Поврежденный, Герцен Александр Иванович, Год: 1851
Время на прочтение: 25 минут(ы)
Александр Иванович Герцен
ПОВРЕЖДЕННЫЙ
Повесть
I
…В одну очень тяжелую эпоху моей жизни, после бурь и утрат и перед
еще большими бурями и утратами, встретил я одно странное лицо, которого
слова и суждения мне сделались больше понятны спустя некоторое время.
Человек этот попался мне на дороге, точно как эти мистические лица
чернокнижников, пилигримов, пустынников являются в средневековых рассказах,
для того чтобы приготовить героя к печальным событиям, к страшным ударам,
вперед примиряя с судьбой, вооружая терпением, укрепляя думами.
Дело было на Корниче.
Я приплыл на лодке из Ниццы в небольшой городок, оттуда я собирался
ехать сухим путем, но лошади единственного ветурина только что воротились,
надобно было им дать отдохнуть, по его словам, ‘два маленьких часа’, что
значило, по крайней мере, четыре очень больших. Мне было некуда торопиться
и совершенно все равно, днем позже или раньше приеду в Геную. Я заказал
себе завтрак и пошел бродить по берегу.
Какое счастие, что есть на свете полоса земли, где природа так
удивительно хороша и где можно еще жить До поры до времени свободному
человеку.
Когда душа носит в себе великую печаль, когда человек не настолько
сладил с собою, чтобы примириться с прошедшим, чтобы успокоиться на
понимании, — ему нужна и даль, и горы, и море, и теплый, кроткий воздух,
нужны для того, чтобы грусть не превращалась в ожесточение, в отчаяние,
чтобы он не зачерствел. Хороший край нужнее хороших людей. Люди готовы
сострадать, но почти никогда не умеют, от их сострадания становится хуже,
они бередят раны, они неловки. Сверх того, люди бесят или рассеивают, к
чему еще беситься, к чему, с другой стороны, бежать от печали, это так же
робко и слабо, как глупо бежать от наслаждений, когда они еще веселят.
Досадно, что я не пишу стихов. Речи об этом крае необходим ритм, так,
как он необходим морю, которое мерными стопами во веки нескончаемых
гексаметров плещет в пышный карниз Италии. Стихами легко рассказывается
именно то, чего не уловишь прозой… едва очерченная и замеченная форма,
чуть слышный звук, не совсем- пробужденное чувство, еще не мысль… в прозе
просто совестно повторять этот лепет сердца и шепот фантазии.
День был удивительный, жар только что начинался, яркое, утреннее
солнце освещало маленький городок, померанцевую рощу и море. Пригорок был
покрыт лесом маслин. Я лег под старой, тенистой оливой неда-. леко от
берега и долго смотрел, как одна волна за другою шла длинной, выгнутой
линией, подымалась, хмурилась, начинала закипать и разливалась, пропадая
струями и пеной, в то время как следующая с тем же важным и стройным видом
хмурилась и закипала, чтобы разлиться. Нам так чуждо все бескорыстное, так
дешево все настоящее, что и в вечном колыхании природы человек невольно
ждет чего-то — следующей волны, развязки… вот теперь, кажется, что-то да
выйдет… кажется, что теперь, а волна опять разлилась и шумит, шурстя
камнями, которые утягивает с собой вглубь, чтобы при первом ветре выбросить
их снова на берег.
Волна моей жизни, думалось мне, тоже перегнулась и течет вспять, я
чувствую, как она отступает, касается каменьев дна и берега, как увлекает
меня назад, не обращая внимания ни на ушибы, ни на усталость и нашептывая в
утешение:
Погоди немного,
Отдохнешь и ты!
‘..Наша жизнь вовсе на наша, все делается помимо нас.
Человек растет, растет, складывается и прежде, нежели замечает, идет
уж под гору. Вдруг какой-нибудь удар будит его, и он с удивлением видит,
что жизнь не только сложилась, но и прошла. Оп тут только замечает тягость
в членах, седые волосы, усталь в сердце, вялость в чувствах. Помочь нечем.
Узел, которым организм евязап и затянут, — личность — слабеет. Жгучие
страсти выдыхаются в успокоивающие рассуждения, дикие порывы — в
благоразумные отметки, сердце холодеет, привыкает ко всему, мало требует,
мало дает, химическое сродство, где можеэг, утягивает составные части в
минеральный мир и заменяет их чем-то мертвым, каменным. Безличная мысль и
безличная природа одолевают мало-помалу человеком и влекут его
безостановочно на свои вечные, неотвратимые кладбищ ща логики и стихийного
бытия…
II
…Когда я пришел в гостиницу, на дворе уже было очень жарко, я сел на
балконе. Перед глазами тянулась длинной ниткой обожженная солнцем дорога,
она шла у самого моря, по узенькой нарезке, огибавшей гору. Мулы, звоня
бубенчиками и украшенные красными кисточками, везли бочонки вина, осторожно
переступая с ноги на ногу, медленное шествие их нарушилось дорожной
каретой, почталион хлопал бичом и кричал, мулы жались к скалистой стене,
возчики бранились, карета, покрытая густыми слоями пыли, приближалась
больше и больше и остановилась под балконом, на котором я сидел.
Почталион соскочил с лошади и стал Откладывать, толстый трактирщик в
фуражке Национальной гвардии отворил дверцы и два раза приветствовал
княжеским титулом сидевших в карете, прежде нежели слуга, спавший на
козлах, пришел в себя и, потягиваясь, сошел на землю.
‘Так спят на козлах и так аппетитно тянутся только русские слуги’, —
подумал я и пристально посмотрел на его лицо, русые усы, сделавшиеся
светло-бурыми от пыли, широкий нос, бакенбарды, пущенные прямо в усы на
половине лица, и особый национальный характер всех его приемов убедили меня
окончательно, что почтенный незнакомец был родом из какой-нибудь
тамбовской, пензенской или симбирской передней. Как ни философствуй и ни
клевещи на себя, но есть что-то шевелящееся в сердце, когда вдруг
неожиданно встречаешь в дальней дали своих соотечественников. Между тем из
кареты выскочил человек лет тридцати, с сытым, здоровым и веселым видом,
кото-рый дает беззаботность, славное пищеварение и не излишне развитые
нервы. Он посадил на нос верховые очки, висевшие на шнурке, посмотрел
направо, посмотрел налево и с детским простодушием закричал спутнику в
карете:
— Чудо какое место, ей-богу, прелесть, вот Италия так-Италия,
небо-то, небо синее, яхонт! Отсюда начинается Италия!
— Вы это шестой раз говорите с Авиньона, — заметил его товарищ
усталым и нервным голосом, медленно выходя из кареты.
Это был худощавый, высокий человек, гораздо постарше первого, он почти
весь был одного цвета, на нём был светло-зелёный пальто, фуражка из
небеленого батиста, под цвет белокурым волосам, покрытым пылью, слабые
глаза его оттенялись светлыми ресницами, и, наконец, лицо завялое и
болезненное было больше bзжелта-зеленоватое, нежели бледное.
Печальная фигура посмотрела молча в ту сторону, в которую показывал
его товарищ, не вsражая ни удивления, ни удовольствия.
— Ведь это всё оливы, всё оливы, — продолжал молодой человек.
— Оливовая зелень прескучная и преоднообразная, — возразил
светло-зеленый товарищ, — наши березовые рощи красивее.
‘Ба, — подумал я, — да это старые знакомые, это Ноздрев и Мижуев,
переложенные на новые нравы и едущие не в Заманиловку, а в Сен-Ремо’.
Молодой человек покачал головой, как будто хотел сказать: ‘Неисправим,
хоть брось!’ — и взглянул наверх. Лицо его показалось мне знакомо, но,
сколько я ни старался, я не мог припомнить, где я его видел. Русских вообще
трудно узнавать в чужих краях, они в России ходят по-немецки без бороды, а
в Европе по-русски отращивая с невероятной скоростью бороду.
Мне ае пришлось долго ломать головы. Молодой, че ловек с тем
добродушием и с той беззаботной сытостью в выражении, с которыми радовался
оливам, бежал ко мне и кричал по-русски:
— Вот не думал, не гадал — истинно говорят, гора е горой не
сходится — да вы меня, кажется, не узнаете?, Старых знакомых забывать
стали?
— Теперь-то очень узнаю, вы ужасяо переменились, и борода, и
растолстели, и похорошели, такие стали кровь с молоком.
— In corpora sano mens sana, — отвечал он, от душа смеясь и показывая
ряд зубов, которому бы позавидовал волк. — И вы переменились, постарели — а
что? Жизнь-то кладет свои нарезки? Впрочем, мы четыре года не видались,
много воды утекло с тех пор.
— Не мало. Как вы сюда попали?
— Еду с больным…
Эта был лекарь Московского университета, исправлявший некогда
должность прозектора, лет пять перед тем я занимался анатомией и тогда
познакомился с ним. Он был добрый, услужливый малый, необыкновенно
прилежный, усердно занимавшийся наукой a livre ouyert [без труда,
буквально — непосредственно с листа (фр.)], то есть никогда не ломая себе
головы ни над одним вопросом, который не был разрешен другими, но отлично
нлавпиш нее разрешенные вопросы.
— А! Так этот зеленый товарищ ваш больной, куда же.вы его дели?
— Это такой экпомиляр, что и в Италии у вас не скоро сыщешь. Вот
чудак-то. Машина была хороша, да немного повредилась (при этом.он показал
пальцем на лоб), я и чиню ее теперь. Он шел слоца,. да черт меня дернул
сказать, что.я вас знаю, он перепугался, ипохондрия, доходящая, до мании,
иногда он целые дни молчит, а иногда говорит, говорит — такие вещи, цу
просто волос дыбом становится, все отвергает, все — оно уж эдак через край,
я сам, здаете, не очень бабьим сказкам верю, однако ж все же есть что-то.
Впрочем, он претихий и предобрый, ему ехать за границу вовсе не хотелось.
Родные уговорили, знаете, с рук долой, ну да и языка-то его побаивались —
лакеи, дворники все на откупу у полиции — поди там, оправдывайся. Ему
хотелось в деревню, а имение у него с сестрой неделеное, та и
перепугалась — коммунизм, говорит, будем мужикам проповедовать, тут и
собирай недоимку. Наконец, он согласился ехать, только непременно я Южную
Италию, Magna Graecia! [Великая Греция — название Южной Италии (лат.)]
Отправляется в Ка-набрию и ваш покорный слуга с ним в качестве лейб-медика.
Помилуйте, что 8а место, там, кроме бандитов да попов, человека ее найдешь,
я вот проездом в Марселе купил себе пистолет-револьвер, знаете, четыре
ствола так повертываются.
— Знаю. Однако ж должность ваша не из самых веселых, быть
беспрестанно с сумасшедшим.
— Ведь он не в самом деле на стену лезет или кусается. Он меня даже
любит по-своему, хотя и не даст слова сказать, чтобы не возразить. Я,
впрочем, совершенно доволен, получаю тысячу серебром в год на всем готовом,
даже сигарок не покупаю. Он очень деликатен, что до этого касается.
Чего-нибудь стоит и то, что на свет посмотришь. Да, послушайте, надобно вам
показать моего чудака.
— Бог с ним совсем. Кстати, вы не только других не знакомьте, но и
сами будьте осторожны, со мной верноподданным дозволяется только грубить, а
не то вас, пожалуй, после возвращения из Италии в такую Калабрию пошлют,
где ни попов, ни разбойников нет. А может быть, и peggio [хуже (ит.)] —
такое зададут arpeggio [арпеджо (музыкальный термин) (ит.)].
— Ха-ха-ха — эк язык-то, язык, все тот же, все с ядом, все бы
кусаться, вот небось этого не забыли — arpeggio. He боимся мы, наше дело
медицинское, ну, позовут к Леонтию Васильевичу, что же? Я скажу
откровенно — помилуйте, генерал, на дороге встретил человека, без живота
лежит, не может дальше ехать, ну я ему лауданума с мятой дал, это
обязанность звания, долг человечества. Он ведь и поймет, что это вздор, ну,
да умный человек, надоело же все в Сибирь да в Сибирь, скажет — ну вперед
будьте осторожны, я говорю для вашего собственного блага, это отеческий
совет, — так и отпустит. Нынче у нас как-то меньше смотрят за этим, ей
богу, у Излера ‘Пресса’ лежит тан, как ‘Петербургские ведомости’, просто на
столе лежит.
— И притом еще отборные нумера, не так, как здесь, сплошь да рядом.
— Смейтесь, смейтесь, много небось вы здесь выиграли февральской
революцией?
— У… у… да вы преопасный человек, вы уж разрешили эдак о мятежах
и злоумышленниках говорить, — смотрите — до добра это не доведет.
— Я притащу моего пациента — ну что вам в самом деле, через час
разъедетесь, он предобрейщий человек и был бы преумный.
— Если б не сошел с ума.
— Это несчастие… вам, ей-богу, все равно, а ему рассеяние и нужно и
полезно.
— Вы уже меня начинаете употреблять с фармацевтическими целями, —
заметил я, но лекарь уже летел по коридору.
Я не подчинился бы его желанию и его русской распорядительности чужою
волею, но меня, наконец, интересовал светло-зеленый коммунист-помещик, и я
остался его ждать.
Он взошел робко и застенчиво, кланялся мне как-то больше, нежели
нужно, и нервно улыбался. Чрезвычайно подвижные мускулы лица придавали
странное неуловимое колебание его чертам, которые беспрерывно менялись и
переходили из грустно-печального в насмешливое и иногда даже в простоватое
выражение. В его глазах, по большей части никуда ие смотревших, былн
заметна привычка сосредоточенности и большая внутренняя работа,
подтверждавшаяся морщинами на лбу, которые все были сдвинуты над бровями.
Недаром и не в один год мозг выдавил через костяную оболочку свою такой лоб
и с такими морщинами, недаром и мускулы лица сделались такими подвижными.
— Евгений Николаевич, — говорил ему лекарь, — позвольте вас
познакомить, представьте, какой странный случай, вот где встретился —
старый пршггель, с которым вместе кошек и собак резали.
Евгений Николаевич улыбался и бормотал,
— Очень рад — случай — так неожиданно — вы извините.
— А помните, — продолжал лекарь, — как мы собачонке сторожа Сычева
перерезали пневмогастрический нерв — закашляла голубушка.
Евгений Николаевич сделаж гримасу, посмотрел в окно и, откашлянув раза
два, спросил меня: — Вы давно изволили оставить Россию?
— Пятый год.
— И ничего, привыкаете к здешней жизни? — спросил Евгений Николаевич
а покраснел.
— Ничего.
— Да-с, но очень неприятная, скучная жизнь за границей.
— Ив границах, — прибавил развязный лекарь.
Вдруг, чего я никак не ожидал, мой Евгений Николаевич покатился со
смеху и, наконец, после долгих усилий успел настолько успокоиться, чтобы
сказать прерывающимся голосом:
— Вот Филипп Данилович все со мной спорит, ха-ха-ха, я говорю, что
земной шар или неудавшаяся планета, или больная, а он говорит, что это
пустяки, как же после этого объяснить, что за границей и дома жить скучно,
противно, — и он опять расхохотался до того, что жилы на лбу налились
кровью.
Лекарь лукаво подмигнул мне с таким видом превосходства, что мне стало
его ужасно жаль.
— Отчего же не быть больным планетам, — спросил пресерьезно Евгений
Николаевич, — если есть больные люди?
— Оттого, — отвечал лекарь за меня, — что планета не чувствует, где
нет нервов, там нет и боли.
— А мы с вами что? да для болезни нервов и не нужно, бывает же
виноград болен и картофель? Я того и смотрю, что земной шар или лопнет, или
сорвется с орбиты и полетит. Как это будет странно, и Калабрия, и Николай
Павлович с Зимним дворцом, и мы с вами, Филипп Данилович, все полетит, и
вашего пистолета не нужно будет. — Он снова расхохотался и в ту же минуту
продолжал, с страстной настойчивостью обращаясь ко мне: — Так жить нельзя,
ведь это, очевидно, надобно, чтобы что-нибудь да сделалось, лучше планете
сызнова начать, настоящее развитие очень неудачно, есть какой-то фаут