Прелюдия, Иткин Семен Григорьевич, Год: 1913

Время на прочтение: 31 минут(ы)

Прелюдія.

Разсказъ.

I.

Въ крытой фур находилось четыре пассажира: часовой мастеръ Штейнбергъ, его жена Бася, Голда Кернъ и дочь ея Цива. Изъ Макаровки выхали вечеромъ. Часовщикъ, какъ только очутились въ фур, забился въ уголъ, вытянулъ ноги и захраплъ.
Женщины нкоторое время молчали.
— Вашъ мужъ, видно, считаетъ мою спину тстомъ,— начала разговоръ Голда,— все мситъ ее своими ногами…
— Айзикъ,— позвала Бася,— ты здсь не одинъ! Разлегся, какъ семипудовый баринъ посл обда.
— Зачмъ будить?— вступилась за Штейнберга Цива.— Можешь, мама, нсколько отодвинуться.
— Ты права,— согласилась Голда,— грхъ не дать человку отдохнуть.
— Мой Айзикъ, положимъ, любитъ храпть, но и то врно, что послдніе дни мы очень мало спали.
— Вы были въ нашемъ мстечк?
— Да.
— По длу?
— Мой братъ живетъ въ Макаровк… Каневскій…
— Стекольщикъ…
— Сапожникъ…
— Немного рыжій…
— Какъ вникъ трубочиста…
— Ага, теперь знаю,— ршительно заявила Голда,— онъ въ черной шляп…
— Которая называется картузомъ,— со смхомъ сказала Бася и, помолчавъ, добавила:— Братъ выдалъ дочь, мы гуляли на свадьб.
— Было весело?
— Ничего, старались не скучать.
Голда почему-то вздохнула и прошептала:
— Черезъ недлю моей Цив восемнадцать лтъ.
— дете къ намъ надолго?— поинтересовалась Штейнбертъ.
— Мстечко покидаемъ навсегда,— съ оттнкомъ грусти отвтила старуха.— Мн такъ хочется хать, какъ вамъ выйти изъ фуры и угоститься полынью.
— Имете кого-нибудь въ город?
— Мой сынъ Шоломъ уже лтъ семь тамъ.
— Почему оставляете Макаровку?
— Мужъ умеръ недавно. Ну, сынъ ршилъ, чтобы жили вмст… Посл похоронъ онъ ухалъ, и вотъ позавчера получилось письмо… Сынъ пишетъ, что снялъ дв комнаты съ кухней, ждетъ насъ… Я буду вести хозяйство, а дти… Дочь тоже иметъ заработокъ… Ее приняли въ… какъ это называется?
— ‘Дамскій Рай’,— подсказала Цива.
— Магазинъ готоваго платья?
— Да, да,— подтвердила Голда.— Хозяинъ — Ленскій… еврей…
— Какъ вы это устроили?— удивилась Бася.— Туда трудно попасть.
— Мой двоюродный братъ — дамскій портной — хлопоталъ за Циву цлый мсяцъ… Братъ шьетъ въ этотъ магазинъ… Нужно было прислать фотографическую карточку дочери…
— У многихъ такой порядокъ,— сказала Штейнбергъ.— Хорошіе магазины требуютъ хорошенькихъ барышенъ.
— Хозяинъ посмотрлъ и остался доволенъ… Карточка у двоюроднаго брата.
— Недурная должность… Магазинъ закрывается раньше другихъ, кром того, жалованье лучше… Вашей дочери повезло.
— Цива, слышишь?— обрадовалась мать.
Захваченная думами о город, двушка ничего не отвтила.
Въ Макаровк называли городъ большимъ, богатымъ, красивымъ, но многіе, въ томъ числ отецъ и мать Цивы, съ недружелюбіемъ и страхомъ говорили о гршныхъ людяхъ и гршныхъ длахъ, удивлялись, что небо не уничтожаетъ этого гнзда преступленій, разврата, безбожія. Вспоминая о сын, Голда смотрла и выражалась такъ, будто городъ не даетъ ничего, кром гибели, тмъ, кто въ немъ находится, и ужаса — кто о немъ думаетъ. Однажды родители получили отъ Шолома его фотографическую карточку. Мать посмотрла на снимокъ и увренно заявила:
— Конецъ, Шоломъ уже — не еврей! Я все время чувствовала, что онъ тамъ погибнетъ.
Встртившись съ сыномъ, пріхавшимъ на похороны отца, лицомъ къ лицу, поговоривъ съ нимъ, она еще ршительне заявила дочери:
— Шоломъ пропалъ.
Когда сынъ предложилъ перехать въ городъ, Голда всплеснула руками:
— Ты хочешь, чтобы Цива тоже погибла?!
Женщина не уступила бы, еслибъ не угроза голодной жизни.
Цива относилась къ городу двойственно: онъ ее пугалъ, какъ мать и другихъ, но и притягивалъ. Ея воображеніе создало таинственный міръ, который странно волновалъ и манилъ. Въ самомъ чувств страха передъ этимъ міромъ было нчто пріятное. Городъ привлекалъ, какъ привлекаютъ горныя вершины даже тхъ, кто знаетъ, что тамъ — льды, пропасти, обрывы, не одному принесшіе гибель.
— Канторъ, я все вижу!— послышался сердитый голосъ возницы Сендера.
— Кто это канторъ?— со смхомъ спросила Штейнбергъ.
— Лошадь,— отвтилъ возница.— Вамъ дали имя — ну, и у скотины должно быть.
— Но почему канторъ?
— Когда мой рысакъ начнетъ ржать,— скажете сами, что такой голосъ и лягушка можетъ послушать…
— А какъ имя другой?
— Локшъ {На жаргон — полнйшій дуракъ.}… Что — канторъ, то сейчасъ и Локшъ длаетъ.. не живетъ своимъ умомъ…
Въ фур громко смялись.
— На такихъ лошадяхъ мы далеко удемъ!— неожиданно раздался голосъ часовщика.
— Онъ, оказывается, не спитъ!— удивилась жена.
— Вы дадите спать!— возмутился Штейнбергъ.— Всю дорогу болтаютъ, а тутъ еще смхъ!
— Попробуй, муженекъ, не смяться… лошади… Канторъ… Локшъ…
— Локшъ — тотъ, кто такихъ лошадей беретъ!— сердито перебилъ Айзикъ.— Скажите лучше, Сендеръ, когда насъ привезете въ городъ? Мы стоимъ на одномъ мст…
— Можетъ быть, вы стоите,— спокойно отвтилъ возница,— я, слава Богу, ду.
— Сколько верстъ прохали?— все больше злился Штейнбергъ.
— На обратномъ пути измрю… Теперь забылъ…
— Что за шутки! Вы везете насъ не даромъ,
— Меня лошадки тоже везутъ не даромъ.
— На теб,— обрушился часовщикъ на жену,— ты хотла выгадать полтинникъ, и не похала въ карет! Теперь радуйся: не фура, а бочка, не лошади, а мертвецы, не возница, а разбойникъ!
— Локшъ,— невозмутимо обратился Сендеръ къ одной изъ лошадей,— могу поздравить: для тебя нашелся товарищъ съ двумя ногами… Цива расхохоталась. Голда съ трудомъ удерживала смхъ. Бася улыбнулась, но ршила вступиться за мужа:
— Можно похать немного скоре.
— Вотъ лошади… скажите имъ,— безстрастно отвтилъ возница,— я же не хочу съ ними ссориться. Васъ не такъ скоро увидишь, а съ лошадьми мн приходится жить и жить. Кром того, никто еще не жаловался, что Канторъ и Локшъ везутъ медленно. Такихъ коней надо искать…
— И такого возницу надо искать,— не удержался Штейнбергъ, все время обдумывающій, чмъ бы отомстить Сендеру.
— Довольно ссориться,— вмшалась Голда.— Одинъ не долженъ былъ назвать разбойникомъ, другой — дуракомъ.
— Канторъ, скучаешь за кнутомъ?— опросилъ Сендеръ и, не поворачиваясь, добавилъ:— Чмъ ругаться, полюбовались бы, какъ четвероногій пвецъ только что повернулъ къ Локшу морду и уговаривалъ свернуть въ траву. Ничего не подлаешь, скотина тоже понимаетъ, гд лучше…
— Кареты уже далеко впереди,— съ укоромъ сказала Бася.
— Зато въ каретахъ душно… Чему завидовать? Врьте, что и мы будемъ на разсвт въ город.
— Который часъ?— спросила Цива, встрепенувшись при упоминаніи о город.
— Еще нтъ двнадцати,— отвтилъ возница.
— Почему такъ ршили?— усомнилась Голда.
— Для настоящаго извозчика,— улыбнулся Сендеръ,— звзды — лучшіе часы…
— Айзикъ, посмотри, который часъ.
Штейнбергъ, не придумавъ для возницы наказанія, сердито молчалъ.
— Теб трудно посмотрть?— вспылила Бася.
Онъ досталъ часы и протянулъ ихъ жен. Та не взяла и возмутилась:
— Что за ребячество! Набралъ воды въ ротъ — и ни слова!…
— Мы падаемъ!— неожиданно вскрикнула старуха.
— Канторъ, стой! Теперь онъ летитъ… и Локшъ за нимъ!.. Тпру-у-у…
Сендеръ напрасно кричалъ — лошади остановились, какъ только опрокинулась фура. Возница всталъ съ земли и принялся поднимать фургонъ.
— Что случилось?— нарушилъ часовщикъ молчаніе, вылзая изъ фуры.— За нимъ вылзли и остальные.
— Наконецъ, онъ заговорилъ!— сердито бросила Бася.
— Теб хотлось выгадать полтинникъ,— желчно замтилъ Штейнбергъ.— Теперь у меня въ ушахъ, носу, во рту… песокъ и солома…
Старуха не отходила отъ Сендера іи задавала по-очереди одни и т же вопросы:
— Какъ это произошло?
— Что слышно?
Возница напрягалъ вс силы, чтобы поднять фуру, злился, ругался и Голд не отвчалъ.
— Отчего мы не помогаемъ?— укоризненно сказала Цива.
Вс сконфузились и поспшили къ Сендеру.
— Вы тоже?— со смхомъ обратился возница къ женщинамъ.— Хорошо, посмотримъ! Ваши языки поднимутъ даже мертваго — можетъ быть, они и возъ поднимутъ.
— Мы изъ-за языковъ ссорились,— вставилъ смягчившійся часовщикъ.— Еслибъ меня не разбудила болтовня, ничего не было бы.
Фуру подняли. Нсколько минутъ усаживались. Лошади радовались, что имъ дали возможность хотя бы короткое время отдохнуть. Заднія ноги прижаты одна къ другой, между передними узкій промежутокъ. Длинные хвосты — рыжевато-грязный и темно-срый — неподвижны. Головы низко опущены, втерокъ перебгаетъ по всклоченнымъ гривамъ. Глаза полузакрыты, въ нихъ желаніе сна, но и само желаніе усталое. Морды безсознательно и вяло тянутся къ трав.

II.

Цива сидла рядомъ съ возницей. Остальные пассажиры спали въ фур.
Лошади лниво шагали — надъ широкой дорогой, несмотря на глубокій песокъ, почти не было пыли. Виднлись и чувствовались необъятныя поля, выдыхавшія тепло, безмолвіе и ароматъ. Голоса и шорохи несчетныхъ жизней, но молчаніе казалось ненарушеннымъ. Въ отдаленіи горли малочисленные огоньки деревень.
— Я чувствую свжій втерокъ…
— Это съ воды…
— Какой-то странный шумъ…
— Это камышъ…
— Ночью все кажется новымъ…
— Холодно?
— Нтъ.
— Я хорошо зналъ вашего отца… былъ съ нимъ лтъ двадцать знакомъ… Онъ работалъ въ пекарн…
— Да.
— Человкъ приготовлялъ тысячи пудовъ благо хлба, а самъ зарабатывалъ на черный…
— Мы жили бдно…
— Вотъ и рка.
Яркія блестки, какъ осколки огромнаго самоцвта, дрожали на вод. Свтъ мсяца образовалъ нчто похожее на блый мостъ. У самой рки — деревья, нсколько перевернутыхъ лодокъ, домики съ неосвщенными окнами. Желтые огоньки рдкихъ фонарей. Другой берегъ лежалъ далеко, все, что на немъ, казалось игрушечнымъ и маленькимъ.
— Эй, направо!— закричали сзади.
— Чего лягушекъ пугаешь?— разсмялся Сендеръ.— Теб мало мста?
— Направо, говорю!
— На втеръ говоришь, а не направо…
Фуру обогналъ помщичій выздъ.
— Они будутъ въ город скоре насъ,— тихо оказала Цива, всматриваясь въ удалявшійся экипажъ.
— Завидуете?
— Хочется увидть городъ.
— Есть на что посмотрть.
— Что же тамъ?
— Ну, на это не отвчу… Одни говорятъ — адъ, другіе — рай, третьи — сумасшедшій дамъ, а я скажу, что неумно такъ говорить… Вотъ послушайте… Это было очень давно… Отецъ взялъ меня на ярмарку. Извстно, что на ярмаркахъ много лошадей. Хорошо. Понравилась мн одна лошадка — ее продавалъ пріятель отца. Слышу, что ее все называютъ рысакомъ. ‘Что такое рысакъ?’ — спросилъ я.— ‘Когда будешь на немъ, тогда узнаешь’… ‘Согласенъ хоть сію минуту!’ — воскликнулъ я.— ‘Полетишь внизъ толовой!’ ‘Никогда!’.. Мн позволили — я на рысак. Вначал мн показалось, что ярмарка вмст съ людьми и предметами закружилась, потомъ все исчезло… Ни неба, ни земли… пустота… Только солнце прыгаетъ… близкое и большое… Откуда-то взялся втеръ… Какъ будто крики. Сорвало картузъ. Вдругъ я почувствовалъ, что лошадь полетла внизъ, а я — вверхъ… черезъ секунду она — вверхъ, я — внизъ… и солнце падаетъ на меня… Потомъ сразу темно… Я разбилъ себ голову, но понялъ, что нельзя объяснить другому, что такое рысакъ. Пріятель отца умно отвтилъ.
— Когда будешь на немъ, тогда узнаешь…
Сзади послышался звонъ колокольчика, окоро фуру обогнала почта.
— Можетъ быть, отдохнемъ немного?— звая, спросилъ Сендеръ.
— Я не хочу спать… На какой сторон городъ?
— Тамъ,— протянулъ возница толстую руку съ грязными пальцами и разсмялся.— Что, не терпится? А вы еще помните исторію съ рысакомъ?
Цива молчала.
— Ну, ничего,— добавилъ Сендеръ,— не вс разбиваютъ себ голову.

III.

Цива открыла глаза, но короткое время не знала, гд находится, чувствовала нчто, похожее на испугъ. Это часто бываетъ съ людьми, попадающими въ новое мсто…
Какъ предметы въ разсивающемся туман, медленно стали выдляться одна за другою мысли. Сознаніе начало работать все ровне, внятно и ясно заговорила память. Цива вспомнила поля и звзды, широкую рку съ деревушками, и особенно отчетливо стоялъ передъ глазами блый домикъ съ нсколькими деревьями да фонарнымъ огонькомъ, будто лежавшимъ на темной втк. Вспомнилось смшное и серьезное дороги: то, что люди и предметы казались таинственными въ лунномъ свт, клички лошадей, опрокинутая фура, тысячи звуковъ и запаховъ, сидніе рядомъ съ возницей, звонъ колокольчика. Цива вспомнила и то, какъ сильно хотла увидть городъ, но когда показались несчетные огни — посмотрла будто разочарованно, потому что безсонная ночь утомила и скомкала человка. Затмъ постоялый дворъ, люди, лошади, запахъ навоза и дегтя, громкій говоръ, длинный одноэтажный домъ съ желтымъ свтомъ въ окнахъ, братъ Шоломъ… пріздъ на квартиру… равнодушіе ко всему… желаніе броситься хотя бы на голую землю — и спать, спать… Цива легла, успла съ наслажденіемъ подумать — вотъ и отдохнемъ!— и заснула… Она проснулась вечеромъ. Немного болла голова, но утренняго равнодушія уже не было. Цива привела себя въ порядокъ и вышла въ сосднюю комнату, гд находились мать и братъ.
— Ну, что, выспалась?— привтливо улыбаясь, обратился къ ней Шоломъ.
— Я тоже недавно встала,— нсколько виноватымъ голосомъ сказала Голда.
— А помнишь, Цива, какъ ты лтъ восемь назадъ называла меня выкрестомъ за то, что читалъ русскія книги?
Голда вздохнула.
— Ну, пойду ставить самоваръ.
— Почему ты?— одновременно воспротивились об женщины.
— Сегодня вы еще гости,— улыбнулся Шоломъ,— а завтра посмотримъ…
Онъ вышелъ изъ комнаты.
Голда посмотрла ему вслдъ, потомъ перевела глаза на дочь и снова вздохнула. Цива подошла къ открытому окну.
— Высоко,— сказала Г олда.
Крошечный дворъ былъ обнесенъ четырьмя облзлыми стнами грязно-срыхъ домовъ. Многія окна не имли занавсокъ — видно было, что длалось у сосдей. Поражало, что этотъ каменный ящикъ имлъ такую красивую крышку: кусокъ далекаго неба, на которомъ, какъ алмазы на черномъ бархат, блли звзды.
— Кажется, четвертый этажъ,— сказала Цива.
— Пятый,— вздохнула мать.
— Я, дурочка, почему-то воображала, что изъ оконъ нашей квартиры будетъ виденъ весь городъ…
— Ты спишь?— негромко спросила Голда, оторвавъ дочь отъ нахлынувшихъ воспоминаній.
Цива вздрогнула, какъ глубоко задумавшійся человкъ, къ которому неожиданно обратились.
— Нтъ.
— Шоломъ недавно легъ. Днемъ въ типографіи, а ночью за книжками… Недаромъ у него такое блдное лицо.
— Ты видла, сколько у него книгъ?
— Богъ знаетъ, что будетъ… Я совсмъ не узнаю Шолома… Другой, новый…
Голда легла бокомъ, подперла рукой голову и ждала, что скажетъ дочь.
Въ комнат было темно. Только ближе къ окну можно было разглядть очертанія предметовъ. Цива молчала.
— Это городъ сдлалъ Шолома другимъ…
— Мы вечеромъ огорчили его. Ты, мама, все вздыхала, а я не открывала рта.
Цива привстала и понизила голосъ, хотя все время говорила очень тихо.
— Когда Шоломъ ушелъ отъ насъ, то почти ничего не зналъ… А теперь… Я сама видла на этажерк нмецкія и французскія книги…
— Большое счастье!.. Другой на его мст уже давно женился бы, а онъ думаетъ о книжкахъ… И чмъ все это кончится?… Цива, будь хоть ты человкъ!..
Посл паузы Голда добавила:
— Зачмъ я привезла тебя сюда?! Мы и въ Макаровк не умерли бы съ голоду…
Слушая мать, Цива чувствовала, какъ тяжелетъ сердце, и растетъ страхъ. Она еще не знаетъ города, но разв можно не бояться его, когда онъ устроилъ такъ, что самымъ близкимъ человкъ кажется незнакомымъ?
— Шоломъ — другой,— вспомнила двушка слова матери.

IV.

Когда Цива вышла изъ дому, на улицахъ уже было многолюдно. День только начинался,— и городъ принадлежалъ трудящимся, то-есть неимущимъ. Только въ ранніе часы можно видть однихъ этихъ людей — днемъ встртишь ихъ рдко, а вечеромъ, когда бросаютъ работу, они уже не одни: къ тому времени, успвъ отдохнуть посл странныхъ трудовъ, появляются новые мужчины и женщины одни пшкомъ, другіе въ автомобиляхъ, каретахъ, экипажахъ… Цива впервые видла такое множество людей: рабочіе, приказчики, мастеровые, торговки,— труженики всхъ родовъ, мужчины и женщины разныхъ возрастовъ, не исключая дтей.
Пользовались, главнымъ образомъ, трамваемъ. Вагоны были полны, но число хавшихъ значительно уступало числу пшеходовъ.
Когда Цива подошла къ ‘Дамскому Раю’, магазинъ еще былъ запертъ. Желзныя шторы оконъ и дверей на ночь не спускались,— Кернъ имла возможность полюбоваться красиво обставленными витринами. Были красивы и вывски, сдланныя изъ разноцвтныхъ, похожихъ на стекло кусочковъ, надписи на французскомъ и русскомъ языкахъ, блыя буквы. По обимъ сторонамъ главнаго входа, вмсто вывсокъ, зеркала.
Подошелъ, лтъ пятнадцати, подростокъ. Цива съ любопытствомъ посмотрла на его костюмъ: зеленые узкіе брюки, такого же цвта коротенькая куртка съ двумя рядами мдныхъ пуговицъ, темно-коричневая фуражка, горизонтальный козырекъ, желтый околышъ съ надписью

‘Дамскій Рай’.

— Кого ждете?— подражая взрослымъ, важно спросилъ подростокъ.
— Я сюда поступила…
— Тогда очень пріятно-съ… Я тоже въ ‘Дамскомъ Ра’…
Онъ подалъ руку.
— Честь имю-съ… Аронъ Лейкинъ по-настоящему, а въ магазин мое имя — Аристидъ.
— Почему Аристидъ?— улыбнулась Кернъ.
— Не только у насъ — и въ другихъ магазинахъ служащимъ даютъ иностранныя имена. Это правило взяли себ многіе хозяева-съ, какъ евреи, такъ и христіане-съ… Находятъ, что красиве-съ…
Аристидъ свободно говорилъ по-русски и, несмотря на свои годы, усплъ усвоить всю приказчичью премудрость: держался развязно-вжливо, изъяснялся грубовато-слащаво, сокращалъ слова, вставлялъ свистящія буквы.
— Давно ждете-съ?
— Я только что подошла.
— Немного рано-съ. Въ такой часъ полагается явиться тмъ, что магазинъ открываютъ-съ… бухгалтеру и мн-съ… Остальные приходятъ минутъ на пятнадцать поздне-съ.
— Вы что длаете въ магазин?— спросила Цива, видя по костюму, что Аристидъ врядъ ли стоитъ за прилавкомъ.
— Работы не мало-съ: хожу на почту, въ банки, къ портнымъ… отношу покупки-съ… А вотъ и бухгалтеръ… Борисъ Владиміровичъ… Это — настоящее имя… только у хозяина и бухгалтера… остальнымъ дали чужія имена-съ…
Подошелъ лтъ тридцати пяти господинъ — средній ростъ, тоненькая фигура, желтое, непривтливое лицо, бритый подбородокъ, большіе рыжіе усы.
Аристидъ снялъ фуражку и низко поклонился. Борисъ Владиміровичъ далъ Аристиду ключи и посмотрлъ искоса на Циву. Кернъ машинально прошептала:
— Здравствуйте.
Бухгалтеръ притронулся кончикомъ указательнаго пальца къ котелку.
Аристидъ отперъ. Вошли. Магазинъ былъ богато обставленъ: огромныя зеркала, ковры на полу, обитые краснымъ плюшемъ диваны и кресла, оригинальная люстра — большая змя съ множествомъ электрическихъ лампочекъ на кольцахъ.
По указанію Аристида Цива вошла въ комнату, гд раздвались продавщицы. Снимая шляпку, Кернъ замтила слдующее объявленіе:

Grand Magasin ‘Дамскій Рай’.
Правила:

1) Продавщицамъ и прочимъ служащимъ вмняется въ обязанность называть другъ друга именемъ, полученнымъ каждой или каждымъ изъ нихъ при поступленіи на службу.
2) Еврейскій языкъ недопустимъ.
3) Изящно и притомъ скромно одваться, держаться крайне корректно и предупредительно, говорить изысканно и совершенно учтиво, имть привтливый, бодрый и счастливый видъ, но при всемъ томъ не переходить границъ абсолютной благовоспитанности.
4) Не употреблять въ пищу ничего такого, что оставляетъ слдъ, хотя бы въ отдаленнйшей степени непріятный для обонянія.
Вошла продавщица Маргарита, лтъ тридцати, блондинка. Цива прервала чтеніе правилъ.
— Здравствуйте, милочка,— фамильярно сказала Маргарита, подавая руку.— Я васъ сейчасъ узнала. Здсь показывали вашу фотографическую карточку. Очень врно сняты… Милочка, ваша фамилія, кажется, Кернъ?
— Да.
— Я не ошиблась, когда заключила по карточк, что вы — красавица. Сколько вамъ лтъ?
— Восемнадцать.
— Еще совсмъ молоденькая,— съ- оттнкомъ зависти сказала Маргарита.— Предсказываю вамъ, милочка, большой успхъ.
Цив былъ непріятенъ этотъ разговоръ.
— Я вотъ читала правила… Ихъ, кажется, очень много…
— Двадцать три… Это выработалъ нашъ бухгалтеръ… Вы отъ него подальше,— добавила Маргарита шопотомъ, шпіонъ… обо всемъ доноситъ хозяину.
— У него лицо недоброе…
— Знаете, милочка, я Бориса Владиміровича не могу назвать злымъ… Его губитъ то, что онъ свой чинъ считаетъ высокимъ — бухгалтеръ!— а высокій чинъ обязываетъ длать подлости. Стоитъ просто служащему получить званіе старшаго, и онъ не лучше солдата, котораго назначили фельдфебелемъ… И съ продавщицами, милочка, осторожне — любятъ насмшки и сплетни…
Циву раздражало это ежеминутное употребленіе слова ‘милочка’. Сама Маргарита показалась ей льстивой и злой.
— Пока еще рано, и никого нтъ, мн не мшало бы ознакомиться немного съ магазиномъ.
— Вы правы, милочка. Если хотите, я вамъ помогу.
— Не затруднитъ-ли…
— Милочка, что вы,— перебила Маргарита,— вдь я въ васъ влюблена!

V.

Около двнадцати часовъ явился владлецъ ‘Дамскаго Рая’. Александръ Матвевичъ Лепокій. Онъ снялъ шляпу-панаму, отвсилъ изящный поклонъ покупателямъ и прошелъ въ свой кабинетъ. Вслдъ за нимъ поспшилъ бухгалтеръ съ полученной почтой. Борисъ Владиміровичъ оставался въ кабинет минутъ десять.
— Маргарита,— позвалъ онъ, занявъ свое мсто.
Продавщица подошла и минуты черезъ дв передала Цив, что ее требуетъ къ себ Александръ Матвевичъ.
— Это онъ вамъ, милочка, устроитъ допросъ, отпуститъ нсколько комплиментовъ и дастъ новое имя.
Кернъ вошла въ кабинетъ, поздоровалась. Лепскій отложилъ газету, всталъ и секундъ двадцать пять смотрлъ на Циву, щуря глаза и едва замтно улыбаясь.
Александру Матвевичу было лтъ сорокъ. Средняго роста, полноватъ, блестящая лысина, румяныя щеки, черные усики съ кончиками вверхъ, толстыя губы, двойной бритый подбородокъ, темносиній однобортный пиджакъ съ розою въ петлиц, поясъ-жилетъ съ золотой цпочкой и затйливыми брелоками, блоснжные брюки и полуботинки, на нкоторыхъ пальцахъ кольца, чувствуются духи и помада.
— Прошу ссть,— вжливо попросилъ онъ, указавъ на кресло у письменнаго стола.
Цива сла.
— Ваша фамилія, если не ошибаюсь, Кернъ.
— Да.
— Позвольте узнать имя.
Двушка назвала.
— Ну, mademoiselle,— ласково сказалъ Александръ Матвевичъ, закуривая ситару,— новое мсто,— новая жизнь новое имя. Но какъ быть? Вы такъ хороши, mademoiselle, что я затрудняюсь подыскать имя достойное… Скажите у васъ здсь родные?
— Мать и братъ.
— Такъ. Чмъ же братъ занимается?
— Типографскій рабочій.
— Рабочій? Гм!.. Взрослый?
— Двадцати восьми лтъ.
— Н-да… больше братьевъ нтъ?
— Умерли… одинъ братъ и дв сестры.
— Хорошо. Такъ. А вы учились гд-нибудь?
— Да, въ частномъ училищ, до четырнадцати лтъ…
— Вы, кажется, сносно говорите по-русски… Ну, отлично… А вашъ братъ, этотъ рабочій, бросаетъ бомбы или только, слава Богу, длаетъ ихъ?
Ленскому понравилась собственная острота. Онъ самодовольно разсмялся и добавилъ:
— Вашего брата, такъ называемаго, пролетарія, уже забрали въ тюрьму или все еще, къ сожалнію, собираются?
Александръ Матвевичъ остановился передъ Цивой, заложивъ руки въ карманы брюкъ и слегка покачиваясь.
— Что, mademoiselle, скучно было въ мстечк? Вдь глушь… Вотъ городъ… Сколько поэзіи! Романъ, напримръ.
Ленскій прищурилъ глаза и улыбнулся.
— Mademoiselle, у васъ былъ романъ? Э, вы кусаете губы… Нехорошо злиться… портится ваше личико… Вдругъ злиться, когда такъ пріятно было на васъ смотрть! Совсмъ институточка… прелестная темнорусая коса… синее платьице… Ну, ваше новое имя — Элеонора. Красиво, неправда-ли? Между прочимъ, вы живете далеко?
— На Васильевской улиц.
— Обыкновенно полагается на обдъ часа полтора, но вамъ даю часъ и три четверти.

VI.

Голд больно, что вмсто отдыха посл трудового дня, сынъ, какъ только поужиналъ, ушелъ изъ дому, и Богъ всть по какому длу.
— Когда я смотрю на Шолома… на эти книги… мн страшно…
Старуха вздохнула, по выраженію ея лица Цива замтила, что мать не прочь поговорить. Двушка нахмурилась и молча встала. Минувшій день вошелъ въ душу чмъ-то новымъ, большимъ и неяснымъ — неотступно было желаніе упорядочить и осмыслить пережитое. Цива находилась въ томъ состояніи, когда человкъ чувствуетъ необходимость уединиться, оградить себя отъ всего вншняго, чтобы долго и нераздльно всматриваться въ себя самого. Въ такія минуты окружающіе люди, какъ бы близки они ни были, раздражаютъ, кажется скучнымъ то, что въ другое время интересуетъ.
Кернъ нершительно прошла въ комнату брата — она знала, что поступаетъ нехорошо, избгая разговора съ матерью, и оттого чувствовала неловкость, нчто похожее на вину. Очутившись въ комнат Шолома, Цива облегченно вздохнула, какъ человкъ, совершившій то, что непріятно и трудно было сдлать. Она сла на кушетку, но минуты черезъ дв встала, подошла къ этажерк и въ темнот принялась раскрывать и, тутъ же закрывъ, ставить на прежнее мсто одну за другой книги, думала она не о нихъ.
— Почему день оставилъ въ душ такую тяжесть?
Кернъ поставила вопросъ, который уже нсколько разъ себ задавала. И, подобно слабому человку, который раздляетъ ношу на нсколько частей, чтобы легче было поднять ее, Цива начала съ ранняго утра. На улицахъ множество людей, они опшатъ въ разныя стороны и на разныя работы. Когда Кернъ посмотрла на лица, какъ-то болзненно забилось сердце — отчего? И теперь, какъ раньше, у двушки странная увренность, будто ей извстенъ отвтъ на этотъ вопросъ, но только нтъ нужныхъ словъ. Цива уронила на полъ книгу.
— Что тамъ длаешь?— послышался изъ сосдней комнаты голосъ Голды.
Дочь ничего не отвтила. Мать громко вздохнула.
Цива подняла книгу, положила ее на этажерку и медленно подошла къ окну.
— Утро пока оставимъ,— мысленно ршила Кернъ,— потомъ, можетъ быть, легче будетъ подыскать отвтъ.
Она вспомнила, что въ магазин все время тяжело дышалось, словно воздухъ испортили чмъ-то ядовитымъ, и объяснила это тмъ, что продавщицы завистливы, сплетничаютъ, одна другой враги, но прикидываются друзьями, постоянно говорятъ о нарядахъ и мужчинахъ. Вскор Цива почувствовала какую-то неудовлетворенность и ршила, что объясненіе неполное, что забыто нчто боле отвратительное, нежели зависть, сплетни и вражда…
Что?
— Уже пора спать,— опять послышался голосъ старухи.
Кернъ молчала, потому что, заговоривъ съ матерью, отвлеклась бы отъ своихъ мыслей.
— Улыбки продавщицъ при появленіи покупателей или Александра Матвевича…
Цив показалось, что найдено слово, полно и ярко опредляющее эти непріятныя улыбки.
— Холопство. Готовы лизать руки, а въ груди ненависть и злоба.
Точно боясь потерять найденное, двушка медленно и сосредоточенно повторила:
— Холопство. Холопство.
Она на цыпочкахъ подошла къ пріоткрытой двери: Голда, низко свсивъ покрытую срымъ платкомъ голову, читала священную книгу. Неслышно шагая, Цива добралась къ кушетк и сла.
— Потомъ опять улица, но уже другая, не такая, какъ утромъ.
Кернъ вспомнила, что для утра объясненіе еще не нашлось, и почувствовала боль за безсиліе своей мысли.
Въ эту минуту на порог показалась Голда.
— Цива…
— Я здсь…
— Что за сиднье въ темнот? Иди спать…
Въ кухн кто-то кашлянулъ. Голда и Цива, когда явились, застали лтъ пятидесяти еврея.
— Добрый вечеръ… Шоломъ дома?
— Нтъ,— отвтила Цива.
— Я вашъ сосдъ… Живемъ въ одномъ коридор… Алтеръ Цвейгъ.
— Войдите,— подозрительно оглядывая старика, пригласила Голда.— Въ кухн не мсто…
— Я вашего сына давно знаю,— входя въ комнату, сказалъ Цвейгъ и строго добавилъ:— хорошій человкъ.
Замтивъ на стол раскрытую книгу, онъ подошелъ и приблизилъ глаза къ самымъ страницамъ.
— Кто это читаетъ?— съ добродушной улыбкой спросилъ Алтеръ.
— Я,— замтивъ улыбку, оскорбленно отвтила Голда.
— Ну, а вы какія книги читаете?— обратился старикъ къ Цив.
— Въ Макаровк нтъ библіотеки… Я брала книги у знакомыхъ… что случалось…
— Вотъ у брата найдете много интереснаго… Да и въ город богатыя библіотеки…
Помолчавъ, Алтеръ добавилъ:
— А Шоломъ давно ушелъ?
— Давно,— недружелюбно отвтила Голда.
— Ну, я пойду… Спокойной ночи.
— Будьте здоровы,— съ усиліемъ бросила старуха.
Цива молча кивнула головой.
Цвейгъ ушелъ.
Голда съ тревогой обратилась къ дочери:
— Цивочка, поменьше говори съ этими людьми, не прислушивайся къ ихъ глупостямъ! Зачмъ теб книги? Дай слово, что будешь избгать Цвейга… всхъ, кто на него похожъ… Цива вздрогнула: неожиданно, какъ это часто бываетъ съ человческой мыслью, явилось объясненіе, которое долго не приходило. Не оттого-ли, сегодня утромъ — въ тотъ ранній часъ, когда тысячи спшили на работу — Кернъ стало больно и тяжело, что выраженіемъ лица люди напоминали не добровольно идущихъ, а погоняемыхъ кмъ-то ненавистнымъ и сильнымъ, кому нельзя не подчиниться?

VII.

Керны жили въ конц Васильевской улицы. Отсюда до городской черты было минутъ десять ходьбы. За чертой начиналась холмистая степь. Только одинъ кусокъ земли былъ занятъ небольшимъ лсомъ. Жители окраины любили лсокъ и при первой возможности спшили подышать свжимъ воздухомъ.
Цива и Шоломъ забрались въ глубину лса…
Была живая волнующая ночь. Втеръ, подобно воскрешающему духу, перелеталъ съ мста на мсто, рождая движеніе и шумъ. Съ рдкимъ шопотомъ наклонялись другъ къ другу деревья, втви походили на руки, наносящія удары. Подчасъ тревожно вскрикивали птицы.
Керны спустились къ узенькой рчк съ камышомъ, лягушками, плсенью и маленькими мелями. По гладкимъ, какъ стекло, камнямъ — они замняли мостъ — желающіе переходили на другой берегъ, и только подошвы слегка смачивала вода.
Цива и братъ сли на скамью безъ спинки, стоявшую у самой воды.
— Мн необходимо съ тобой поговорить,— негромко началъ Шоломъ.
Онъ нагнулся, вырвалъ немного травы и поднесъ къ носу.
— Возьми,— передалъ онъ сестр пучокъ,— чудный запахъ. Помолчавъ, Шоломъ продолжалъ:
— Цива, не будетъ громкой фразой, если скажу, что ты попала въ новый міръ… Впереди много сложнаго, интереснаго, важнаго. У тебя появятся вопросы, среди нихъ будутъ такіе, которые пугаютъ, даже приводятъ въ ужасъ… Все это я испыталъ самъ…
Впервые со дня прізда Цива находилась наедин съ братомъ.
— Шоломъ — другой,— подумала она, вспомнивъ слова матери, и мысленно продолжала:— ну, другой, но гораздо важне отвтить: какой?
Кернъ вспомнила давно читанную сказку,— кажется, Андерсена,— въ сказк говорилось о юномъ лебед, котораго принимали за гадкаго утенка.
— Братъ — другой, но кто: лебедь или гадкій утенокъ?
— Я вообще врю въ людей,— продолжалъ Шоломъ,— а тебя даже склоненъ считать молодцомъ. Право. Ты, повидимому, неспокойна,— это очень цнно… Тмъ законне моя увренность въ томъ, что теб безъ вопросовъ не обойтись…
Цива съ неослабнымъ вниманіемъ слушала брата и съ неослабной настойчивостью думала:
— Для мамы Шоломъ нчто пугающее, страшное,— нтъ, я не моту такъ просто… Почему мама не подготовляетъ меня къ тому, что принесетъ мн городъ? Почему съ нею какъ будто скучно?
— Буду счастливъ,— говорилъ Шоломъ,— если пожелаешь длиться со мной. Я много присматривался къ жизни — и это главнйшее — много думалъ, читалъ, кой-какіе отвты у меня, вроятно, найдутся. А если не хватитъ собственныхъ силъ, то среди моихъ друзей и знакомыхъ немало людей, которые нсколькими головами выше меня — они прійдутъ на помощь… Но самое важное, что мн необходимо сказать, вотъ что…
Шоломъ взялъ руку сестры.
— Лучшее и первйшее, чего я хочу для тебя, это всегда находиться лицомъ къ жизни, къ ней обращаться со своими вопросами, въ нее вдумываться, въ ея глубин искать… Вн жизни нтъ ни одного отвта и ни одного выхода.
— Я не могу такъ просто, какъ мама,— еще разъ подумала Цива, слушая брата.— Не должна же я во всемъ походить на нее. Вотъ городъ пугаетъ насъ обихъ — она спрятала лицо, и кончено!— а я наоборотъ, стараюсь узнать городъ, понять его…
— Еще нсколько словъ,— продолжалъ Шоломъ.— Не забывай о библіотечк, что въ моей комнат. Тамъ порядочно книгъ… Читай…
Онъ нагнулся, взялъ камушекъ и всталъ со скамьи.
— Многіе, когда ихъ слушаютъ, боятся быть непонятыми… Напрасно…
Шоломъ бросилъ камушекъ въ воду.
— Ты видла? Вода взволновалась и опять спокойна Впечатлніе такое, будто не осталось слдовъ. Но вдь камушекъ пошелъ ко дну… онъ глубоко… Вода ни на секунду не оставитъ его въ поко, будетъ непрерывно шлифовать, когда-нибудь выброситъ на берегъ,— тогда увидишь нчто, похожее на самоцвтъ… Душа человческая — особенно молодая — вода, брошенное въ душу слово — камушекъ. Чаще всего мы сами не знаемъ о происходящей въ насъ работ, какъ не знаетъ вода, что непрестанно шлифуетъ попавшіе въ нее камни…
Въ темнот деревья казались преувеличенно-большими, черными и движущимися. Он неумолчно шумли и были похожи на живыхъ, взволнованно машущихъ руками и ведущихъ громкій споръ. Пахло лсомъ, сырою и покрытою листьями многихъ лтъ землею, рчной водой съ камышемъ, тиною и мшистыми камнями.
— Идемъ на другой берегъ,— продолжалъ Шоломъ,— тамъ находится горка Львиная Голова, съ которой виденъ почти весь городъ.

VIII.

Цива возвращалась изъ магазина домой. Съ ней была Маргарита, находившая большое удовольствіе считать себя покровительницей и воспитательницей ‘глупенькой, неопытной милочки’. Когда закрыли магазинъ, Маргарита, какъ длала’это часто, взяла Кернъ подъ руку и предложила погулять. Стемнло. Многіе магазины были еще открыты. Красивый свтъ несчетныхъ лампочекъ и фонарей нчто новое бросилъ въ глаза и лица, воспламенилъ ихъ лихорадочнымъ возбужденіемъ, даже въ одеждахъ было загадочное и необычное. Казалось, что все въ огн: люди, фасады домовъ, стекла витринъ, выставки и рекламы магазиновъ, экипажи, трамваи, автомобили, сама мостовая. Все горитъ, все крикливо, все въ движеніи. Думалось, что кто-то со стороны управляетъ фантастическимъ представленіемъ, а самимъ участникамъ неизвстна цль ихъ неустанныхъ движеній, непонятенъ смыслъ несчетныхъ словъ и звуковъ.
— Милочка, посмотрите на этого красавца! Ахъ, какіе глаза! Что за прелесть!
Черезъ минуту Маргарита уже шумно восхищалась шляпами, выставленными въ витрин одного магазина.
— Я непремнно должна купить эту шляпку! Чудесно! Роскошь! Мн пойдетъ! Восторгъ!
Цив были знакомы эти выкрикиванія, потому что Маргарита почти ни о чемъ другомъ не говорила, какъ только о мужчинахъ и нарядахъ.
— Милочка, видите эту брюнетку? Она служитъ въ галантерейномъ магазин ‘Уголокъ Парижа’… Ея фамилія Штейнъ…
Маргарита приблизила ротъ къ самому лицу Цивы и тихо добавила:
— Бдняжка продается… тайно…
Кернъ вздрогнула.
— Осуждаете ее? Она, можетъ быть, умне тхъ, что… Нтъ, милочка, посмотрите, какія богатства. Вдь пріятно красиво одваться, не знать нужды… Кому охота нолуголодать, почти нищенствовать, подчасъ не имть цлой рубашки на тл!… Ахъ, милочка, вы еще совсмъ глупенькая и не знаете, какое крпкое, чудное вино — жизнь!..
— Пойдете?
Цива разслышала. Этотъ короткій вопросъ принадлежалъ лтъ пятнадцати проститутк, которая поровнялась съ какимъ-то старикомъ. Ея жесты и мимика были краснорчиве словъ.
— Посмотрите,— восторженно воскликнула Маргарита,— ай, ай, ай! Все платье изъ кружевъ! Ручная работа! Чудо! Рдкость!
Въ глазахъ Маргариты былъ странный лихорадочный блескъ.
— Какъ вамъ нравится эта прелесть! Ахъ, я ничего не пожалла бы…
Подошла Матильда, одна изъ продавщицъ ‘Дамскаго Рая’.
— Что длаете?— хмуро спросила она.
— Воображаемъ себя въ этомъ дивномъ плать,— грустно отвтила Маргарита.
На ближайшемъ перекрестк она попрощалась съ Кернъ и Матильдой.
— Лечу на свиданіе,— кокетливо пошутила она, уходя.
— Посидите немного въ парк?
— Можно,— разсянно отвтила Цива.
Об зашли въ находившійся тутъ же садъ, такъ называемый Пушкинскій паркъ, и забрались въ одну изъ глухихъ аллей.
— Не знаете-ли Штейнъ, которая служитъ въ магазин ‘Уголокъ Парижа’?— помолчавъ, взволнованно опросила Кернъ.— Маргарита любитъ клеветать и сплетничать… Я ей не врю…
— Въ чемъ дло?
— Маргарита говорила, будто Штейнъ… будто… Цива съ усиліемъ добавила:
— Продается.
— Правда,— глухо подтвердила Матильда.— Но и Маргарита длаетъ то же самое…
— Какъ!— поблднвъ и съежившись, воскликнула Кернъ.
— Вы здсь недавно, и неудивительно, что ничего еще не знаете… Не одна Маргарита… многія другія… И я не осуждаю…
Матильда гнвно затрясла головой.
— Безнравственно? Мы работаемъ до головокруженія, до обморочнаго состоянія — и не наша вина, что заработка хватаетъ на то, чтобы безпрепятственно нищенствовать!..
Около минуты пауза.
— Нравственность — цпная собака: у немногихъ лижетъ ноги, остальныхъ кусаетъ…
Матильда нервно разсмялась.
— Брезгливо морщатся: проститутка! Но знаете-ли, гд настоящая купля-продажа мужей, женъ, любовниковъ, любовницъ, всего человка, гд блудъ каждой черточки лица, каждаго движеньица тла, каждаго взгляда? Тамъ, откуда больше всего выходитъ откормленныхъ ханжей и самодовольныхъ спасительницъ падшихъ женщинъ…
У Матильды отъ ненависти къ тмъ, о которыхъ она говорила, показались слезы.
— Какъ это трогательно: подставляютъ ножки,— и тутъ же протягиваютъ ручку помощи! Трудъ и голодъ превратили въ неразлучниковъ, человка опрокинули, изувчили, оголили — и предлагаютъ носовой платокъ!
Матильда схватила Циву за руку и съ безпощадной, убдительной прямотой заявила:
— Знайте, что у насъ въ магазин вс продавщицы, кром васъ и меня, торгуютъ собой!
Кернъ выдернула руку и почувствовала, что летитъ куда-то внизъ вмст со скамьей.,
— Для такихъ, какъ мы,— продолжала Матильда,— два выхода изъ вчной нужды: проституція или самоубійство.
Цива сидла бокомъ къ спинк скамейки — скомканная, дрожавшая, безмолвная. Ей казалось, что она никогда не встанетъ, никогда не выпрямится, никогда не заговоритъ, что всегда она будетъ видть и слышать страшное, непонятное, сталкивающее въ черную яму.

IX.

Однажды вечеромъ, когда Цива пришла изъ магазина домой, она застала мать въ слезахъ. Голда сидла на кухн, чинила нижнее блье и плакала. У ней было злое, блдное лицо.
— Что случилось?— встревожилась двушка.
Мать молчала.
— Что съ тобою?
— Горе мн,— громко отвтила старуха,— мы вс пойдемъ въ острогъ!
— Въ чемъ дло?
— Нагналъ полную комнату разбойниковъ… я знаю, что тамъ у нихъ!.. На — теб сынъ! Это значитъ быть счастливой матерью!..
— Тамъ много человкъ?
— Я еще стану считать!— все больше раздражалась Голда.— Полная комната… полкъ!.. Прежде явился онъ… мой золотой сынокъ… затмъ одинъ болванъ… потомъ болванка… Когда я увидла, у меня застучали зубы — и стучатъ до сихъ поръ.
— Сколько же тамъ человкъ?
— Этотъ хулиганъ Цвейгъ… хулиганка уже ушла.
— Еще кто?
— Теб мало!?
Цива невольно разсмялась.
— Вдь ты говорила, что — полкъ.
Голда сердито молчала. Неожиданно она возмутилась, вспомнивъ покойнаго мужа:
— Ему всегда везло… На похоронахъ Дрейчука лошади меня свалили съ нотъ, а не его… Когда въ Макаровк было наводненіе, я вылетла изъ лодки, а не онъ… Теперь, когда такое несчастье, и скоро острогъ, онъ себ ушелъ на тотъ свтъ!.. Что еіму? Сидитъ на неб и жуетъ бублики!..
Цива съ трудомъ сдерживала смхъ. Голда бросила шить и вышла въ сосднюю комнату.
— Другая на моемъ мст просто не впустила бы этихъ разбойниковъ!…
— Говори тише,— попросила дочь.
— Почему тише? Они стыдятся, когда длаютъ такъ, что загонятъ насъ въ острогъ?!
Цива злилась на мать за ея трусость и грубость, но ей и больно было, что старуха разстраиваетъ себя, она взволнованно попросила:
— Мама, не надо…
— Я не допущу, чтобы родной сынъ и вс мы погибли.
Изъ комнаты Шолома донеслись слова Цвейга:
— Мн кажется, что ты поступаешь нехорошо, оставляя Циву въ рукахъ старухи. Знаю, что теб больно огорчать мать, но не собираешься-ли ты слишкомъ дорого заплатить за ея спокойствіе? Во что она превратитъ двушку?
Слова Цвейга вызвали въ душ Цивы сложный отзвукъ: безпокойство за мать, которую эти слова, конечно, возмутили, боязнь, что старуха можетъ вспылить и наскандалить, гордость и благодарность, что строгій, почти незнакомый старикъ заботится о чужомъ человк.
— Выпрямленіе людей,— заговорилъ въ сосдней комнат Діодомъ,— тончайшая работа, высшее творчество, здсь недопустимы пріемы казарменной муштровки. Быстрота и натискъ только повредятъ.
— Выпрямляй со знаніемъ дла, умючи, любовно, но безъ сантиментальнаго лепета и мудрствующей нершительности. Патокой больныхъ не лечатъ. Вс учители и вожди были не шлифовальщики, а кузнецы, предпочитали елею суровый огонь… Да и не наша вина, если любовь родительская такъ несложна и убога, что дти терзаютъ отцовъ и матерей именно тогда, когда становятся на путь чести, совсти, правды, что хорошо и радуютъ т изъ насъ, кто промнялъ міръ на хату съ краю, человчество на родню…
Голда смутно понимала то, что говорилось въ комнат сына, но считала каждое слово глубоко для себя оскорбительнымъ. Оттого женщина все больше озлоблялась.
— Если хочешь,— шутливо-грустно продолжалъ Адлеръ,— твоя мать напрасно ругаетъ насъ: у нея самой темпераментъ революціонера — начиталась священныхъ книгъ и объявила намъ священную войну.
Голда молчала, но каждый атомъ ея существа призывалъ небесные удары на голову Цвейга.

X.

Посл шести часовъ вечера, когда еще не стемнло, нсколько сотъ человкъ заняло большой разноцвтной лентой мостовую. У каждаго было свое лицо и свой нарядъ, но нчто важне лица и одежды связало людей,— и пестрая толпа казалась однороднымъ цлымъ. Иногда пли, порою раздавались какіе-то возгласы, но больше молчали, въ лицахъ и движеніяхъ было новое, молодое, строгое.
Со всхъ сторонъ спшили люди, въ нихъ любопытство боролось со страхомъ — оттого они не сходили съ тротуаровъ, растерянно смотрли, безпокойно и часто поворачивали голову, каждую секунду готовы были слпо и безъ оглядки бжать.
Закрывались многіе магазины — ихъ владльцы ждали почему-то ужасовъ и дрожали за свое добро. Закрыли и ‘Дамскій Рай’.
Цива стояла на мостовой, у самаго тротуара, большими, возбужденными глазами смотрла на людей, медленно и въ суровомъ порядк проходившихъ мимо. У нея кружилась голова, но двушка чувствовала, что не отъ страха. Лихорадочно работало сознаніе. За нсколько минутъ загорлись многочисленныя мысли, и казалось, что он явились откуда-то извн, точно отдлились отъ толпы.
Разв эти люди — среди нихъ немало женщинъ — строгими рядами занявшіе мостовую, страдаютъ меньше, чмъ Матильда, получили меньше ударовъ? Отчего же у нихъ смлые глаза, твердыя движенія, сжатый языкъ? Еще т, что приходили къ Шолому, поражали Циву: бодры, держатся прямо, говорятъ кратко и властно… Что видятъ эти люди, куда идутъ? Вдь впереди должно быть важное и яркое, чтобы съ такой суровой настойчивостью двигаться…
Но Матильда говорила о двухъ только выходахъ: проституціи или самоубійств. Гд Матильда? Пусть посмотритъ на тхъ, что строго и твердо проходятъ мимо: видно и чувствуется, что ими найденъ выходъ, о которомъ продавщица изъ ‘Дамскаго Рая’ ничего не знаетъ — какой-же? Кернъ нервно сжала губы — она увидла среди демонстрантовъ Шолома и Цвейга. Братъ замтилъ сестру, улыбнулся и поманилъ ее пальцемъ. Двушка продолжала стоять, взволнованно слдя за толпой и своими мыслями…
Вдругъ со всхъ сторонъ закричали:
— Казаки!!
Бгущіе люди — нчто слпое и тяжелое, толкало Циву внизъ, къ земл. Мысли провалились куда-то, грозно загорлась одна, новая:
— Гд Шоломъ? Его убьютъ!

XI.

— Вы!?— удивился Цвейгъ, увидвъ вошедшую къ нему Циву.— Не врю глазамъ своимъ. Здравствуйте. Вотъ радъ!— Алтеръ подалъ руку.— Мать знаетъ объ этомъ ужасномъ преступленіи?
— Да,— хмуро отвтила Кернъ.
— И позволила вамъ постить такого отптаго душегуба, какъ я? Ничего не понимаю.
— Я пришла просить васъ,— сильно волнуясь, начала Цива…
— Прежде всего садитесь. Только теперь догадался предложить вамъ стулъ. Не гостепріимный хозяинъ, какъ видите, а безукоризненный дикарь.
Кернъ сла.
— Вчера, посл вашего ухода, съ мамой былъ чуть ли не нервный припадокъ… Если возможно…
— Вы просите меня не ходить къ вамъ,— полувопросительно перебилъ Цвейгъ.
— Шолому ничего неизвстно — вдь онъ ушелъ вмст съ вами. Когда братъ вернулся, мама хотла обрушиться на него, но я дала ей слово, что сама уговорю васъ… Мн такъ непріятно… больно… Простите…
Цвейгъ взволнованно зашагалъ. Цива невольно заинтересовалась видомъ комнаты. Столъ, нсколько стульевъ, желзная кровать — вотъ и вся мебель. На стнахъ полки съ книгами. Одна половина комнаты представляетъ странную мастерскую: на полу куски дерева, жести, картона, небольшіе инструменты. На стол какія-то затйливыя вещицы. Запахъ краски и клея.
Замтивъ недоумніе Цивы, Алтеръ остановился и съ улыбкой сказалъ:
— Васъ удивляетъ, вроятно, моя мастерская. Вдь вы все время полагали, что я — частный учитель. Дйствительно, я учительствую, но въ такой мр, чтобы имть кусокъ хлба. А остальное времія… ну, вотъ слушайте… каждое утро у меня уходитъ часа два на выдлываніе дтскихъ игрушекъ… потомъ ученики… вы сами знаете, что я — бунтовщикъ, злодй, разрушитель… это тоже отнимаетъ нсколько часовъ ежедневно… Дальше… я много читаю., кто хочетъ учить, долженъ усердно учиться…
Цвейгъ взялъ со стола одну изъ игрушекъ и, держа ее передъ Цивой, съ улыбкой продолжалъ:
— Эти вещицы даютъ мн большой заработокъ. Я, видите-ли, покупаю матеріалъ, обрабатываю, набиваю карманы игрушками, а на улиц раздаю ихъ дтямъ… Дти расплачиваются тмъ, чмъ очень богаты, и чего немногіе изъ взрослыхъ достойны: любовью… Вотъ и весь мой заработокъ — согласитесь, прелестный и завидный.
Алтеръ положилъ игрушку на прежнее мсто, подошелъ къ одной изъ полокъ и взялъ какую-то книгу.
— У земли два солнца,— продолжалъ онъ,— второе дти.
Цвейгъ направился къ Цив.
— Чтобы составить себ окончательное мнніе о человк, я долженъ знать его отношеніе къ этому славному народцу въ короткихъ штанишкахъ и платьицахъ… А это для васъ игрушки,— щуря хорошіе глаза, добавилъ старикъ, предлагая двушк книгу.
Кернъ взяла.
— Написано доступно… Впрочемъ, непонятныя мста, вроятно, будутъ. Однако, не пугайтесь: во-первыхъ, Діодомъ и я сумемъ нсколько помочь вамъ, во-вторыхъ, даже смутное пониманіе уже подобно изрядной щели въ стн, а для солнца вдь достаточно даже крошечнаго отверстія, чтобы проникнуть и свтить…
Цвейгъ слъ противъ Цивы, снялъ очки и принялся старательно вытирать ихъ кончикомъ носового платка.
— Конечно, книга книг рознь. Та большая книга съ желтыми страницами, которую такъ часто читаетъ ваша мать, совсмъ не свтитъ… Наоборотъ, ее можно назвать стной, на которой чернютъ слова: покорность, страхъ, терпніе.
Цвейгъ надлъ очки.
— Скажите вашей матери: жизнь въ ранахъ, люди страдаютъ — будемъ бороться!— старуха въ ужас заткнетъ вамъ ротъ: молчи, не ропщи, страданія отъ Бога… Еще скажите, земля прекрасна, на ней возможно яркое, какъ молодое солнце, счастье, но землю поработили и рабствомъ изуродовали — освободимъ ее!— и мать отвтитъ: земля богопротивна, счастье — обманъ, вотъ на томъ свт, дйствительно, ждетъ блаженство, но тхъ, что страдали здсь… Кто же подмнилъ любовь равнодушіемъ, разумъ — нелпой ложью, совсть — согнутыми колнями, протестъ — молитвеннымъ лепетомъ, борьбу — холопствомъ? Кто устроилъ, что человкъ, питающійся, какъ деревья, землею и чмъ дальше отъ земли, тмъ, какъ дерево, длающійся тоньше и слабе,— кто устроилъ, что землю-мать люди проклинаютъ и поносятъ? Кто поставилъ насъ спиною къ солнцу и клевещетъ, что солнца нтъ?
Алтеръ всталъ.
— Для начала недуренъ будетъ отвтъ, который найдете въ сочиненіи, что у васъ въ рукахъ… Я, конечно, неспроста заговорилъ о книг-стн: именно отъ нея необходимо прежде всего оторваться, если хотятъ окончательнаго освобожденія….
Лицо Цвейга смягчилось привтливостью и доброжелательствомъ.
— Знайте, что Шолому и мн крпко хочется увидть васъ на другомъ берегу. Будьте доврчивы, не сопротивляйтесь, если желаете избжать того, что случилось съ одной моей знакомой. Это было много лтъ назадъ. Весна. На улицахъ, отъ тротуара до тротуара, глубокая вода. Знакомой нужно перейти улицу.— не ршается. Я схватилъ двицу красную да несу на другую сторону. А она: ‘Нахалъ! Какъ смете! Возмутительно’! Ну, коли отбивается и сердится, такъ извините — и mademoiselle очутилась посредин мостовой… Вода до колнъ… Публика хохочетъ…
Алтеръ нсколько секундъ молчалъ.
— Вы поняли, Цива? Мы все сдлаемъ, чтобы перенести васъ на другой берегъ, но если вздумаете сопротивляться, то пеняйте на себя: можете очутиться въ луж…

XII.

Былъ третій часъ ночи. Цива часто страдала безсонницей, потому что мысли гнали сонъ, но двушка не могла припомнить, чтобы сознаніе когда-либо работало съ неослабной яркостью до такого поздняго часа. Шоломъ ушелъ, усплъ вернуться и уже спитъ. Голда долго читала большую книгу въ черномъ переплет и съ желтыми страницами — мать тоже давно въ постели. Только Цива еще не спитъ, взволнованно думаетъ о брат, матери, многомъ другомъ. Двушка посмотрла въ ту сторону, гд лежала старуха, вздрогнула и прошептала:
— Чмъ же помочь!
Цива каждый день являлась въ магазинъ, длала, что нужно было длать, ла, пила, спала. Съ вншней стороны человкъ жилъ обычной будничной жизнью, но въ томъ мір, который называютъ внутреннимъ, было темно, неспокойно и безотрадно. Кернъ никому не говорила о своихъ переживаніяхъ, настойчиво длала одно и то же: переводила на точный и ясный языкъ многочисленные вопросы, которые большою мукою вошли въ юную душу. Когда мысль молода и къ тому же томилась въ уголку, гд окружающее нищенски-убого впечатлніями, молчаливо и косно, гд даже книга — рдкая гостья, когда мысль не знала того, что укрпляетъ и развиваетъ ее — сложной разносторонней жизни,— для такой мысли простая формулировка какого-нибудь воспріятія или переживанія должна являться мучительно трудной. Необходимо много усилій и времени, чтобы подыскать слова для одного составленія того или другого вопроса. Захваченный этой важной работой, человкъ напряженно слушаетъ и наблюдаетъ окружающее, но самъ обычно молчитъ: раскрыта душа, въ нее многими путями входитъ жизнь, но ротъ до извстной поры замкнутъ.
Среди суровыхъ, значительныхъ переживаній особнякомъ стояло одно — давно явилось оно и сразу властно захватило. Хорошо, необходимыя слова найдены, можно понятно и ясно для другихъ съ другими заговорить — но къ кому обратиться, у кого искать отвта на вопросы? И вотъ наступило время глубокихъ наукъ, потому что мучителенъ разрывъ съ тмъ, съ чмъ тысячами частей срослась душа. У Цивы были частыя оглядки, продолжительныя остановки — но она все-таки уходила и отрывалась. Когда, вначал чувствуя вмст съ матерью только страхъ передъ Шоломомъ, двушка скоро поставила важный вопросъ: ‘Гадкій утенокъ или лебедь?’ — одной изъ связей не стало, одинъ шагъ отдаленія былъ сдланъ. Когда братъ и его единомышленникъ, пытливо присматривавшійся къ нимъ человкъ, все ршительне сталъ причислять къ лебедямъ съ крпкими крыльями и смлымъ полетомъ,— разстояніе между Голдой и дочерью не могло не увеличиваться. Цива, встртившись съ городомъ, не испугалась мучительныхъ вопросовъ, отдалась суровой работ изученія, тогда какъ мать продолжала читать мертвящую книгу,— словно ничего не случилось, точно люди не попали въ новый, сложный міръ,— естественно, что начавшійся разрывъ все больше усиливался. Не разъ двушк рисовалась низина съ туманами, и видла она тамъ безконечно-дорогого человка: чувствуетъ, что сама поднимается на какую-то высоту, а любимый человкъ стоитъ на одномъ мст. Тогда Цива мысленно и съ болью восклицала:
— Я все дальше отъ матери — чмъ помочь?!
И долго и скорбно смотрла на старуху, а Голда, ничего не подозрвая, слезно равнодушно продолжала читать ветхую книгу…
…Нтъ сна… Все точно и ясно — вопросы стоятъ, какъ рельефныя фигуры. Безъ посторонней помощи не отвтишь, но есть къ кому обратиться — къ тмъ, что встали, не сгибаются и не вымаливаютъ. Только недавно Цива видла ихъ на улиц — многихъ не разъ встрчала у брата — разв можно быть такимъ яркимъ, выпрямленнымъ и настойчивымъ безъ любви и знанія чего-то важнаго и прекраснаго? Но неужели тамъ, гд любовь и знаніе, не отвтятъ?..
Окно срло — близокъ разсвтъ. Медленно и слабо выдлялись предметы — все было удивительно мягко, блдно и тихо. Цива почувствовала рзкій предъутренній холодокъ, Она повернула глаза къ матери — Голда лежала на спин, и худое лицо старухи казалось еще боле костлявымъ, было синеватаго цвта. Изо рта выходило нчто похожее на тусклый свистъ.
Двушка вздрогнула.
— Вотъ и я ухожу…
И добавила почти вслухъ:
— Больно за нее!..
Точно оправдываясь, Цива мысленно продолжала:
— Не могу же я обратиться за отвтами къ ней… или къ Матильд…
Кернъ вспомнила, что недавно сказалъ Цвейгъ:
— Учитель у людей, которые поступаютъ съ человкомъ, какъ солнце съ цвткомъ, тянутъ вверхъ къ свту…
И самое важное вспомнила Цива слова брата:
— Лучшее и первйшее, чего я хочу для тебя, это всегда находиться лицомъ къ жизни. Вн жизни нтъ ни одного отвта и ни одного выхода.

XIII.

Въ послдній часъ разставанья, когда другъ друга покидаютъ люди, связанные годами совмстной жизни и дйствительной любви, въ душ нердко загорается что-то странное и сложное: оно рождено отчаяніемъ, но страстно и настойчиво, какъ надежда, нтъ, больше — какъ вра въ чудо. Случается такъ, что сознаніе скажетъ — ничего не выйдетъ!— но все остальное въ человк возстаетъ, и сознаніе робетъ, начинаетъ услужливо подыскивать доказательства, что кое-что выйти можетъ. Эти глубокія и сильныя переживанія почти всегда являются у влюбленныхъ, когда бьетъ ршительный часъ разрыва, вдругъ обжигаетъ: можетъ быть, не все потеряно — тогда мелочи пріобртаютъ исключительную серьезность, человкъ готовъ рукопожатіе или взглядъ считать значительнымъ и важнымъ, какъ спасеніе, какъ способное опять связать средство… Эти странныя минуты извстны многимъ другимъ уголкамъ человческой души… Когда Цива, посл безсонной ночи, утромъ встала и посмотрла на мать — стараго, любимаго друга — неизбжность разрыва съ новой силой ужаснула двушку, и весь день, проведенный въ магазин, не проходили мучительныя боли, тревожное горніе тоскующаго сердца. Вечеромъ, когда Цива поравнялась съ домомъ, она прошла мимо, черезъ нсколько минутъ дошла до конца Васильевской улицы и очутилась въ степи. Сразу, стало темно, тихо и безлюдно.
Двушка медленными шагами направилась впередъ.
Справа лежалъ выступъ окраины, походившій на темную кучу развалинъ. Онъ освщался немногими огоньками, и желтые огоньки слабо горли. Слва лсокъ — въ темнот онъ казался черной, гладкой стной. А впереди равнина — исполинскій мостъ, связующій горизонты. Рдкіе холмы, разсянныя деревья, нсколько разобщенныхъ жилищъ въ открытой степи. Въ отдаленіи кусокъ желзнодорожнаго полотна съ немногими огнями — такими яркими и чистыми въ прозрачномъ воздух.
Казалось, что все приблизилось и увеличилось.
Была неспокойная ночь. Далеко отъ земли двигалась сплошная масса черновато-синихъ тучъ. Между тучами и землею неслись мутно-блые неоформленные клочья — ихъ было много, они бжали въ безпорядк и не вмст, гонимые втромъ. Не оставляя тучъ, вездсущій втеръ врывался въ листву лса, тысячью невидимыхъ рукъ встряхивалъ ее, а деревья шумно отвчали, и отвтъ походилъ на гулъ водопада. Внезапно втеръ налеталъ на траву, пригибалъ къ земл, наполнялъ странными звуками. Волновала и захватывала эта темная, неспокойная ночь — одна изъ тхъ ночей, что однихъ наполняютъ печалью и страхомъ, другихъ зовутъ въ таинственную даль…
У входа въ лсокъ стояла скамейка, спинкой служила старая акація. Цива подошла и сла.
Почему двушка ршила, что новый міръ ничмъ не вошелъ въ душу матери? Какъ знать, можетъ быть, у старухи т же вопросы, что и у дочери… То, что Голда молчитъ, ничего еще не доказываетъ: вдь сама Цива тоже никому не говорила о своихъ переживаніяхъ, только собирается это сдлать…
Избжать духовнаго разрыва представлялось великимъ счастьемъ — Кернъ, какъ часто бываетъ съ людьми, огонь своего страстнаго хотнія приняла за свтъ возможности, и этотъ свтъ, такой прекрасный и заманчивый, все ярче обманывалъ.
Не только вопросы — у матери могли явиться, и отвты: вдь Голда много жила, знаетъ жизнь лучше дочери, иметъ большій опытъ — почему же не допустить, что старуха въ состояніи кое-что разршить безъ посторонней помощи?

XIV.

— Отчего ты такъ поздно?— спросила Голда, какъ только дочь закрыла за собой дверь.
— Гуляла немного.
— Моего золотого сынка еще тоже нтъ.
— Вдь онъ часто не приходитъ къ ужину.
— Зачмъ ему ужинать? Горе мн!
Цива съ трудомъ вела этотъ разговоръ. Ее захватили другія мысли, и она сильно волновалась, была возбуждена, нетерплива, хотла скоре перейти къ тому, что считала въ, эти минуты единственно важнымъ.
Двушка раздлась и сла къ столу. Голда налила себ и дочери по стакану чая.
— Сосдка была сегодня на базар,— заговорила старуха,— и разсказываетъ, что фунтъ рыбы стоитъ двадцать три копйки. Бдняку уже не надо жить!
Цива недоумнно посмотрла на мать: такой нелпостью показались ей въ эту минуту слова Голды.
— Сколько стоитъ курица?— иронически спросила двушка.
Старуха, ничего не подозрвая, простодушно отвтила:
— Сосдка говоритъ, что семьдесятъ копекъ.
— Вотъ видишь,— странно разсмялась Цива,— на этотъ вопросъ ты мн отвтила сразу и точно… Можетъ быть… Кернъ перестала смяться и строго добавила:
— Мама, у меня имются еще вопросы…
Голда не могла догадаться, о чемъ пойдетъ рчь, обращеніе къ ней дочери не только встревожило ее, но и вызвало недоумніе.
Цива не громко продолжала…
Вопросовъ немало, и она ихъ будетъ задавать въ томъ порядк, въ какомъ они явились… Какъ случилось, и кто виноватъ, что пекарь Кернъ, по выраженію возницы Сендера, приготовлялъ тысячи пудовъ благо хлба, а самъ зарабатывалъ на черный? Помнитъ ли мать ночь, когда отправлялись изъ Макаровки въ городъ? хали полями, и поля не имли конца. А на другой день уже были здсь, въ этихъ ящичкахъ, которые называютъ комнатами, съ окнами на дворъ, который похожъ на глубокій гробъ. Какъ случилось, и кто виноватъ, что на земл съ безбрежными просторами люди живутъ въ коробкахъ?..
Голда, слушая дочь, все ршительне полагала, что Шоломъ или другой безбожникъ сбилъ несчастную двушку. Старуха не выдержала, наконецъ, и гнвно перебила…
Что за вопросы, откуда такія мысли? Почему у нея, матери, ничего этого нтъ? Она такъ же умна, какъ Цива, и прожила куда больше… Да потому, что Голда не отвернулась отъ неба, а богобоязненный человкъ помнитъ, что безъ воли Всевышняго ничто не сдлается, что смертнымъ не понять его путей и плановъ… Мать и слушать не хочетъ и не позволитъ дочери продолжать: вопрошать уже значитъ роптать, а роптать — грхъ… Люди должны терпть, молиться и надяться…
Цив казалось, будто вокругъ что-то чернетъ, и образовывается холодная пустота. Двушка рзко-умоляюще перебила мать:
— И все?!
— Что еще? Живешь — живи, и вс эти глупости брось. Бойся Бога.
— Ну, хорошо,— неестественно разсмялась Цива,— будемъ чай пить.
Съ поспшностью человка, измученнаго жаждой, она опорожнила свой стаканъ.

XV.

Цива и Шоломъ сидли на горк Львиная Голова. Передъ глазами пылалъ городъ. Гд-то внизу онъ начинался и уходилъ до горизонта. Городъ горлъ несчетными разноцвтными огнями, а надъ нимъ, занявъ полнеба, золотилось зарево. Залитыя свтомъ фонарей и рекламъ, отчетливо виднлись очертанія высокихъ зданій. Виднлись и части нкоторыхъ улицъ. Мостовыя и тротуары закрыли пшеходы, экипажи и трамваи. Доносился сложный шумъ. А вблизи, въ лску, молчаніе безвтренной ночи. Выпрямленныя стояли деревья, неподвижны втки и листья — не то крпкій сонъ, не то глубокое раздумье. Тишина — и тонетъ въ ней псенка мелющей рчки, гд-то внизу обнявшей Львиную Голову. Надъ лскомъ черновато-синее небо, звзды, какъ въ оправахъ, сквозь негустую листву. Подчасъ ярко и на мгновеніе заблетъ алмазная нить — то упала звзда. Иногда шорохъ, порою голосъ какой-нибудь птицы — тогда удивительно полно ощутима тишина….
Дома, предложивъ брату погулять, Цива сослалась на головную боль и сказала, что хотла бы немного освжиться. Шоломъ понялъ, что сестр необходимо поговорить съ нимъ, но присутствіе матери связываетъ ее. Сейчасъ посл ужина отправились въ лсокъ. Шли молча, достигли Львиной Головы и сли на землю подъ надушенной сткою изъ втокъ.
— Ну, больная,— съ улыбкой началъ Шоломъ,— что скажете?
— Прежде, чмъ лечить,— брату въ тонъ отвтила двушка,— вы должны знать, докторъ, исторію моей болзни.
— Ого, даже докторомъ провозгласили! Горе медицин, если не оправдаю новаго званія!
Цива взволнованно и долго водила брата по міру своихъ чувствъ и мыслей. Обаятельно-серьезное, какъ доврчивый разсказъ ребенка, было въ ея словахъ. И какое-то страстное недоумніе звучало въ неровномъ голос двушки — такъ говоритъ человкъ, у котораго имются вопросы, но еще не найдены отвты. Цива разсказывала безъ пропусковъ и недомолвокъ. Когда она кончила, Шоломъ нкоторое время задумчиво молчалъ.
— Итакъ,— негромко заговорилъ онъ,— ты ршила лечиться… Я не могу пройти мимо больного, чтобы не сдлать попытки поставить его на ноги, выпрямить, но и обманывать больныхъ не умю… Знай, что старый міръ липкимъ болотамъ подобенъ, даже выбравшимся изъ нихъ приходится долго и настойчиво удалять въвшуюся грязь. Ты должна быть готова упорно и добровольно принимать лекарства…
Шоломъ взялъ сестру за руку и тихо продолжалъ:
— Я хотлъ бы предостеречь тебя отъ миловидной восторженности, съ которою многіе люди встрчаютъ новое. Такіе люди воздвигаютъ какой-то рай, населяютъ его какими-то ангелами, а когда дйствительность опрокинетъ ихъ сахарный домикъ, начинается нудная псенка разочарованія… Среди тхъ, къ которымъ ты пришла за отвтомъ, не вс, употребляя твое сравненіе, свтлые лебеди. Совершенно освободиться отъ власти. Сегодня намъ, сегодня живущимъ, не дано вообще… На-ряду съ лучшими ты встртишь почти рабовъ, чей духъ только въ исключительные моменты уподобляется величественнымъ общественнымъ зданіямъ древняго Рима, но въ будни онъ — маленькій домикъ съ крошечными комнатками: частное жилище тхъ же древнихъ римлянъ…
— Еще худшее ждетъ: раньше, чмъ успешь смыть всю застарлую грязь, суровое время наступитъ для тебя: горькое и долгое сожительство прозрвшаго человка, открывшаго путь къ спасенію, и незрячаго множества, истерзаннаго и покорнаго. Радость и мука войдутъ въ твою душу: радость, ибо выше и ярче благородное солнце, мука, ибо ужасающе медленно пробуждаются люди. То будетъ душа пророка, обртшаго великія скрижали и видящаго несчастныхъ братьевъ въ власти тьмы…
Кернъ со смхомъ прервалъ себя.
— Я слишкомъ, кажется, забгаю впередъ…
— Ты — честный докторъ,— ласково улыбнулась Цива.
— А ты — добрая паціентка!— радостно воскликнулъ Шоломъ и, помолчавъ, добавилъ:— Я разсуждалъ сегодня чуть ли не съ трезвостью мудреца, но малоцнна и вредна была моя мудрость, еслибъ въ душ погасли мятежные огни благородной мечты…— Кернъ всталъ.— Леченіе, дружокъ, впереди!— Подражая манерамъ врача, онъ съ улыбкой добавилъ:— Смю надяться, что больная не безъ пользы будетъ посщать свтолечебницу…

С. Иткинъ.

‘Современникъ’, кн. 7, 1913

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека