Праздник, Андреев Леонид Николаевич, Год: 1900

Время на прочтение: 13 минут(ы)

    Леонид Андреев. Праздник

—————————————————————-
Оригинал находится здесь: Библиотека. Леонид Андреев.
—————————————————————-

    I

С половины Великого поста Качерин почувствовал, что в мир надвигается
что-то крупное, светлое и немного страшное в своей торжественности. И хотя
оно называлось старым словом ‘праздник’ и для всех других было просто и
понятно, Качерину оно казалось новым и загадочным,- таким новым, как
сознание своего существования. Последний год Качерину казалось, что он
только что появился на свет, и все удивляло и интересовало его, а то, что
было раньше и называлось детством, представлялось смешным, веселым и к нему
не относящимся. И он помнил момент, когда началась его жизнь. Он сидел в
своем классе на уроке и скучал, когда внезапно с удивительной ясностью ему
представилось, что вот этот, который сидит на третьей парте, подпер голову
рукой и скучает, есть он, Николай Николаевич Качерин, а вот эти — тот, что
бормочет с кафедры, и другие, рассевшиеся по партам,- совсем иные люди и
иной мир. Представление это было ярко, сильно и мгновенно, и потом Качерин
уже не мог вызвать его, хотя часто делал к тому попытки: садился в ту же
позу и подпирал голову рукой. Но зато все стало новым и полным
загадочности: товарищи, отец и мать, книги и он сам.
Качерин был учеником седьмого класса гимназии, и одни из знакомых,
старые, называли его просто ‘Коля’, а все новые звали Николаем
Николаевичем. Он был невысокого роста, тоненький и хрупкий, с очень нежным
цветом лица и вежливой тихой речью. Усики у него только что стали
пробиваться и темной пушистой дорожкой проходили над свежими и красными
губами. Родители Качерина были очень богатые люди и имели на одной из
главных улиц города свой дом, при котором находился большой, в две десятины
сад, громадные сараи и конюшни и даже колодец, из которого вся почти улица
брала для себя воду.
У Качерина было много приятелей и один друг, Меркулов, которого он
любил горячо и нежно и каждую неделю отсылал ему по большому, мелко
исписанному письму. Меркулов был старше его двумя годами и с осени
находился в юнкерском училище, откуда приезжал только на большие праздники.
Имелись у Качерина и враги, по крайней мере, один враг — реалист, с которым
он однажды подрался еще маленький, и с тех пор косился при встрече и одно
время даже носил в кармане кастет. Была у него и возлюбленная — молодая,
красивая и веселая горничная, однажды овладевшая им. В гимназии, дома и у
знакомых все считали его очень счастливым юношей, но сам он находил себя
глубоко несчастным. И причиной несчастья было то, что он сознавал себя
порочным и лживым, а жизнь свою никому и ни на что не нужной. И много
неразрешимых вопросов приходило ему в голову и выталкивало оттуда латынь и
математику: нужно ли ему жить и зачем? Как сделать, чтобы быть довольным
собой и чтобы все любили его? За последнюю учебную четверть он получил две
двойки, и это грозило ему оставлением в классе на другой год. И то, что он
так плохо учился и скрывал это от родителей, которые с своей стороны
добродушно хвалили его, делало его окончательно негодным в его глазах. А
если бы еще все, хвалившие его, знали, где он бывает с товарищами и что он
делает там!
И надвигавшееся на мир что-то крупное, светлое и немного страшное,
называвшееся старым именем ‘праздник’, как будто несло с собой и ответ. И
Качерин думал, что не может быть печальным этот ответ, и что обязательно
явится некто и скажет, как нужно жить и для чего нужно жить. Будет ли это
Меркулов, который приедет к Святой, или кто-нибудь другой, а может быть,
даже и не кто-нибудь, а что-нибудь — Качерин не знал, но он ждал.
И праздник наступил.

    II

Праздничное и новое началось с первых дней Страстной недели, но
Качерин не сразу почувствовал его. Он ходил в гимназическую церковь, видел
там товарищей и учителей, и все это было будничное и старое. Надзиратель,
носивший странное название ‘Глиста’, поймал его, когда он курил, и хотел
жаловаться инспектору. Все было скучно и серо, и все лица казались
тусклыми, и на них не было видно того, что замечалось раньше,- того же
ожидания какой-то необычайной радости, как у него. Быть может, на всех
влияла дурная погода: на Вербное воскресенье шел снег, а потом три дня
стояли холод и слякоть, и нельзя было открыть ни одного окна. Но все же в
воздухе носилось что-то раздражающее. На улицах экипажей и людей стало
больше, чем всегда, и двигались они быстрее и говорили громче, и все
обязательно толковали не о текущем дне, а о том, что они будут делать
тогда, на праздниках. Настоящее точно провалилось куда-то, и люди думали об
одном будущем.
И когда в пятницу появилось солнце и сразу нагрело и подсушило землю,
надвигающийся праздник овладел всем живущим, и Качерин почувствовал его во
всем. Но это все было только ожиданием, и раздражало и мучило. Качерин
пошел в конюшню,- там кучер и дворник мыли экипажи и чистили лошадей, и
были злы и неразговорчивы. Он несколько раз заглядывал на кухню — там
происходило что-то необыкновенное. И всегда в будни Качерины ели очень
много и хорошо, но теперь все готовили и готовили, и ни до чего из
приготовляемого нельзя было касаться, так как оно предназначалось для
праздника. И мать и отец уезжали на старенькой пролетке и привозили все
новые кульки, и опять уезжали, и по всему дому разносили раздражающий,
необычайный запах ванили, свежего теста и яиц. Всюду перед иконами горели
лампадки, и нянька ругалась с маленькими детьми и не пускала их в залу и
гостиную, где полы были начищены и уже все убрано. Завтрака совсем не было,
а обед подали такой плохой, как будто есть теперь совсем было не нужно.
Горничная Даша столкнулась с Качериным в буфетной, когда там никого не
было, и хотя поцеловала его, но быстро и небрежно. Волосы у нее были не
причесаны, и от голых рук шел тот же раздражающий запах ванили.
— Выйди в сад, — сказал Кочерин.
— И ни-ни-ни! — замотала головой Даша. — Вот! — растопырила она руки,
показывая, сколько у нее дела.
Качерин вышел в сад, и сад показался ему полным того же страстного
ожидания. Около террасы дорожки были уже вычищены и посыпаны желтым песком,
но дальше, в глубине сада, было сыро и запущено, как это бывает после зимы.
На дорожках лежал, прилипая к земле, прошлогодний лист, темный и
промоченный насквозь, в углах у заборов белел нездоровый снег, и из-под
него сочились струйки воды, чистой и прозрачной, как слеза. Местами
темно-зелеными пучками сидела молодая крапива, и недалеко от нее выглядывал
на свет остренький стебелек травы, одинокий и пугливый. Нагретые солнцем
скамейки жгли руку, а весь неподвижный воздух казался до густоты насыщенным
солнечным теплом, ароматом земли и невидимой молодой зелени. Радостно и
тихо было в саду, и отчетливо доносилось с улицы скрипение ворота,
поднимающего из колодца бадью. Но Качерин не мог наслаждаться этим покоем,
и ему казалось, что сейчас и нельзя делать этого, а нужно ждать того, что
называется ‘праздником’. И он переходил от одной скамейки к другой,
присаживался ненадолго я снова шел. Так он обошел весь сад, чего-то ожидая
и ища, опять побыл в конюшнях и несколько раз выглянул на улицу, точно
праздник должен был прийти именно оттуда. И до поздней ночи он ходил по
дому и по двору и всем мешал, и всех молча спрашивал: скоро ли, наконец,
придет он, ваш праздник?
В субботу днем мать сказала ему:
— Приехал твой Меркулов, сейчас видели его на Московской. Обещал
вечером прийти.
Качерин вспыхнул и улыбнулся.
— И я рада, — ответила на его улыбку мать. — Скучать и мешаться не
будешь.
Все кругом стало теперь ясно и понятно для Качерина, и он терпеливо
стал ожидать, зная, кого он теперь ждет: Меркулова. Он думал о том, что он
будет рассказывать своему другу, и ему чудилось, что одного простого
рассказа достаточно для того, чтобы распутать и разрешить узел, в который
завязалась его жизнь и который минуту назад представлялся неразрешимым. И
он сделал приготовления для приема Меркулова: добыл через Дашу бутылку
красного вина и две рюмки и все это поставил на окне в своей комнате. В эту
минуту он забыл, что одним из пороков, внушавших ему отвращение к себе,
была приобретенная в этом году привычка к вину.
Наступал вечер, и большой дом начал успокаиваться. Реже хлопала дверь
из кухни, и умолкли в детской ворчливые звуки нянькиных нотаций и звонкие
голоса детей. Качерин прошелся по чистым и торжественно-молчаливым
комнатам, сумеречно освещенным вздрагивающим огнем лампад. Белые кисейные
занавеси у окон также, казалось, вздрагивали, и было все немного и страшно
и весело, полно тихого и светлого ожидания,- так, как и, должно быть в
такой большой и хороший праздник.
Сейчас придет Меркулов. Что-нибудь задержало его. Тихо было на дворе и
в саду, куда прошелся Качерин. В конюшне громко стукнула копытом лошадь, и
он вздрогнул от этого звука и подумал: сейчас придет Меркулов. У раскрытых
дверей сарая горел фонарь, и кучер Евмен мазал чем-то свои сапоги.
— Скоро и к утрени, а? — ласково спросил он, узнав барчука в смутно
темневшей тоненькой фигурке, и добродушно подмигнул: — А Дашку с куличами
уже услали!
Он знал о любви Качерина к Даше, как знали это и все в доме, кроме
родителей, и покровительствовал ей.
Почему же не идет Меркулов?
Еще раз Качерин прошелся по всем местам, где он уже был в этот вечер,
и, стыдясь самого себя, отправился к калитке. Он был уверен, что, когда
откроет ее и выглянет на улицу, увидит подходящего Меркулова и услышит его
милый голос: ‘Здравствуй, Коля!’ Осторожно, медленно Качерин открыл
скрипнувшую калитку, выглянул, потом вышел на улицу и сел на холодные
ступени каменного крыльца. Безлюдно и тихо было на улице. Издалека
послышался звук экипажа, и Качерин приподнялся. Ближе. Всеми своими
железными частями забренчала разбитая пролетка, и уже по одному звуку он
догадался, что это возвращался один, без седока, запоздавший извозчик.
Слышно стало, как ухают колеса в промытых водой колдобинах дороги и
расплескивается под копытами жидкая грязь — и вновь настала глубокая тишина
апрельской темной ночи. Долго еще сидел Качерин и много раз обманывался,
думая, что вот наконец идет Меркулов.
Не пришел Меркулов.
Словами не мог определить Качерин того чувства, которое охватило его,
когда он, нахолодавшийся, вернулся в свою чистую и светлую комнату. Он
задыхался от гнева, тоски и слез, комком собравшихся в горле. Он мысленно
произносил упреки, которые он сделал бы теперь, если бы пришел Меркулов, но
они не складывались в фразы и переходили в дикий и неосмысленный крик:
— Подлец! Подлец!
Разве стоит после этого жить? Полгода не видались они, полгода днем и
ночью думал он о той минуте, когда увидит своего друга и все расскажет ему:
как тяжело и мучительно жить, когда нет смысла в жизни, когда нет души
кругом, с которой можно было бы поделиться своим горем. Полгода не виделись
— и он не мог прийти и остался с другими пошлыми людьми, которые интересны
ему, дороги и милы! И Качерину кажется, что все страстное ожидание, которое
так долго томило его, которое он видел начертанным на всех лицах и вещах,
относилось к одному Меркулову. Один он, и только он, нес с собой ответ на
все мучительные вопросы и обещал свет и радость и успокоение. О, если бы он
пришел!
Подлец!
Качерин ставит на стол бутылку с красным вином и две рюмки и с
искаженной усмешкой смотрит на них. Из той рюмки должен был пить он.
Усмехаясь и качая головой, Качерин наливает обе рюмки, берет свою, чокается
и пьет.
— За… твое здоровье! — говорит он вслух и не замечает этого.
Смотри же ты, оставшийся с пошлыми людьми, как гибнет твой друг,
который так любит тебя. Смотри, как в одиночку, перед тенью бывшего,
напивается он и падает все ниже и ниже. Стоит ли жить, когда так ничтожны и
подлы люди? Стоит ли думать о себе, о своем достоинстве и жизни, когда ложь
и обман царят над миром? Пусть гибнет все!
Уже целых две рюмки выпил Качерин и не почувствовал хмеля. Он ходил по
комнате, садился и вновь ходил, и хватался руками за грудь и голову. Ему
чудилось, что сейчас в них разорвется что-то и кровь потечет из глаз,
вместо бесцветных слез. И то проклинал он, то молил, то о мести думал, то о
смерти, и уверен был, что никто на свете не терпел таких мучений, как он, и
ни к кому не была так безжалостна жизнь и люди. И когда он вспоминал о
светлых минутах ожидания и о том, как долго и терпеливо он ждал, ему
хотелось нанести себе самое тяжелое и позорное оскорбление.
В дверях комнаты послышался стук.
— Коля, а ты разве в церковь не пойдешь? — спросил голос матери.
Качерин поспешно схватил бутылку с вином и рюмки и на цыпочках отнес
их к окну. Потом, усиленно стуча ногами, подошел к двери и открыл ее.
— А Меркулов-то твой не пришел, — сказала мать, оглядывая комнату. — Я
думала, ты с ним сидишь.
— Вероятно, задержал кто-нибудь, — отвечал Качерин равнодушно и
беззаботно.
— Должно быть. У него так много знакомых. А мы с отцом уезжаем.
Мать еще раз оглядела комнату, и Качерину показалось, что она особенно
долго смотрела на занавеси окна, за которыми стояла бутылка, и вышла.
Качерин чувствовал, что в жизни для него все уже кончилось и теперь
безразлично, останется ли он дома или пойдет в церковь. И ему захотелось
пойти, чтобы увидеть, как веселы и счастливы все люди и как несчастлив
только он один. Он нарочно будет смеяться и шутить, и никто не догадается,
что этот юноша, такой молодой, такой хороший и веселый, думает о смерти и
только одной ее жаждет. В зеркало взглянули на него большие глаза с темными
кругами и бледное, страдальческое лицо. Качерин нахмурил брови, потом
горько улыбнулся и подумал, что он сейчас рисуется.
— И пусть рисуюсь. Ведь я негодяй,- с усмешкой передернул он плечами.
Совсем близок был праздник, большой и загадочный, и Качерин снова
ощутил замирающее чувство ожидания, когда вышел из дому. Отовсюду в церковь
шли люди, и топот бесчисленных ног отдавался в тихой улице, и казалось, что
умерли все остальные звуки. Медленно и грузно шмурыгали ногами старухи, и
приостанавливались, и вздыхали, частым, мелким топотом отдавалась походка
детей, и твердо и ровно стучали по камням ноги взрослых. И необыкновенная
поспешность чувствовалась в стремительном движении толпы вперед, к чему-то
неизвестному, но радостному. Даже разговоров слышно не было, точно люди
боялись потерять хоть одну минуту и опоздать, и Качерин невольно ускорил
шаги, и чем больше обгонял других, тем сильнее торопился.
Но вот и гимназия. В большой зале, в которой гимназисты гуляли во
время перемен и свободных уроков, рядами стояли куличи, и около каждого
была зажженная свеча. Отсюда не было слышно церковной службы, но прислуга,
стоявшая у куличей, крестилась. По коридорам двигалась густая и пестрая
толпа гимназистов в мундирах и барышень в белых и цветных платьях, и так
странно было видеть этих чужих, веселых, болтливых людей в коридорах, где
раньше было все так строго и чинно, и ходили учителя во фраках и с
журналами. И все гулявшие смеялись и говорили, и на всех лицах сияла
радость — по-видимому, праздник для них уже наступил. Как будто уже
случилось что-то необыкновенно радостное, или оно происходит сейчас, и люди
присматриваются. Высокая плотина, за которой люди копили для себя веселье,
оставаясь в ожидании его в обмелевшем русле жизни, казалось, дала уже
трещины и с минуты на минуту готовилась рухнуть. Качерин чувствовал, как
все выше и выше поднимаются вокруг него волны светлой радости, и люди
захлебываются в них. Он прислушивался к разговорам, он вглядывался в лица и
допрашивал смеющиеся глаза — и было во всех них что-то новое, незнакомое и
чуждое. Старые знакомые пошлости звучали странным весельем и даже как будто
бы умом. Люди встречались, улыбались, говорили: ‘здравствуйте’, и оно
звучало как поцелуй. При теплом сиянии свечей, лившемся и сверху, и снизу,
и с боков, разглаживались морщины на лицах, и они становились
неузнаваемыми, и в глазах блестел новый огонек: то ли отблеск свечей, то ли
внутреннего света. Все выше и выше поднимались волны бурного и громкого
веселья и смыкались над головой Качерина, но ни одна капля его не входила в
его грудь и не освежала пересохшие от жажды уста. И как тогда, в классе, на
миг блеснуло сознание одиночества и как молнией осветило черную пропасть,
отделявшую его, этого уныло блуждающего по коридорам человека, от всего
мира и от людей.
— Праздник… Как страшно это — праздник, — шептал Качерин, сторонясь
от толкавших его веселых, довольных людей, которые так ласково глядели на
него и так далеко были от него своими душами. И с ужасом, который так легко
сообщался его уму, Качерин с поразительной ясностью представился самому
себе в виде какого-то отверженца, Каина, на котором лежит печать проклятия.
Весь мир живых людей и неживых предметов говорил на одном веселом, звучном
языке. Качерин один не понимал этого языка и мучился от дикого сознания
одиночества.
И Качерин ушел из сверкающего огнями здания гимназии, ища покой в
темных улицах. Но, куда ни шел он, везде встречали его сияющие церкви, и
около них шумно толпился народ, а в стекла окон он видел молодые и старые
лица без морщин, и головы, медленно склонявшиеся после крестного знамения.
Ни звука не доносилось из-за толстых стекол, и эта немая вереница светлых
лиц, трепетавших под наплывом одного и того же глубокого блаженного чувства
единения между собой и Богом, наводила страх на молодого отверженца. Так
переходил он от одной церкви к другой, и всюду заглядывал в окна и видел
одни и те же мерно склонявшиеся головы и беззвучно шепчущие губы. И все
страшнее и страшнее становилось Качерину. Ему чудилось, что это все одна и
та же церковь с одними и теми же людьми вырастает у него перед глазами и
загораживает дорогу, и гремит всеми своими горящими окнами, всеми своими
колоколами, грозными, могучими:
— Проклятый! Проклятый!
И когда Качерин вспоминал свое недавнее горе от неприхода и измены
Меркулова, он понимал, как оно ничтожно и слабо перед этим страхом
одиночества и заброшенности, охватившим его душу. И еще более загадочным и
страшным становился праздник, который он наконец видел всюду и которого не
чувствовал и не понимал. Смолк грозно-веселый говор колоколов, с самых
отдаленных концов темного города посылавших ему проклятие и насмешку, и
Качерин совершенно машинально за толпой мещан полез на какую-то колокольню.
Непроглядный мрак охватил его на переходах крутых и узеньких лестниц.
Впереди скрипели ступени под тяжелыми шагами идущих, и Качерин, одной рукой
держась за скользкие перила, другую протягивал вперед и думал, как глухо
здесь и таинственно и непохоже на то, что недалеко внизу молится тысячная
толпа и поют священники и певчие.
Но вот голову его охватило нежным холодком весенней ночи, и возле себя
он увидел медные, молчаливо отдыхавшие чудовища, а внизу крыши домов,
плоские, как будто лежащие на мостовой. На железных откосах горели плошки,
и пламя от фитилей сгибалось от неслышного, только ими ощутимого ветерка. И
куда ни хватал взор, всюду он видел такие же мирно молчащие колокольни и
огоньки плошек, взобравшихся так высоко, как звезды. И здесь был праздник,
но другой, чем внизу — кроткий, торжественный и нежный, как ласка весеннего
воздуха. Он не мучил Качерина, не дразнил его своим ярким блеском и шумным
весельем, а входил в его грудь, ласковый и тихий, и что-то теплое
переливалось в сердце. И когда Качерин прикоснулся рукой к холодному краю
колокола, голос которого таким страшным и жестоким казался снизу, он звенел
тихо и немного грустно. Точно и его медную грудь утомили бурные звуки
громкого ликования.
Задумчивый и смягченный, Качерин спустился с колокольни и вошел внутрь
церкви, которая стала близкой ему и дорогой, так как одна она из всех
церквей так дружески и хорошо встретила его. Вероятно, то был бедный
приход, или все хорошо одетые, богатые люди стояли ближе к алтарю и к Богу,
как думали они, только в тесной толпе молящихся не было раздражающей
пестроты и яркости праздничных одежд, и лишь на лицах их светлый праздник,
такой же кроткий и тихий, как и наверху. Пробираясь осторожно к стене,
Качерин увидел девушку его лет, в коричневом форменном платье гимназистки,
и остановился немного сзади нее. Она долго не замечала его пристального
взгляда, но потом обернулась и кивнула головой, так как они были знакомы, и
улыбнулась ласково и приветливо. Ни смущения, ни любопытства не прочел он
во взоре ее ясных глаз, и улыбка ее была так проста, доверчива и мила, как
мило и просто было все ее молодое, красивое лицо. Доверчивость и простота
читались в медленном поднятии густых ресниц, в прозрачной и чистой краске
щек, а особенно говорили о них, казалось Качерину, простенькие и
наивно-милые колечки темных волос, поднимавшихся от белой шеи. И как будто
так и нужно было случиться, как оно случилось: чтобы он пришел сюда и стал
здесь возле нее, и иначе не могло быть. Кто-то вздохнул сзади Качерина
глубоко и продолжительно, чей-то молитвенный шепот проникал в его ухо, а он
смотрел на золоченый иконостас, задернутый синими клубами дыма и тускло
сверкавший, и на милые колечки волос, и на белую нежную руку, неподвижно
державшую свечу, и не понимал, что такое жгучее поднимается в нем. Чья-то
рука осторожно коснулась его плеча и протянулась вперед с беленькой
свечкой, обвитой тоненькой полоской золота.
— Спасителю! — тихо шепнул незнакомый голос.
Качерин так же осторожно коснулся плеча девушки и шепнул, протягивая
свечу:
— Спасителю!
Она не расслышала, так как г,олос его был глух и прерывался,
вопросительно-ласково подняла густые ресницы и ближе наклонила ухо. И так
много было трогательной доверчивости в этом простом движении, и с такой
непостижимой, чудной силой оно разрушило стену, за которой, чуждая миру и
людям, мучительно содрогалась одинокая душа. Волны дивного веселья,
прозрачные, светлые, подхватили ее и понесли, счастливую в своей
беспомощности. Передав свечу дрожащей рукой, Качерин упал на колени — и мир
утратил для него свою реальность. Он не понимал, где он находится, кто
стоит возле него, и что поют где-то там, и откуда льется на него так много
света. Он не знал, о чем плачет он такими горькими и такими счастливыми
слезами, и стыдливо скрывал их, по-детски закрывая лицо руками. Так хорошо
и уютно было ему внизу, у людских ног, закрытому со всех сторон. В один
могучий и стройный аккорд слилось все, что видели его глаза, ощущала душа:
и она, эта девушка, такая милая и чистая, к которой страшно коснуться, как
к святыне, и жгучая печаль о себе, порочном и гадком, и страстная,
разрывающая сердце мольба о новой, чистой и светлой жизни. Не было радости
в этой дивной песне пробудившейся души, но всю радость, какая существует в
бесконечном мире, можно было отдать за один ее звук, чистый и печальный. И
плакал Качерин, и каждая дрожащая слеза гранила чистую печаль, и сверкала
она в душе, как драгоценный алмаз. С боязливой нежностью Качерин прижался
губами к коричневому платью, и тоненькая полоска его, сжатая между его
губами и осторожной рукой, не была грубым и пыльным куском дешевой материи,
а была она тем чистым, тем светлым, ради которого только и стоит жить на
свете.
Наступил праздник и для Качерина.

    Комментарии

Впервые — в газете ‘Курьер’, 1900, 9 апреля, Љ 22. ‘Праздник’
предназначался для пасхального номера газеты. ‘…Теперь принужден писать
рассказ для ‘Курьера’, причем ненаписание его грозит мне осложнениями.
Времени остается всего неделя, а у меня даже и сюжета нет’,- сокрушался
Андреев в письме В. С. Миролюбову 23 марта 1900 г. (ЛА, вып. 5, с. 75). 9
апреля 1900 г. Андреев записал в дневнике: ‘Первый день Пасхи. Нечто весьма
торжественное и умилительное, судя по рассказам, которые напечатаны сегодня
в газете ‘Курьер’, — так же и по моему рассказу, в этой газете помещенному и
носящему название ‘Праздник’. Людям бывает скучно и мерзко, но наступает
Пасха (или Рождество), и они встречают добрую душу, после чего им
становится весело. Так всегда бывает’ (Дневник).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека