Предисловия к сборнику ‘Утехи и дни’, Пруст Марсель, Год: 1926

Время на прочтение: 8 минут(ы)

Марсель Пруст
Утехи и дни

0x01 graphic

Предисловие к русскому изданию

Мы как будто знаем современную литературную Францию. Переведены сотни книг современных французских мастеров, за истекшие несколько лет мы узнали десятки новых крупных имен. Мы следим за французской литературой сегодняшнего дня с большим вниманием, чем в дореволюционные годы, по статьям наших критиков и заметкам рецензентов мы знаем кривую ее послевоенного развития.
И, однако, наша осведомленность весьма относительна — до сих пор мы не знаем Пруста! А ведь по неполным данным, имеющимся у нас, о Прусте с 1919 года во Франции написано сто пятьдесят пять статей и очерков, о нем издана монография, а в Англии, Америке (США), Германии, Бельгии и Швеции появилось восемнадцать очерков, не считая тех девяти, что были помещены в специальном номере ‘Nouvelle Revue Frangaise’, посвященном памяти Пруста и подписаны были именами английских критиков.
Не всегда показательны цифровые данные, но в этом случае их убедительность сомнений не вызывает: Марсель Пруст — крупнейшее явление французской литературы, явение настолько значительное, что с выпадением Пруста из нашего поля зрения искажается для нас лицо сегодняшней литературной Франции. Подчеркивая принадлежность Пруста сегодняшнему дню, мы имеем в виду не только влияние Пруста на молодых французских романистов (Eugene Monfort в ‘Les Marges’ за август 1924 г. останавливается на этом влиянии). Хотя Пруст умер в 1922 году — и по сей день еще не закончен печатанием основной труд его жизни — роман ‘А la recherche du temps perdu’ (‘В поисках утраченного времени’), роман, который Пруст вначале хотел назвать ‘Содом и Гоморра’, а затем, изменив это первоначальное решение, озаглавил ‘Содом и Гоморра’ пятую часть своего романа — в три тома. Этот многотомный роман (редактирование которого взял на себя после смерти Пруста Jacques Riviere, умерший совсем недавно) еще и в наши дни целиком не опубликован (ныне последнюю часть романа ‘Le temps retrouve’ — ‘Обретенное время’ — редактирует Робер Пруст, брат писателя), и тем самым Пруст остался в ‘сегодняшнем дне’ не только в силу своего влияния на молодых писателей Франции.
‘А la recherche du temps perdu’ — стержень творчества Пруста, и, разумеется, рамки настоящего предисловия не позволяют остановиться на этом романе, архитектоника которого, по мнению некоторых французских критиков, напоминает дантову ‘Божественную комедию’. Когда русский читатель познакомится с трудом всей жизни Пруста — неизвестно, ибо в романе — не меньше 15 книг. Но тем более необходимо познакомить читателя с предлагаемой книгой ‘Les plaisirs et les jours’, которой Пруст дебютировал, в ‘Утехах и днях’, изданной в 1896 г. с предисловием Франса, иллюстрациями Мадлен Лемер и четырьмя этюдами для фортепьяно Рейнальдо Гана, уже предощущается зрелый Пруст.
Писателю было двадцать пять лет, когда он издал свой первый сборник рассказов. Родился Пруст в июле 1871 года. Отец его был француз — видный профессор-медик, мать — еврейка, урожденная Вейль, из богатой буржуазной семьи. Воспитывался Пруст вначале дома, а затем был отдан в лицей Condorcet, где многим был обязан своему профессору риторики Дарлю, влияние последнего сказалось в любви Пруста к занятиям по философии и привело его к бергсонианству. Вопреки желанию отца, предназначавшего сына для карьеры дипломатической, Пруст дипломатом не стал. После окончания лицея он поступил в Сорбонну на юридический факультет и, окончив его, пробыл месяц в конторе адвоката, пытаясь убедить себя, что лучшая для него профессия — спокойная работа нотариуса. Юридические науки нимало Пруста не интересовали, но на этих поисках ‘спокойной’ профессии нотариуса сказалось влияние той мучительной болезни, которая позволила писателю дожить до пятидесяти лет только благодаря исключительной его сопротивляемости физическим страданиям.
Болезнь эта — астма. Первый ее приступ у Пруста был, когда ему исполнилось девять лет, и с той поры до самой смерти своей писатель был ‘обреченным’ — рисковал задохнуться с первым же ее приступом, ибо астма у него была в крайне тяжелой форме. Жизненный путь Пруста трагичен, и едва ли не сознание, что болезнь его смертельна, толкало Пруста в дни его юности погружаться в пьянящую светскую жизнь, пить ‘сегодняшний’ день до конца, до капли, ибо ‘завтра’ могло и не наступить.
Но ‘завтра’ настало. С 1905 года Пруст целиком отдается литературе. Он входит в литературу с неисчерпаемым запасом психологических наблюдений — запасом, собранным им в течение двенадцати лет его светской жизни и лишь частично использованным в ‘Утехах и днях’. Расплатой за ‘утехи’, добровольно принятой, явились для Пруста ‘дни’ напряженного, нечеловеческого труда над своим романом. Обособившись от мира внешнего, отказавшись от всех внешних впечатлений, которые он уже не мог выносить из-за прогрессирующей болезни, писатель ушел от жизни для работы. Работать он мог только по ночам, ибо днем задыхался, он жил и писал, напрягая всю свою волю, чтобы преодолеть страдания, раздражения органов чувств были ему уже непосильны — в последние годы он должен был жить в совершенно изолированной комнате, обитой пробкой, которая заглушала все звуки, доносившиеся извне. Получив в 1919 году премию Гонкуров, он умер 18 ноября 1922 года, не успев целиком опубликовать свой роман.
‘Утехи и дни’ — тонкая книга. Снобизм в ней — мнимый. Всегда Пруст видел ‘светских’ людей в должном освещении, никогда он не был ими одурачен. Leon Pierre Quint, автор монографии о Прусте, вспоминает, как часто в разговоре о них писатель повторял: ‘Ah! qu’ils sont idiots!’ [Ах, какие они идиоты! (фр.)]
Стиль Пруста — предмет монографии. Периоды нередко простираются на целую страницу, и посему перевод Пруста на другой язык — задача большой трудности.

Евгений Ланн

Предисловие

Почему он попросил меня рекомендовать его книгу вниманию любопытных читателей? И почему я обещал ему взять на себя этот чрезвычайно приятный, но бесполезный труд? Его книга подобна юному лицу, преисполненному редкого очарования и изысканной прелести. Она сама рекомендует себя, сама за себя говорит и, не желая того, сама предлагает себя читателю.
Несомненно, книга эта молода. Она молода молодостью автора. Но в то же время она стара старостью мира. Это весна листьев на древних ветвях столетнего леса. Кажется, будто новые побеги хранят печаль вековых лесов и носят траур по бесчисленным умершим вёснам. Важный Гесиод посвятил пастухам из Геликона, пасшим коз, свои ‘Труды и Дни’. Если, как утверждает английский государственный муж, жизнь может быть сносной без утех, — то и тогда книга ‘Утехи и Дни’, посвященная светским людям — мужчинам и женщинам, — все же была бы печальнее ‘Трудов и Дней’. И в книге нашего юного друга мы найдем усталые улыбки и утомленные позы, не лишенные, однако, ни красоты, ни благородства. Но в сочетании с необычайной наблюдательностью, гибкостью, проницательностью и подлинной тонкостью ума печаль этой книги в том виде, в каком она дана автором, покажется читателю приятной и разнообразной. Этот календарь Утех и Дней отмечает прекрасными изображениями неба, моря и лесов — дни природы, и точными портретами и законченными жанровыми картинами — дни человека.
Марсель Пруст с одинаковым удовольствием описывает наскучившее великолепие заходящего солнца и суетное тщеславие сноба. Мастерски он изображает изящные горести и надуманные страдания, не уступающие, по крайней мере в своей жестокости, страданиям, которыми с материнской расточительностью наделяет нас природа. Я должен сознаться, что эти надуманные страдания, эти найденные человеческим гением горести — горести, созданные искусством, — кажутся мне бесконечно интересными и ценными, и я благодарен Марселю Прусту за то, что он изучил, с большим вкусом отобрал и описал несколько таких переживаний.
Он заманивает нас в тепличную атмосферу и держит там среди мудрых орхидей, чья странная и болезненная краса не вскормлена земными соками. Внезапно в насыщенном и восхитительном воздухе пролетает светящаяся стрела, молния, пронзающая тело, как луч немецкого доктора. А одной стрелой поэт проникает в глубину сокровенной мысли, невысказанного желания. В этом его манера и его мастерство. Делает он это с удивительной для такого молодого стрелка уверенностью. Он вовсе не невинен. Но в нем столько искренности и прямоты, что благодаря этому он кажется наивным и таким нравится нам. Он напоминает развращенного Бернардена де Сен-Пьера и наивного Петрония.
Счастливая книга! Она пройдет по городу, разукрашенная, благоухающая цветами, которыми осыпала ее Мадлен Лемер, расточающая своей божественной рукой и розы и росы.

Моему другу Вилли Хату, умершему в Париже 3 октября 1893 г.

С груди Господней, на которой ты покоишься…
ниспошли на меня откровение, открой мне те истины,
которые властвуют над смертью, мешают бояться
ее и внушают почти любовь к ней.

Древние греки приносили на могилу своих мертвецов пироги, молоко и вино. Мы же, обольщенные более изысканной, если не более скромной мечтой, приносим им цветы и книги. Я отдаю вам эту книгу прежде всего потому, что она иллюстрирована [Первое издание книги было иллюстрировано Мадлен Лемер. (Примеч. ред.)]. Несмотря на ‘легенды’, она будет если не прочтена, то, во всяком случае, просмотрена всеми почитателями великой художницы, сделавшей мне с такой простотой этот великолепный подарок, та, о которой можно было бы сказать словами Дюма: ‘Это она после Бога создала наибольшее количество роз’.
Я пожелал, чтобы на первой странице они увидели имя того, кого они не успели узнать и кем могли бы восхищаться. Я сам, дорогой друг, недолго знал вас. Я часто встречал вас в Булонском лесу, вы поджидали меня в тени деревьев, напоминая своим задумчивым, изящным видом одного из тех вельмож, которых писал Ван Дейк. Действительно, их изящество, так же как и ваше, кроется не столько в одежде, сколько в фигуре: кажется, будто ваша душа сообщает и непрерывно будет сообщать вашему телу это изящество. Это духовное изящество. К тому же все вокруг, вплоть до этого фона листвы, в тени которой Ван Дейк часто приостанавливал прогулку короля, подчеркивало это печальное сходство. Как и многим из тех, кто позировал ему, и вам суждено было рано умереть, и в ваших глазах тени предчувствия сменялись нежным сиянием покорности судьбе. Но если очарование вашего благородства родственно искусству Ван Дейка, таинственная интенсивность вашей духовной жизни напоминает Винчи. Часто, с поднятым пальцем, с непроницаемыми и улыбающимися глазами, глядящими в лицо тайне, о которой вы умалчивали, вы казались мне Иоанном Крестителем Леонардо. Мы мечтали тогда, почти создали план все более и более близкой совместной жизни в кругу великодушных и избранных мужчин и женщин, достаточно далеко от глупости, порока и злобы, для того чтобы чувствовать себя в безопасности от их пошлых стрел.
Ваша жизнь — та, к которой вы стремились, — была бы одним из тех произведений, создание которых требует высокого вдохновения. Это вдохновение может быть дано нам любовью, так же как оно дается нам верой и гением. Но вам суждено было получить его от смерти. И она, даже приближение ее, обладает скрытыми силами, тайными помощниками, ‘очарованием’, которого лишена жизнь. Больные, так же как любовники, в начале своей любви, как поэты, когда они слагают свои песни, острее и глубже чувствуют свою душу. Жизнь жестока, она слишком сильно связывает нас и беспрерывно причиняет боль нашей душе. Сознание того, что узы ее ослабеют, может преисполнить нас сладостью ясновидения.
Когда я был еще совсем ребенком, ничья из судеб библейских мужей не казалась мне столь несчастной, как судьба Ноя, который из-за потопа был на сорок дней заточен в ковчег. Позже я часто болел и в течение многих дней тоже должен был оставаться в ‘ковчеге’. Тогда я понял, что только находясь в ковчеге Ной мог видеть мир, несмотря на то, что ковчег был заперт и на земле была ночь. Когда наступило мое выздоровление, моя мать, не покидавшая меня даже ночью, ‘открыла дверь ковчега’ и вышла. Однако так же, как голубь, ‘она вернулась в тот же вечер’. Потом я выздоровел окончательно, и, подобно голубю, ‘она не вернулась обратно’. Пришлось снова вступить в жизнь, отвлекаться от самого себя, прислушиваться к речам более суровым, чем речи моей матери, а речи, до сей поры такие нежные, стали теперь иными, отмеченными суровостью жизни и долга, которым она должна была учить меня. Нежный библейский голубь, как поверить тому, что патриарх увидел отлет, не почувствовав печаль вместе с радостью по поводу возрождения мира? Сладость приостановившейся жизни, настоящего ‘отдыха Господня’, приостановившая и работы и низкие желания! Голуби из ковчега: ‘очарование’ болезни, приближающей нас к реальному потустороннего мира, очарование смерти, очарование ‘суетных риз и тяжелого флера’, волосы, ‘заботливо подобранные’ докучной рукой, нежная верность матери или друга, являвшаяся нам в облике нашей собственной печали или в виде заступнического места, вызванного нашей слабостью, — вы улетаете, когда мы выздоравливаем! Как часто я страдаю оттого, что вы уже так далеко от меня. И даже тот, кто не пережил таких минут, дорогой Вилли, хотел бы уйти туда, где и вы. Мы берем так много обязательств перед жизнью, что наступает час, когда, отчаявшись в возможности выполнить их, мы обращаем свой взор на могилы и призываем ‘смерть, приходящую на помощь тем судьбам, которым трудно выполнить свои предначертания’. Но если смерть освобождает нас от обязательств, которые мы взяли перед жизнью, она не может освободить нас от обязательств перед самим собой и главным образом от первого — жить значительной и достойной жизнью.
Серьезней всех нас, вы в то же время были и ребячливей всех, не только чистотой своего сердца, но и очаровательной и искренней веселостью. Шарль де Гренсей обладал способностью, вызывавшей мою зависть, внезапно будить гимназическими воспоминаниями ваш смех, столь долго не умолкавший — смех, который нам уже не придется услышать вновь. Если некоторые из этих страниц были написаны в двадцать три года, многие другие (Виоланта и др.) относятся к двадцатилетнему возрасту. Все это лишь бесполезная пена бурной, но теперь успокаивающейся жизни. Будет ли она когда-нибудь настолько прозрачной, что отразит на своей поверхности улыбки и пляски муз, удостоивших ее своим созерцанием? Я даю вам эту книгу. Увы! Вы единственный из моих друзей, чьей критики ей не нужно бояться. По крайней мере, я уверен в том, что нигде вы не будете шокированы фривольностью тона. Всегда я изображал безнравственность только тех людей, у которых чуткая совесть. Я мог говорить об этих людях, слишком слабых, чтобы стремиться к добру, и слишком благородных, чтобы в полной мере наслаждаться грехом, осужденных на одно лишь страдание, с жалостью, слишком искренней для того, чтобы она не очистила от скверны моих маленьких попыток. Пусть мой истинный друг, пусть знаменитый и горячо любимый Мэтр один прибавил к моей книге поэзию музыки, другой — музыку своей несравненной поэзии, пусть также Г. Дарлю, великий философ, чья вдохновенная речь, более долговечная, чем книга, вдохновила меня, — пусть они простят мне то, что я приберег для вас этот последний знак моей любви. Пусть они вспомнят, что каждый живой человек, как бы велик или дорог он нам ни был, должен быть почтен после мертвого.
Июль 1894

———————————————————

Источник текста: Утехи и дни / Марсель Пруст, Предисл. Анатоля Франса. Пер. в фр. Е. Тараховской и Г. Орловской. Под ред. и с предисл. Евгения Ланна. — Ленинград: Мысль, 1926. — 176 с., 18 см.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека