При казенной бумаге, Олигер Николай Фридрихович, Год: 1912

Время на прочтение: 30 минут(ы)

Николай Олигер

При казенной бумаге

День был праздничный, но блюстители общественного спокойствия должны, в случае необходимости, исполнять свои обязанности и по табельным числам. Поэтому помощник тюремного начальника, в мундире и при орденах, перед обедней зашел в контору и подписал там несколько заготовленных писарями бумажек. Все они были самого маловажного содержания, и только одну, последнюю, помощник перечитал повнимательнее и сейчас же отдал несколько распоряжений.
Сначала писарю:
— Ступай в караульное помещение и скажи старшему, чтобы отрядил двоих для сопровождения.
Потом надзирателю, который от безделья ловил сонных осенних мух, жужжавших у открытого окна:
— Возьми политического из одиночного коридора, из сорок седьмого номера. Пусть оденется. В город пойдет.
Сделав все это, помощник хотел было идти в церковь, зная, что все остальное сделается и без него, но почему-то передумал и остался в конторе.
Пришли два солдата, совсем готовые в поход: с винтовками и патронными сумками. Один — веснушчатый, бледный, со строгим и слегка испуганным лицом. Другой — черноволосый и бойкий.
— Кто старший по конвою?
Бойкий выдвинулся вперед.
— Так что я буду, ваше благородие.
— Инструкции знаешь?
— Так точно. Не впервой.
Помощник сморщился и крякнул, а затем сказал с удвоенной строгостью:
— Будешь препровождать опасного политического. Никакого общения с вольными не допускай и держи ухо востро. Понял? За малейшее упущение будешь отвечать по всей строгости закона.
— Так точно! — отозвался бойкий казенным голосом.
Веснушчатый учащенно заморгал и подтянулся.
Помощник протянул солдату сложенную пополам четвертушку с подписями и расплывчатой синей печатью.
— Возьми препроводительную бумагу. Сдашь там под расписку, а потом доставишь обратно.
Солдат молча сунул бумажку за обшлаг шинели и внимательно посмотрел на арестанта, которого в это время привел надзиратель.
Арестант был еще совсем молодой, с едва пробивающимися усами и чистенько одетый в штатское платье: темный пиджак, синяя вышитая косоворотка и широкополая шляпа. На ногах — ботинки с пуговками. На вид ничего опасного не было, и поэтому оба солдата — особенно веснушчатый — сразу настроились особенно подозрительно.
Бойкий расписался, где следовало, довольно уверенно водя пером по бумаге, потом оба стали по бокам арестанта, который щурился и морщил нос от яркого солнечного блеска, заливавшего контору.
— Ну, марш!
Пошли.
Тюрьма — на горе, над самой рекой. Кругом — виноградники, сады, длинные, темные прямоугольники огородов. А вдали, в ложбине, едва маячит город. Чтобы добраться туда, нужно прошагать добрых верст шесть.
Осень уже на исходе, уже чувствуется, что близко зима, а солнце греет тепло и ласково, и кажутся золотыми в его лучах увядшие листья виноградников. Погружаясь в синеву неба, высоко летят паутинки. Деревья уже почти обнажились, но стоят такие веселые, тоненькие, стройные. Бодро вливается в грудь воздух, густой и пахучий.
За тюремными воротами арестант приостановился на одно почти незаметное мгновение, расправил члены и глубоко вздохнул. Долгая прогулка под осенним солнцем радовала его как призрак свободы. А после вечного серого сумрака одиночки все краски казались особенно сочными, запахи — пряными, звуки — серебристыми, как колокольчики католической мессы.
Солдаты, должно быть, привыкли к золоту виноградников, к яркому солнцу, к воздуху. Их загорелые лица мало изменились здесь, за воротами: даже как будто сделались еще более сосредоточенными и выжидающими. Оба шли в ноту, и арестант невольно применялся к их заученным, размеренным движениям.
Обогнули стену неуклюжего кирпичного завода, пересекли опустевший уже огород по протоптанной поверх разрытых гряд тропинке. Рыжеватая громада тюрьмы скрылась из глаз, и теперь было еще просторнее и еще веселее.
Одиночество располагает к болтливости. Арестант дышал полной грудью, наслаждался солнцем и воздухом, — и ему страстно хотелось поделиться своими переживаниями хотя бы с этими серыми и угрюмыми людьми, которые именно для него припасли свое оружие и, во всяком случае, были похожи больше на врагов, чем на друзей.
Сказал несколько слов, которыми обычно завязывают разговор с незнакомыми.
— Какая хорошая осень стоит… Что, всегда так бывает в этих краях?
Солдаты встрепенулись, быстро взглянули сначала на арестанта, а потом друг на друга.
— Что бывает-то? — переспросил веснушчатый.
— Да вот погода такая осенью! — объяснял арестант. — И тепло. У нас, на севере, давно уже снег лежит и волки по ночам воют.
— Волков тут нетути, потому что город! — нехотя процедил веснушчатый, но старший все-таки оборвал его:
— Поговори!..
Арестант усмехнулся и промолк. Три пары каблуков дружно и бойко стучали по засохшему, как асфальт, чернозему. У старшего что-то звякало в кармане: должно быть, медные деньги. Этот звук казался солдату недостаточно официальным, и он время от времени исподтишка придерживал карман рукой.
На перекрестке двух дорог приютился белый саманный домик с камышовой крышей. Перед домиком, на дороге, возился со щепочками ребенок лет четырех, в коротенькой, до пупа, розовой рубашонке. Из калитки, заслышав шаги, вышла уродливая беременная женщина, смотрела на проходивших злыми зелеными глазами. Арестант, осторожно минуя мальчика, прищелкнул пальцами:
— Эх ты, бутуз!
Женщина бросилась к ребенку и, с трудом сгибаясь, оттащила его к калитке. И, не сводя с арестанта зеленых глаз, бросила в него руганью, мелкой и колючей, как сенная труха. Арестант закусил губу и нахмурился.
Прошли версты две, — а город был еще все так же далеко, и едва приблизился небольшой поселок, который нужно было миновать по дороге. Солдатам, по-видимому, начинало надоедать напряженное молчание. Они все чаще и чаще искоса взглядывали на арестанта, а старший беззвучно шевелил губами, как человек, занятый какою-нибудь неотвязной думой.
Потом веснушчатый пробормотал скороговоркой:
— Обед-то, чай, без нас привезут в караулку…
— Так что ж?.. Оставят, сколько полагается! — успокоительно отозвался высокий.
— Черта с два оставят… Слопают!
Арестанту захотелось закурить, и, когда он полез в карман за табаком, солдаты сейчас же прекратили разговор и заметно крепче сжали винтовки. Веснушчатый даже подался вперед всем корпусом, как человек, приготовившийся ко всяким случайностям. Арестант достал табак, кусочек папиросной бумаги и принялся свертывать папироску. Старший вдруг грубо опустил свободную руку ему на плечо.
— Это не полагается… Оставь!
— Что не полагается? — удивленно переспросил арестант.
— Курить, значит, которые арестованные.
Арестант слегка нетерпеливым движением освободил плечо.
— Мне разрешено. Я — политический.
— Это нам неизвестно. Не полагается — и шабаш.
— Что за глупости такие…
— Нельзя, говорю!
Арестант покраснел от гнева, но сдержался и послушно спрятал табак. А солнце светило так ласково, и так хорош был чистый степной воздух, полный нежного запаха увядающих листьев. Не хотелось таить в себе злобу, потому что лучше быть таким же ласковым и добрым, как солнце. И, в конце концов, ведь, они совсем не обязаны относиться к нему иначе, как к врагу.
По неровной, кочковатой дороге солдатам, должно быть, очень неудобно было идти в неуклюжих и жестких казенных сапогах. У политического тоже заболели подошвы, но он был бы доволен, если бы дорога оказалась и еще вдвое длиннее. Только бы подольше не возвращаться в мертвый серый сумрак.
Добрались, наконец, до поселка. В нем всего одна только улица, широкая, густо обсаженная акацией и вишнями. Плети мелкого вьющегося винограда повисли на кое-как сколоченных заборах, сквозь щели которых свободно пробираются не только кошки и собаки, но и люди. От улицы разбегаются в обе стороны узенькие переулки, и там стоят подернутые заленью лужи, хотя дождя не было уже больше месяца.
В середине поселка — маленькая, квадратная площадь, вытоптанная скотом и изрытая свиньями, а на этой площади — совсем уже маленькая, словно игрушечная, деревянная церковь.
Когда проходили мимо церкви, арестант вспомнил, что сегодня большой осенний праздник. В палисаднике и на паперти толпились люди, нарядно и пестро одетые. Много женщин и детей, взрослых мужчин поменьше, — и эти были совсем незаметны в своих темных костюмах. Рдели и переливались всеми цветами желтые, красные и малиновые платки и кофты.
Богомольцы лущили семечки, громко переговаривались, не прислушиваясь к тому, что делалось в церкви. Сквозь открытую дверь, в полумраке, мелькали дымные огоньки свечей.
— Надо быть, престол у них сегодня! — догадался старший солдат и подтянулся, чтобы помолодцеватее пройти мимо толпы. Грозно сдвинул брови.
Богомольцы притихли, громкий разноголосый говор перешел в смутный шепот. Арестантов водили по этой улице каждый день, и в одиночку, и большими партиями, — но те были одеты в серое казенное сукно, и, вообще, совсем не были похожи на этого.
— На пуговках! — выговорил кто-то, всматриваясь в башмаки политического. И арестант почувствовал, что праздничная толпа почему-то настроилась враждебно. Он невольно ускорил шаги, и то же самое, чтобы не отстать от своего невольного спутника, сделали солдаты.
Вывернулись откуда-то мальчишки. Прыгали, вертелись у самых ног. И хором кричали, довольные неожиданным развлечением:
— Разбойник! Разбойник!
Арестант засмеялся. Старший солдат шутливо махнул винтовкой.
— Цыть, пострелята!
Рассыпались, как горох. Отстали.
— Вот и они, как вы! — сказал арестант.
Старший взглянул удивленно.
— Почему так?
— Не знают, а кричат. Вот и для вас я только разбойник, которого бояться надо. Вся и разница только в том, что вы сами ведете, а меня ведут.
Солдат немного замялся, — должно быть, вспомнил о строгостях инструкций, о которых напоминал помощник в конторе. Но за час времени, пока шли вместе, солдаты успели уже немножко привыкнуть к своему арестанту и, кроме того, очень уж скучно было идти так, не разговаривая. Веснушчатый был строже, — или, по молодости, не избавился от суеверного страха перед начальством, которое может все узнать и все увидеть. Сказал отрывисто:
— То, да не то. Мы на службе царю и отечеству, а за вами не догляди, так сейчас и лыжи навостришь.
— Понятно, навострю. На это у вас и винтовки есть.
Старший любовно погладил приклад трехлинейки.
— Правильно. Пуля — она далеко достанет.
— Так вот вы и убейте меня, если я вздумаю бежать. А, пока я иду спокойно, зачем вы на меня волком смотрите? И мне скучно, да и вам не весело.
— Уж какое веселье! — еще больше смягчился старший. И, чтобы сказать что-нибудь приятное арестанту, заметил с тем глубокомыслием, с каким всегда произносят чужие слова: — Бывает, само собой, что и безвинных сажают. Всяко достается тоже…
— Ну, безвинные-то только дураки попадаются! — неожиданно отрезал политический. — Этим уж вы меня не утешайте. А я, слава Богу, кое-что успел сделать.
— Говорит тоже! — нахмурился веснушчатый. А старшему, бойкому и жизнерадостному, должно быть, понравилось, что политический — не такой, как все другие арестанты, которых приходится водить из тюрьмы в город и обратно: не поет Лазаря и не жалуется на судьбу.
— Стало быть, по заслугам считаете? Так. Оно и душе легче. Политикой занимались или другим чем? На жулика-то не похоже будто.
И, не дожидаясь ответа, договорил:
— Умственное дело — политика. Господское. Поди, по книжкам все?
— Как придется. И почитывал и пописывал.
— Вам, господам, и так много воли дадено! — сердито ворчал веснушчатый. — Чего еще добиваетесь? Темный-то народ совсем забили.
И сейчас же замолчал, спохватившись: не наговорил ли лишнего.
Между городом и поселком дорога пролегает по высокой дамбе, переброшенной через заросшее огромными камышами болото. Камыши уже пожелтели и высохли, качают мягкими пушистыми метелками и слабо шелестят от ветра.
Запрыгала, торопясь и громко щелкая жирным брюхом об землю, крупная ярко-зеленая лягушка. За ней другая, третья. С дамбы скатились в воду, и широкие перепутанные круги побежали между стеблями камыша. Старший нагнулся, захватил щебенку и, размахнувшись, бросил ее туда, где скрылись лягушки. Вытер об полу шинели запылившуюся ладонь.
— А и господа и мужики — один черт! Подпусти тоже нашего брата к жирному краю: не хуже господ лопать будем. Только что без умственного дела. Да мне наплевать. Мне бы вот самому освободиться… Давно в запас надо, а держат. Война, чтоб ее… Того и гляди, в Сибирь угонят. Не слыхали, — повернул лицо к политическому, — скоро ли отвоюют?
Арестант пожал плечами.
— Откуда же мне знать? Я вот уже который месяц и лица человеческого не вижу, кроме надзирателей. Да и у тех больше не лица, а хари.
— Скучно, небось?
— Ничего, терпеть можно. Пишу, читаю… А на войне как дела?
— Да бьют все… Чего больше?
— А ты бы полегче! — опасливо посоветовал веснушчатый. — Как бы чего не вышло!..
— Э, чего там… Видишь, — все за книжками человек. Кому другому он вреден, а не нам. Нам от книжек — ни вреда ни пользы.
Однакоже замолчал, по-видимому, не совсем уверенный в правоте своих собственных слов. Но уже не так сторожко держал винтовку и шел вольнее, часто поглядывал по сторонам и даже мурлыкал что-то себе под нос.
В городе шли, как полагалось, — не тротуаром, а посреди улицы, по избитой и пыльной мостовой. И так как был праздник, то на улицах слонялось много людей, которым некуда было девать свое свободное время. Поэтому все с особым вниманием смотрели на арестанта и его конвой, заворачивали головы в их сторону, проходя мимо, а некоторые даже останавливались и смотрели вслед. Одни покачивали головами или вздыхали, другие смеялись. Таких было даже больше. Только какая-то старушка во вдовьих плерезах и с завернутой в носовой платок просвиркой сунулась было к арестанту с медной монеткой в руке, но веснушчатый легонько отстранил прикладом старушку и безапелляционно выговорил:
— Нельзя… Не полагается, бабушка!
Толстый господин в котелке, уже выпивший, несмотря на ранний час, крикнул арестанту, должно быть, угадав по наружности характер его преступления:
— Стыдно-с, молодой человек! Стыдно… В такое время, когда отечество…
И, словно испугавшись чего-то, торопливо свернул в переулок.
— Ах, шкура! — рассердился старший. — Туда же с укорами лезет, сытая твоя харя! Наворовался…
— А ты помолчал бы! — все настаивал на своем веснушчатый. — Неровно господин офицер…
Прямой путь шел через главную улицу, но солдаты, хотя и утомились от длинной прогулки, все-таки сделали почему-то порядочный крюк и пришли, куда было нужно, менее людными переулками. Остановились перед небольшим особнячком, выкрашенным в веселую голубую краску. Сквозь чисто вымытые оконные стекла просвечивали тюлевые гардины и цветы в майоликовых банках. Казалось, что там, внутри, должно быть так хорошо, уютно и мирно.
Солдаты не знали как войти, и, потоптавшись немного у парадного входа, украшенного большой медной дощечкой, завернули через незапертую калитку во двор.
Во дворе из открытого окна — уже без гардин и цветочных банок — выглядывал благообразный вахмистр с проседью и лысиной. Щурясь от солнца и сделав ладонь козырьком, посмотрел на пришедших. И улыбнулся арестанту, как старому знакомому.
— Пожалуйте, пожалуйте… Заходите! Вот сюда, служивые… Направо, в крылечко.
Из тесных сеней, с кадкой для воды и мочальной шваброй в уголке, попали прямо в канцелярию. Крепко пахло сургучом, бумажной пылью и кислыми щами. За длинным некрашеным столом сидели два писаря и быстро писали, одинаково склонив головы на одну сторону. Третий стучал на машинке. Поодаль поместился младший унтер-офицер и, вынимая из холщового мешочка форменные оловянные пуговицы, старательно пересчитывал их, а потом раскладывал на свободном месте стола одинаковыми кучками.
Старший стукнул винтовкой об пол и достал из-за обшлага препроводительную бумажку, которая порядком измялась за дорогу, но все же не потеряла своего специального казенного вида.
Писаря оставили работу и оглянулись, унтер-офицер как раз досчитал последнюю кучку и ссыпал все пуговицы обратно в мешок.
— Двести восемьдесят одна… Семи штук не хватает, чтобы им икнулось. Докупать придется!.. Наше вам почтение! Давненько не виделись!
— Да, с ареста! — усмехнулся арестант и вспомнил, как этот самый унтер держал его за руки при обыске.
— Теперь уже можно прямо сказать, что ваше дело скоро решится! — успокоил вахмистр, принимая от конвойного бумажку. — Вы присядьте тут, а я доложу.
И на носках, чтобы не так греметь шпорами, вышел за дверь, в комнаты с гардинами и цветами. Арестант сел на длинную скамейку, конвойные помялись и тоже решительно опустились по бокам арестанта. У всех троих ноги сладко заныли от усталости.
— Как здоровье? — справился унтер-офицер.
— Ничего! спасибо
— Побледнели вы очень. Или загар сошел, может быть… Здоровье-то беречь надо. Не скучаете? Пуще всего скучать берегитесь. Начальник-то у вас собака большая, но и с ним ужиться можно… На днях для вас целый ворох книг доставили. Мне господин полковник и просмотреть приказали… с вахмистром вместе. Хорошие книги. Которые есть даже с картинками. Не забывают вас.
— То-то тебе и нагоняй хороший был за эти книги! — усмехнулся один из писарей.
— Действительно… Там в одной книжке карандашными точками секретное письмо было наметано, а я прозевал. Потом полковник сам доискался как-то… Кричал здорово и ногами топал. Теперь вот посадил по хозяйственной части пуговицы считать.
Арестант почесал за ухом.
— Жаль…
— Вам жалко, да и мне нехорошо… Хотите папиросочку? Турецкая.
Арестант вспомнил, как на первом допросе товарищ прокурора предлагал ему свою душистую папиросу и заметно был обижен, когда арестант отказался. А сейчас совсем не хотелось обижать разговорчивого унтера.
Закурил с наслаждением, выпуская густые клубы едкого дыма.
Веснушчатый конвойный разочарованно вздохнул:
— Разрешается, стало быть… курить-то… А мы не давали.
Унтер-офицер посмотрел на него с презрительным сознанием своего служебного превосходства.
— Вы разве что понимаете? Одно слово — крупа!
Вернулся вахмистр. И, переходя через канцелярию, все еще сохранял на добродушном старом лице выражение почтительной суровости и неуклонной исполнительности, с каким стоял перед полковником. Кивнул унтер-офицеру:
— Павлов, тебя!
Павлов положил на край стола только что закуренную папиросу, торопливо одернул мундир и так же, как вахмистр, на самых кончиках носков, направился к двери. Сразу превратился из обыкновенного веселого человека со всеми обычными радостями и горестями в ту немую, инстинктивно-злобную машину, которая присутствовала тогда на обыске. А вахмистр сел, опять распустил лицо в улыбку, пригладил ладонью усы.
Солдаты смотрели на него исподлобья. Что-то казалось им подозрительным в этой чистенькой белой комнате и в этих людях, которые так легко и быстро меняют личину.
— Как делишки, служитель? — заговорил вахмистр.
Веснушчатый учащенно заморгал, а старший приподнялся, сплюнул в уголок и процедил сквозь зубы:
— Известно, какие наши дела… Одно слово — солдатская доля.
— Да, поприжали вас теперь, с войной-то… И то говори спасибо, что в действующую армию не угнали.
— Тут и дома хлопот много. У людей праздник, а у нас все страда. То туда, то сюда… Из караулов не выходим.
— Ну, Бог даст, скоро отдохнете! — примирительно сказал вахмистр и повернулся к арестанту, который, не спеша, докуривал папиросу. — Я так полагаю, что скоро и вам какое-нибудь облегчение выйдет. Очень уж от этой войны народ поумнел. Пустит кое-что насмарку.
Арестант, благодаря долгому тюремному сиденью, был совсем не в курсе текущих событий, но кое о чем все-таки догадывался. Помогало, может быть, особое, почти инстинктивное чутье, развивающееся в вынужденном одиночестве. И сейчас арестанту казалось не совсем понятным, почему вахмистр разговаривает о грядущих событиях не только без всякого огорчения, но даже с некоторой радостью. Вахмистр легко, как по книге, прочел мысли собеседника и объяснил:
— Вы вот, молодой человек, пожалуй, и за людей нас не считаете, а мы многое понимаем не хуже вашего. Если вожжи через меру натягивать, так они и оборвутся, пожалуй. И кони всю телегу разнесут… Так что от всего нашего житья одно мокрое место останется. Поослабить надо. До пределов умственности.
— Внизу поумнели, да сверху дураков много! — выговорил тот писарь, что стучал на машинке. — Добром не дадут.
Вахмистр крякнул.
— Не дадут, так сами и поплачутся. Наше-то дело небольшое.
— Однакоже… а если без дела придется остаться? — поинтересовался арестант.
— Не может этого быть. Если вы даже республику заведете, так и то без жандармов не обойтись. Во Франции-то их нету разве?
— Ну, там… Немножко в другом роде.
— И мы будем в другом роде. Смекалки хватит. Разве пожалуй, генерала нашего уберут, так тому — скатертью дорога. Такой окаянный веред, прости Господи…
— А уж наш батальонный всякого за пояс заткнет! — оживился старший солдат. — Всякого японца гаже. У нас говорят которые что, как погонят на военные действия…
— Никуда вас не погонят! — отрезал вахмистр. — Не нынче-завтра уже и мир подпишут. Навоевались.
И предупредительно рассказал арестанту целую кучу самых свежих новостей. Тот внимательно слушал, стараясь отделять ложь от правды, но, по-видимому, все то, о чем рассказывал вахмистр, было настоящей, доподлинной истиной. Под влиянием этой истины на душе у арестанта становилось все светлее и светлее, — но вот тихонечко открылась дверь в соседнюю комнату. Выглянул Павлов.
— Пожалуйте!
Солдаты поднялись было вместе с арестантом, но вахмистр удержал их:
— Не надо. Только наследите везде. Там ковры…
— Приказано, чтобы не спускать глазу! — настаивал старший.
— Теперь уже не твое дело. Мы отвечаем.
Солдаты все-таки тревожились. Все время, пока не было арестанта, опасливо посматривали на дверь и вздыхали.
Один из писарей покончил с перепиской какой-то длинной ведомости на больших разграфленных листах, зевнул и потянулся.
— Управился… Авось, теперь в город пустят.
— Держи карман шире! — усмехнулся тот, который сидел за машинкой. — Еще столько же подвалят. Я видал у полковника в кабинете… Приготовлено…
— Хуже каторги! — обозлился писарь. Встал и, помахивая руками, чтобы скорее прогнать усталость, подошел к солдатам. — Курские?
— Так точно! — с некоторым удивлением согласился веснушчатый. — А вы почем узнали?
— Да так, по всему. И по говору и по обличью. Я и сам оттуда. Угнали вот служить за тридевять земель, а у меня там хозяйство большое. Теперь, пишут, все в развал пошло.
— Без хозяйского надзора — не хозяйство!
Старший солдат нахмурился и опять сплюнул. Сказал потом, не обращаясь ни к кому в отдельности:
— Вот господин вахмистр докладают, что скоро народу облегчение выйдет… А по моему рассуждению, — все для начальства. Сейчас разве для себя тяготу несем, — хоть малую долю? Все для них. И господинчика вот этого привели. Он с начальством в раздоре, а мы канителься. По мне, так он хоть сейчас ступай на все стороны, потому что мне он не враг… Ну, и после так будет. Начальство же и заберет себе всю волю.
— Ты присягу принимал? — с неожиданной строгостью спросил вахмистр, постукивая пальцами по подоконнику.
Солдат уловил эту новую нотку и сразу поблек.
— Известно, что за престол и отечество… Но, как вы сами говорить изволили, насчет свобод…
— То-то, что ‘изволили’… Такие вещи тоже с толком понимать надо. Я — человек с образованностью и потому знаю, как и что следует, а ты — деревенщина, облом. Тут, например, канцелярия, присутственное место, а ты харкаешь на пол, словно в кабаке. Твое дело — слушаться и исполнять, а наше — думать и приказы отдавать. Понял?
— Известное дело, что так! — зачастил испуганно веснушчатый, видя, что его товарищ молча закусил губы. — Болтает себе по необразованности. Солдат должен слушаться приказа, и никаких. Просто себе болтает…
Писарь повернулся на каблуках, заложил руки в карманы и пошел к своему стулу. По дороге бросил язвительно:
— Эх, вы… А еще курские! И на что это вас таких земля родит!..
Со времени ухода арестанта прошло не более получаса, когда он уже вернулся обратно в сопровождении осторожно позвякивавшего шпорами Павлова. Арестант был сердит и красен, и даже волосы на голове у него взъерошились, как у потревоженного ежа. Укоризненно сказал вахмистру, который все еще барабанил пальцами:
— Хорошее, можно сказать, облегчение вышло! Прокуратура новую статью прибавила, — и все дело обращено к доследованию. Только и всего. За нос водят только. Все равно, я раз навсегда отказался от показаний…
— Агентурные сведения, может быть? — осторожно предположил вахмистр.
— Уж это вам лучше знать! — все еще горячился арестант, но, усевшись на старое место между конвойными, сразу остыл и улыбнулся. — Досадно, знаете… Вы-то, конечно, не виноваты и против вас я ничего не имею, но там…
Он кивнул головой в сторону комнат с гардинами и коврами.
— Да-с, человек черствый! — согласился вахмистр. — Однакоже, и он не сам по себе… Как сверху прикажут!
Конвойные встали и нетерпеливо переминались с ноги на ногу.
— Скоро отправляться-то?
— Торопиться некуда! В этакое место всегда поспеется! — благодушно сказал вахмистр, однакоже, приказал машинисту: — Отстукай-ка препроводительную, я снесу на подпись…
Писарь вставил в машину новую четвертушку и бойко защелкал, отбивая бледно-лиловыми буквами привычные фразы. Арестант тоже поднялся и заглянул через плечо писаря на четвертушку. Прочел:
‘По прекращении надобности при сем возвращается вам для содержания на прежних основаниях во вверенной вам тюрьме’…
— Уж хотя бы бумагу препровождали при человеке, — а то человека при бумаге… Ядовитые вы люди, господин вахмистр!
— Бумага важнее, потому что без этой бумаги вас и самого в тюрьме не примут! — объяснил писарь. — На свободе — паспорт, а с конвоем — препроводительная. Без того никакого порядку не будет…
Докончив четвертушку, ловким движением выдернул ее из машины и передал вахмистру. Тот опять сделал официальное лицо, поправил аксельбант, подкрутил усы и осторожно, как в святилище, вступил в комнату с гардинами.
Через четверть часа трое шли обратно по дороге в тюрьму. На прощанье вахмистр сообщил арестанту еще одну довольно важную политическую новость и этим снова привел арестанта в самое радужное настроение. Теперь он шагал по мостовой бойко и весело, хотя не успел еще отдохнуть как следует от утренней прогулки, внимательно рассматривал встречных и одному поклонился, — незаметно, одними глазами.
Встречный — пожилой человек с жиденькой седеющей бородкой — сдернул измятую шляпу и даже помахал ею в воздухе в знак приветствия. Но остановиться не решился и пошел дальше, все помахивая шляпой и кланяясь.
— Вишь ты! — удивился старший солдат. — Тоже из ваших товарищей, видно?
— Нет, так… Просто хороший человек.
— Старый уж, гляди… А не боится!
— Чего им бояться? — оборвал веснушчатый. — Не наш брат…
— Ну, тоже, как припечатают…
Проехали на извозчике две накрашенных девушки в слишком пестром одеянии. Должно быть, заинтересовались таким невинным на вид, молодым и веселым человеком, который шел по улице в сопровождении такой грозной стражи. Одна, в малиновой шляпке с желтыми перьями, крикнула:
— Миленочек бедный! За что это такого красавчика?
А другая, в розовом, послала воздушный поцелуй.
— Ого-го! —многозначительно протянул старший и засмеялся. — Тоже знакомые?
— Нет, к сожалению. Некогда было на воле такими делами заниматься… И на том спасибо, что пожалели.
— А душа у них мягкая, это верно. К иной присосется какой-нибудь подлюга, мучает всячески, деньги тянет, — а она хоть бы что… Только пуще любит. У всякого свое сердце есть, ежели хорошо понять. Оно, конечно, вахмистр — тоже начальство… И ежели бы не по службе…
— Что же?
— Тоже подлюга он, вот что! — неожиданно закончил старший. — Из таких, что мягко стелет, да жестко спать… Говорит всякие слова, а как понадобится — родную мать продаст.
— Нет, почему же! — не очень настойчиво возражал арестант. — Я думаю, и он тоже — как все. Вот объяснял же писарь, что не может жить человек без казенной бумаги. В вахмистре, может быть, бумаги больше, чем человека, но и в нем все-таки человек есть. Иначе не стал бы рассказывать мне разных новостей, потому что по бумажке-то уж этого никак не полагается.
Веснушчатый так же внимательно, как его товарищ, вслушивался в то, что говорил арестант, но, должно быть, не совсем понял. А старший удовлетворенно прищелкнул языком.
— Вот! И то правильно! Нашего солдата возьми: не человек, а насквозь бумага! А не бумага, так винтовка. Сейчас идем и бумажку с собой несем в обшлаге, а к бумажке живой человек припечатан. И выходит: несут две винтовки бумажку, а для чего — про то один бес знает.
Уже выходили из города, и здесь даже веснушчатый почувствовал себя свободнее. Вмешался в разговор, отстаивая свою постоянную позицию,
— Не бес, а начальство… За такие-то слова, кабы кто слышал… Мало еще тебя вахмистр пробрал?
— Ступай ты в болото вместе с вахмистром! Не ты ли доносить будешь? Я, брат, и сам, как старший по конвою, такое на тебя тогда наплету! Кто у меня запасные подошвы перед смотром занимал? Свои куда дел? За растрату казенного имущества с пылу горячих получить не хочешь ли?
— Что ж подошвы!.. Я разве к тому? Я не доносчик какой-нибудь… Но как у нас арестант — вольный, то и он тоже наговорить может.
— Этот-то?
И, немножко обеспокоенный предположением веснушчатого, старший с пытливым вниманием посмотрел на арестанта. Тот ничего не сказал, только пожал плечами. Старший перекинул винтовку на другое плечо и убежденно решил:
— Этот не скажет. Не из таких. Как он сам от начальства страдает… Дурак, брат, ты, — даром, что курский…
Веснушчатый тяжело вздохнул и промолчал. Несколько минут все трое молча меряли дорогу тяжелым и крупным шагом, потом старший снова вернулся к своей прерванной мысли.
— Две винтовки и бумажка… А — попробуй жив человек вон в те кустики побежать — пристрелим. Так и вынем живую душу. Разве мы убьем? Винтовки убьют, к которым мы приделаны.
— Как иначе? — охотно согласился на этот раз веснушчатый. — Упустишь арестованного — в дисциплинарку идти никому нет охоты…
— Сам-то жить хочешь? Ну, и он хочет. А убьем — не задумаемся. Почему так? Какое он нам зло сделал?
— Что ж зло?.. Зла никакого. Но только в дисциплинарку идти никому нет охоты…
— Вот то-то и оно! — с торжеством выкрикнул старший, довольный тем, что товарищ невольно помог ему взобраться до конца мысли. — Как ловко вся машина устроена! Хочешь не хочешь, а прицепят тебя к винтовке, приклеят к бумажке, и делай тогда все, что велят, не разбирая. А не будешь делать — сейчас тебя так или этак прижучат, и небо с овчинку покажется… Стало, быть, один страх нами верховодит. Вот ты бы, деревенщина курская, ходил бы себе за сохой да землю пахал. Ан и тебя прицепили и сейчас же, прицепив к винтовке, всякий остатний разум отняли, так что ты теперь и думать не смеешь.
— Думать я всегда смею! — обиделся веснушчатый. — Но только что боязно… И себя ты, смотри, этак до греха доведешь… Вылетит слово — не поймаешь.
Старший презрительно скривил губы.
— Бабьи речи… Оттого и бьют нас какие-то желторожие, что очень уж в нас страху много. Палкой разум отшибли… Так ли я говорю?
— Пожалуй, что и так! — согласился арестант. — Запуганного человека хорошо на веревке держать, но для дела он не годится.
— Куда годится? Плюнуть да растереть!
Солнце жгло теперь, как летом. Лица солдат покрылись потом. Шли все тяжелее и медленнее, и с трудом ворочался язык в пересохшем рту. Ветерок, который дул с утра, затих, воздух лежал неподвижный и раскаленный, и в нем бежали прозрачные голубоватые струйки.
Совсем перестал вязаться разговор, и даже арестант, которого после этого бледного призрака свободы опять ждала мертвая одиночка, почти с нетерпением начинал думать об отдыхе.
Старший ворчал:
— Вот тебе и праздник… Тут бы усы закрутить да у каруселей пошляться… Казачек пощипать малость. Жирные они, казачки-то… Так нет тебе: иди тут…
Веснушчатый натер себе ногу и слегка прихрамывал. Винтовки небрежно болтались на плечах, как простые палки, и только острия штыков по-прежнему тонко и как будто злобно поблескивали на солнце.
Приглядываясь искоса к своим провожатым, арестант о чем-то задумался. Сначала так, вскользь, мелькнула мысль и сейчас же исчезла. Потом вернулась, уже более настойчивая и определенная, и все росла и развивалась под влиянием ленивой поступи солдат, их сонных, разморенных лиц, нелепо болтающихся винтовок.
Шли по дамбе. Высокие, выше человеческого роста, камыши подступали местами к самой дороге, и арестант хорошо знал, что в этих камышах есть извилистые, едва заметные тропинки, по которым можно пробраться на тот конец болота, а оттуда окольными путями в город. Если сразу метнуться в сторону, скрыться в этих камышах и бежать со всех ног, выбирая места посуше, то солдаты потеряют след раньше, чем успеют опомниться и пустить в ход оружие.
Рассказы вахмистра только разожгли жажду свободы. Там, на воле, так много дела, так кипуче и бурно идет сейчас жизнь. Наверное, не хватает сил и людей и не окажется лишней отдохнувшая в тюрьме голова. А, с другой стороны, нет никакой надежды, чтобы удалось в более или менее близком будущем получить эту свободу другим, легальным путем. Хорошо, если пройдут только месяцы. Вернее — годы.
На мгновение шевельнулось было что-то вроде чувства стыда перед солдатами, которые сейчас, по-видимому, ничего не подозревают и ничего не опасаются, а за побег пойдут в ‘дисциплинарку’. Но, в сущности, разве он виноват в этом? Ведь, как бы то ни было, они сейчас — в разных лагерях и, стало быть, враги. И разве эти самые сонные солдаты не постараются повернее пустить пулю ему в спину?
Арестант замедлил слегка шаги. Для большей верности ему хотелось выгадать два-три лишних шага, которые могли изменить многое. Стенки дамбы очень круты и, вместе с тем, слишком высоки, чтобы можно было спрыгнуть вниз одним движением. Это — самый опасный пункт. Дальше, в камышах, уже можно считать все дело почти выигранным.
Вот уже солдаты заметно выдвинулись вперед, — и все еще ничего не замечают, вышагивают ровно и бессознательно, как автоматы.
Чувствуя, как в нервном подъеме напрягаются и становятся железными все мускулы, арестант прижал локти к бокам, готовясь к первому прыжку. И в то же мгновение веснушчатый круто остановился, сбросил с плеча ружье и взял его наперевес, почти касаясь штыком груди арестанта. Спросил резким, звенящим голосом, совсем непохожим на прежний:
— Ты что?
Тогда встрепенулся и старший, застыл на месте, повернувшись вполоборота, но смотрел на арестанта не со злобным испугом, а только с легким недоумением. У арестанта неровно забилось сердце, и краска сбежала с лица, но с болезненным усилием он поборол горькое чувство разочарования, смешанное с волнением, сделал невинную, улыбающуюся, ничего не понимающую мину.
— А что такое?
— Отстаешь зачем? Пошути еще…
— Да я и не отставал совсем… Просто устал, да и задумался немного…
И вдруг, как будто догадавшись о чем-то, громко, слишком громко, расхохотался.
— А вы подумали… а вы подумали… ну, Боже мой… подумали, что я бежать хочу?
Расхохотался и старший, заразившись этой веселостью, которая казалась такой искренней. У веснушчатого на потном лице сквозь загар выступила краска. Он вскинул винтовку на плечо и сказал, как будто извиняясь,
— На то и конвой, чтобы смотреть…. Всякое может случиться.
И по тону его голоса арестант понял, что веснушчатый, во всяком случае, еще не освободился от подозрений. Теперь уже нет никакого смысла устраивать вторичную попытку, слишком ясно, что ее тоже постигнет неудача.
Миновали, наконец, бесконечную дамбу и шли теперь по голой, открытой поляне, только кое-где поросшей жиденькими кустиками. Здесь даже заячьи быстрота и ловкость ничему не помогут. Арестант украдкой вздохнул и решил примириться с судьбой, которая сулила впереди долгое, томительное заключение. Манящий призрак свободы побледнел, растаял.
— Ох, тошнехонько! — злился старший. — Хотя бы воды глоточек испить…
— В поселке попросить можно. А то — до тюрьмы далеко еще. Не утерпеть.
— Правильно… Подбавляй шагу, ребята!
Вошли в поселок. Тут, на неширокой улице было все-таки прохладнее, чем в открытом поле. Пошли по теневой стороне, поглядывая где бы напиться.
На площадке перед церковью теперь никого не было, кроме двух тощих овец, щипавших остатки давно вытоптанной травы, и на запертой церковной двери висел огромный, словно на хлебном амбаре, замок. Пусто было, и на улице, словно вымер весь поселок.
Старший догадался:
— Полдничают… Отмолились и полдничают. Мещане тут все богатые: едят хорошо, особливо в праздник. Вот бы похлебать после солдатской баланды-то…
— Гляди, и воды не допросишься! — сомневался веснушчатый. — Не видать никого…
Заглянули в переулок, такой узкий, что деревья противоположных палисадников срослись в одну общую арку. Там, за облетающей листвой, разглядели стол, накрытый праздничной, с красными каемками, скатертью, а на столе — большой глиняный кувшин, каравай хлеба, арбузы. Высокий сплюнул слюну и позвал:
— А ну, кто-нибудь! Дали бы служащим человекам водицы испить…
Из дома выглянул хозяин, совсем лысый старик с огромной пушистой бородой. Посмотрел на солдат и на арестанта, щуря подслеповатые глаза.
— Эв-ва… С праздничком! Ужо зайдите за загорожу. Собак у нас нетути… Заходите!
Старший нерешительно посмотрел на веснушчатого. Тот нахмурился и отрицательно покачал головой.
— Чего ж не зайти? — удивился старший.
Из дома вслед за стариком показалась хозяйка, — тоже старая, но дородная и крепкая, с гладким румяным лицом, выглядывавшим из-под пестрого платка. Так же, как муж, смотрела прищурившись, а потом перешла через палисадник и отперла калитку.
— Притомились, чай?
— Да уж чего! — махнул рукой старший. И, решительно шагнув через высокий порог, вошел в палисадник, завистливым глазом косясь на кувшин.
Арестанту тоже хотелось не только утолить жажду, но и отдохнуть немного. Он снял шляпу, обтер платком лоб и сказал веснушчатому, понижая голос, чтобы не услыхала старуха:
— Зайдемте, что ли? Хотите, честное слово дам, что уж не убегу сегодня?
Веснушчатый все еще колебался. Подумав, спросил так же тихо, как говорил арестант:
— В Бога веруете?
— Верую.
— Кто их знает, что за люди… Может, у вас сговорено было!.. Перекрестись.
Арестант с полной готовностью перекрестился. Веснушчатый пропустил его вперед, потом вошел и сам.
Старуха, наклонив голову набок, подперла рукой подбородок. Пристально смотрела на арестанта. Сказала тем певучим, мягким говорком, каким говорят все пожилые люди, живущие спокойно и сытно.
— Всякому своя доля… Сказано: от тюрьмы да от сумы не отказывайся. А оно так и есть… Ох, Мать Богородица!.. Воду-то не след пить с устатка: болезнь заводится. Лучше бы винца испили, служивые. Вино доброе у нас, нонешнее. Вот оно, в кувшине… Подай кружку, старый…
— Ай да хозяюшка! — прищелкнул языком старший. — Знает чем людей уважить.
Старик вынес жестяные кружки, украшенные картинками московского Кремля и Красной площади. Наполнил их из кувшина мутным и пенистым молодым вином.
— Не обессудьте, для праздничка.
— Покорнейше благодарим. Сто лет здравствовать!
Враз опорожнили кружки и с наслаждением перевели дыхание, как будто свалив с плеч десятипудовую тяжесть. Веснушчатый заторопился:
— Ну, и с Богом! Уходить пора…
— А куда торопиться? — степенно разглаживал бороду хозяин. — Присели бы вот на лавочку. А Марья сейчас горячее подаст: похлебаете. У нас на всех хватит. Марья, слышь?
Но веснушчатый упорно подвигался к выходу. Даже слегка потянул за рукав арестанта, чтобы тот следовал за ним.
Из дома пахло борщом.
— Да, ведь, я же крестом обещался! — укоризненно зашептал арестант. — Чего боитесь?
Веснушчатый стоял на своем.
— Не полагается. Вам — ничего, а нам отвечать приходится.
У старухи слух оказался тонкий, как у молодой.
Обиженно поджала губы. Вытерла о передник нож и принялась пластать каравай.
— Известно, мы по старинке: новых порядков не знаем… Прежде, бывало, странный человек не отказывался для праздника.
— Оно хорошо бы — похлебать-то, бабушка! — нерешительно тянул старший. — Но только как служба наша…
— И служба не уйдет. Откушайте и пойдете себе, куда указано… Сами, вон, заморились, да и человека заморили совсем.
— Идем, что ли? — торопил веснушчатый.
Старший вместо ответа присел на лавочку, держа винтовку между колен.
— Дают, так бери. Люди душевные.
Веснушчатый покрепче взялся за рукав арестанта.
— Я под ответ не хочу подводиться.
— Ан я старший. Сиди!
И веснушчатый вдруг сдался и тоже сел, а из дому в это время вышла девушка с большой миской, от которой клубом валил пар.
Хозяин объяснил:
— Внучка. Вот попробуйте, какова стряпуха.
Ели все вместе прямо из миски и ложки опускали одну за другой, по старшинству. Девушка стеснялась, опускала глаза, а арестант смотрел на нее с радостным любопытством: так давно уже не приходилось ему сидеть за одним столом с женщиной.
Смотрел на склоненную, красиво очерченную голову, на щеки, покрытые рдяным румянцем, на длинные ресницы, из-под которых иногда вдруг поблескивали глаза лукавым и влажным блеском. Чувствовалось, что у этой девушки должно быть крепкое и сильное тело, красивое, как у античной статуи, — и так хорошо должна волноваться от любви невысокая грудь.
Как будто ничего больше не было на свете там, по ту сторону палисадника: ни длинной, утомительной дороги, ни тюрьмы, ни жандармского вахмистра. Слишком уж не похоже все это на то, что было здесь, у стола, накрытого толстой праздничной скатертью.
Сидит хозяин, седой и бодрый, как патриарх. Ест неторопливо и истово, словно священнодействует. Откусывает хлеб от ломтя желтыми, но еще крепкими зубами. А у старухи такое же мирное и чуть-чуть важное лицо, и такие же крепкие зубы, и такой же здоровый аппетит. Старость — не жуткий предвестник смерти, а только белая зима, морозная, ясная, когда так легко дышится. За этой зимой придет весна, новая жизнь, — а не смерть.
Вот она уже здесь, — эта весна, румяная, смиренно-лукавая. Радостно несет в себе огромное бремя любви. И может быть, только это — хорошо, только здесь — счастье, а там — не жизнь, но мрачный сон, кошмар.
Старший солдат первый положил ложку.
— Подай вам Бог! В жизнь не едал этакого борща!
A веснушчатый ел еще долго и жадно, зачерпывал полные, с верхом, ложки, размазывал жир по толстым губам. Отвалился, наконец, от миски, как налившийся кровью комар.
За едой молчали, и, только когда девушка унесла почти опорожненную миску, старший солдат сказал:
— Не чаяли сегодня с обедом быть… Еще, слава Богу, в городе недолго продержали. А то иной раз бывает: весь день, до поздней ночи, — ни маковой росинки.
— Тяжеленько! — посочувствовал старик. — Самому не привелось на военной службе быть, а вот сын так и голову там сложил. На усмирение Китая из запасных призывался. Да. Седоватый уж был. Говорили потом, что китайцы с него с живого кожу содрали, как с барана.
— Всякое бывало… Народ дикий, без всякой образованности! — равнодушно промямлил веснушчатый, обтирая губы рукавом.
Арестант пристально посмотрел на старика. Удивился, что лицо оставалось все таким же спокойным и почти торжественным, в то время как красивый рот, весь в седине, выговаривал слова, полные ужаса. Да, все это — совсем прочное, настоящее. Потому даже ужасы жизни идут мимо. Но хозяйка, должно быть, еще не дошла до последней грани этого тихого покоя, земной святости. Приложила к глазам краешек платка.
— Упокой, Господи, своего мученика. Вот, почитай, пятый год уже пошел, а все душа стынет, когда вспомянешь. Мы и вас-то, солдатиков, с охотой приучать стали с той поры. Все подумаешь: и наш вот такой же был, — молодой и усики закручены.
— Барышня-то — внучка ваша будет? — спросил старший, косясь на почти еще полный кувшин.
Старик кивнул головой, и пушистая борода его колыхнулась, как покрытая белой пеной волна.
— Внучка. Сиротка она и выходит теперь будто вместо дочери… Девочка любовная и по хозяйству все хорошо может. Теперь ненадолго уже. Замуж пора. Не иначе, как замуж.
Старший приосанился. Стоявшая между колен винтовка мешала ему и после минутного колебания он переставил ее в сторону.
— Жених имеется?
— Не без того. Много их льнет тут, как мухи к патоке. Понятное дело: собой не плоха, и приданое справим по чести. Да мы не неволим. Пускай, как сама хочет. Успеется.
Вернулась из дому девушка и, прижав к груди большой, зеленокорый арбуз с ровными темными прожилками, принялась его резать быстро и ловко. Со звонким стеклянным треском разделялась сахарная мякоть. Арестант смотрел на ее быстрые и тонкие, как нерабочие, руки, на упрямо опущенные ресницы. Чувствовал, как что-то блаженное и горячее проникает все его существо, спешно гонит кровь по жилам. И все больше хотел верить, что какое-то неведомое божество, доброе к заблудшим, намеренно привело его сюда, в уютный палисадник перед белым домиком, чтобы показать эту отдельную, светлую и чистую жизнь, давно и безвинно оклеветанную в душе арестанта.
Опять запенилось по разрисованным кружкам мутное молодое вино и кроваво алел рядом с кружками нарезанный на ломти арбуз. Арестант приподнял свою кружку, медленно передвинул ее в воздухе по направлению к девушке.
— За ваше здоровье! Любви вам и счастья!
Чуть вскинулись ресницы, открыв взгляд — лукавый, но благодарный.
— Спасибо!
И сама омочила губы в своей кружке, жмурясь от лопающихся пенных пузырьков. Старший солдат крякнул, быстро и сердито запустил зубы в ломоть арбуза. Веснушчатый млел от сытости отдыха, вяло поводил белесыми глазами. Женщин он любил только, когда был в отпуску, — и то только тех, которые продавались совсем дешево. И при этом старался не вспоминать о жене, плоскогрудой и курносой, на которой женился — для хозяйства, перед самым призывом.
Старик пропустил сквозь пальцы белую бороду. На усах блестели капельки вина, — упали, когда старик заговорил, в первый раз еще обращаясь прямо к арестанту:
— А по облику видно — не здешний вы. Издалека ли?
— Издалека. С севера. Отсюда, если ехать по железной дороге, — так и то больше недели…
— Стоило такую путину обламывать, чтобы на казенные хлебы попасть! — усмехнулся старший.
Старик слегка нахмурился и еще больше стал похож на апостола, любовной строгостью просвещающего верных.
— Когда человек упал, то подними его, а не смейся. Да еще, может быть, и не упал он, а повыше и крепче нас с тобой стоит. В тюрьме разве одни злодеи? На воле-то их и того больше. Везде люди — Христовы дети. Ушел пастырь — и разбрелось стадо. Кто в зелено поле, а кто в бурьян колючий.
Девушка тоже неодобрительно, почти гневно смотрела на старшего, и солдат смутился. Захотел оправдаться, показать себя тоже незлобным и снисходительным к греху.
— Разве я не понимаю? Да они, — кивнул в сторону арестанта, — они и не за злодейство какое-нибудь. На власть пошел, на господ. Вот и взяли!
— Мне того и знать не надо, за что! — раздельно выговорил хозяин. — Марьюшка, подлей еще винца прохожим людям. Путь им не близкий. Пусть подравняются.
— Не довольно ли? — опасливо сказал веснушчатый, подставляя свою кружку. — Как бы не запоздать нам.
А старший распустил туго стянутый ремень.
— Чего — запоздать? Скажем, что в жандармском долго держали. Только и всего.
Еще и еще раз вспенилось в кружках мутное вино. Тонкий мускатный запах шел от почти опорожненного кувшина с запотевшими холодными стенками. Медленно тянули вино, смакуя, и так же медленно говорили, все больше поддаваясь тихому, почти сонному покою. Говорили о войне, о смерти, о забастовках и о многих других скорбях тяжелой и, как бурьян, колючей жизни, но слова звучали как издали, и как издали расплывались и бледнели, задергиваясь туманом, все скорби. Старушка закрыла глаза и молчала, — должно быть, задремала от сытной еды, от вина и от тихого говора. А девушка все чаще сверкала влажными глазами, и заметно было, что выпитое вино горячит ее и без того горячую кровь, волнует грудь ненасытными и загадочными желаниями.
Она сидела как раз напротив арестанта, разделенная только узким столом. Арестант вяло прислушивался к речам старшего солдата, который говорил, повторяясь и возвращаясь много раз к одному и тому же, о том, что задержали всех выслуживших срок, и о том, пошлют ли их полк на войну. Арестант прислушивался и думал: почему это ему сейчас совсем все равно, чем кончится война, и долго ли еще придется сидеть под замком, и как пойдет дальше то дело, которому он служил. Все казалось слишком ничтожным и мелким сравнительно с тем простым и ясным ощущением здоровой, крепкой жизни, которое переполняло сейчас.
Старший совсем забыл о своей винтовке, веснушчатый тоже отставил в сторону свою и жадно цедил сквозь зубы вино, окончательно отказавшись от мысли об ответственности.
Вот если бы сейчас скользнуть под стол, сбить с ног старика, который загораживает дорогу, и перемахнуть через низенький заборчик, то солдаты, наверное, потеряют след еще скорее, чем это случилось бы там, на болоте. Инстинктивно выплыла эта мысль в приученном к борьбе мозгу, но не зажигала сердца пламенем, оставалась холодной, рассудочной.
Поднял взгляд, чтобы измерить расстояние до забора, и встретился с пристально устремленными глазами девушки. И теперь уже эти глаза не опустились под его взглядом, а как будто хотели проникнуть глубоко, в самую душу.
Девушка спросила тихо, едва шевеля губами:
— Скучно вам?
— Скучно? Нет, не скучно. Хорошо, как в раю.
По пухлым губам скользнула улыбка.
— Не теперь. А… там?
Кивнула головой по направлению к тюрьме.
— Там не весело. Но все же жить можно. Жить везде можно, если не болит душа.
— А мне думается, я там на другой же день удавилась бы. Страшно. Ни свету ни воли… И вам тоже, наверное, очень худо. Только вы сознаться не хотите.
— Почему же так?
— Гордый вы. Не хотите, чтобы вас жалели. А мне таких и жаль, — которые не жалуются. Я нищим никогда не подаю: не люблю их… Вино уже все у вас?
Арестант молча подвинул ей свою кружку. Принимая ее, девушка, как будто случайно, положила свои пальцы на его руку, крепко прижала. Ласковую и порывистую нежность ощутил арестант в этом пожатии, похожем на незримый поцелуй. И принял его не как милостыню, а как награду.
— Спасибо!
Тонкие руки, неожиданно сильные, наклонили кувшин. Вместе с мутной струйкой вина журчали слова:
— Скорее, скорее выходите на волю. А не то — молодость уйдет, будет уже не та жизнь. Молодым выходите.
— Выйду. И с вами встречусь. Хорошо?
Все так же ласково, но с легкой насмешкой посмотрели глаза.
— Тогда — не встретитесь. Это теперь только… А тогда — зачем я вам? Других найдете, получше.
— А где они? Нет лучше вас.
Сказал так искренно, потому что так именно сейчас и думал. Девушка поняла, что он не лжет, густо покраснела. Но, смущенная, все же нашла под столом его ногу. Опять соединились в прикосновении, быстром и обещающем. Острое, неожиданное наслаждение давала обоим эта близость, рассказывала о том, как хорошо любить.
Дума о побеге уже не возвращалась больше. Нет, нет. Только продлить бы, продлить бесконечно эти новые минуты.
Когда совсем опустел огромный кувшин, веснушчатый очнулся.
— Да, ведь, пора же!
В самом деле: уже низко склоняется солнце, и порозовевшие лучи ложатся косо, рисуя длинные синие тени. Старик не стал больше удерживать: понял, что мог подвести гостей под ответ.
— Не обессудьте на угощенье… Чем Бог послал!
— Премного вам благодарны! Что уж там: и сытно и пьяно.
Молодое вино, когда поднялись с мест, сковало ноги коварной ленью. Веснушчатый даже пошатнулся немного и крепко оперся о винтовку, чтобы сохранить равновесие. Арестант тоже чувствовал, что почти пьян, но не знал, от чего больше: от вина или от близости девушки, которую сейчас любил.
Когда прощались, арестант протянул руку девушке, а та подалась к нему всем своим сильным, прекрасным телом, почти прижалась к его груди своей грудью. И, обдавая горячим дыханьем, шепнула:
— Выходи… скорее… Увидимся? Да?
Белый домик, праздничная, с красными каемками, скатерть, сомкнувшиеся над узким переулком деревья, — все позади. Три длинные тени бегут вперед по дороге, ломаются в рытвинах, дрожат на тонких и вытянутых, как телеграфные столбы, ногах. Скоро уже покажется на высоком холме, над рекой, кирпично-красный, тяжелый четырехугольник тюрьмы.
Старушка на прощанье дала еще солдатам пахучую дыню, небольшую, продолговатую, похожую по виду на перезревший огурец. Высокий долго прятал ее то в один карман, то в другой и, наконец, понес просто в руке.
Вино шумело в головах, никак не могли разойтись ноги, ступали неверно и медленно.
— Ну, угостили! — говорил веснушчатый и громко икал. — Уж это… вот!
Старший соглашался:
— Чего лучше! Стало быть, не перевелись еще добрые люди на свете. Старики почтенные… В старину, надо полагать, народ-то и весь получше нашего брата был. Небось, приходи к тебе на хутор, — не накормишь! Еще и собак спустишь, пожалуй…
Но веснушчатый чувствовал себя сейчас добрым и расточительным.
— Зачем собак? И я могу по чести… Во Христа верую!
Старший заломил фуражку на затылок, держал в одной руке дыню, в другой — ружье и запел тоненьким фальцетом:
Крутится-вертится шар голубой,
Крутится-вертится над головой,
Крутится-вертится — хочет упасть,
Кавалер барышню хочет украсть…
Внизу, в долине, где шли теперь, легла уже густая тень. А на холме горели огненные стены тюрьмы, и, несмотря на расстояние, отчетливо выделялись частые решетки на безобразных окнах. Солдат круто оборвал песню и на ходу повернул голову к арестанту.
— Попробовали воли… Чай, не хочется теперь… Туда-то?
— Нет, все равно. Устал я.
— Ну, а если бы… Если бы отпустили мы вас?
— Заболтал пустое! — выступила у веснушчатого сквозь винные пары прежняя тревога. — Как мы можем? Человек сам понимает. Мы и то, если по правилам службы, так большой поступок сделали.
— Молчи, гнида! Чем пожалеть человека, так ты только о своей шкуре. А много она стоит, твоя шкура? Всю вон мухи засидели… Дисциплинарки боишься? Так, ведь, из дисциплинарки, брат, на войну не посылают. Тебе же лучше.
— Сейчас я все равно не ушел бы! — объяснил арестант, чтобы избежать ссоры. — Мы с вами хлеб-соль делили, и сейчас подвести вас было бы с моей стороны нечестно. Я не могу так. Так и запишем, что еще не судьба мне от тюрьмы избавиться.
А в ушах еще стоял прерывистый шепот:
‘Выходи… скорее’…
Но уже не звал, не манил так, как там, в палисаднике. И, как там отступала и бледнела вся внешняя жизнь, так теперь, с каждым шагом вперед, она возвращалась властная, сложная, непобедимая. Ну, да. Старик и старуха, похожие на святых, и красавица, оживившая в своем теле паросский мрамор. Но не рай. Даже не радость. Просто — сон, далекий от души.
И, по мере приближения к огненным стенам, росли прежние страхи и тревоги веснушчатого.
— Смотри ты… Бумагу не потерял ли?
— Стой!
Даже арестанту передалась эта тревога. С нетерпеливым ожиданием он смотрел, как старший неуверенно шарит за обшлагом трясущейся рукой.
— Потерял, дьявол! — в тоске вопил веснушчатый.
— Вот… Кажись, она. Измялась малость. Эта, что ли?
Поднес бумажку к глазам арестанта. Тот прочел в тусклом свете сумерек уже знакомую фразу:
‘По прекращении надобности при сем возвращается вам для содержания на прежних основаниях’…
— Она самая.
Подобрали брошенную впопыхах дыню и пошли дальше. Старший некоторое время молча соображал что-то, потом сказал почти трезвым голосом:
— Как это вы говорили-то… В каждом, мол, больше бумаги, чем настоящего человека. И опять мы, стало быть, в полном сборе. А то там, было, — у стариков-то, — я и винтовку бросил и о препроводительной забыл. Видишь ты… А теперь в сборе. Хоть сейчас на инспекторский!
Веснушчатый предупреждал:
— Запеть опять не вздумай! Близко уже… Неравно услышат. Спрячь дыню-то…
— Спрячу, отвяжись!
Спутывали крепкой паутиной пьяная лень и усталость. Таким крутым и длинным казался подъем на холм. И все-таки заметно было, что движения солдат становятся все более правильными и ритмичными, и не колышутся бестолково над их головами жала штыков. Арестант шел, опустив голову и глядя себе под ноги. Скорее чувствовал, чем видел, как обогнули кирпичный завод, через опустошенный огород выбрались на площадку перед самыми тюремными воротами.
— Так уж по уговору! — тревожно шептал веснушчатый. — В случае чего — не выдавайте. В жандармском, мол, задержались долго…
— Да ладно уж… До свидания теперь.
Перешагивая через порог калитки, арестант оглянулся. С запада поднимались тучи, и вечер был теперь такой же унылый и серый, без света и красок, как та бесконечная вереница дней, которая ждала за кирпичной стеной.

—————————————————-

Источник текста: Собрание сочинений, Том III. 1912 г.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека