернувшись в кресле и держа в одной руке кисть, другую радушно протянул гостю.
— О, Детрава! Это вы? Самый желанный для меня гость! Садитесь и скажите, что вы думаете об этом!
— Посмотрим, посмотрим, мой друг! Вещь хорошая, как вижу! — И гость, положив шляпу и папку на стол, перегнулся через плечо художника и устремился к картине. — Превосходно, мой друг, превосходно! — горячо проговорил он. — Удивительный размах! И сколько чувства! Какая естественность поз и какие мягкие, красивые и сильные тона. Интересные малютки: они так живописны! Где вы их откопали?
— В этом Эльдорадо художников — в Новом Орлеане.
— Вы, кажется, провели там всю зиму?
— Да, я поехал туда на месяц, а пробыл полгода.
— Так вам там понравилось?
— О, очень! Старинный город, сонный и скучный, но с изобилием красок, и для художника — материал без конца.
— Я давно собираюсь туда. У меня там даже есть дело, мне принадлежит в Новом Орлеане поместье. Один из моих родственников переселился туда много лет назад и весьма разбогател, но большую часть состояния потерял во время войны. У него не осталось наследников, и теперь все перешло ко мне. Мне никак не удается продать это поместье — от него больше хлопот, чем прибыли. Все же думаю побывать там когда-нибудь и увидеть свои владения.
— Я бы на вашем месте давно побывал там, — заметил мистер Эйнсворт. — Вам понравится Новый Орлеан. Это рай для художников по сравнению с торгашескими городами севера.
— Ну, что ж интересного откопали вы в этом раю? Говорят, там каждый находит какую-нибудь диковинку!
— Да, там много старинных испанских и французских вещей, заслуживающих внимания. И я привез оттуда вот этот комод и кресло. Чудесны, не правда ли? Но что любопытно, вот этот образчик редкой скульптуры.
Мистер Эйнсворт с живостью поднялся с места и, взяв с комода фигурку Квазимодо, поставил эту редкостную статуэтку на стол перед гостем.
— Вот! Что вы скажете об этом? — спросил он, сияя от удовольствия.
Мистер Детрава несколько мгновений молча смотрел на статуэтку, затем глухо промолвил:
— У меня был брат, создававший такие вот вещицы необыкновенно талантливо. Это напоминает мне его работу. — И он взял статуэтку в руки, чтобы лучше рассмотреть. На нижней стороне он увидел выгравированную мелкими буквами подпись: ‘Виктор Гюго fecit’.
— Как это странно, Эйнсворт! Виктор Гюго — имя моего брата. Кто делал это?
— Отец моей маленькой натурщицы, — указал художник на картину. — Девочка продавала статуэтки на улице, и я купил ‘Квазимодо’ у нее. Очень грустная история, насколько я мог узнать, этот художник болен и беден, страшно беден. Я купил много его вещиц, все — герои произведений Виктора Гюго. Девочку зовут Деа, у них есть старая собака по кличке Гомо. Прелюбопытное совпадение.
— Послушайте, Эйнсворт, — произнес мистер Детрава после глубокого раздумья, — Я уверен, что художник, сделавший эту фигурку, и есть мой брат Виктор. Я разыскиваю его вот уже восемь лет. Из-за фантазии моей матери, большой поклонницы великого французского писателя, брату дали имя Виктора Гюго. У него был странный, мечтательный характер, и с самого детства он проявлял этот редкий талант. Отец хотел сделать из него скульптора, но брат не отличался честолюбием. Когда ему было около двадцати одного года, он женился на гувернантке моей сестры. Можете представить себе картину: с одной стороны оскорбленные родители, с другой — гордость и непреклонное решение.
В один прекрасный день, не простившись ни с кем, он с женой уехал в Америку, и с тех пор мы потеряли его из виду. Отец смягчился, пробовал разыскать его, но безуспешно. Со времени моего переезда в Нью-Йорк я потратил немало времени и денег на поиски, и это — первый след, — он бросил взгляд на ‘Квазимодо’, — который, может быть, приведет к чему-нибудь.
— Это наверно так! — ответил мистер Эйнсворт. — Все совпадает: скульптор по воску приехал из Франции восемь лет назад. Девочку назвали Деей в честь матери, отца ее зовут Виктор Гюго, фамилию он, вероятно, отбросил. Я уверен, что здесь не может быть никаких сомнений. Я уверен, что это ваш брат.
— И вы говорите, он беден, нищ… и болен?.. А я так богат! Я должен немедленно отправиться на поиски! Можете ли вы помочь мне разыскать его в Новом Орлеане?
— Он живет на улице Виллере, номер дома я не знаю, но скажу, как найти его, — ответил мистер Эйнсворт.
И он рассказал гостю о Селине.
Записав точно все сказанное, мистер Детрава стал прощаться.
— Я не успокоюсь, пока не разузнаю правды. Итак, прощайте, мой друг, я увижу ваш рай прежде, чем ожидал. Уверен, что моя поездка будет не напрасна!

Глава 20
Невольный преступник

После нескольких серьезных совещаний мадам Эйнсворт разрешила Филиппу ходить на уроки танцев с Люсиль и ее гувернанткой. И вот однажды маленькая наследница вернулась с урока в дурном расположении духа, хотя гувернантка и внушала ей всю дорогу, что воспитанная девочка не должна выказывать дурного настроения, чем бы оно ни было вызвано.
— Я делаю это против своего желания, — отвечала она гувернантке.
Люсиль направилась прямо в комнату бабушки.
Мадам Эйнсворт что-то писала, но тотчас отложила перо и с испугом посмотрела на пылавшее, гневное лицо маленькой наследницы.
— В чем дело, моя дорогая? — спросила она. — Что случилось?
— Все этот несносный мальчишка, бабушка! Я не могу больше выносить его.
— Почему? В чем дело? Он нагрубил тебе?
— Нет, совсем не грубил, но он был так глуп, что рассказал все о себе, он страшно оскорбил меня, мне было стыдно за него. Он так унизил меня, да еще перед Гледис Бликер!
— Что же он сделал, Люсиль? Что он такого сказал? — И взволнованный голос мадам Эйнсворт задрожал от негодования.
— Это было совсем лишнее. Мы с Гледис стояли рядом, ожидая, пока составится котильон, в это время к нам подошел Филипп, и я была так глупа, что представила его ей, как моего кузена. Подумать только, мой кузен! Но он был так мил, когда подошел, что мне не было стыдно за него. Гледис держала в руках букет фиалок. Как только Филипп увидел их, он взял цветы у нее из рук и начал смотреть на них, словно хотел их съесть, а потом сказал так громко, что все могли слышать: ‘Как я люблю фиалки! Я продавал их целыми корзинами в Новом Орлеане!’— ‘Что вы хотите сказать? — спросила Гледис. — Вы продавали фиалки? Вы, верно, шутите!’ — ‘Нет, я не шучу, — ответил он. — Я продавал их на Королевской улице и зарабатывал много денег для мамочки’. Гледис фыркнула и насмешливо взглянула на меня. О, бабушка, я думала, что упаду в обморок!
— Да, это было ужасно, моя дорогая! — гневно сказала мадам Эйнсворт. — Но, может быть, Гледис все-таки подумала, что он шутит…
— Нет, нет, бабушка, я уверена, что она поверила ему. Я была так расстроена, что не могла остаться до конца урока, и велела мадемуазель сейчас же поехать домой, и… и… я не могу больше показываться с таким невоспитанным мальчиком!
— Тебе и не придется, дорогая! Я поговорю с твоей теткой… Ему не позволят никуда ходить с тобой, он не должен так расстраивать тебя.
Спустя час между мадам Эйнсворт и ее невесткой произошло неприятное объяснение, закончившееся прекращением уроков танцев для Филиппа.
— Его надо строго наказать, Лаура, — настаивала мадам Эйнсворт. — Он не должен был огорчать Люсиль. Бедная девочка едва не заболела. Его непременно надо наказать!
— Но как могу я наказать его только за то, что он был правдив! — оправдывала мальчика миссис Эйнсворт. — Он не знал, что неприлично говорить правду!
— Ему надо внушить, что не всегда можно говорить правду, — сердито отвечала мадам Эйнсворт.
— Я не могу заставить его понять это! Правдивость — его отличительная черта. Я могу отменить уроки танцев, но не могу наказывать Филиппа за правду.

Глава 21
Бедная кукла падает в обморок

Прошла зима, и наступило время ранней весны. Филипп стал беспокоиться и тосковать по дому. Мистер Эйнсворт говорил, что в марте они уедут на юг, и Филипп считал дни, пока наступит этот, обычно — суровый, а на этот раз солнечный и теплый месяц.
Однажды за уроком рисования — Филипп ежедневно занимался с начала зимы и сделал успехи, приводившие мистера Эйнсворта в восторг, — он вдруг оторвался от работы и спросил с тревогой в голосе:
— Скоро мы уедем, папа? Уже март, а вы говорили, что мы уедем в марте.
— Разве тебе не нравится здесь, Филипп? Здесь хорошо. Мне не хочется уезжать, пока стоят эти чудесные дни.
— Но, папа, отцу Жозефу уже время вернуться, а я должен быть дома к его приезду.
— Почему должен?
— Потому что у меня его ‘дети’, и я должен передать их ему. Он оставил их мне только до своего возвращения, и нехорошо задерживать их дольше. Да мне еще нужно кой о чем расспросить его.
— О чем, Филипп? Что тебе нужно спросить у него?
— О моем отце и матери. Мамочка говорила, что он мне все скажет, что у него лежат какие-то бумаги для меня.
— В самом деле? Она это говорила? — изумился мистер Эйнсворт. — Почему же ты не сказал мне этого раньше?
— Не догадался, папа. Да это было бы ни к чему, раз он уехал. Но теперь, если он вернулся, мне ужасно хочется повидать его и расспросить.
— И я хочу повидать его, дорогой мой. Я напишу священнику церкви св. Марии — отец Мартин, кажется? Он известит нас, вернулся ли отец Жозеф и куда ему можно написать.
— Да, отцу Мартину это должно быть известно, — подхватил нетерпеливо мальчик. — А нельзя ли спросить его и о Дее? Я боюсь, что у нее вышли деньги и ей опять не удается продавать статуэтки. Мне необходимо вернуться и помочь ей.
— Мой милый, у меня есть для тебя приятные новости о Дее, — сказал мистер Эйнсворт, улыбаясь и глядя на пылающее лицо мальчика. — Я хотел, чтобы мама передала тебе их: она так счастлива, когда может сказать тебе что-нибудь приятное, но мне совестно заставлять тебя ждать. Нынче утром я получил письмо от мистера Детрава. Помнишь, я рассказывал тебе о моем приятеле? Он поехал в Новый Орлеан, предполагая, что отец Деи — его брат, которого он давно уже разыскивает. И он оказался прав. Теперь Деа хорошо обеспечена, ее дядя очень полюбил свою маленькую племянницу.
На лице Филиппа во время этого рассказа отражалось изумление и радость.
— Как я рад, что есть кому теперь позаботиться о Дее! — воскликнул он. — Теперь она не будет голодать, как прежде, бедняжка. И для отца она сможет покупать все книги, какие ему только нужны. Как она должна быть счастлива! Ах, как мне хочется поскорее увидеть ее, чтобы сказать ей, как я рад за нее!
— Ты скоро увидишь ее, мой милый: если отец Жозеф вернулся, мы поедем на юг через одну-две недели.
Филипп был в сильном возбуждении. Вернуться в свой старый дом, увидеть Дею и отца Жозефа… Одна только мысль об этом доставляла ему безграничную радость. Он смеялся и болтал беспрерывно и был так взбудоражен приятными новостями, что с трудом мог заниматься.
Последнее время ему было очень не по себе. Со времени злополучного эпизода на уроке танцев мадам Эйнсворт обращалась с ним сурово, а Люсиль смотрела на него с таким пренебрежением, что он понял, как серьезно обидел ее. Но теперь ему нечего было печалиться: он скоро уедет от них, он уедет домой!
‘И не нужно! — думал он. — Она никогда не полюбит меня, она относится ко мне хуже, чем к своей собачонке’.
Однажды, когда девочка вернулась с гулянья не в духе, Филипп сидел в комнатке дворецкого, прячась за чуть-чуть прикрытой дверью, с очень таинственным видом. Вдруг из залы понеслись пронзительные крики, они наполнили дом и заставили выйти на лестницу мадам Эйнсворт, бледную и дрожавшую от ужаса. Гувернантка стояла на стуле, подобрав юбки самым непрезентабельным образом, а Люсиль карабкалась на стол, ее волосы развевались, шляпа болталась на спине, с безумно расширенными от страха глазами она не переставала испускать дикие вопли.
Храбрее всех оказалась Елена, гнавшаяся за каким-то маленьким предметом, скользившим по полу на другом конце залы: она старалась ударить его зонтиком, но никак не могла попасть, и маленький предмет исчез в щелочку двери, ведшей в комнату дворецкого.
— Что такое, в чем дело? Люсиль, дорогая, ты ушиблась? — кричала с лестницы мадам Эйнсворт.
— Мыши, белые мыши! — визжала Люсиль. — Они в зале, они бегают по полу. Ай, ай, боюсь!
— Les souris, les petites souris, elles sont partout! [Мыши, везде маленькие мыши! — фр.]— кричала гувернантка, еще выше подбирая платье.
— Где они? Ай, где они? Они лезут по ножкам на стол? — визжала Люсиль.
— Sont-elles sous la chaise? [Нет их под стулом? — франц.] — стонала гувернантка.
— Они убежали, — с победным видом воскликнула Елена, размахивая зонтиком. — Они убежали в комнату дворецкого.
— Скорее закройте двери, чтоб они опять не вбежали, — распорядилась мадам Эйнсворт, подбегая к Люсиль и обнимая ее. — Моя дорогая, девочка моя! Ах, ах, ей дурно! Бегите за уксусом. Скорей, скорей! Дайте воды! — кричала старая леди, в то время как Люсиль, будто подрезанный сноп, упала на руки бабушки.
Поднялась невообразимая суматоха. Девочку уложили на софу и послали кучера за доктором.
Филипп, которому и не снилось подобное завершение его маленькой комедии, чувствовал себя настоящим преступником, когда прятал какой-то белый комочек в карман, поспешно обрывая длинную черную нитку. Он был перепуган случившимся с Люсиль, побежал в свою комнату и бросился на кровать.
Когда Люсиль очнулась, что произошло вскоре и задолго до приезда доктора, в гостиную важно вошел Бассет, дворецкий, с непроницаемым, застывшим, как маска, лицом и тихо спросил, что случилось.
— Они вбежали в вашу комнату, Бассет, — строго сказала мадам Эйнсворт, стоя на коленях перед софой и продолжая растирать ручки девочки.
— Кто, мадам? Кто вошел в мою комнату? — переспросил Бассет с изумлением.
— Как кто? Мыши! Елена видела, как они вбежали к вам, и вы должны были их видеть.
— Я ничего не видел в моей комнате, я сейчас оттуда. С вашего позволения, мадам, здесь какое-то недоразумение.
— Что?! Вы хотите сказать, что мне все это показалось, померещилось, что их не было здесь, белых мышей этого мальчика, которых он выпустил в залу, чтобы напугать мисс Ван-Нарком?
— Боже меня сохрани! Нет, мадам, белые мыши мистера Филиппа никогда не бывали в моей комнате.
— Я видела их, я уверена, что видела одну. Может быть, только и была одна, — вмешалась Елена с лукавым огоньком в глазах.
— Я видела всех, они бегали по полу, — резко объявила гувернантка.
— А я видела, как они взбирались по ножкам стола, — простонала Люсиль.
— С вашего позволения, мадам, я осмелюсь сказать, что мистер Филипп никогда не выпускает из клетки своих маленьких зверьков.
— Как вы смеете говорить это, Бассет? Неужели мисс Ван-Нарком и все остальные выдумывают? — строго прикрикнула мадам Эйнсворт.
— Никоим образом, сударыня. С вашего позволения, может быть, это было то, что называется ‘оптический обман’, — почтительно заметил старый дворецкий.
— Пустое, Бассет! Это возмутительные выходки мальчишки. Это делается нестерпимым…
— Позволите мне пойти в комнату мистера Филиппа, сударыня? Если зверьков нет в их клетке, я соглашусь, что они были в моей комнате. — Бассет поклонился и вышел так же спокойно, как и вошел.
Через несколько минут он вернулся и торжествующе сказал:
— Все так, как я и ожидал, сударыня! Зверьки спят в своей клетке, прижавшись друг к другу, а мистер Филипп сидит у себя и готовит латинский урок.
— Это действительно очень странно, — проговорила мадам Эйнсворт с недоумевающим видом. — Но я еще не убеждена! Можете идти к себе, Бассет, а когда мисс Ван-Нарком станет лучше, я расследую это дело.
Бассет низко поклонился и вышел.
— Слава Богу! — прошептал он, закрывая двери в свою комнату. — Пока я выгородил малыша, все будет и дальше хорошо, если горничная не испортит дела. Она понимает, в чем дело, но слишком добра, чтобы выдать мальчика.

Глава 22
Филипп выступает в защиту ‘детей’

Приехавший доктор, найдя заболевание Люсиль легким, прописал успокаивающее питье и ушел.
Девочку уложили в постель, и бабушка не захотела оставить ее даже на время обеда. А так как и гувернантка должна была постоянно находиться при своей воспитаннице, то обедали в столовой только молодые Эйнсворты и Филипп. После обеда они сидели в гостиной.
Мистер Эйнсворт был взволнован, миссис Эйнсворт — раздражена, а Филипп совсем притих. Хорошее настроение мальчика как рукой сняло, он был бледен, и на лице его виднелись следы слез. Он старался углубиться в чтение, но время от времени украдкой поглядывал то на мистера Эйнсворта, то на его жену, которые обсуждали предобеденное происшествие.
— Как это глупо — потакать нелепым фантазиям Люсиль, — говорила с раздражением миссис Эйнсворт.
— Но ведь не только Люсиль утверждает это, моя дорогая, все говорят, что видели что-то, — мягко возражал мистер Эйнсворт. — Не могут же все ошибаться!
— Я не знаю, я не могу объяснить этого. Я знаю только, что Филипп здесь ни при чем, как и ‘дети’, — отвечала уверенно миссис Эйнсворт. — Я была в комнате перед самым переполохом, и мыши спокойно спали в клетке, о чем говорит и Бассет. Как это несправедливо со стороны мама обвинять Филиппа в том, что он выпустил мышей, рискуя растерять их, только затем, чтобы напугать Люсиль!
— Мама, можно мне пойти в свою комнату? — спросил Филипп, подходя за прощальным поцелуем.
— Конечно, мой дорогой. Как ты бледен! Тебе нездоровится?
— Я здоров, спасибо, но… но я устал.
— Не волнуйся, мой милый, из-за этой глупой истории. Я уверена, что когда мадам Эйнсворт успокоится, нам удастся убедить ее, что ты здесь ни при чем.
Филипп помедлил, умоляюще глядя на миссис Эйнсворт, затем еще раз поцеловал ее нежнее обыкновенного и тихо вышел из комнаты.
Оставшиеся в гостиной сидели некоторое время молча. Первым нарушил молчание мистер Эйнсворт, заговорив довольно неуверенно:
— Филипп знает об этой истории больше, чем мы думаем. Я вижу, что у него есть что-то на душе.
— Эйнсворт! — воскликнула миссис. — Я не удивляюсь твоей матери. Она невзлюбила бедного мальчика и пользуется каждым случаем, чтобы выказать свою неприязнь. Но чтобы ты обвинял Филиппа! Ты — зная, как он правдив!
— Разве он сказал, что ничего не знает об этом? — спросил мистер Эйнсворт.
— Я не спрашивала его. Я не хочу своими расспросами вызвать мысли о том, что я сомневаюсь в нем. Он сказал только, что не выпускал мышей из клетки, и я верю, что это правда.
— Ну, хорошо, Лаура, не будем больше спорить об этом. Но если я узнаю, что Филипп скрыл что-нибудь, я буду страшно разочарован, что он оказался не таким, каким я его считаю.
— Правда, Филипп любит иногда подшутить, и там, где другие посмеялись бы над его шутками, твоя мать усматривает преступление. Начни только слушать мать, она без труда восстановит тебя против бедного ребенка. Ты уже, кажется, изменил свое отношение к нему. Он уж не интересует тебя по-прежнему.
— Теперь, милая, ты несправедлива. Я не изменился, я по-прежнему горячо люблю Филиппа, но не закрываю глаз на его недостатки и думаю, что он немножко — только немножко — зол на Люсиль. Не лучше ли поговорить с ним осторожно и попросить его не шутить больше над этой глупой, нервной девочкой.
— Расспрашивать его — это высказать недоверие к его словам. Это будет вторая история после той, что произошла с уроками танцев, а я не намерена делать из мухи слона. Единственный выход — забрать отсюда мальчика как можно скорее. Здесь мы не будем спокойны с ним ни одной минуты!
— Не волнуйся, Лаура, — просил мистер Эйнсворт, — как только мы узнаем, что священник вернулся, мы уедем в Новый Орлеан, и может быть то, что станет известно о мальчике, освободит нас от ответственности за него.
Миссис Эйнсворт ничего не ответила, но и она впервые пожалела, что они поторопились взять мальчика, что не учли всей серьезности, ответственности — взять его на воспитание.
На следующий день, рано утром, мадам Эйнсворт услыхала робкий стук в свою дверь. Увидав Филиппа, она была поражена его бледностью, но вид мальчика был весьма решителен. Впервые нарушил он ее уединение, и мадам Эйнсворт почувствовала, что его привело к ней что-то очень важное.
Голубые глаза мальчика глядели робко и умоляюще, хотя губы были крепко сжаты, плечи приподняты, и вся его фигурка была полна отваги.
— Позвольте мне войти? Мне нужно что-то передать вам, — проговорил Филипп глухим, еле слышным голосом.
— Входи, — холодно ответила мадам Эйнсворт. — Я очень занята нынче, но выслушаю тебя. — Она с достоинством уселась за письменный стол и с деловым видом принялась распечатывать письма.
— Мне нужно сказать вам о вчерашнем, — покраснев, дрожащим голосом произнес мальчик. — Было бы дурно не признаться вам. Я все рассказал только вчера вечером мистеру дворецкому. Я не хочу, чтобы вы бранили его, его не за что бранить, ведь он ничего не знал. Я спрятался за дверью, когда он вышел из комнаты, он даже не помогал мне ни в чем, ничего и не видал. Вы не будете сердиться на него? Не будете? — И Филипп с мольбой вперил взор в строгое лицо мадам Эйнсворт.
— Стало быть, Бассет не в заговоре с тобой? — спросила мадам Эйнсворт с легкой насмешкой.
— Он не знал ничего… Потом только он сказал, что поможет мне. Но я не о себе беспокоюсь. Вы можете наказать меня, как следует. Но бедный мистер дворецкий, я люблю его и не хочу, чтобы он был наказан…
— О, я это вижу, вы большие друзья, — сурово бросила старая леди. — Ну, хорошо, продолжай свои интересные объяснения. В конце концов я не понимаю, что за глупую штуку ты устроил!
Филипп с минуту колебался, но собрался с духом и решил рассказать правду.
— Видите ли, Люсиль постоянно так злится на меня, что я хотел… Я хотел только пошутить. Я хотел ее попугать. Но я не представлял себе, что она может заболеть. Я бы не сделал этого ни за что на свете. Я подумал: как было бы смешно сделать мышку и пустить ее на пол.
— Так там было что-то! — вскричала, торжествуя, мадам Эйнсворт.
— Да, было. Они что-то видели, но только не ‘детей’.
— Что же это было? — нетерпеливо допытывалась старая леди.
— Это была мышь, но не живая. Я сделал ее из ваты и хвостик из тесемочки, а вместо глаз — две бисеринки от платья мадемуазель… Я привязал к ней длинную черную нитку и положил мышь в зале на такое место, чтобы Люсиль увидела ее, как только войдет, я заставил игрушечную мышку прыгать, дергая за нитку. А когда я всех напугал, то втащил мышку в комнату мистера дворецкого… Елена замахнулась на мышку зонтиком, но не попала. А тут Люсиль упала в обморок, вошел мистер дворецкий и велел мне поскорей убираться… Как видите, настоящих ‘детей’ там не было. — Филипп вздохнул, облегчив душу рассказом, и в страхе ждал, что будет дальше.
— Вот видите! Вот видите! Какой обман! Какая ложь! — негодующе восклицала мадам Эйнсворт. — А Эдуард еще гордился правдивостью мальчика!
— Это была не ложь, — гордо ответил Филипп. — Я никогда не лгу. Это была шутка. Все произошло от того, что я зашел в комнату мистера дворецкого и не хотел, чтобы на него сердились. Потому-то я и не рассказал ничего вчера. Я очень жалею, что сделал это, и мне особенно неприятно, что Люсиль захворала… Я пришел просить у вас прощения.
— Простить тебя! Это не приведет к хорошему! Я буду настаивать, чтобы тебя строго наказали! Ты должен знать, что со мной нельзя шутить! — говорила в гневе мадам Эйнсворт.
— Что же, пусть! — мужественно ответил Филипп. — Накажите меня, только, пожалуйста, не сердитесь на мистера дворецкого.
— Я поступлю с Бассетом по собственному усмотрению. Я прикажу ему немедленно выбросить этих скверных мышат.
— Вы думаете выбросить ‘детей’ отца Жозефа? — вскричал Филипп. — Они такие смирные и добрые зверьки, и так чистоплотны. Я каждый день чищу их клетку.
— Мне слишком много пришлось волноваться с тех пор, как эти животные поселились в моем доме. — И мадам Эйнсворт решительно отвернулась к столу. — Нечего поднимать шум! Можешь идти. Я занята.
Бедный Филипп! Ему и не мерещилось такое ужасное наказание. Он был в полном отчаянии.
— Они такие крошки! Они не знают никого, кроме меня, и боятся чужих, они могут умереть с голоду или затеряться. Что скажет отец Жозеф, когда я явлюсь к нему без ‘детей’! Я обещал заботиться о них. Я так люблю их! Они такие маленькие и все понимают, они любят меня! Мне не о ком больше заботиться, мы скоро уедем домой, позвольте им побыть здесь до моего отъезда. О, пожалуйста, позвольте! Я буду так благодарен!
Мадам Эйнсворт вскочила с кресла. Что-то в жалобном молящем голосе мальчика тронуло ее сердце. Это была нотка детского горя, которую она слышала давно, давно… и сердце ее смягчилось. Горячие слезы подступили к глазам, и с минуту она не могла справиться с волнением. Наконец, она сказала взволнованно:
— Хорошо, хорошо, дитя! Пусть будет так! Не безумствуй из-за пустяков. Пусть они остаются, только не заставляй меня больше говорить о них. Ну, вытри глаза, иди в свою комнату и постарайся быть добрее с Люсиль.
— О, благодарю вас, благодарю вас! — воскликнул Филипп в восторге, и на лице его сквозь слезы засияла улыбка, как радуга после дождя. — И вы не будете сердиться на мистера дворецкого? — спросил он с беспокойством.
— Пусть будет по-твоему. Он заслуживает наказания, но ради тебя я могу простить его.
Никогда еще мадам Эйнсворт не говорила так мягко с мальчиком. Ей хотелось обнять его и прижать к сердцу, но она позволила ему уйти. Гордая леди считала, что для одного дня и без того достаточно уступок, и взяла себя в руки. Провожая глазами мальчика, она думала:
‘Как странно: мальчик так растрогал меня!.. Был момент, когда я чувствовала, что он мой, родной, что что-то связывает меня с ним!..’

Глава 23
Соперник

Март прошел, а мистер Эйнсворт все не ехал на юг. Узнав от отца Мартина, что отец Жозеф еще не вернулся и что находится далеко, в глубине Новой Мексики, художник решил не спешить, так как письмо священник мог получить не ранее, чем через несколько месяцев. Прошел апрель, за ним последовал зеленый благоуханный май.
Филипп был разочарован, хотя и не жаловался. Ему легче было от сознания, что отец Жозеф еще в отъезде и что Деа не нуждается в помощи своего маленького друга. Он был спокоен за нее и мог терпеливо ждать. И кроме того, жизнь его стала теперь гораздо приятнее. Мадам Эйнсворт была не так строга к нему после истории с игрушечной мышью, а иногда даже обращалась с ним ласково. Люсиль тоже смотрела теперь на него не так пренебрежительно, хотя их отношения нельзя было назвать родственными.
С того дня, как маленькая наследница подняла тревогу и упала в обморок, испугавшись мыши, Филипп убедился, что она просто слабая девочка, как мыльный пузырь, готовый разлететься от слабого дуновения ветерка. Эта нелепая история открыла ему глаза на более серьезные вещи. Он понял, что маленькая наследница — это далеко не то, что бедный мальчик, что радости и счастье простых людей непонятны людям ‘высшего класса’, как выражался Бассет, что приемышу нечего даже пытаться быть наравне с маленькой наследницей, так как всегда получит отпор. Он узнал и о том, что мир делится на богатых и бедных, что в жизни богатых многое не называется своим именем и измеряется не тем аршином, что у простых людей.
До сих пор Филипп никогда не задумывался над такими вещами в обществе Туанетты и отца Жозефа. Но теперешняя жизнь отличалась от прежней и была гораздо сложнее. Филипп был сыном природы и одновременно — немножко философ: он не видел ни необходимости, ни смысла в некоторых церемониях, невольным свидетелем которых был. Они его забавляли и в то же время вызывали грусть — например, когда Бассет распахивал дверь и низко кланялся при выходе мадам Эйнсворт, или когда за время обеда более десяти раз меняли тарелки, или переодевали платья — одно изящнее другого — только для того, чтобы в них пообедать. Он не мог понять, почему его красивые туфли не годятся, когда идешь в гостиную, а следует надевать лакированные сапожки, или почему все стоят в то время, как мадам Эйнсворт сидит. Филипп не находил смысла еще во многом, чему старалась научить его миссис Эйнсворт.
Он знал, что надо быть вежливым со всеми, даже со слугами, что надо быть правдивым, послушным и добрым. Еще Туанетта говорила ему об этом. Он знал, что надо заступаться за маленьких, если их обижают другие, или отстоять от нападок голодную слабую собаку, накормить околевающую с голоду кошку и насыпать через форточку крошек зябнущим воробьям, уступить место тому, кто стоит в трамвае, помочь слабой женщине нести ребенка или тяжелую корзину или оказать другую услугу, о чем подскажет сердце. Но все это не всегда было уместно в этом новом для него мире. Почти на каждом шагу Филиппа останавливали и запрещали делать то, что казалось ему естественным и важным, и это заставляло серьезно задумываться. Он осунулся и казался старше своих лет.
Когда на деревьях появились почки и в парке зазеленела трава, мальчик заметно ожил. Каждую свободную минуту проводил он в парке, предавался воспоминаниям и каждый раз заново переживал счастливые дни, ушедшие в прошлое. ‘И как я могу знать, — думал он, — отвезут ли они меня обратно? Может быть, я никогда не увижу больше Деи и отца Жозефа, и бедные ‘дети’ должны будут остаться здесь навсегда!..’ Но его отчаяние отступало при виде красот парка, прохладные тенистые уголки и залитые солнцем пригорки приводили мальчика в восторг. Птицы и здесь слетались к нему, он сохранил способность привлекать их к себе. Здешние птицы не были так красивы и не так нежно пели, как его южные друзья, но он любил их и подзывал тем особенным свистом, на который птицы слетались, как на особый зов, кружились и вились над ним в ожидании корма.
Часто в солнечные июньские дни мадам Эйнсворт, катаясь с Люсиль по тенистым аллеям парка, замечала Филиппа, застывшего где-нибудь под деревом, без шляпы, с растрепанными волосами, лицо его сияло счастьем, он не обращал внимания на гуляющих, которые видели его в компании пернатых любимцев.
— Видимо, в этом мальчике течет цыганская кровь. Посмотри только, каким дикарем он выглядит! — негодующе восклицала мадам Эйнсворт.
В начале июля возвратилась из-за границы миссис Ван-Нарком и забрала маленькую наследницу в Ньюпорт. Вскоре вслед за ними уехала мадам Эйнсворт, и в громадном затихшем доме остались только мистер и миссис Эйнсворт с Филиппом. Нельзя сказать, чтобы молодые Эйнсворты преднамеренно пренебрегали своим приемным сыном, но миссис Эйнсворт была нездорова и значительную часть дня проводила в своей комнате, а мистер Эйнсворт все свободное время посвящал больной жене, ее нездоровье заставило остаться на лето в городе. Это было второе горькое разочарование Филиппа, который мечтал увидеть леса и горы, где провел прошлое лето.
Но при мальчике оставались ‘дети’, парк, рисование и книги, хотя теперь он не любил их так, как когда-то. Учитель, занимавшийся с ним всю зиму, находил своего ученика умным и послушным, но отмечал, что он не любит наук — латынь и математику.
Любимой книгой Филиппа была природа, а искусство и поэзия заставляли его забывать все окружающее, отвлеченные науки утомляли его и приводили в уныние. Он искренне обрадовался, когда учитель уехал на лето, предоставив ученику полную свободу.
Иногда Филипп тайком устраивал ‘детям’ праздник, для него было величайшим наслаждением показывать искусство ‘детей’ маленьким зевакам в парке, восторг которых вознаграждал его за риск, которому он подвергался. Мистер Эйнсворт запретил мальчику выносить ‘детей’: ему не нравилось, когда тот, окруженный толпой уличных зевак, давал представление.
— Он выглядит настоящим бродягой, — с неудовольствием объяснял мистер Эйнсворт жене. — Когда Филипп находится в обществе детей низшего класса, то кажется, что и он вышел из их среды. Удивительно, как много дурных черт проявляется в нем с каждым днем. Иногда я начинаю бояться, что он становится хуже!..
— Он растет, — со вздохом отвечала миссис Эйнсворт. — Детская прелесть исчезла в нем, он в переходном возрасте от детства к отрочеству. Иногда и у меня возникают опасения… Сомневаюсь, чтобы чужого ребенка можно было любить, как своего, родного.
— Слишком поздно думать об этом, Лаура. Все казалось иначе, когда мы сделали этот шаг, а теперь приходится узнать о последствиях нашего поступка. Мы не можем подавить свои чувства, но в нашей власти поступать справедливо.
В начале сентября на смену Люсиль в доме появился другой соперник Филиппа, он во многих отношениях был опаснее, чем маленькая наследница.
У миссис Эйнсворт родился мальчик, в честь отца его назвали Эдуардом, и его появление было встречено с величайшей радостью.
Мадам Эйнсворт поспешила вернуться из Ньюпорта. Была приглашена няня, немолодая француженка, и крошку поместили в комнатах Люсиль со всеми церемониями, подобающими бесценному, долгожданному наследнику Эйнсвортов.
Увидя в первый раз ребенка, Филипп побледнел, слезы показались на его глазах, когда он наклонился и, нежно поцеловав розовые щечки малютки, сказал с улыбкой:
— Какой он маленький! Я уверен, что полюблю его и буду заботиться о нем, когда он подрастет.
Миссис Эйнсворт страшно боялась этой первой встречи с малышом. Она боялась, что у Филиппа возникнет ревность, но милое отношение мальчика к ребенку успокоило и обрадовало ее.
Мадам Эйнсворт так же хлопотливо выражала свою любовь к внуку, как раньше — к Люсиль. Прежде она горевала, что у нее нет наследника по крови, к которому по праву перешло бы ее имя и состояние. Она не могла смириться с тем, что приемыш окажется единственным младшим Эйнсвортом.
Новорожденный явился на свет, чтобы наполнить счастьем и радостью ее последние годы, другой принц не был бы окружен такой пышностью, как это крохотное существо с красным личиком, безмятежно спавшее в отделанной белоснежными, воздушными кружевами колыбели.
Филипп безучастно смотрел на проявления семейной радости. Правда, его голубые глаза ввалились еще больше и серьезно смотрели из глубины, а лицо все больше вытягивалось и становилось бледнее. Когда задули сырые, пронзительные ветры, он часто стал жаловаться на холод, и Бассет заметил, что мальчик сильно кашляет, но больше никто не обратил на это внимания. Добрый старик дал ему анисовых капель от кашля, но Филипп и не думал их принимать. Он только плотнее запахивал теплую шубу, радуясь наступлению зимы, когда все они должны были наверняка уехать. Миссис Эйнсворт была еще слаба и все чаще поговаривали, что к весне отправятся на юг.
‘Теперь уже скоро’, — думал Филипп, считая недели в покорном ожидании.

Глава 24
Радостная встреча

Однажды в январе мадам Эйнсворт, закутанная в меха с головы до ног, сошла вниз, собираясь на прогулку. Проходя через залу, она с удивлением заметила Филиппа, сидевшего перед горящим камином. Он придвинул кресло к самой решетке и, откинувшись на спинку, лежал с закрытыми глазами, сложив на груди руки. Было что-то трогательное в беспомощной позе мальчика, в его бледном усталом лице. Мадам Эйнсворт подумала, что он спит, но он, услыхав ее шаги, вскочил, немного сконфузясь.
— Что это, Филипп, — ласково спросила она, — тебе холодно, что ты сидишь у самого огня?
— Меня знобит, но не очень, — ответил мальчик, пытаясь улыбнуться.
— Ты выходил сегодня из дому? — спросила она, внимательно глядя на него. Только сейчас она заметила, как мальчик исхудал.
— Нет, я не выходил еще. У меня сегодня не было урока, но позже я пойду гулять.
— Не хочешь ли покататься? Надевай шубу, шапку и поедем со мной.
Уже не в первый раз в течение зимы мадам Эйнсворт каталась с Филиппом. С тех пор, как уехала миссис Ван-Нарком, чтобы не ездить одной, она иногда брала с собой мальчика. Миссис Ван-Нарком находила, что для ее здоровья лучше жить за границей, и решила поселиться в Париже, куда вскоре после рождения нового члена семьи Эйнсвортов забрала и Люсиль с пуделем, гувернанткой и Еленой. Мадам Эйнсворт охотно уехала бы с ними, но ее привязывал к себе маленький внук, который, конечно, был теперь для нее важнее всех на свете — важнее даже маленькой наследницы.
Филипп довольно безучастно отнесся к предложению мадам Эйнсворт и отправился за шубой. Он не особенно любил церемонию катанья. Парк был теперь скучен, деревья стояли обнаженные, местами лежали большие сугробы снега. Пруды замерзли, улетели на юг его милые пернатые друзья, куда и он охотно полетел бы вслед за ними.
Когда они проезжали по аллее, недалеко от ворот парка, его внимание привлекла толпа мальчиков, окруживших жалкого, плохо одетого негритенка. Негритенок стоял спиной к Филиппу, яростно тер кулаками глаза и во весь голос ревел. Ранее здесь была драка, и, очевидно, маленький оборвыш пострадал. Филипп обернулся, чтобы снова взглянуть на мальчишек. Вдруг он вскочил с места и закричал:
— Это… это Лилибель! Томас, остановись, я сойду. Это Лилибель, мальчишки обижают его! Остановись скорей, я сойду!
Томас остановил лошадей, и Филипп, не сказав ни слова мадам Эйнсворт, выскочил из коляски и побежал.
Старая леди ничего не поняла, пока, к своему удивлению и ужасу, не увидела Филиппа, проталкивавшегося через толпу мальчишек и раздававшего удары направо и налево, — да, самые настоящие удары! Для защиты негритенка, безобразнее которого она не видела.
— Поезжай скорее! — приказала она кучеру.
Когда мальчишки увидели красивого, хорошо одетого мальчика, который выскочил из коляски и бежал по направлению к ним, они рассыпались по сторонам, оставив Филиппа с Лилибелем среди любопытных зрителей.
Сначала негритенок не узнал Филиппа, который засыпал его градом вопросов:
— Откуда ты взялся? Как ты очутился здесь? Когда ты приехал? С тобой ли Селина?
Лилибель с трудом отвечал, продолжая хныкать и тереть глаза:
— Это вы, мастер Филипп? Я не узнал вас! Вы в этой шубе совсем барин! Я искал вас здесь везде. Э, да какие у вас сапоги! — И Лилибель с восхищением смотрел на своего старого друга, дрожа столько же от радости и волнения, сколько и от холода.
— Как ты попал сюда? — нетерпеливо повторил Филипп. — Расскажи, как ты очутился здесь?
— Я приехал на одном из больших пароходов. Ма грозила высечь меня за то… за то… что я потратил ее деньги. Я только пошел в цирк и купил себе имбирного пряника, а она рассердилась и сказала, что будет пороть меня, пока я не свалюсь… Тогда я убежал и спрятался на большом пыхтящем пароходе, и… я был болен, я чуть не умер!.. — И Лилибель снова захныкал, вспомнив ужасы своего вынужденного морского путешествия.
— О, Лилибель, как нехорошо ты поступил, что убежал! — сказал Филипп. — Что теперь будет делать бедная Селина?
— Моя ма? Я уверен, она рада, что я умер, она думает, что я умер: ведь я оставил куртку и шляпу на берегу, чтобы она подумала, что я утонул.
— Ах, Лилибель, как это гадко! Мне очень жаль, что ты такой злой! — вскричал Филипп. — Но когда же это было? Давно? Расскажи же хорошенько!
— О, это было очень давно! Я здесь уже больше года и все время разыскиваю вас.
— Как же ты жил все это время?
— Я жил вон там, — указал Лилибель на западную часть города, — у одной чернокожей барыни, хозяйки трактира, а она ужасно злая! Она отколотила меня, когда я поднял с полу монету и не отдал ей… Я ее нашел, монета была моя. А она побила меня да еще хотела послать за полицией, так вот я и удрал от нее и все хожу — разыскиваю вас.
— Боже мой, как тяжело жилось тебе, Лилибель! — воскликнул Филипп. — Но все же деньги были не твои, хоть ты и нашел их!
— Нет, они мои, мастер Филипп, я их нашел, а не украл!
Филипп чувствовал, что бесполезно даже пытаться внушить Лилибелю понятие о разнице между своим и чужим. Он с жалостью смотрел на его нищенские лохмотья, рваные башмаки и сказал:
— Ну, ладно, пойдем со мной. Я попрошу маму дать тебе другое платье. Не плачь же, я позабочусь о тебе! Пойдем со мной.
И Филипп, наняв проезжавшего мимо извозчика, усадил Лилибеля и, вскочив сам, сказал извозчику адрес.
Через час, радостный и оживленный, Филипп вбежал в комнату миссис Эйнсворт, даже не постучавшись.
— О, мама! — вскричал он. — Лилибель здесь!
— Кто это Лилибель? — спросила, опешив, миссис Эйнсворт. Она забыла имя смешного негритенка, принесшего когда-то вещи Филиппа.
— Как, мама, ты не помнишь Лилибеля Селины? — спросил огорченно Филипп.
— Ах, да, я вспоминаю теперь! Маленький темнокожий мальчик в Новом Орлеане?
— Да, да, он самый! Он здесь, и ему не во что одеться, он убежал из дому и приехал сюда на пароходе. Он бродил по улицам и все разыскивал меня… Мальчишки напали на него, видя, что он один и беззащитен. Они продолжали его бить, когда он уже был побежден! Не гадко ли это, мама, бить побежденного? Но когда они увидели меня, они разбежались, как трусы! Если б они не удрали, я бы им показал!
— О, Филипп, неужели ты вступил бы в драку с уличными мальчуганами? — спросила миссис Эйнсворт не без брезгливости.
— Да, мама, вступил бы, если бы увидел, что какого-нибудь мальчика, особенно Лилибеля, обижают! Но, мама, можно дать Лилибелю какой-нибудь из моих костюмов? У меня ведь много! И можно ли попросить мистера дворецкого накормить его? Можно ему остаться здесь?
— Остаться здесь, Филипп? Нет, это невозможно! Нам некуда поместить его, и если бы даже было место, мы должны спросить позволения у мадам Эйнсворт.
— Он же может жить в конюшне с Томасом. Если я попрошу Томаса, он согласится.
Миссис Эйнсворт была в большом затруднении.
— Право, мой милый, я не знаю, что сказать тебе, пока не переговорю с папой. Дай мальчику твой черный костюм, который ты носил прошлой зимой, и можешь попросить Бассета накормить его, что же касается того, можно ли ему остаться здесь, я не могу тебе сейчас ответить. Пока, я думаю, он может побыть в конюшне.
Филипп радостно побежал разыскивать свой костюм, и очень скоро Лилибель превратился в чистенького, прилично одетого мальчика.
Вечером в конюшне стояло шумное веселье. Филипп побежал туда сразу же после обеда, и Бассет видел, как он потащил с собой корзинку, прикрытую салфеткой. Лилибель был на верху блаженства, а Филипп испытывал полнейшее счастье.

Глава 25
Чаша переполнилась

Мадам Эйнсворт не отказала и не разрешила Лилибелю остаться в их доме. Она считала это совсем не заслуживающим ее внимания. Некоторое время все шло гладко, и Филипп был в восторге, что ему удалось так хорошо устроить своего приятеля. Было только одно неприятное обстоятельство: Филипп, несмотря на запрещение мистера и миссис Эйнсворт, проводил значительную часть времени в конюшне. В маленьком оборвыше как будто была притягательная сила, против которой Филипп не мог устоять. Он то и дело бегал в конюшню, где оживленно болтал о своем родном доме, о Дее и Селине.
Миссис Эйнсворт в упоении счастьем материнства не замечала, что мальчик изнывает от недостатка ласки и что его равнодушие к книгам и даже к рисованью, его усталость и безразличие — следствие какого-то недомогания. Она видела, что он исхудал и побледнел, но приписывала это чересчур быстрому росту и думала, что так всегда бывает с детьми в переходные годы. Отчасти она была права. Действительно, для Филиппа это был переход от жизни, полной любви и ласки, к жизни без тепла и участия, от теплого солнечного юга — к холодному суровому северу, от простой безыскусственной обстановки — к тепличной, аристократической атмосфере. Филипп был полевым цветком, пересаженным в оранжерею, и на нем такая перемена сказалась весьма печально, он не прижился на чуждой, хотя и богатой, почве.
Однажды Филипп спросил Лилибеля, не хочется ли ему вернуться домой. Негритенок ухмыльнулся и ответил:
— Да, мастер Филипп, очень хочется! — Но тут же весьма решительно добавил — Но я ни за что не поеду больше на этом ужасном пароходе. Я лучше пойду пешком.
— Но ведь это очень далеко, — ответил Филипп. — Я думаю, ты и за неделю не дойдешь! — Филипп имел весьма смутное представление о расстояниях.
— Я мог бы отлично прятаться в товарных вагонах на железной дороге, но один я боюсь. Мастер Филипп, а может быть и вы удерете со мной?
— Мне незачем удирать. Я очень хочу поехать туда, но не хочу туда удирать. Да и нет надобности в этом, папа и мама скоро поедут туда со мной, они возьмут и тебя. То-то, я думаю, Селина обрадуется тебе!
Лилибель ухмыльнулся и утвердительно кивнул головой, хотя не совсем был уверен, что ма встретит его с радостью.
Вскоре после этого разговора, когда Филипп ждал исполнения своих так долго лелеянных надежд, мистера Эйнсворта внезапно вызвали по неотложному делу в западную часть края. Дело было связано с железной дорогой, принадлежавшей семье Эйнсвортов, и надо было защищать интересы не только мадам Эйнсворт, но и маленькой наследницы. Снова исполнение мечты Филиппа о возвращении в родные места отодвинулось на неопределенный срок.
Тем временем Лилибель сдружился с уличным чистильщиком сапог, мальчиком старше его и весьма сомнительного поведения. Он ввел, с разрешения Томаса, нового товарища в общество обитателей конюшни и проводил с ним почти все время — иногда они исчезали вместе на несколько дней. Возвращаясь после таких отлучек, Лилибель выглядел плачевно: в изодранном платье, грязный, голодный. Это было жестоким испытанием как для гардероба Филиппа, так и для его терпения, но этого было мало. Часто в таких случаях исчезали и мелкие вещи, принадлежавшие слугам, — ложка или вилка у Бассета, мелкие деньги — у кухарки или дешевые украшения судомоек.
Мало-помалу Лилибель стал появляться и в доме, в комнате Бассета и Филиппа, а когда однажды мадам Эйнсворт застала его за изучением украшений на ее туалете, она заявила, что не желает больше терпеть его в доме. Визит Лилибеля в ее комнату навел на мысль, что исчезновение дорогого кольца в недавнем прошлом было делом его рук. Мальчик — вор и должен убираться, пока она не послала за полицией.
Филипп был в отчаянии: мысль, что Лилибеля могут забрать в тюрьму, приводила его в ужас. Он никак не мог поверить, что Лилибель виноват, и, отведя его в укромное место, пытался дать ему совет. Оделив его новым платьем и деньгами, Филипп настойчиво советовал своему приятелю поступить на службу и честно зарабатывать на жизнь.
Лилибель обещал последовать советам Филиппа, но через неделю появился снова и слонялся возле конюшни в истерзанном виде. Когда Филипп, тайком вызванный, пришел к нему, маленький негодяй всхлипывал и дрожал от холода: куда-то исчезла его теплая куртка, исчезли и башмаки. На дворе стоял мороз, и вид босых ног Лилибеля заставил сжаться от жалости сердце Филиппа. Он был в отчаянии, не зная, что предпринять. Исход был один — просить Томаса снова приютить Лилибеля в конюшне, пока Филипп придумает, что делать.
— Я чуть не подох с голоду, — жаловался Лилибель, как только снова водворился под гостеприимным кровом конюшни.
— Ах, Лилибель, куда же ты девал деньги, что я тебе дал? — безнадежно спрашивал Филипп. — Почему ты не купил себе еды?
— Я покупал, мастер Филипп! Я ел персики и сардинки.
— Лучше бы ты купил хлеба!
— Да я больше люблю персики и сардины!
Что мог ответить Филипп на такие доводы? Снова начались тайные совещания с Бассетом, и снова добрый старик помогал своему маленькому приятелю, втайне и с осторожностью снабжая Лилибеля съестным.
В доме ничего не знали о неугомонном приятеле Филиппа, и мадам Эйнсворт была уверена, что избавилась от него, как вдруг однажды, возвращаясь с катанья, она увидела толпу у подъезда своего дома. Первой мыслью было, что в доме пожар, но нет, она заметила, что внимание всех привлечено чем-то снаружи. Когда Томас подкатил к подъезду и мадам Эйнсворт пробралась через толпу, она с ужасом увидела на верхней ступеньке подобие афиши, сделанной из крышки картонной коробки, на ней было написано ваксой:
‘Белые мыши — пять центов за представление’. Возле афиши стоял Лилибель, одетый в одну из лучших курток Филиппа, а ниже сидел чистильщик сапог, держа в руках клетку с ‘детьми’ отца Жозефа и громко расхваливая таланты мышей, которые в страхе метались по клетке.
Мадам Эйнсворт чуть не упала в обморок при виде такого зрелища.
— Томас, разгони толпу, — приказала она, поднимаясь на ступеньки. — И убери все это! — указала она на клетку.
К счастью, Филипп в это время занимался с учителем и ничего не знал о представлении. Это была своеобразная коммерция, затеянная Лилибелем и чистильщиком сапог.
Когда мадам Эйнсворт узнала, что Лилибель опять водворился в конюшне и что Филиппу это известно, ее негодованию не было границ. Как и год тому назад, пришлось Филиппу стать на защиту ни в чем неповинных ‘детей’, но на этот раз менее удачно. Лилибель должен был удалиться, а что до участи бедных ‘детей’, то на этот счет Филипп некоторое время пребывал в неизвестности.

Глава 26
‘Спокойной ночи, мистер дворецкий’

Через несколько дней после представления на парадном подъезде мадам Эйнсворт сидела в гостиной со своей старой приятельницей, серьезно о чем-то беседуя, и временами ее обычно сдержанный голос звучал очень резко.
— Если бы они посоветовались со мной, этого никогда не случилось бы, — негодующе говорила она. — Они слишком поторопились, а теперь сами раскаиваются.
— Конечно, им хотелось, чтобы их собственный сын был старшим, — спокойно заметила приятельница.
— Разумеется, им хотелось этого, но не в этом главная суть. Они тяготятся мальчиком, из него не получилось то, что они ожидали. Когда он подрос, в нем проявились очень неприятные черты. Да и что другое следовало ожидать от ребенка, воспитанного старой негритянкой? Недавно он притащил в дом негритенка, воришку, к которому привязан всей душой. Мы имели столько хлопот, пока избавились от него, но и теперь Филипп, без сомнения, видится с ним на стороне. Лаура и Эдуард немало помучились из-за этого беспокойного мальчика. Я делала вид, что верю их любви к нему, но в действительности они никогда не любили его, и теперь, когда у них родился собственный ребенок, они это прекрасно понимают. Я бы не страдала, если бы мальчишке пришло в голову удрать со своим приятелем в такое место, откуда мы никогда не услыхали бы о нем!
— И для их ребенка каково иметь такого старшего брата! Ведь вы знаете, как маленькие подражают старшим!
Когда мадам Эйнсворт с гостьей оставили гостиную, за гардиной, скрывавшей нишу окна, послышался шорох, и оттуда тихо вышел Филипп. Он был смертельно бледен, а в глазах его застыло выражение ужаса и недоумения. Он сидел здесь, рассматривая прохожих на улице, когда вошли обе приятельницы, и невольно стал свидетелем их разговора.
В этот же день, несколько позже, возвращаясь после какого-то благотворительного визита, мадам Эйнсворт увидела на углу улицы Филиппа и Лилибеля, о чем-то серьезно беседовавших.
‘Я так и знала, — подумала старая леди. — Он встречается с этим маленьким канальей на стороне. Ну, о чем могут они совещаться? Мне, право, страшно становится жить с ним под одной крышей’.
Когда Филипп вошел в гостиную перед обедом, все заметили, что он необычайно возбужден и что даже костюм его в беспорядке.
— Этот мальчик шокирует нас, — вполголоса заметила мадам Эйнсворт, обращаясь к невестке. — Он ужасно неопрятен последнее время.
— Мне очень жаль, — ответила миссис Эйнсворт, вспыхнув. — Это моя вина — я как-то запустила его в последнее время, по внешнему виду он действительно изменился…
Филипп почувствовал пренебрежительный взгляд мадам Эйнсворт и слышал ее нелестные замечания в свой адрес. Нервы его были натянуты, слух стал необычайно острым, а сердце невыносимо болело. Он уткнулся в книгу, которую стал читать, чтобы скрыть невольные слезы. Когда подали обед, мальчик побрел позади всех и молча занял свое место за столом.
Бассета огорчило, что мальчик ничего не ест, и когда кончился обед, он спрятал блюдо с миндальными пирожными и конфетами в буфет, бормоча:
— Малыш ничего не ел нынче. Он болен и расстроен. Я побалую его сладеньким!
Когда Бассет складывал серебро в буфет, в комнату тихо вошел Филипп и, подойдя к доброму старику, молча уставился на него. Ему хотелось что-то сказать, но слишком сильно билось сердце. Когда же Бассет достал конфеты и протянул ему, Филипп не мог больше владеть собой: его губы дрогнули, и крупные слезы покатились по щекам.
— Что это, мистер Филипп, в чем дело? Что случилось? — воскликнул Бассет, изумленный таким проявлением горя у своего обычно веселого друга.
— Ничего… ничего, мистер дворецкий, но… но вы так добры ко мне, и это вызывает у меня слезы теперь, когда все неласковы со мной…
— Да, я вижу это, мой бедный крошка! Вы не можете привыкнуть к такой резкой перемене. Я вижу, вы лишились даже аппетита, а это уж последнее дело. Но будет изводить себя! И все это из-за их маленького сына, они столько возятся с ним, что не в состоянии думать больше ни о чем на свете.
— О, нет, я не думаю, что это так, мистер дворецкий. Ну, — он тяжело вздохнул и снова залился слезами, — я пойду теперь в свою комнату. Спокойной ночи, мистер дворецкий, спокойной ночи! — Он помедлил немного, взявшись за дверь, и вдруг вновь повернулся к Бассету и проговорил чуть не с мольбой — Мне хочется… мне хочется пожать вам руку, мистер дворецкий!..
— О, благослови вас Боже, с удовольствием, мой дорогой мальчик. — И Бассет так стиснул его руку, что мальчик сквозь слезы улыбнулся.
— Вы… вы… не забудете меня?..
— Забыть вас? Что вы говорите? Как могу я забыть вас, видя ежедневно?
— Но когда меня не будет здесь, когда я уеду, вы заступитесь за меня? Вы скажете, что я не был гадким мальчишкой, не правда ли?
— Понятно, мистер Филипп. Я буду стоять за вас горою, покуда держусь на ногах!
— О, благодарю вас! Спокойной ночи! Спасибо за пирожное и леденцы! — И, бросив взгляд, полный любви и грусти, Филипп выбежал из комнаты.
После ухода мальчика Бассет стоял некоторое время, задумавшись, забыв о ложках, которые были у него в руках. Наконец, он пробормотал:
— Как это мерзко, что они забросили его. Кто знает, что творится в его душе! Своим взглядом он чуть не заставил меня разреветься… Постараюсь завтра распотешить его.
Войдя в свою комнату, Филипп огляделся и, отворив дверь, стал прислушиваться. Все были внизу с гостями. По временам откуда-то доносились взрывы смеха и обрывки разговора. Там, видно, о нем никто не думал. Постояв с минуту в задумчивости, он подошел к шкафу и достал оттуда желто-красный шелковый платок, принадлежавший ‘детям’. Этим платком, а сверху еще одним толстым шерстяным, которым он в холод повязывал шею, Филипп обвязал клетку, затем взял небольшой мешок, который мадам Эйнсворт дала ему для книг, достав с полки картонку, вынул из нее траурный венок с надписью: ‘Моей матери’, обвязанный крепом, — последний подарок Деи. Все это он тщательно завернул в бумагу и сунул на дно мешка. На столе лежали библия и молитвенник — подарок Туанетты, их он также положил в мешок. Уложив вещи, Филипп отпер свою копилку, несколько раз пересчитал сбережения — их было меньше, чем он думал: бесконечные вымогательства Лилибеля почти опустошили его кассу. Тем не менее он переложил деньги в кошелек, который отправил в мешок с прочими своими сокровищами, присоединив к ним и сверток с леденцами Бассета. Из одежды он взял свое старое платье, старые башмаки и шапку, он было призадумался над меховой шубой. В ней было так тепло, но нет, она стоит больших денег, он не должен брать ее! Повесив шубу на место, он вытащил простое короткое пальтишко, тоже толстое и теплое, хотя далеко не такое, как шуба.
Одевшись, Филипп отворил дверь и прислушался. На черной лестнице не было ни души, и он знал, что здесь можно пройти незамеченным. Он взял в одну руку ‘детей’, а в другую мешок — это были его сокровища, все его достояние. Тихо, с замиранием сердца, крался он, как преступник, вниз по лестнице и, никем не замеченный, выбрался на улицу.
Было начало марта, стояла отвратительная холодная ночь, с дождем и снегом. Филипп дрожал и кашлял, стоя на тротуаре. С минуту он медлил, наконец, бросил последний грустный взгляд на пышный особняк и скрылся в темноте со своими верными спутниками, ‘детьми’ отца Жозефа.

Глава 27
Опустевшая комната

На утро после бегства Филиппа мадам Эйнсворт с невесткой сидели за завтраком, обе ели мало и выглядели расстроенными. Когда завтрак был уже почти кончен, миссис Эйнсворт удивленно взглянула на пустое место Филиппа, только теперь заметив его отсутствие, и спросила:
— Где это Филипп? Он всегда так аккуратен, боюсь, не заболел ли он!
— С вашего позволения, сударыня, — заметил Бассет дрожащим голосом, — я пойду к нему в комнату и проведаю его.
— Да, сходите, — приказала мадам Эйнсворт сердито, — и скажите, чтобы сейчас же шел сюда, что мы почти кончили завтрак.
— Он никогда не опаздывал, — защищала Филиппа миссис Эйнсворт. — Он всегда приходит раньше нас. Последнее время я замечаю: он покашливает. Может быть, он болен? Надо непременно посоветоваться с доктором. Должна сознаться, что в последнее время я его немного забросила…
— Да, может быть, он и простудился, — равнодушно согласилась мадам Эйнсворт. — Меня заботит совсем не его здоровье.
— А что же? Что еще он сделал? — спросила с беспокойством миссис Эйнсворт. — Надеюсь, нет новых неприятностей?
Но прежде чем свекровь успела ответить, в комнату, запыхавшись, вошел Бассет.
— В комнате пусто! — объявил он. — И мистер Филипп исчез!
Старик был бледен и дрожал. Странное поведение дворецкого встревожило миссис Эйнсворт.
— Исчез! — воскликнула она, вскакивая с места. — Что вы хотите сказать? Куда исчез?..
— О, я не знаю, куда исчез бедный мальчуган! — ответил Бассет чуть слышно. — Я знаю только, что комната его пуста и что он не спал в своей кровати эту ночь, он ушел, вероятно, еще с вечера!
— Как! Его не было всю ночь? Ушел один, в темную, холодную ночь? Что могло случиться с ним? — простонала миссис Эйнсворт, бледная и дрожащая.
— Мне кажется, мистер Филипп ушел насовсем, — угрюмо заметил дворецкий. — Он взял с собой и клетку с мышами.
— Убежал? Я этого ожидала от него! — воскликнула мадам Эйнсворт. Она была в таком возбуждении, что забыла о присутствии Бассета.
— Умоляю, не обвиняйте его прежде, чем узнаете в чем дело, — защищала Филиппа миссис Эйнсворт. — Я не могу представить, чтобы он ушел по доброй воле: он так любил нас и так был доволен и счастлив.
— Простите, сударыня, — настойчиво прервал Бассет, — с вашего позволения, мистер Филипп не был счастлив последнее время. Я не знаю, что делалось в его маленькой душе, но теперь, когда я раздумываю, то мне кажется, что с ним случилось неладное, потому что вчера вечером он приходил ко мне в комнату и просил заступиться за него, когда его не будет.
— А, так вы знали об этом, — строго оборвала мадам Эйнсворт, — и ничего не сказали? Право, Бассет, вы удивляете меня!
— Нет, я ничего не знал, сударыня, — ответил Бассет. — Я только думал, что малютка болен и бредит, я старался успокоить его, как мог, потом он сказал мне: ‘Спокойной ночи’ — и заплакал…
— Сказал ли он еще что-нибудь, Бассет? Сказал ли, куда пойдет? — с тревогой расспрашивала миссис Эйнсворт.
— Ни слова, сударыня. Он не сказал даже, что уходит, а что-то в этом роде.
— О, как я виновата, это моя вина! — вскричала в отчаянии миссис Эйнсворт. — С тех пор, как у меня появился мой маленький, я забросила бедного мальчика. Я не хотела этого, но так вышло. Я оттолкнула его. Что делать, как найти его теперь? — И миссис Эйнсворт умоляюще взглянула на свекровь.
— Не глупите, Лаура! Нелепо поднимать такую тревогу из-за этого мальчика, — холодно проговорила мадам Эйнсворт. — Неблагодарному мальчишке надоела ваша доброта, и он предпочел вернуться к своей прежней жизни. Попросту говоря, он удрал! Я только вчера видела его опять с этим негритенком. Они, наверное, сговаривались. И если вы припомните, вчера вечером у него совесть была нечиста: он избегал смотреть людям в глаза.
— Я помню, что он был возбужден и взволнован, но не могу сказать, чтобы у него был виноватый вид. Я ничего не понимаю, не могу представить себе, чтобы он ушел добровольно, не сказав ни слова! Ах, если бы Эдуард был дома! Я не знаю, что делать, куда направить поиски! — проговорила в отчаяньи миссис Эйнсворт.
— Бассет, вы не заметили, все ли свои вещи забрал он? — допрашивала мадам Эйнсворт.
— Могу сказать, сударыня, что он ушел, в чем был. Я заглянул в его гардероб — он набит вещами, и даже его меховая шубка там.
— О, вы можете быть уверены, что он вернется! Он отправился в какую-нибудь экспедицию со своими оборванцами! Когда он устанет и проголодается, он вернется.
— Нужно же предпринять что-нибудь, — настаивала миссис Эйнсворт. — Я не могу оставить этого так и ждать, пока он вернется!
— Я подозреваю, — равнодушно продолжала мадам Эйнсворт, — что чистильщик сапог и этот негритенок уговорили Филиппа провести представление с его мышами. Кто может угадать, какой вздор натолковали они ему! Но во всяком случае, я советую вам подождать по крайней мере несколько дней, не возбуждать толков и не поднимать шума. Было бы глупо поднимать тревогу, когда он наверное вернется, голодный и грязный, как бывало с этим негритенком!
— Хотелось бы и мне думать так, — уныло произнесла миссис Эйнсворт. — Я бы дорого дала, чтобы увидеть его сейчас здоровым и невредимым.
Бассет убирал со стола. Вспоминая странное поведение Филиппа накануне вечером, он понял, что мальчик сказал: ‘прощайте!’, говоря ‘спокойной ночи!’.
‘Милый малютка, он был так несчастен, что не мог больше вынести, — размышлял Бассет, приводя в порядок столовую после завтрака. — Он забрал своих зверьков и ушел один ночью! Боже, Боже, что может ждать такого слабого ребенка!’
Прошло несколько дней. Филипп не вернулся, и о нем не было ни слуху ни духу. Чистильщика сапог расспросили о Лилибеле, но и он не мог ничего рассказать. Маленький негритенок тоже исчез, очевидно, Филипп ушел вместе с ним.
Тщательно осмотрев комнату мальчика, миссис Эйнсворт убедилась, что он не предполагал вернуться. Не оказалось траурного венка, библии, молитвенника, и она поняла, что он, взяв свои сокровища, ушел навсегда… Вопреки советам мадам Эйнсворт, она не могла оставаться безучастной. Когда прошло несколько дней и об исчезнувшем мальчике не поступило никаких сведений, она написала мужу, просила совета и в то же время пригласила агента для поиска Филиппа. Ее терзали угрызения совести и раскаяние, когда она вспоминала, как был заброшен и одинок бедный ребенок.
‘Это мой грех! — думала она. — Он хороший по натуре мальчик, он так чуток, так благороден! Я могла сделать из него все, что хотела. Он был бы доволен и счастлив, если бы я не забыла о нем, если бы я не пренебрегла моими обязанностями. Если он погибнет, если с ним случится несчастье, я одна буду виновата!..’

Глава 28
Отец Жозеф отправляет пакет с письмами

Когда отец Жозеф, после долгих и нелегких странствий по гористым районам Новой Мексики, вернулся наконец в скромную миссию Сан-Мигель, он застал письмо, отправленное ему несколько месяцев назад его другом, отцом Мартином, из церкви Св. Марии. Отец Мартин извещал о смерти Туанетты и о том, что Филиппа усыновил приезжавший с севера художник с женой. Узнав об этом, отец Жозеф сразу написал отцу Мартину и просил немедленно переслать пакет с бумагами, который он оставил у него на хранение. Но прежде, чем бумаги поступили, отец Жозеф получил новое назначение, еще более продолжительное и ответственное, и вернулся он в миссию Сан-Мигель только на следующую зиму. Пакет с бумагами давно ждал его.
Однажды вечером, сидя в своей комнате, усталый, разбитый, отец Жозеф вскрыл большой черный пакет, надписанный неразборчивым почерком. Из конверта выпало несколько бумаг и груда писем. Первое письмо было за подписью Туанетты, и он начал его читать:
‘Дорогой отец Жозеф, доктор сказал, что у меня порок сердца и что я могу умереть скоропостижно, вот почему я пишу это письмо и даю вам на хранение бумаги, которые вы должны вскрыть только после моей смерти. Я хочу, чтобы после моей смерти все выяснилось насчет моего мальчика. Из этого письма вы все узнаете.
Вы скажете, что я должна была давно рассказать вам все, — но я не могла. Я не могла расстаться с моим мальчиком, хотя знаю, что мой долг был — открыться вам.
Но надо начать сначала и рассказать все как можно яснее. Я воспитывалась в семье Детрава. Меня любили и заботились обо мне. Меня научили говорить по-английски и по-французски, читать, писать и вышивать, а также разводить цветы, сажать деревья. Когда родилась госпожа мисс Эстелла, мне было тридцать лет. Ребенка отдали мне на руки, она была моя с этой минуты, и я принадлежала ей. Девочка выросла красавицей и с прекрасной душой. Я ухаживала за ней и любила ее больше всего на свете. Когда началась война и родители ее погибли, она стала моей еще больше, чем прежде. Тяжело было жить в ту пору — каждый думал только о себе, и никому не было дела до заброшенной сироты. Я поддерживала ее, когда она валилась с ног от горя. Это было мое сокровище, и я берегла ее как зеницу ока.
Возле нашей плантации находился союзный лагерь. Молодой капитан полка был очень добр к нам. Он жалел молодую госпожу и делал все возможное, чтобы помочь нам. Он был так добр и мил, что мы полюбили его и верили ему во всем. Вы знаете, какое настроение царило тогда и как все приходилось держать в тайне. Я видела все, что происходило между молодыми людьми, но не знала, чем это кончится для моего бедного дитяти. И вот однажды вечером они тайно обвенчались у приезжего французского патера. Он был прислан в наш приход на место кюре, который отправился капелланом с союзным полком. Отец Жозеф, священник, повенчавший их, были вы’.
Отец Жозеф оторвался от письма и задумался.
— Да, — произнес он, наконец, — я вспоминаю. Это было, когда я жил в приходе Св. Иоанна Крестителя. Была ночь, я находился в ризнице, когда ко мне пришли какие-то молодые люди, и я не мог отказать в их просьбе. Было смутное время, и странные дела творились вокруг. Да, вспоминаю: бледная молодая девушка и молодой союзный офицер… Мне показался странным этот брак, но я обвенчал их. Да, вот то самое свидетельство, которое я выдал им!.. — Он развернул бумагу и посмотрел на свою подпись, затем снова взялся за письмо Туанетты.
‘Теперь, когда я напомнила вам все это, вы, может быть, припомните, что было дальше. Через год вы крестили их ребенка, прелестного мальчика, а когда мальчику было около двух месяцев, молодого отца убили в схватке, и моя госпожа с ребенком и няней бежали из деревни в свой городской дом, который, как вы помните, сгорел в ту же ночь. Всех троих считали погибшими в огне, но погибла только молодая мать, а ребенок и няня уцелели. Я была эта няня, а Филипп — тот ребенок. Когда начался пожар, мальчик спал у меня на руках. Я отнесла его в безопасное место и побежала спасать мою бесценную госпожу, но я опоздала… Я не нашла ее… Услыхав, что в числе погребенных под развалинами называют и няню с ребенком, я вместе с ребенком побежала к своей приятельнице в другую часть города, так что никто не заметил меня. Она приютила нас и хранила мою тайну до смерти. После ее кончины я вернулась в дом Детрава. Я хотела, чтобы ребенок вырос в собственном доме, — он не знал, что это его поместье, но я-то ведь знала, что когда-нибудь оно будет принадлежать ему!
Помните ли вы, как подробно и строго расспрашивали меня о родителях ребенка, когда я впервые привела к вам Филиппа? Вы не узнали меня, вам и в голову не пришло, что этот мальчик — сын Эстеллы Детрава и молодого союзного офицера.
Вы удивляетесь, почему я так долго скрывала правду? Я объясню вам теперь. Я любила этого ребенка, он был последним из их семьи, и мне казалось, что он мой и что потеря его убьет меня. Но главная причина была в том, что я клятвенно обещала моей госпоже в случае ее смерти не расставаться никогда с ребенком. Не удивительно, что она была против того, чтобы мальчик воспитывался на севере. Она знала, что ее муж не сообщил семье о своей женитьбе: между северной и южной частью страны царила непримиримая вражда. А она была очень щепетильна в этом вопросе и неоднократно брала с меня слово, что в случае смерти ее и ее мужа спрячу ребенка, пока он не подрастет и не будет в состоянии сам распорядиться собой. Я боялась, что, если я открою его местопребывание, его заберут на север, в семью отца, а меня к нему не подпустят. В той семье ничего не знали о мальчике, пожалуй, невзлюбили бы его, — а для меня он был мое единственное сокровище! Нет, я не могла его отдать! Мне казалось, что я смогу это сделать, когда он подрастет. Но годы шли, я не могла его отдать и не отдам, пока жива…
Но пора кончать. Мне трудно писать, я еле вожу пером. Я провожу дни и ночи над этой исповедью, хочу как можно больше объяснить вам…
Когда смятение после пожара улеглось, я тайком вернулась на плантацию и забрала бумаги моей госпожи, которые, к счастью, она не успела взять из-за поспешного бегства, — иначе и бумаги погибли бы в огне. В этом пакете — брачное свидетельство, выданное вами, письма молодого офицера к моей госпоже, вы увидите также нераспечатанное письмо, адресованное матери молодого человека. Он дал его моей госпоже, чтобы в случае несчастья с ним она отослала его матери. Я думаю, что в нем он сообщает о своем браке и просит позаботиться о его жене и сыне… Но ей, святой душеньке, не понадобились их заботы: она ушла туда, куда несколькими днями раньше ушел и ее молодой супруг, остался только мальчик, которого после моей смерти надо отправить к родным его отца. Может быть, нехорошо, что я удерживаю его теперь, но он еще мал и привязан ко мне. Я делала для него все что могла, я учила его только добру. Никто не скажет дурного слова о моем Филиппе. О, отец Жозеф, я чувствую, что, когда вы будете читать это письмо, он будет одинок! Я уйду из этого мира — его ‘мамочки’, которую он так любил и слушал, скоро не станет. Будете ли вы любить его, заботиться о нем, утешать его? Он будет так несчастен без меня! Эти бумаги и письма, конечно, надо отослать его бабушке. Сомневаюсь, что она сможет любить его так, как я. О, отец Жозеф, будьте добры к нему! Я оставляю его на ваше попечение. Если я поступила нехорошо, скрывая его, простите меня и отдайте на милость и суд Божий!

Туанетта’.

Прочитав письмо Туанетты, отец Жозеф отер со щек слезы и вновь принялся за письма. Тщательно просмотрев бумаги и написав от себя несколько слов в пояснение, он вложил их в новый конверт и надписал адрес мадам Эйнсворт.

Глава 29
Маленькие странники

Когда в холодную мартовскую ночь Филипп вышел на улицу с ‘детьми’ и с остальным багажом, первой мыслью его было уйти, а второй — пробраться в Новый Орлеан. Первое было довольно легко осуществить, но над вторым надо было серьезно подумать, так как не все дороги вели в этот далекий южный город.
Лилибель ждал Филиппа на углу. Он дрожал от холода и нетерпения. У него в руках тоже был узелок. Филипп заранее дал Лилибелю денег для покупки провизии, которая и была в узелке. Еда состояла из бананов, имбирного пряника и сушеных зерен, маленькое ведерце с патокой дополняло дорожный провиант.
— Ну, что ж, — отрывисто проговорил Филипп, увидя его, — ты готов?
— Да, мастер Филипп, я готов, я все сделал. Но мы пойдем, наконец, куда-нибудь или будем стоять всю ночь под холодным дождем?
— Понятно, пойдем, — решительно ответил Филипп. — Нам нужно двигаться, чтобы согреться. Пойдем же к переправе! — И без лишних разговоров он повернул к реке и быстро зашагал вперед, за ним медленно поплелся Лилибель, хныкая и жалуясь на холод.
Филипп хорошо понимал, что ему придется возглавить это путешествие и что вся ответственность лежит на нем. Прежде всего надо было уйти из города.
— Ведь городовые могут поймать нас, — между тем говорил, всхлипывая, Лилибель, — нас отправят обратно, посадят в тюрьму для бродяг и никогда не выпустят!
Это беспокоило и Филиппа. Несмотря на неизвестность, ожидавшую впереди, он ни за что не хотел бы вернуться и изо всех сил спешил к переправе. Он не озяб и не промок, толстое пальто защищало его от дождя, а сердце согревала надежда.
Когда они пришли к переправе и Лилибель увидел пароход, качавшийся на темных волнах Северной реки, он отскочил назад, упрямо твердя:
— Я не поеду больше пароходом, я пойду пешком!
— Но надо прежде переехать через реку, это только переправа! Пойдем, пароход сейчас отойдет. Если ты не пойдешь, я уеду без тебя, — пригрозил Филипп.
— Я не пойду, — хныкал Лилибель, в то время как Филипп, отдав билеты, подталкивал его вперед в густую толпу. Они прошли незамеченными.
Благополучно перебравшись на другой берег, Филипп пошел медленнее. В голове его созревал план. С сообразительностью, несвойственной его возрасту, он понимал, что нельзя задавать вопросов, которые могли бы навести на их след. Если он не будет осторожен, его легко смогут разыскать и отправят обратно. И он решил не расспрашивать ни о чем, что бы могло возбудить подозрения. Он помнил только два города, через которые проезжал, направляясь на север со своими приемными родителями. Один из городов — Чатануга — запечатлелся в его памяти: они останавливались в нем и осматривали Сторожевую Гору, место ‘битвы в облаках’. Другой город — Вашингтон, миссис Эйнсворт говорила, что это столица страны. Если они проезжали эти города по пути в Нью-Йорк, то и обратно следовало пройти мимо них. И он решил разузнать, как пройти в Вашингтон.
Филипп был полон решимости, отваги и надежд, его не останавливало, что впереди — длинный ряд трудных дней, недель и даже месяцев, которые предстояло идти, что впереди — холод, голод, труды и страдания, холмы, долины и леса, реки и озера. Все препятствия придется преодолеть, прежде чем добраться до своей родины.
Прошла добрая часть ночи, наши маленькие путешественники очутились за пределами блестящего и шумного Джерсей-сити, в сонном предместье. Лилибель устал и объявил, что дальше не сделает ни шагу. Они присели на ступеньки недостроенного дома и подкрепились имбирным пряником и бананом. После скромного ужина Лилибель прикорнул на куче стружек, под лестницей, и скоро оказался в царстве снов, где нет ни холода, ни голода, ни усталости.
Некоторое время Филипп молча сидел и смотрел на звезды.
‘Вот Большая Медведица, — думал он. — Мамочка часто показывала мне ее. Она блестит здесь так ярко и кажется такой близкой, что не может быть отсюда далеко до Нового Орлеана. А вот Малая Медведица, она всегда стояла прямо над питтоспорумом в мамочкином саду… Она такая же, как была, и горит здесь и там в один и тот же час…’ Сидя в темноте, с ‘детьми’, он обрадовался знакомым созвездиям, как старым друзьям, он радовался, что они будут его сопровождать в долгом пути домой. Этот путь казался ему короче и легче, раз они сияют вверху.
Вскоре Филипп продрог, и глаза его начали слипаться от сна. Он забрался под лестницу и примостился возле Лилибеля, устроившего себе удобное гнездышко в куче стружек, клетку с ‘детьми’ Филипп поставил посередине. Положив мешок под голову, он с наслаждением последовал за своим спутником в упоительное царство снов.
Едва занялась заря, Филипп был разбужен писком ‘детей’. Лилибель еще спал и проспал бы, без сомненья, весь день, если бы его не растолкали.
— Как, мастер Филипп, уже пора вставать? — бормотал он с огорчением, протирая глаза и зевая, пока Филипп тряс его изо всех сил.
— Да, пора! Скорее вставай и завтракай, мы успеем уйти прежде, чем сюда придут.
Филипп дал ‘детям’ немного зерен, сам нехотя съел ломтик банана, между тем как Лилибель с большим удовольствием уплетал громадный кусок имбирного пряника. Поев, они стряхнули с себя стружки и пыль и продолжали свой невеселый путь.
Утро стояло холодное, серое. Голова Филиппа горела, ноги были словно свинцом налиты, но надо было торопиться, — нельзя было поддаваться слабости в самом начале путешествия. Пройдя довольно большое расстояние, они остановились у деревенского домика и попросили пить.
Добрая женщина, возившаяся с ребенком, дала обоим по горячей булочке с маслом и по чашке кофе. Это подкрепило их, настроение стало бодрее, и они весело зашагали дальше.
Они шли весь день, Филипп шагал решительно, а Лилибель едва плелся за ним. На их расспросы о том, как идти в Вашингтон, одни смеялись, другие советовали: ‘Идите прямо, и через неделю придете!..’ Иные говорили, что не знают туда дороги, что это слишком далеко для пешеходов, что лучше ехать поездом. Филипп благодарил и спокойно продолжал путь, но первый день пути показался ему самым длинным в его жизни.
Вторая ночь застигла их у железнодорожной станции, на краю маленькой деревушки. Филипп был голоден — он ничего не ел с утра. Лилибель же подкреплялся в течение дня с таким усердием, что в узелке остались только зерна, а сухая пища Филиппа не привлекала. Когда они подошли к станции, товарный поезд стоял наготове, не было только паровоза, чтобы отправиться в путь. Двое рабочих сидели у кухонного котла, и Филипп, проходя мимо, бросил в их сторону завистливый взгляд. Они ужинали, и подле них стоял котелок с дымящимся кофе. Усталому мальчику нестерпимо захотелось выпить этого вкусного напитка, но он не любил бесплатных чужих услуг и, вынув из кармана монету, вежливо попросил продать ему немного кофе.
— О, маленький человечек, у нас нет кофейни, но можем поделиться с тобой!
И они налили ему большую жестяную кружку кофе. Кофе был крепкий и сладкий, и хотя это был не мокко, Филиппу показалось, что в жизни он не пил ничего вкуснее. Он с наслаждением выпил полкружки, а остальное отдал Лилибелю.
Негритенок такими жадными глазами смотрел на хлеб и ветчину, что рабочие, обратив ка это внимание, угостили мальчиков ужином, который те уничтожили с жадностью, подтвердив поговорку — ‘Голод — лучшая приправа’. Филипп ел с таким аппетитом, какого никогда не было за пышно сервированным столом мадам Эйнсворт. После ужина Филипп поблагодарил рабочих и хотел двинуться дальше.
— Куда вы идете, малыши? — спросил один из рабочих.
— Мы идем в Вашингтон, — ответил, не задумавшись, Филипп.
— В Вашингтон? Как же вы туда проберетесь?
— Мы идем туда пешком, — бесстрашно отвечал Филипп.
— Когда же вы думаете быть там?
— Я не знаю, может быть, завтра.
— Ха-ха-ха! Ну, ладно, идите сюда к нам, вы поедете! Пешком вы доберетесь туда через месяц и вконец истреплете обувь!
Филипп и Лилибель, в восторге от такой удачи, весело вскарабкались в вагон. Рабочие отвели им скамью в углу, где они могли отлично выспаться.
Утром мальчики были в Вашингтоне, к немалому своему восторгу.
— Послушай, Лилибель, — обратился Филипп к своему попутчику, — теперь мы недалеко от Нью-Йорка, и нам нечего так торопиться. У меня есть немного денег, останемся здесь и сделаем передышку.
— А ведь можно заработать кучу денег, если показывать мышей! — предложил Лилибель, весело оскалив зубы. — Я уже говорил вам об этом. Тогда, я уверен, нам не придется больше идти пешком.
Филипп тоже был полон надежд, нельзя было не согласиться с Лилибелем, пока все шло очень гладко. В конце концов, не так уж трудно попасть в Новый Орлеан!
И они пошли осматривать город с веселостью и беззаботностью двух молодых миллионеров, гуляющих в праздничный день.

Глава 30
Мадам Эйнсворт получает пакет с бумагами

Прошел месяц с начала путешествия Филиппа. Миссис Эйнсворт изнывала в тревоге и чувствовала себя глубоко несчастной, она сделала все, что возможно, для поиска мальчика. Не одно письмо получила она от агента и отправила ему, но все было безрезультатно. Агент, зная, как Лилибель приехал в Нью-Йорк, предполагал, что негритенок, исчезнувший одновременно с Филиппом, уговорил его воспользоваться пароходом дальнего плавания, и что они уже в Новом Орлеане. Но ответы, которые поступили на запросы агента от капитанов пароходов и полиции в Новом Орлеане, убедили его в том, что дети не поехали морем и что в Новом Орлеане их нет.
Мадам Эйнсворт была убеждена, что беглецы и не покидали Нью-Йорка, и втайне боялась, что Филипп вернется, а главное, — что будет прощен и принят обратно. Но по мере того, как шла неделя за неделей, она успокаивалась и все больше негодовала на невестку, поднявшую тревогу и шум из-за того, что она, мадам Эйнсворт, считала неожиданным счастьем. Они избавились от приемыша не по своей вине, они его не выгоняли! Он сам захотел уйти, и они нисколько не в ответе за это. Поэтому совсем ни к чему разыскивать и желать его возвращения! Если им удастся найти его, — он, чего доброго, опять удерет, и вновь появятся те же хлопоты и расходы. Без сомнения, у мальчика цыганская натура, он подрос — вот в нем и прорвался дух своеволия.
Но иногда, несмотря на свою суровость и равнодушие, она чувствовала угрызение совести. То вставало перед ней милое личико мальчика, то вспоминала она его заразительный смех, изящные манеры. Даже воспоминания о его маленьких шалостях заставляли мадам Эйнсворт иногда и теперь улыбаться и одновременно — вздыхать. Вспоминался день, когда он так убедительно защищал ‘детей’ отца Жозефа, и трогательные нотки в его голосе, которые и ее взволновали тогда, воскресив в памяти прошедшее горе. А как раз в последнее время, перед бегством, он имел болезненный вид, порою она замечала, что щеки его пылают и глаза неестественно блестят. Может быть, он не перенес холода и лишений и теперь его тельце сиротливо лежит где-нибудь в безвестной могиле! Такие мысли и воспоминания с каждым днем появлялись все чаще.
Однажды утром, сидя у стола и разбирая только что полученные письма, мадам Эйнсворт обратила внимание на большой странный пакет, подписанный незнакомой рукой.
Руки ее дрожали, когда она вскрывала конверт с огромной печатью. Первым, что выпало из конверта и бросилось ей в глаза, было письмо, обращенное к ней, написанное знакомым ей почерком — почерком ее сына, ее Филиппа, который десять лет не подавал о себе вести! Это был как бы голос из могилы. С изменившимся лицом она вскрыла письмо и прочла сообщение сына о его женитьбе и страстную, нежную мольбу к матери о жене и ребенке.
Почему это письмо скрывали от нее столько лет? Кто осмелился сделать это? И чувство негодования соединилось в ее душе с горем и изумлением. Одну за другой развертывала она страницы и читала нежные письма сына к его любимой девушке, объяснительное письмо отца Жозефа и, наконец, трогательную исповедь Туанетты.
Вот она вся перед ней, история двух молодых жизней, их радости и печали, надежды и упования, закончившиеся ужасной трагедией, которая теперь, через столько лет, казалась почти невероятной и несуществовавшей! Без ведома мадам Эйнсворт сын ее женился более, чем за год до своей смерти! Воспоминание о том дне, когда ей сообщили о гибели сына, опять пронзило ее сердце нестерпимой болью. Он погиб в расцвете молодости и любви, и его молодая жена последовала за ним, но ребенок, где же он? Они пишут о ребенке Филиппа, о ее внуке, о старшем Эйнсворте. Почему они скрывали его от нее все эти годы? Кто сделал это? Где он? Почему эти письма отправлены ей только теперь?
Рассудок ее терял ясность. Снова внимательно и не торопясь перечитала она письма Туанетты и отца Жозефа, и вдруг ее озарила новая мысль. Истина предстала перед ней. Филипп Туанетты — мальчик, которого усыновил ее сын, маленький приемыш, бродяга, презираемый и отвергнутый ею, — дитя ее сына, ее внук! В его жилах текла ее кровь, он был ей родным, а она, не зная этого, прогнала его на погибель и смерть!
Это был ужасный момент. Гордость и самообладание покинули мадам Эйнсворт, она была беспомощна и слаба перед своим открытием. С криком отчаяния, на который в ее комнату вошла невестка, она упала в кресло и разразилась рыданиями.
— Что такое, что случилось? — спрашивала в ужасе миссис Эйнсворт.
Ей никогда не приходилось видеть в слезах гордую старую леди, видеть ее слезы было нестерпимо жутко.
— Лаура, Лаура, я никогда не прощу себе этого! — воскликнула мадам Эйнсворт, увидев склонившееся над ней бледное, полное сострадания лицо невестки. — Что делать? Как разыскать его? Этот мальчик, это дитя, которое я выжила из дому, — сын Филиппа, сын моего бедного Филиппа!..
— Что? Кто? — прервала ее невестка в страхе.
Ей почудилось, что свекровь лишилась рассудка.
Но мадам Эйнсворт не заметила ни восклицания невестки, ни ее испуга.
— О, как я жестоко наказана! — продолжала она в исступлении. — Вот документы, вот письма! Взгляните на них, прочтите. Они все объясняют, теперь ясно как день! Я не слушала голос своего сердца. Меня ведь влекло к этому ребенку! Я внутренне боролась с любовью к нему! Старые, нелепые предрассудки, — я должна была быть справедливой к нему! О, я чувствовала это даже тогда, когда была жестока с ним, когда он так жалобно молил за своих маленьких любимцев. Это был тот же голос, то же выражение лица и глаз, что и у моего Филиппа, когда я наказывала его за шалости!
Между тем миссис Эйнсворт знакомилась с письмами и бумагами.
— Да, — вымолвила она, наконец, — это, должно быть, правда. Филипп, вероятно, сын капитана Эйнсворта. Эдуард почувствовал это сразу, как увидел его. Сходство с братом и вызвало его любовь к мальчику — он мне сказал об этом в самом начале, кроме того, он так похож на нашего мальчика. Я всегда удивлялась, как это вы не замечали сходства между ними. — И миссис Эйнсворт вытерла слезы, застилавшие глаза. — Но что же нам делать? Как найти его? — И она беспомощно взглянула на свекровь, которая с усилием пыталась овладеть собой.
— Я немедленно вызову Эдуарда, пусть бросает дела и немедленно возвращается, — ответила, наконец, мадам Эйнсворт решительно. — Можно ли думать о делах, когда сын Филиппа скитается по белу свету в нужде и лишениях? Лаура, пока я напишу Эдуарду, пошли за сыщиком. Надо побольше ему заплатить, надо употребить все усилия. Ребенок может и должен быть найден! Пока я не увижу его вновь, я не буду знать ни минуты покоя!

Глава 31
Они подвигаются вперед

Наши юные путешественники недолго оставались в Вашингтоне. Пристрастие Лилибеля к сладостям, страсть к зрелищам очень скоро сделали их кошелек пустым. Денег от представлений с участием белых мышей не прибавлялось, хотя негритенок надеялся на это. Филипп побаивался, как бы клетка с мышами не навела на их след, и потому держал ее всегда в укрытии и редко показывал кому-нибудь юрких зверьков. Впредь он решил избегать больших городов — в них было слишком много соблазнов для Лилибеля, — а пробираться проселочными дорогами, мимо глухих деревень.
И вот они снова отправились в путь. Иногда ошибались в выборе дороги, но все же, хоть и медленно, двигались вперед, к своей цели. Им редко выпадала возможность ездить, больше приходилось идти пешком, но в пище и в крове им никогда не отказывали. В ведерке Лилибеля, выдержавшем все превратности путешествия, всегда лежало что-нибудь съестное, чтоб он мог подкрепиться. Когда хозяйка, к которой они обращались, давала им больше, чем они могли съесть в один присест, они прятали оставшееся про запас, до следующей остановки.
С продвижением на юг становилось все теплее, и они меньше страдали от холода. Еще в начале марта Лилибелю пришлось расстаться со своими башмаками, и это не особенно огорчило его, так как ноги настолько загрубели, что подошвы стали как воловья кожа. Филипп, еще недавно носивший мягкую обувь, а теперь лишившийся башмаков, невыносимо страдал от нарывов и ран, не заживавших от постоянной ходьбы по неровным поверхностям дорог. Временами он не мог сделать ни одного шага и садился на землю в полном отчаянии. Тогда Лилибель старался ободрить его, уверял, что уже видит дым из трубы или слышит шум поезда, — стало быть, недалеко селение или станция, где можно отдохнуть и подкрепиться. И Филипп, бледный, сжав губы, с усилием поднимался и шел дальше. Иногда же силы оставляли Филиппа, и Лилибель, бережно взвалив его себе на спину, нес эту ношу бодро и с легкостью, вызывавшей удивление.
Филипп был худ и не тяжел. Казалось, он таял с каждым днем и однажды с улыбкой заметил Лилибелю, что на нем ничего не осталось, кроме платья, которое тоже начинает таять: дыра здесь, трещина там, лоскут, оставленный на сучке, кусок, оторванный, когда лез через забор, — все это напоминало, что и его одежда будет скоро в таком же виде, как и наряд Лилибеля. Если бы мадам Эйнсворт могла взглянуть на Филиппа через шесть недель после начала путешествия, вид его вполне подтвердил бы, что он бродяга.
Меньше всех страдали от путешествия ‘дети’ отца Жозефа. Кормили их хорошо, им было тепло, о них нежно заботились, а вдобавок они предпочитали странствовать на открытом воздухе и видеть светлое солнышко, чем находиться постоянно в запертой скучной комнате. Зверьки были веселы и очень охотно проделывали несложные трюки, чтобы в виде медяков увеличить капитал мальчиков, который Лилибель весело собирал в свою шапку. Чем дальше двигались они на юг, тем чаще устраивали представления, и их касса редко была пуста, но пристрастие Лилибеля к лакомствам и презрение ко всему полезному приводили к тому, что они часто нуждались в самом необходимом.
Тем не менее, перемежая смех слезами, они все же шли к своей цели. Нередко бывало, что им случалось то чересчур обильно наесться, то по нескольку дней недоедать, то они ночевали под открытым небом, то проводили ночь под чьим-нибудь гостеприимным кровом.
Однажды темнота застигла их в горах штата Тенесси. Был апрель, но в горах стоял резкий холод. Звезды ярко блестели, морозило, сухие ветки и листья шуршали и хрустели под ногами. Они шли по дороге, поднимавшейся круто вверх, и не знали, куда направляются, но они были уверены, что если держаться дороги, она приведет куда-нибудь. Наконец, когда дальше некуда было идти, они уселись в темноте, совершенно обессиленные, дрожа от холода и голода. К несчастью, на этот раз в ведерке Лилибеля было пусто.
Немного отдохнув, мальчики собрали листья и ветви под деревом и, поставив в середину клетку с ‘детьми’, улеглись на ночлег. Только собрались уснуть, как услыхали в кустах чьи-то шаги, осторожно приближавшиеся к ним, и тихое мерное дыхание, — несомненно, какое-то живое существо очутилось рядом.
Лилибель в ужасе вскочил, и белки его глаз засверкали в темноте.
— Медведь! Это медведь! — закричал он, влезая на дерево. — Уходите скорее! Уходите! — кричал он Филиппу. — Лезьте скорее на дерево, не то он схватит вас и съест.
— Я не могу, невозможно влезть на дерево с ‘детьми’. Но я не оставлю их, — решительно ответил Филипп.
— Это, наверное, медведь, я слыхал ворчание, — настаивал Лилибель.
— О, пустое! — произнес Филипп. — У меня есть спички, и я сейчас посмотрю, кто здесь.
В это мгновение вырисовался громадный темный силуэт, и над самой щекой Филиппа пронеслось теплое дыхание. Он зажег спичку и, выждав, пока она разгорится, радостно воскликнул:
— Это корова! Это только корова! Слезь — она не тронет тебя.
— Зажгите огонь, — сказал Лилибель, спускаясь медленнее, чем взбирался. — Когда будет светло, я подою ее. Я умею доить коров.
Но у Филиппа не было больше спичек, и они улеглись, решив ждать утра. Корова легла около них. Это соседство придало Филиппу мужество и спокойствие, и он скоро уснул бы, если бы Лилибель не начал стонать от холода.
— Я совсем замерз. Я, право, умираю.
— На, возьми мое пальто, — предложил Филипп. — Мне не очень холодно.
— Нет, я не хочу, мастер Филипп: вы больны, и вам тоже холодно. Я не возьму вашего пальто.
Вероятно, Лилибель смутно почувствовал сладость самопожертвования, потому что он перестал жаловаться, а зарылся поглубже в листья и скоро уснул крепким сном. Филипп осторожно снял с себя пальто — под ним была еще куртка — и накрыл негритенка, заботливо подоткнув пальто со всех сторон, затем улегся рядом, обнял руками клетку с ‘детьми’ и забылся тревожным, лихорадочным сном.
Проснулся он на рассвете, окоченев от холода, ноги и руки невыносимо болели, голова кружилась, и с минуту он не в состоянии был подняться. Но, наконец, с громадными усилиями встал и стряхнул с себя слабость, начинавшую овладевать им.
Корова была еще рядом, и Лилибель надоил полное ведерко теплого молока, которое они выпили до капли.
Когда оба насытились, Лилибель взял еще одно полное ведерце про запас.
Свежее молоко подкрепило Филиппа, и он готов был продолжать путь в более веселом настроении, но, открыв клетку, увидел, что бедная Снежинка лежала окоченевшая, мертвая. Она всегда была нежнее других и, вопреки своему имени, не вынесла холода. Это была первая беда, случившаяся с ‘детьми’, и Филипп горько оплакивал бедное крохотное создание. Он не мог решиться оставить ее и положил в карман своей куртки, надеясь, что тепло вернет животное к жизни. Тщательно укрыв остальных ‘детей’, мальчуганы, грустные и подавленные, продолжали свой путь.

Глава 32
Душистая олива зацветет

Уже расцвели оливы и жасмин, когда наши путешественники добрались до цели. Два месяца провели они в тяжелом пути, и с каждым днем трудности и страдания, как казалось Филиппу, все увеличивались, сил у него становилось все меньше.
Лишения, голод и холод сделали свое дело, хрупкий мальчик так исхудал и побледнел, что каждый при виде его думал, что дни его сочтены. К концу пути он еле мог пройти несколько шагов без передышки, он жаловался на усталость и сонливость, аппетит же у него совсем пропал. Если бы не сердобольные крестьяне, иногда подвозившие их на своих телегах, и не добрые кондуктора товарных поездов, перевозившие их от одной станции до другой, Филипп свалился бы на дороге. Но несмотря на физическую слабость, душевная бодрость не покидала его, он был так же полон надежд, веры и радости, как и в начале пути. Иногда он шел с лихорадочной энергией.
— Я не болен, — говорил он решительно, — я только устал, и мы должны не останавливаться, а идти дальше.
Некоторое время, пока наступало возбуждение, Филипп быстро шел вперед, но иногда вдруг силы его покидали, и он валился на землю чуть не в обмороке.
Тогда Лилибель пускал в ход все доводы, какие только могли приободрить Филиппа. Иногда это был дым или звон колокольчика в стаде или шум катящейся телеги. Если все эти доводы оказывались бесполезны и Филипп ничего не говорил в ответ, негритенок брал на руки свою легкую ношу и нес, пока они не добирались до места, где можно было рассчитывать на помощь.
Однажды ночью они добрались до берега озера, лежавшего между ними и обетованной землей, к которой они стремились.
Был май, от громадной круглой луны, блестящей, как серебро, исходил свет. Они находились в сосновом лесу, ветерок шелестел в ветвях, воздух напоен смолистым запахом сосен, земля усеяна такой массой душистых сосновых игл, что сделалась мягкой как пышная постель.
Филипп, измученный дневными переживаниями, растянулся на родной земле с чувством благодарности за то, что закончился последний переход и что путешествие окончено. Он принимал шелест ветра в деревьях за шум воды в озере, ему казалось, что они уже на берегу и что надо переправиться через его сверкающие воды, между тем как до озера, сверкавшего в лунном свете, были еще целые мили. В эту ночь Филиппу особенно нездоровилось, лицо его пылало, глаза расширились и блестели. Лилибель сидел возле него, тихо всхлипывая.
— О чем ты плачешь, Лилибель? — спросил Филипп как во сне.
Ему казалось, что он плывет вверх, плывет между деревьями, к серебряным лучам луны.
— Я плачу оттого, что вы хвораете, мастер Филипп, и мы не сможем переправиться через озеро. Теперь, когда мы совсем рядом, нам нельзя попасть на ту сторону. Ведь не пойдем же мы пешком по воде, а Новый Орлеан на том берегу.
— Да, — согласился Филипп, — мы не можем пойти по воде, но мы можем остаться здесь и отдохнуть. Можно остаться здесь навсегда.
— Нет, нам нельзя оставаться здесь, мастер Филипп, нам нужно переправиться, — решительно отвечал Лилибель.
— Это похоже на мамочкин сад, — шептал в забытье Филипп.
Его мысли блуждали далеко, и он забылся лихорадочным сном.
— Но отсюда еще довольно далеко до озера, потом — нам нужно еще переправиться, — настаивал Лилибель.
— Душистая олива зацвела, я слышу ее запах и запах жасмина.
— Нет, мастер Филипп, это не душистая олива, ее нет здесь. Это пахнут сосны.
— Да, пойдем на Королевскую улицу, пока не зацвела олива.
— Что вы говорите, мастер Филипп? Вы не можете попасть на Королевскую улицу, пока мы не переправимся через озеро. — И Лилибель наклонился над больным мальчиком, с беспокойством заглядывая в его глаза. — Он спит и бредит, Боже, Боже! Он расхворался, у него жар! Как переправлюсь я с ним через озеро?
Вдруг Лилибель поднял голову и стал прислушиваться, затем бросился на землю и приложил ухо к земле. ‘Это поезд, конечно, и недалеко отсюда, он бы перевез нас, наверное, они взяли бы мальчика — больного, почти умирающего! У него жар, он бредит… Они взяли бы его, я должен отнести его туда! Надо разбудить его’.
— Пойдемте, мастер Филипп, садитесь ко мне на спину, я потащу вас.
Но его слова остались без ответа. Филипп был в глубоком обмороке, не чувствуя ни боли, ни слабости, и когда Лилибель поднял тяжелую голову Филиппа, она безжизненно упала на подушку из сосновых игл.
— Совсем и не нужно ему просыпаться, я могу нести его, как ребенка, и этих мышат тоже. Я потащу их на спине, а мастера Филиппа возьму на руки.
Сосновые леса довольно прозрачны, так что сохраняется видимость на большое расстояние, этому не мешает густая чаща деревьев, и Лилибель, пройдя немного, увидел луч света и снова услыхал грохот поезда. Теперь он знал, куда идти. Подняв свою ношу, нежно обняв Филиппа, как спящего ребенка, он двинулся к высокому дереву на краю леса.
Негритенок с тяжелой ношей должен был часто останавливаться, чтобы перевести дыхание, каждый раз, дойдя до удобного места, он бережно опускал Филиппа на землю и отдыхал, пока не чувствовал себя в силах снова поднять его. Он осторожно ступал, не спуская внимательных глаз со столба, белевшего вдали и все яснее вырисовывавшегося по мере приближения к нему.
Трудный и медленный переход занял большую часть ночи, и лишь на рассвете Лилибель с радостью увидел, что они уже на опушке леса, у самой железнодорожной станции. Когда совсем рассвело и он мог разглядеть, где они находятся, он увидел рядом с собой водокачку.
— Теперь я спокоен, — ликовал Лилибель. — Они остановятся здесь набирать воду для паровоза, и надо только поднести мастера Филиппа поближе и ждать, пока подойдет поезд.
В сравнении со всем, пережитым ночью, этот последний подвиг был пустяком, и когда Филипп очнулся от тяжелого сна, он увидел, что лежит на мягкой траве, в тени водокачки, а Лилибель сидит рядом с ним, умываясь прохладной чистой водой.
— Я говорил вам, что близко железная дорога, — радостно сказал негритенок.
Филипп поднялся, с удивлением оглядываясь.
— Где мы? Мы уже переехали через озеро? — спросил Филипп, еще не совсем придя в себя и покачиваясь от слабости.
— Нет, мы еще не переправились, но мы поедем с первым поездом, какой подойдет.
— Как я очутился здесь, Лилибель? — спрашивал Филипп. — Я уснул под сосной, и не помню, чтобы я шел.
— Вы и не просыпались, я нес вас на руках, — с гордостью ответил Лилибель.
— А ‘дети’?
— И ‘дети’ здесь, — ликовал Лилибель.
Филипп улыбнулся и удовлетворенный закрыл глаза. Через несколько минут он уже спал, а Лилибель сидел здесь же, охраняя его сон. После долгого сна Филипп почувствовал себя лучше. Жар спал, голова была ясна, он чувствовал лишь большую слабость.
Время близилось к полудню, а Лилибель все ждал поезда, в приходе которого не сомневался.
— Я уже слышу его, или — я вижу дым! — этими восклицаниями он старался ободрить Филиппа, который прислушивался к нему с радостной улыбкой.
Наконец-то, наконец, услыхали они грохот, затем шум, пыхтенье, и показался большой товарный поезд.
Это был момент наивысшей тревоги для наших странников. Остановится ли поезд у водокачки или пройдет мимо? Филипп забыл о своей слабости и вскочил на ноги. Лилибель, не думая об опасности, стал на полотне и размахивал своей изодранной шапкой. Громадное чудовище быстро приближалось, будто смотрело на них блестящими глазами, пыхтя, шипя и постепенно замедляя ход.
— Да, да, он остановится! — вскричал Лилибель. — Вот и остановился!
И действительно, после многочисленных толчков и вздрагиваний длинный поезд остановился у водокачки, из него выскакивали люди, спеша утолить жажду огненного дракона.
Когда кондуктор заметил маленькую, в лохмотьях, фигурку Лилибеля, стоявшего у водокачки, он залился смехом и воскликнул:
— Ого-го, что за пугало! Откуда ты взялся и что здесь делаешь? — Затем, заметив Филиппа, от слабости прислонившегося к стене водокачки, продолжал уже добродушно — А вот и другой, белый, и больной, видно.
Филипп поднял на него глаза и улыбнулся: его милая, нежная улыбка тронула сердце кондуктора.
— Вы ждете поезда, не так ли? Хотите переправиться через озеро на другой берег?
— Если позволите, сэр? — произнес взволнованно Филипп. — Я болен и не могу больше идти.
— Понятно, что не можешь, — ответил кондуктор, бережно поднимая Филиппа. — Ты еле держишься на ногах. Издалека идешь?
— Из Чаттануги, — уклончиво отвечал Филипп.
— Что ты? Из Чаттануги? Ну, неудивительно, что на тебе остались только кожа да кости. Идем, идем, я перевезу тебя.
— И его тоже? — указал Филипп на Лилибеля.
— Маленькое чучело? Ладно, и он может войти, вы оба весите не больше кошки. Послушай, Билль, — обратился он к кочегару, — не можешь ли раздобыть чего-нибудь для этого малыша? Так и кажется, что он упадет в обморок. Можно биться об заклад, что он ничего не ел целую неделю. Пришел пешком из Чаттануги! Подумай только!
— Да, это далековато для такого вороха костей… Ладно, я ему дам поесть, — ответил кочегар, добродушно оглядывая мальчика. — Ты умираешь с голоду, малыш?
— Нет, я не голоден, благодарю, — отвечал Филипп, продолжая улыбаться. — Мне хочется пить.
— Пить! Превосходно, я сейчас приготовлю тебе кое-что. — И, повернувшись к полке, он налил из котелка в кружку черного кофе, вынул из кармана бутылочку, накапал из нее в кофе, положил сахару и хорошенько размешал.
— Вот, мой милый, выпей это, и ты подкрепишься, — сказал он ласково, протягивая кружку Филиппу. — Оно и вкусно и подкрепит тебя. Ты сразу выздоровеешь и будешь как встрепанный!
Филипп жадно выпил черное питье и лег на жесткое ложе в вагонной кухне, а Лилибель, сидя тут же, уплетал сухари со свининой, предложенные кочегаром.
Когда поезд приближался к озеру, Филипп смотрел в открытую дверь. Вдруг он воскликнул:
— О, здесь латинии и кипарисы. Я вижу мох, висящий в воздухе. Мы в Луизиане, не правда ли?
— Да, мы переезжали границу, мы уже близко от озера и через два часа будем в Новом Орлеане.
Услышав эти магические слова, Филипп просиял. Он сразу почувствовал себя здоровым, сильным и сел, ему не терпелось увидеть озеро.
— Так близко, так близко, — шептал он Лилибелю. — Вот и озеро. Какое громадное, голубое, прекрасное! Мы словно плывем по морю!
И в то время, как он болтал и смеялся, поезд двигался по длинному мосту над сверкающей гладью прекрасного озера.

Глава 33
На родине

Когда поезд подошел к станции, Филипп еле дождался остановки — так хотелось ему скорей соскочить на землю.
— Мы первым делом пойдем на Королевскую улицу и повидаемся с Селиной, — радостно говорил он приунывшему Лилибелю, у которого совсем не было того гордого вида, какой он должен бы иметь после такой успешной борьбы с множеством препятствий и неприятных приключений.
— Я думаю, ма прибьет меня за то, что я удрал. Я боюсь идти к ней, я лучше пойду раньше на берег и подожду, пока пройдут первые минуты.
— Селина ничего не сделает тебе, — уверенно отвечал Филипп. — Она очень обрадуется, когда увидит тебя.
— Ма уверена, что я умер, — говорил Лилибель, все еще сомневаясь в благоприятной для него встрече, — И я думаю, что она с ума спятит, когда увидит меня живым.
Филипп засмеялся былым веселым смехом.
— Пойдем, пойдем, не бойся! Селина так добра, она не тронет тебя!
Наспех поблагодарив кочегара, он стрелой помчался со станции, через Элизианское поле, на Королевскую улицу, почти не останавливаясь для отдыха. Филипп больше не был жалким, грязным странником, он уже не думал о своем недомогании, изодранном, запыленном платье, о всклокоченных волосах и загорелой коже. После долгих дней ожидания, трудов, усталости и волнений он был снова Филипп Туанетты, бегущий по Королевской улице к Селине.
Проходя мимо собора, он остановился, чтобы заглянуть в сад. Как хорошо там было! Да, душистая олива стояла в цвету и жасмин сиял белыми звездами, а на грядках пышно цвели фиалки. Прижав худое личико к железной решетке, он жадно вдыхал знакомый запах.
— О, как хорошо быть дома! — воскликнул он с лучезарной улыбкой. — А что скажет Селина? То-то удивится, завидя нас!
Филипп был так уверен в том, что они найдут Селину на старом месте, что мысль об ее отсутствии не приходила в голову. Даже когда он приблизился к портику старого банка и не увидел ни Селины, ни ее стойки, он не поверил глазам и стоял в изумлении, глядя на пустое место — на то место, где она всегда сидела, еще издали встречая его приветливой улыбкой. Но теперь здесь ничего не было, решительно ничего из ее вещей. Высокие колонны и красивый портик казались маленькими и жалкими без Селины. Это место выглядело пустынным и скучным, и вид холодного серого камня заставил сердце Филиппа сжаться.
— Где же моя ма? — прошептал Лилибель, выпучив от изумления глаза. — Она ушла, ее нет здесь. — И он вздохнул, наполовину с облегчением: наказание отдалилось на время.
Филипп молчал, у него не было слов для выражения горя. Вытерев набежавшие слезы, он зашел в соседнюю лавочку спросить о Селине. Когда-то вся соседняя округа знала Селину, но теперь в лавочке был новый хозяин, он торговал здесь всего год и не видел никакой стойки под портиком старого здания. Филипп вышел опечаленный и задал тот же вопрос другим по соседству. Да, здесь была раньше старая негритянка, но ее уж нет с год или больше, и неизвестно, куда она девалась. Вот все, что ему могли сообщить.
— Может быть, моя ма умерла! — всхлипывал Лилибель.
Он не мог придумать ничего другого, что заставило бы его мать расстаться со своей старой стойкой.
— О, не говори этого! — рассердился Филипп. — Она не умерла, а только ушла отсюда, и мы должны разыскать ее!
Стараясь собраться с мыслями, он соображал, как одолеет неожиданное препятствие.
После раздумья Филипп почти спокойно сказал Лилибелю:
— Ты иди к дому Селины и посмотри, там ли она, и если ее нет, постарайся выяснить, где она, а я пойду к церкви Св. Марии узнать, вернулся ли отец Жозеф. Я буду ждать тебя на ступеньках. Беги как можно скорей и приведи с собой Селину.
Лилибель не стал ждать вторичного приказания и бросился бежать, желая скорее исполнить поручение Филиппа. Да он и сам беспокоился: не случилось ли чего с его ма?
После его ухода Филипп повернул обратно, и какую жалкую, растерянную фигурку представлял он собой в это яркое весеннее, солнечное утро. Проходя вновь мимо собора, он не замечал уже ни цветов, ни благоухания сада: опустив голову, он брел медленно и устало.
У входа в церковь Филипп остановился, увидев священника, выходившего в эту минуту, — это был маленький старичок, добродушный на вид, и Филипп, остановив его, спросил дрожащим голосом, вернулся ли отец Жозеф.
— Отец Жозеф! О, нет! Он еще не вернулся, но мы ждем его со дня на день. — И, скользнув взглядом, патер прошел дальше.
На минуту лицо Филиппа просияло.
‘Со дня на день, со дня на день! — думал он. — Ведь это, может быть, и нынче! Я посижу на ступеньках, подожду Лилибеля, — чего доброго, тем временем приедет и отец Жозеф!’
Отец Жозеф не приехал, но через некоторое время показался Лилибель, запыхавшийся и взволнованный.
— Она не умерла, — кричал он еще издали, — но ее нигде нет! Одна цветная женщина сказала мне, что она выехала в деревню. Я был на берегу и узнал, что катер отходит сегодня вечером. Я поеду катером в деревню и поищу для вас, мастер Филипп, мою ма и тем же катером вернусь. Эта женщина дала мне несколько бисквитов и кусок пирога. Я и вам принес немножко, ешьте, у меня еще осталось, я поем на катере. А вы, мастер Филипп, ждите, пока я приеду с моей ма.
В эту ночь старый служка архиепископского двора, запирая ворота сада, увидел маленькую, жалкую фигурку, свернувшуюся на траве в углу сада и крепко спавшую, обхватив одной рукой узелок.
‘Какой-то бедный маленький оборвыш, — подумал старичок. — Пусть себе спит!’
И Филипп остался ночевать в архиепископском саду.
Как только рассвело, он проснулся, выбрался из сада, слабый телом, но сильный духом. Утром он решил отыскать Дею. Он знал, что она живет на улице Виллере, но он никогда не был у нее и не знал точно ее дома. Все же он надеялся разыскать ее, расспрашивая людей.
По дороге к улице Виллере он остановился взглянуть на старый мамочкин сад. Было еще рано, и некому было видеть изумление Филиппа, увидевшего, как изменилось старое гнездо. Штукатурка на стене была обновлена, железные украшения на воротах блестели, как новые. Непокорная лоза не перелезала через стены, деревья были тщательно подстрижены, а дорожки и грядки расчищены. Перед домиком Туанетты стоял красивый дом, новый, белый, с высокими колоннами, большими верандами и тенистыми беседками. Неужели это тот самый старый заброшенный сад? Да, вот те же сломанные белые решетки, обвитые зеленью, те же дубы и магнолии, и кусты, покрытые розами. Но где его мамочка? Где Майор и Певец? Их нет здесь, а их место заняли чужие. Это уже не его дом… С раздирающим душу рыданием оторвался он от решетки и побежал через Урсулинскую улицу на улицу Виллере.
Долго блуждал Филипп вверх и вниз по улице, но безрезультатно. Он не находил никого, кто знал бы о скульпторе по воску, но наконец, когда почти была потеряна надежда разыскать кого-нибудь, в одном из домиков ему рассказали о Дее и ее отце.
— Да, они жили в соседнем домике — художник с маленькой дочерью, но они выехали. Уже давно приехал какой-то иностранец и забрал их. Говорили, что они уезжают во Францию.
Это был самый неожиданный и самый жестокий удар для Филиппа. Это ему не приходило в голову, хотя было вполне вероятно, что богатый дядя увезет Дею с собой.
Прислонившись к забору, Филипп горько рыдал, он совсем пал духом. Взяв узелок, он, усталый, разбитый, направился к церкви Св. Марии, своему последнему и единственному убежищу.
А в то время как Филипп сидел на паперти церкви, усталый и больной и, казалось, покинутый всеми на свете, — в Нью-Йорке его родные, не менее, чем он, измученные и терявшие надежду, предпринимали все, что только можно позволить, имея богатство и влияние, и что может продиктовать беспокойное, кающееся сердце, — лишь бы найти бесприютного, измученного мальчика.

Глава 34
У ворот

Не один день прошел со времени возвращения, а Филипп все еще слонялся около церкви Св. Марии, поджидая отца Жозефа и Лилибеля. Он несколько раз встречал отца Мартина, идущего в церковь и обратно, но не хотел напоминать ему о себе. Он знал, что мистер Эйнсворт переписывался с настоятелем церкви Св. Марии, и опасался, что от него Эйнсворты могут узнать о возвращении Филиппа в Новый Орлеан. Но приятель отца Жозефа не узнал Филиппа Туанетты в больном, оборванном мальчике, который неотступно вертелся у церковной паперти.
Через день или два старый церковный сторож позаботился о мальчике, он накормил его и позволил спать в углу своей каморки, в сторожке у ворот архиепископского сада. Он понимал, что мальчик болен и что он не всегда был таким заброшенным бродягой, каким выглядел сейчас, тревожные, жалобные расспросы Филиппа об отце Жозефе, которого любил и сторож, укрепили его симпатии к мальчику.
Каждый вечер, входя в сторожку ночевать, мальчик задавал один и тот же вопрос таким грустным и покорным тоном, что старик едва не плакал:
— Как вы думаете, отец Жозеф приедет завтра?
И сторож отвечал как мог ласковее:
— Да, мое дитя, я думаю, он завтра приедет, наверное приедет.
С большими предосторожностями, из-за близкого соседства его высокопреосвященства архиепископа, открывал Филипп клетку и показывал ‘детей’ отца Жозефа сторожу. Он почти забывал все невзгоды и разочарования, покатываясь со смеху вместе со старым сторожем, когда видел забавные проделки зверьков.
Однажды ночью ему опять сделалось очень плохо: появился жар, и он бредил. Всю ночь Филипп метался, поднимаясь на койке, с широко раскрытыми блестящими глазами и с улыбкой на губах. В бреду он был счастлив и весел: он смеялся над проделками с бедной ‘куклой’, старика сторожа называл мистером дворецким и болтал с ним, как бывало с Бассетом, он вновь переживал счастливейшие дни своей жизни.
Старый сторож, обеспокоенный жаром, волнением и бредом мальчика, просидел у его постели всю ночь, подавая ему пить и смачивая холодной водой пылающие руки и лицо. К утру жар оставил больного, и он впал в глубокий сон.
Когда Филипп проснулся, возле него стояли сторож и священник, к которому он обратился в день приезда, они о чем-то тихо говорили. Он уловил только услышанное несколько раз слово ‘больница’: он серьезно болен, его надо положить в больницу, где будет настоящий уход.
‘Больница’! Для него это слово означало одно: это место, куда людей отправляют умирать, попав туда, люди никогда не возвращаются домой. Он серьезно болен, но он не может умереть до возвращения отца Жозефа и Лилибеля, — нет, он не пойдет в больницу. Филипп ничего не вымолвил, лежал совершенно спокойно, пока сторож и священник не вышли из комнаты. Как только они вошли в церковь, он встал и, забрав свой узелок, поплелся на улицу.
От солнечного жара у него разболелась голова, ему сделалось дурно, он почувствовал сильную слабость, но продолжал идти вниз по Урсулинской улице, чтобы скрыться из виду, подальше уйти от архиепископского дворца и церкви Св. Марии. Он не мог больше оставаться там. Если он вернется, его отправят в больницу, и он никогда не увидит отца Жозефа и Лилибеля. Лилибель, наверное, вернется с Селиной, они будут искать его возле церкви Св. Марии, а его там не будет, и они никогда не узнают, где он.
Последнее оказалось выше его сил, но он не должен поддаваться, он должен держаться на ногах, ведь если он упадет среди улицы, его поднимут и все-таки отправят в больницу, а что станется тогда с ‘детьми’? Их украдут, или они разбегутся. Вдруг он вспомнил о кладбище Св. Роха. Если бы туда было не так далеко добираться! Если бы он мог очутиться там — на мамочкиной могиле, его, наверное, никто не потревожил бы.
Когда он отошел достаточно далеко от церкви Св. Марии и чувствовал себя в безопасности, он уселся в тени на крыльце чужого дома, чтоб отдохнуть и сообразить, что делать дальше, но он не в состоянии был думать — голова его кружилась, все качалось перед ним, даже улицы и дома. Ему захотелось спать, и он уже было закрыл глаза, как услышал грубый окрик:
— Убирайся отсюда, эй, ты, мальчишка! Мне надо мыть лестницу и тротуар!
Взглянув вверх, Филипп увидел дородную негритянку с ведром воды и щеткой, готовую приступить к работе.
Филипп вскочил и пошел дальше по Урсулинской улице, ничего не понимая и не сознавая. Ему казалось, что он прошел многие мили, когда увидел, что очутился, незаметно для себя, у своего старого дома.
Большие дубы по обеим сторонам входа образовали густую тень. Ночью прошел дождь, и душистая влага наполняла воздух. Опять Филипп прильнул к воротам и смотрел во двор сквозь железную решетку. Он был так слаб и утомлен, что не мог стоять и сел на землю у ворот, прислонившись к каменному столбу, он смотрел на большие качавшиеся над ним ветви деревьев. В ветвях порхали птицы, да, там были пересмешник и кардинал, и бесчисленное множество маленьких желтых птичек. Вдруг пересмешник залился чистой, звонкой трелью и, распустив крылья, взвился к далекому небу. Филипп мечтательно следил за ним. Был ли это Певец? Он не знал наверно, но как бы он хотел полететь за ним в эту бесконечную, спокойную голубую высь.
Как свежо в саду! Сколько роз! Какое чудное благоухание! Что за нежные тени между виноградными листьями! Ему казалось, что перед ним ворота рая. Если б только открыли ворота, позволили ему войти и лечь в тени, под его любимым деревом! Там было тихо, он все видел. Он видел, как по красивым верандам ходили люди, а в аллее роз высокий смуглый господин ходил взад и вперед. Он держал перед собой книгу, но чаще смотрел на небо, как будто там скрывались его сокровища.
Следя за гуляющим господином, Филипп вдруг увидел на веранде белую фигуру. Была эта девочка или ангел — он не мог сказать. За ней показалась высокая негритянка и протянула девочке букет белых цветов, перевязанный длинной белой лентой, и маленькую белую книжечку, которую девочка взяла с забавным важным видом, затем грациозной, степенной походкой она тихо спустилась в сад, в сопровождении высокой женщины и серьезной старой собаки.
У входа в аллею роз господин встретил девочку и, приподняв облако газа с ее лица, серьезно и нежно поцеловал ее, и маленькая процессия двинулась дальше.
Девочка осторожно ступала в беленьких башмачках, отцепляя кружева платья от кустов роз, словно желавших приласкать ее.
Снилось ли это ему? Но под вуалью было лицо Деи, это была ее нежная, грустная улыбка, которую он разглядел сквозь вуаль, ее тихий нежный голосок слышал он. А женщина возле нее была Селина — да, Селина. А собака? О, это был Гомо! И они были уже у ворот, у самых ворот, — если б он протянул руку, он коснулся бы их! Он услыхал звон ключа в замке, скрип старых ворот, тихо раскрывшихся, — и голосом, который мог достигнуть самого неба, он закричал:
— Деа! Селина! — И тихо склонился вперед на сильные руки, протянутые ему навстречу.
Далеко, далеко слышался нежный голос:
— Это Филипп! Да, это Филипп!
И он почувствовал, как его обхватили чьи-то руки и понесли далеко, далеко, — он не знал куда. Он пребывал в блаженном покое, слыша, как сквозь сон, шелест листьев и отдаленное пение птиц.

Глава 35
Постель из роз

Когда Деа, отправляясь к первому причастию, увидела изнуренную, оборванную фигурку у ворот, она не узнала в ней своего прежнего веселого маленького друга.
Эта встреча была не та, какую рисовала себе Деа. Но и такой он был не менее желанным гостем, а то, что он был болен и нуждался в ее помощи, делало Филиппа еще дороже.
Когда ее дядя, после тщетных попыток уговорить брата переселиться во Францию, начал перестраивать поместье Детрава, Деа упросила его, чтобы домик и комната Филиппа остались в прежнем виде. Ей хотелось, чтобы по возвращении он застал все таким, как оставил. И тогда Селина после своей потери — она верила, что Лилибель утонул в реке, — решила расстаться со своей стойкой и поселиться у Деи экономкой. Она и Деа находили удовольствие готовить комнату к приезду мальчика, которого обе так горячо любили. Поэтому Филипп, очнувшись от обморока, увидел себя на своей белой кровати, над ним ласково склонилась Селина, с мокрым от слез лицом, а Деа молча гладила его худые загорелые руки.
Несколько мгновений Филипп молчал, со счастливой улыбкой глядя на них. Затем он спросил, вернулся ли Лилибель.
При этом имени Селина с рыданием отвернула от него лицо.
— О, мистер Филипп, вы не знаете, видно, что моего бедного Лилибеля нет на свете уже целый год, что он утонул в реке!
— Нет, он не утонул, Селина! — воскликнул Филипп, стараясь приподняться и преодолеть свою слабость.
И он слабым, но счастливым голосом рассказал Селине о возвращении Лилибеля из Нью-Йорка, а Деа и Селина слушали его с возгласами изумления и радости.
— И подумайте только, — говорила Селина, плача и смеясь одновременно. — Я носила глубокий траур по этому мальчику больше года, и теперь надо его снять, а мое платье еще совсем новое!
Пока Филипп рассказывал о своих приключениях, у дверей послышался шорох, и вошел Лилибель.
— Как же ты отыскал меня? — спрашивала Селина, придя в себя.
— Двоюродная сестра в деревне сказала мне, где вы, а когда я не нашел мастера Филиппа на ступеньках церкви, я пошел прямо сюда. Видишь, Ма, я не умер и обещаю вести себя хорошо. Я помогу тебе ухаживать за мастером Филиппом, потому что он очень болен, и… и… я больше не стану удирать, я не люблю ездить на пароходе, да и не люблю ходить пешком.
Лилибеля оставили в доме Детрава. Деа смотрела на него, как на героя, когда узнала о его преданности Филиппу во время долгого и тяжелого путешествия.
После того, как Филиппа искупали и одели в чистое белье, взятое из старых вещей, которые Селина хранила, как сокровище, — его уложили опять в постель, и мистер Детрава привел доктора — того самого, который сообщил Филиппу о смерти Туанетты.
— Он серьезно болен — очень слаб но если мы одолеем жар, то хороший уход и усиленное питание поставят его на ноги, — говорил доктор, покидая комнату с мистером Детрава.
Филипп лежал, блаженно улыбаясь: он достиг дели своего путешествия, он отыскал Дею и Селину, и было так хорошо лежать на своей постели, в безопасности и спокойствии! Через минуту он уснул, а когда проснулся, то увидел Дею и Селину, сидевших у его кровати, а ‘детей’ — в клетке на маленьком столике у окна, весело прыгавших и игравших.
Какая славная, чудная — его старая комната! Как нежны и успокоительны звуки, врывающиеся в открытое окно: пение птиц и шелест листьев. Никогда еще странник не находил в конце своего путешествия такой тихой пристани, усыпанной розами! Селина ухаживала за ним, как за больным ребенком, а Деа возбуждала его аппетит свежими фруктами и вкусными лимонадами, и даже художник оставлял свою комнату, чтобы навестить больного мальчика.
Отец Деи был так же нелюдим и такой же мечтатель, как прежде, но он помнил доброту Филиппа к его девочке в дни их страданий и нужды и хотел всячески выказать свою благодарность: он приносил ему свои хорошенькие статуэтки, он продолжал лепить, хотя уже не продавал свои произведения, и они наполняли все его комнаты. Филипп всему радовался и всем интересовался только из присущей ему деликатности, но редко приходил он в восторг, редко проявлял прежний пыл при виде того, что ему нравилось. Большей частью он спал и только жаловался на слабость, иногда он смеялся чему-нибудь, но исчезли в его смехе прежние заразительно веселые нотки. Иногда он говорил о своем будущем, о том времени, когда выздоровеет, о том, что будет делать и куда поедет, но относился к этому довольно спокойно. Часто у него поднимался жар, и тогда он беспрерывно говорил о своем путешествии и приключениях, а Деа и Селина слушали его со слезами и с болью в сердце. Если бы он не уехал с этими богачами на север, он был бы здоров и счастлив — он был бы прежним веселым Филиппом Туанетты, а не этой слабой, измученной тенью, которая лежала перед ними.
Однажды, когда Филипп дремал, его разбудила слеза, упавшая на его лицо. Открыв глаза, он увидел отца Жозефа, наклонившегося над ним. В одно мгновение слабые ручки Филиппа обвились вокруг шеи священника, и он зарыдал на его груди.
— Дитя мое! Дитя мое! — мог только произнести отец Жозеф, гладя худую щечку и шелковистые волосы мальчика.
Оправившись от волнения, Филипп с грустью проговорил:
— Мне так жаль, отец Жозеф, но я не мог ничего поделать, — крошка Снежинка замерзла в горах! Я целый день носил ее в моей куртке, но она не ожила, и я похоронил ее под деревом и поставил камень на могиле.
Отец Жозеф улыбнулся и вытер слезы.
— Я никогда не воображал, что мои ‘дети’ поедут так далеко.
— Но остальных я принес. Я обещал заботиться о них и делал все, что мог. Я принес их вам, вон они у окна!
— Хорошо, дитя мое, я видел их. Они так же веселы и милы, как прежде. Ты хорошо присматривал за ними, — отвечал отец Жозеф, нежно поглаживая его горячую руку. — Но не будем говорить о них теперь: ты болен, и есть много других вещей, о которых я должен поговорить с тобой.
— Мне нужно бы спросить вас кое о чем, — прервал его Филипп, — но теперь уже это не важно. Я только Филипп Туанетты, и незачем мне теперь знать это.
— Нет, мое милое дитя, ты должен знать, мой долг сообщить тебе. Обещаешь ли ты лежать смирно и спокойно слушать, что я скажу тебе о твоих родителях?
— Да, отец Жозеф, я буду лежать смирно и слушать, но я все равно только Туанеттин Филипп — и всегда им и буду.
И отец Жозеф по возможности коротко и ясно рассказал Филиппу о его отце и матери, о его будущем состоянии и положении. Филипп слушал обо всем равнодушно, пока священник не упомянул фамилии Эйнсворт: при этом имени мальчик вскочил, вспыхнув, и вскричал:
— Нет, нет! Я не Филипп Эйнсворт. Я не хочу этого имени. Я не хочу денег. Пусть Люсиль и малютка получат деньги. Я хотел быть Филиппом Эйнсвортом, я любил их и старался, чтобы они полюбили меня, но они не хотели! Я слышал, как мадам Эйнсворт сказала, что они не любят меня, что я им надоел, поэтому я и убежал от них! Я рад, что моя мама была Детрава и что Деа моя родственница. Я люблю Дею и мистера Детрава, но я не хочу, я не могу любить мадам Эйнсворт после того, что она говорила!
— Дитя мое, но она ведь не знала, что ты ее внук.
— Все равно, она могла бы полюбить меня, мистер дворецкий, Бассет, любил ведь меня, и, по его словам, я был совсем неплохой мальчик, а они не любили меня и никогда не полюбят! Я вернулся, чтобы опять быть Туанеттиным Филиппом, только Туанеттиным Филиппом! — повторял он возбужденно.
Отец Жозеф видел, что в таком состоянии с мальчиком говорить бесполезно, и старался успокоить его:
— Хорошо, дитя мое, успокойся, ты будешь кем захочешь. Мой долг был только сказать тебе. Теперь все кончено, и мы не будем больше говорить об этом.
— Да, не будем ни говорить, ни думать об этом, — решительно подтвердил Филипп. — Я так счастлив, так доволен теперь, что мысль об отъезде туда, где меня не любят, причиняет мне боль вот здесь, — и он приложил худенькую руку к встревоженному сердцу и устремил на отца Жозефа взгляд, полный такой горячей мольбы, что добрый священник почти пожалел, что исполнил свой долг.

Глава 36
Примирение

Мистер Эйнсворт немедленно вернулся с Запада, как только получил письмо матери, и энергично принялся за поиски мальчика. Но и его усилия были бесплодны: неделя за неделей проходили в очередной версии, которая затем оказывалась неверной, или в нетерпеливом ожидании известий от сыщиков, привлеченных к поиску во всех городах страны.
За эти мучительные дни неизвестности мадам Эйнсворт заметно постарела. Она уже не была надменна и сурова, она не спала по ночам, думая о том, где странствует мальчик, усталый, голодный и, может быть, больной. Иногда ее тянуло в комнату, где висел портрет капитана Эйнсворта, который, казалось, вопросительно смотрел на нее, и его грустный, настойчивый взгляд всюду преследовал ее. Иногда она уходила в опустевшую комнату мальчика и, открыв шкаф, смотрела с тоской на его вещи.
Даже новый внук перестал ее интересовать, а письма Люсиль она едва просматривала.
Мистер и миссис Эйнсворт, хотя, увлеченные заботами о своем ребенке, немного уделяли внимания Филиппу, все же любили его, и теперь, когда его не было, вдвойне страдали и упрекали себя за невнимание к мальчику.
У всей семьи, не исключая и Бассета, вошло в привычку ждать каждый звонок, каждого посетителя, чтобы получить какие-нибудь сведения о Филиппе. И вот однажды, наконец, пришла телеграмма из Нового Орлеана, подписанная отцом Жозефом: ‘Филипп у Детрава, Урсулинская улица. Он тяжко болен’.
В ту же ночь мадам Эйнсворт с сыном выехали в Новый Орлеан.
Через несколько дней после разговора с отцом Жозефом Филиппу стало лучше, и он повеселел. Каждый день Селина переносила его из кровати в большое покойное кресло, к окну, и с этого удобного места он мог смотреть в сад и наблюдать за работавшим там садовником.
Он знал каждое дерево, каждый куст и удивлялся, как повсюду разрослась непокорная виноградная лоза.
— Мамочка насадила ее, — говорил он. — Когда я оставил сад, она была не выше моих колен, теперь она вышиной с дом. Кажется, что она хочет на небо взобраться! А вот магнолия, которую мы с мамочкой посадили в тот день, когда уехал отец Жозеф. Тогда она была совсем маленькой, а теперь это уж почти дерево. Вот и грядка лилий, которую мы посадили в тот день, когда Деа продала ‘Квазимодо’! А те вон фиалки на грядке — последние цветы, посаженные милой моей мамочкой, я помогал ей, а вокруг меня все время порхали Майор и Певец, и как заливался Певец в тот день! Я раньше не слышал у него таких трелей — может быть, он знал, что мамочка слушает его в последний раз… Как бы мне хотелось чтобы Майор и Певец вернулись!
Деа не отходила от постели Филиппа, не спускала с него тревожных глаз, полная то надежды, то страха.
— Ему лучше с каждым днем, — говорила она Селине, но та грустно качала головой и спешила уйти, чтобы скрыть непокорные слезы.
Однажды утром Филипп чувствовал себя совсем хорошо — он был почти весел, играл с ‘детьми’, ласкал и гладил Гомо, который терся возле него, и разговаривал с Лилибелем, вспоминая наиболее интересные приключения их путешествия.
Около полудня пришел отец Жозеф. Его худое, бледное лицо было печально и взволнованно, голос дрожал и прерывался, когда он тихо в стороне разговаривал с Деей.
— Да, да, дитя мое, мы должны сказать ему. Наша обязанность подготовить его. Они будут здесь через несколько дней.
Филипп уловил слова: ‘Они будут здесь’ — и мгновенно встревожился.
— Кто, кто будет здесь? — воскликнул он возбужденно, поднимаясь с подушки.
— Дитя мое, успокойся! — промолвил отец Жозеф, кладя руку на голову Филиппа. — Не о чем беспокоиться и волноваться. Твоя бабушка и дядя очень скоро приедут.
— Очень скоро! — повторил Филипп в отчаянии. — Они приедут взять меня отсюда! — И, отклонившись на подушку, он залился слезами. — Они приедут за мной, они возьмут меня!
— Они приезжают, потому что любят тебя, — мягко ответил отец Жозеф.
— Они хотят видеть тебя, потому что ты болен, не тревожься, постарайся быть спокойнее, — уговаривала его Деа. — Никто не возьмет тебя отсюда. Ты навсегда останешься со мной и с папа!
— Они возьмут меня! О, Деа, я не могу ехать с ними! Я не хочу ехать с ними!
— Дитя мое, мой милый мальчик, они совсем не думают брать тебя, — говорил отец Жозеф, расстроенный слезами Филиппа.
Всю ночь Филипп был возбужден и беспокоен. Доктор нахмурился, осмотрев его, и настойчиво повторял:
— Больной сейчас в таком состоянии, что ему необходимы покой и сон. Дайте ему успокоительных капель и постарайтесь, чтобы он поскорее уснул.
Деа и Селина употребили все усилия, чтобы утешить и успокоить мальчика, но он лежал с широко раскрытыми блестящими глазами, и лихорадочный румянец опять горел на его щеках.
Около полуночи он попросил положить его у открытого окна и начал всматриваться и вслушиваться в темноту, как бы ожидая чего-то. Была томительная, знойная ночь, но, несмотря на раскрытые окна, прохлады не чувствовалось. Временами Филипп вздыхал и беспокойно переворачивался. Селина нежно обмахивала его, а Деа старалась усыпить его тихой, монотонной речью. Но все было напрасно. Широко раскрытые блестящие глаза продолжали всматриваться в глубину сада или вверх, в синее небо, сверкавшее мириадами звезд. Вдруг все покрылось бледным розовым светом, белые цветы вырисовывались яснее, а высокие головки восточных лилий окрасились в розовый цвет, листья вздрогнули и стряхнули с себя кристальные капли, птицы зачирикали и начали перекликаться среди влажной листвы, а восток окрасился бледно-розовой зарей.
— Светает, — тихо сказал Филипп, — я не спал всю ночь. Скоро солнце взойдет, как тогда, когда мамочка, бывало, будила меня, чтобы идти к отцу Жозефу…
— Тише, Филипп, тише, постарайся уснуть, — шептала Деа.
С минуту стояла тишина. Вдруг Филипп вскочил, еще шире раскрыв блестящие глаза, и на губах засияла радостная улыбка.
— Деа, ты слышишь его?
— Кого, Филипп? Что ты слышишь? — спросила Деа в страхе.
— Певец, — он прилетел, я слышу его! Он там, высоко, заливается-поет! — Мальчик поднял слабую руку к небу, на котором гасли звезды в розовом утреннем свете.
Деа и Селина стали вслушиваться и услыхали в отдалении нежную песню, все приближавшуюся, — радостную утреннюю песнь птички.
Филипп, подавшись вперед, издал слабый, нежный свист, который птичка, видимо, узнала, так как мгновенно опустилась на розовый куст у окна и, прыгая с ветки на ветку, продолжала заливаться звонкой ликующей трелью.
— Это Певец, Деа! — говорил восторженно Филипп. — Он вернулся. Теперь я скоро выздоровлю и буду опять Филиппом Туанетты.
Солнечные лучи обливали светом кусты лилий. Филипп с блаженной улыбкой лежал на подушке, отяжелевшие веки его сомкнулись, и он уснул под звуки радостной, ликующей песни Певца.
Спустя несколько дней, когда мадам Эйнсворт с сыном приехали в Новый Орлеан, Филиппу было много лучше, и он почти смирился с предстоящей встречей. Он ждал их, спокойный, с улыбкой, сидя у своего любимого окна и сжимая слабой рукой руку Деи, словно искал поддержки и силы у своего верного друга. В комнате больше никого не было. Вошла мадам Эйнсворт, на ее лице отразились нежность и раскаяние. Она прижала к сердцу своего внука, все страхи Филиппа исчезли. Он обнял бабушку и прошептал:
— Бабушка, я люблю вас и никогда больше не причиню вам горя… Отец Жозеф говорит, что вы не увезете меня сейчас? — сказал Филипп, когда оба они несколько успокоились.
— Мой дорогой, ты останешься здесь, сколько захочешь, и даже навсегда, если тебе захочется. С этой минуты я буду жить только для твоего счастья.
Через несколько дней после приезда Эйнсвортов отец Жозеф, зайдя к ним, застал мирную семейную сцену. Филипп лежал в кресле под своим любимым деревом, бабушка сидела рядом, обмахивая его веером, а Деа, сидя на низеньком стуле, читала вслух, Гомо безмятежно растянулся у ее ног. Мистер Эйнсворт и мистер Детрава шагали взад и вперед по аллее роз, оживленно беседуя об искусстве. Маленькая клетка с ‘детьми’ висела на ветке душистой оливы. Селина сидела на ступеньках терассы и шила, а возле нее, свернувшись клубочком, громко храпел Лилибель.
Деа первая увидела отца Жозефа, отложила книгу и придвинула кресло к их маленькому кружку.
— Нет, нет, дитя мое, я не могу остаться. Меня ждет работа, которую я должен непременно окончить. Я вижу, что у вас все идет на лад! Этого довольно с меня.
Подойдя к клетке с ‘детьми’, которые весело играли, отец Жозеф задумчиво смотрел на них несколько минут, затем произнес с некоторым замешательством:
— Дитя мое, если для тебя это не очень большое лишение, если ты можешь расстаться с ними, мне бы хотелось взять сегодня ‘детей’ домой. Ты сможешь забрать их, когда угодно, но сегодня… сегодня… видя вас всех такими счастливыми, я чувствую себя особенно одиноким. — И с тихим вздохом обвязав клетку платком, он простился и скрылся в сумерках.
Поздно ночью, проходя мимо домика отца Жозефа, каждый мог услышать нежную, грустную мелодию старинного вальса, которую отец Жозеф выводил на своей флейте.

Глава 37
Что было через несколько лет

адеюсь, что мои юные читатели не сочтут лишним, если я расскажу им о том, что происходило через несколько лет в гостиной мадам Эйнсворт.
Залитый светом, против большого окна стоял мольберт, на который только что поставили картину. На заднем плане полотна виднелся старый сад, а в центре девочка, с белой вуалью и венком на голове, медленно спускалась по залитой солнцем тропинке.
Эту картину внимательно рассматривали мадам Эйнсворт, важная и статная, как всегда, но с кротким выражением лица, с более мягким голосом и движениями, и высокая изящная девушка, с прекрасными волосами и ярким румянцем на щеках, и другая девушка, с милым, нежным личиком и застенчивыми манерами.
— Деа не может быть судьей — она может только восхищаться, а вы, бабушка, всегда одного мнения с ней, — произнесла высокая девушка любезным, но слегка деланным голосом, с резким французским акцентом. — Что бы ни сделал кузен Филипп, вы обе считаете все совершенством. Но я и то должна признаться, что картина очень хороша, очень хороша!
— Еще до того, как Филипп закончил картину, папа говорил, что она необыкновенно хороша для молодого художника. Он писал ее, когда был у нас прошлой зимой, — прервала ее Деа своим серьезным мелодичным голосом, не изменившимся с детства.
В это мгновение дверь распахнулась, и вошел Филипп, возбужденный и красный. В руках у него была газета, и его лицо сияло восторгом.
— Взгляните, бабушка, смотри, Деа, слушайте, кузина Люсиль, что пишут о моей картине. Дядя Эдуард возмущался, что она плохо повешена, но ее заметили и вот что пишут:
‘No 270. Повешена слишком высоко, что не делает чести администрации выставки…’ и т. д. ‘Теплое чувство, правдивая кисть, тонкое понимание красок, сила и размах — вот достоинства, не часто встречающиеся у наших лучших художников. Мы уже говорили, что художнику всего восемнадцать лет’.
— Браво! — вскричала Люсиль, хлопая в ладоши.
— Это не преувеличено, мой дорогой мальчик, — сказала мадам Эйнсворт.
Лицо Деи выражало счастье. Но чем больше она чувствовала, тем меньше говорила, и поэтому молчала.
— О, она уже дома! — удивился Филипп, взглянув на полотно. — Да, она лучше при этом освещении. Знаете, я был в таком отчаянии, когда они повесили ее чуть ли не под потолком… Но теперь все в порядке. Ну, разве Деа не похожа? Это все, что я ценю в своей картине!..
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека