Причина происхождения раскола и путь к его уничтожению
В расколе, конечно, таится зло, а к злу нельзя относиться равнодушно, со злом нельзя мириться.
Какие бы меры ни придумывали мы против раскола, все должны выходить из одного побуждения и клониться к одной цели — поразить зло. Всякая примирительность, всякая терпимость относительно зла была бы грустным признаком несостоятельности нашей народной жизни и грозила бы ей пагубой.
Но в человеческом мире нет безусловного зла, самые зловредные явления не состоят исключительно из одного зла. Если бы зло являлось без примеси, если бы оно везде обозначалось с полной ясностью, то борьба с ним была бы делом легким. Мы замечаем его присутствие по хаосу и смущению, которое причиняет оно в жизни, но недостаточно видеть признаки зла, надо открыть его корень, надобно отыскать то место, где оно прикоснулось к нам, откуда началось оно, откуда пошло его действие. В мире нет ничего, что было бы совершенно застраховано от зла, в чем не происходили бы расстройства и смуты. Были суровые мыслители и мрачные строители обществ, которые для избавления жизни человеческой от уклонений и неправильностей считали за лучшее воспрещать самую жизнь, то есть лишать ее свободы. Но такие попытки влекут за собою худшее изо всех зол: они убивают то, что хотят спасать.
Если мы желаем определить с точностью наши отношения к расколу, то мы должны добраться до источников смуты, мы должны коснуться начала, которое производит и поддерживает ее. Ознакомившись с ним, мы, может быть, приблизимся и к решению практической задачи: как поступить с расколом или как избавиться от смут, которые он вносит в нашу жизнь.
Что мы видим в расколе? Всякий сколько-нибудь просвещенный человек усматривает в нем грубое невежество. Это легко усматривается. Раскольники воображают себя хранителями древнего, чистого православного обряда и не хотят знать, что эти древности, которых они держатся, были большей частью случайные искажения позднейшего времени. Не много требуется образования и науки, не много требуется умственного развития для того, чтобы понять, что все эти особенности, которые составляют, по видимости, сущность раскола, основаны на очевидных искажениях буквы. В этом хламе действительно не усматривается никакой живой мысли, никакого организующего начала. Естественно подивиться, каким образом из ошибок писцов, из случайных словоискажений, из элементов чисто отрицательных могла образоваться столь положительная вера. Эту внутреннюю бессмыслицу раскола иностранцы ставят в упрек нашему народу, да и мы сами, сетуя на смуты, производимые им в нашей народной жизни, не менее сетуем и на то, что в этой смуте не оказывается никаких духовных даров, что в этом порождении нашей народной жизни нет ничего, кроме невежества и умственной грубости. Нет, это не есть даже заблуждение, потому что заблуждение предполагает более или менее деятельность ума, движение мысли, это большей частью простая бессмыслица и безграмотность. Довольно припомнить, что у раскольников имеет значение почти догмата начертание имени Исус, происшедшее вследствие произвола или неграмотности писцов и очевидно менее соответствующее греческому начертанию, нежели восстановленное в исправленных книгах Иисус.
Но неужели в самом деле из таких ничтожных причин могло развиться явление, которое держится так упорно и так широко захватило народную жизнь? Неужели очевидная бессмыслица может иметь такую силу, так крепко связывать людей, так сильно овладеть их душой! Нет, как ни печально это явление, оно для внимательного наблюдателя — в самой глубине своего зла — откроет не столько скудность и слабость, сколько, напротив, силу народного духа.
Исправление богослужебных книг и восстановление чистоты православного обряда были, бесспорно, существенной потребностью Церкви, но обстоятельства времени мало благоприятствовали вполне удовлетворительному решению этой задачи. Исправители, как известно, не всегда соответствовали ее требованиям. Дело шло не так, как оно пошло бы при других, лучших условиях. Не исправления книг и обрядов сами по себе могли стать причиной смуты, но способ, каким это дело делалось и каким оно налагалось на народ. Наука тогда не процветала на Руси, самая грамотность была редким исключением. Кто же в то время мог на Руси с отчетливостью разобрать существенное со случайным и отличить искажение и наносную примесь? Но, при невежестве и неграмотности, народ был исполнен непоколебимой преданности православию, он тяжкими жертвами отстаивал свое православие, в нем он видел все свое спасение, он крепко держался всей совокупности данного, он боялся всякого изменения, во всяком нововведении, хотя бы оно было, в сущности, восстановлением первобытной чистоты православных обрядов, видел он покушение отнять у него самую сущность православия и совратить его в латинство, с которым он так долго и тяжко боролся. Если бы преобразования совершались менее настойчиво и более соответственно со средствами тогдашней науки, если бы они совершались менее круто и с большей постепенностью, а главное — если бы они совершались без вынуждения и насилия, без раздражения и озлобления, без кар и торжественных проклятий, то они, по всему вероятию, не возбудили бы в нашей народной жизни той печальной смуты, которая выразилась в расколе и длится до сего дня.
Итак, вот где первоначальное зло, из которого произошла смута. Народ не мог принимать совершавшиеся исправления с полным убеждением их верности. Но, с другой стороны, была ли необходимость налагать вынудительно на совесть людей те исправления, которые хотя и требовались церковным благоустройством, но которые не составляли самой сущности церкви, так что Церковь могла и без них стоять? Было ли так важно, так существенно, так крайне необходимо для православного христианина, например, креститься трехперстным или двуперстным знамением, чтобы не соглашавшихся на то подвергать проклятию? Не только простые люди, но и духовные упорно держались двуперстного, но не утвердила ли их в этом упорстве та настоятельность, с которой преобразователи побуждали колеблющихся отстать от одного и пристать к другому? Не были ли виною раскола проклятия и отлучения от Церкви за то, что к сущности Церкви не касалось? Не выразился ли в расколе протест раздраженной совести, отстаивавшей свою свободу против вынудительного авторитета, в котором ей чувствовалось нечто чуждое православию?
Что народ был невежествен, что он невежествен и теперь — в этом винить его нечего. По незнанию человек может придавать существенный смысл тому, что такого смысла не имеет, но символ, которого крепко держится совесть, придавая ему существенное значение, какого он не имеет, может быть терпим именно потому, что сам не имеет существенного значения. Святыня христианства и истина православия не могут зависеть от некоторых колебаний и разностей в обрядах и символах. Дух Церкви может только возвыситься, ее истина может стать только светлее, ее единство непоколебимее вследствие ясно сознаваемого и принимаемого различия между сущностью Церкви и теми принадлежностями ее обряда, которые сами по себе существенного значения не имеют, а потому могут быть и не быть, не колебля Церкви, не потрясая ее основ, не нарушая ее единства.
Что мы находимся около той причины, от которой произошла печальная смута, оторвавшая от Церкви множество народа, доказательством тому служит одно событие нашего времени. Дух нетерпимости, жертвующий существенным случайному, был порождением темных времен. Он противен Православной Церкви, и она доказала это, открыв свои недра для отпавших сынов своих, не насилуя их совести, не вынуждая их отказываться от того, что издавна было для них святыней. Церковь предоставляет им свободу держаться тех обрядов, которыми они дорожат, и, несмотря на разницу обряда, признает их своими детьми. И она дала им особые храмы, получившие название единоверческих, или благословенных.
Суждена ли будущность этим храмам, принесут ли они ту пользу, которую, без сомнения, ожидала от них мудрая, создавшая их мысль? Все зависит от того, в каких размерах разовьется начало, положенное в основание этих храмов, — этот дух терпимости, полагающий различия между существенным и несущественным. До сих пор они, к сожалению, не оказали значительного действия, раскол не колебался, единоверческие храмы не умножаются и число прихожан их не возрастает. Но оттого ли это происходит, что мысль, руководившая созиданием этих храмов, не была верной мыслью, или, напротив, потому что она еще не вполне выразилась в своем создании?
Нам кажется, что единоверческие храмы могут не прежде удовлетворять своему назначению и достигать своей цели, как когда исчезнет всякое сомнение в их полном единстве с православными храмами. В настоящее время положение их двусмысленно, и оттого во мнении народа, во мнении раскольников и в чувстве самих единоверцев храмы эти не имеют того значения, какое они должны были бы иметь. Конечно, для всякого просвещенного, знающего и мыслящего человека обряды, составляющие отличие единоверческого богослужения, не соответствуют первобытной чистоте православного обряда, однако тем не менее Церковь признала это обстоятельство несущественным. Что, в самом деле, значат эти обряды — что значат и сугубая аллилуйя, и двуперстное знамение перед лицом того факта, что в этих храмах, при этих обрядах совершаются таинства Православной Церкви? Что значат эти различия, когда в этих храмах священнодействует православное духовенство и когда они находятся под одной с Православной Церковью иерархией? Но если единоверческие храмы в самом главном и самом существенном ничем не разнятся от православия, то они могут быть одинаково открыты как для раскольников, так и для православных. Только при этом условии единоверческие храмы могут окончательно получить то значение, которое предполагают дать им, и могут приносить ту пользу, которая от них ожидалась. Надобно, чтобы единоверцы могли вполне чувствовать и признавать себя детьми Церкви и чтобы отношения Церкви к ним имели характер несомненной искренности. Только таким полным уравнением единоверия с православием может быть нанесен решительный удар тому злу, которое живет в расколе и дает ему дух.
Чем снисходительнее и великодушнее будет Церковь относительно восприсоединяющихся к ней отпавших детей ее, чем менее будет она оставлять в них чувства какого-либо отчуждения от нее, тем менее может оставаться внутренних причин для существования раскола, по крайней мере, в самой главной и многочисленной его секте — секте, принимающей священство. Во всяком случае, прозелитизм раскола утратит всякую опасность, если православным будет предоставлена полная свобода в выборе того или другого храма и если перейти из одного храма в другой будет иметь не более значения, как перечислиться из одного прихода в другой. Насколько поднялось бы значение единоверия, настолько упала бы сила раскола. Возвышение единоверия было бы, в сущности, не чем иным, как торжеством Церкви над расколом. Нечего опасаться, чтобы единоверческий обряд не слишком усилился насчет чисто православного, нечего опасаться, что единоверческие храмы могут слишком переполниться прихожанами из чисто православных храмов. Если бы и в самом деле так называемый старый обряд единоверческих храмов оказал сильное притягательное действие на православный народ, то Церковь не потерпела бы от того никакой существенной утраты. Мы даже думаем, что с размножением единоверческих храмов победа Церкви над расколом была бы вернее и полнее.
Но Церковь не может, однако, быть совершенно равнодушной к чистоте своих обрядов, знамений и символов. Не естественно ли опасение, что благодаря полноправию единоверия в наших храмах может возобладать обряд менее чистый над более чистым? Опасение напрасное! То чувство раздраженной вынужденной совести, которое было душой старого обряда, замиряется в единоверческом храме, а затем, с течением времени, с каждым новым поколением, с каждым новым шагом просвещения и гражданственности, старый обряд может только падать и ослабевать, а никак не возрастать, никак не усиливаться.
Впервые опубликовано: Московские ведомости. 1864. No 66.