У меня был приятель-охотник. И вот раз собрался он на охоту и спрашивает меня:
— Чего тебе привезти? Говори — привезу.
Я подумал: ‘Ишь хвастает! Дай загну похитрей чего-нибудь’ — и сказал:
— Привези мне живого волка. Вот что. Приятель задумался и сказал, глядя в пол:
— Ладно.
А я подумал: ‘То-то! Как я тебя срезал! Не хвастай’.
Прошло два года. Я и забыл про этот наш разговор. И вот раз прихожу я домой, а мне в прихожей уж говорят:
— Тебе там волка принесли. Какой-то человек приходил, тебя спрашивал. ‘Он волка, — говорит, — просил, так вот передайте’. А сам к двери.
Я, шапки не снимая, кричу:
— Где, где он? Где волк?
— У тебя в комнате заперт.
Я был молодой, и мне стыдно казалось спрашивать, как он там сидит: связанный или просто на веревке. Подумают, что трушу. А сам думаю: ‘Может быть, он ходит по комнате, как хочет, — на свободе?’
А трусить я стыдился. Набрал я воздуху в грудь и дернул в свою комнату. Я думал: ‘Сразу-то он не бросится на меня, а потом… потом уж как-нибудь…’ Но сердце сильно билось. Я быстрыми глазами оглядел комнату — никакого волка. Я уж обозлился — надули, значит, подшутили, — как вдруг услышал, что под стулом что-то ворочается. Я осторожно пригнулся, поглядел с опаской и увидел головастого щенка.
Я вот говорю — увидел щенка, но сразу же было видно, что это не собачий щенок. Я понял, что волчонок, и страшно обрадовался: приручу, и будет у меня ручной волк.
Не надул охотник, молодец: привез мне живого волка!
Я осторожно подошел, — волчонок стал на все четыре лапы и насторожился. Я его разглядел: какой он был урод! Он почти весь состоял из головы — как будто морда на четырех ножках, и морда эта вся состояла из пасти, а пасть из зубов. Он на меня оскалился, и я увидел, что у него полон рот белых и острых, как гвозди, зубов. Тело было маленькое, с редкой бурой шерстью, как щетина, и сзади крысиный хвостик.
‘Ведь волки серые… А потом, щенята всегда бывают хорошенькие, а это дрянь какая-то: одна голова да хвостик. Может быть, и не волчонок вовсе, а просто для смеха что-нибудь. Надул охотник, оттого и удрал сразу’.
Я смотрел на щенка, а он пятился под кровать. Но в это время вошла моя мать, присела у кровати и позвала:
— Волченька! Волченька!
Смотрю, волчонок выполз, а мать подхватила его на руки и гладит — чудище этакое! Она его, оказывается, уже два раза поила с блюдца молоком, и он сразу ее залюбил. Пахло от него едким звериным запахом. Он чмокал и совался мордочкой маме под мышку.
Мать говорит:
— Если хочешь держать, так надо его мыть, а то вонь будет от него на весь дом.
И понесла его в кухню. Когда я вышел в столовую, все смеялись, что я таким героем ринулся в комнату, будто там страшный зверь, а там щенок.
В кухне мать мыла волчонка зеленым мылом, теплой водой, а он смирно стоял в корыте и лизал ей руки.
Как я учил волка ‘тубо’
Я решил, что сызмальства надо начать волчонка учить, а то, как вырастет большой зверь, с ним уж тогда ничего не поделаешь. Вот он еще маленький, а зубищи уж какие во рту. А вырастет — держись тогда. ‘Первое, — думал я, — надо научить его ‘тубо’. Это значит ‘не тронь’. Чтоб как крикну ‘тубо’, так чтоб он даже изо рта выпускал, что схватил.
И вот я взял волчонка в свою комнату, принес плошку с молоком и хлебом, поставил на пол. Волчонок потянул носом, учуял молоко и заковылял на лапках к плошке. Только он сунул морду в молоко, я как крикну:
— Тубо!
А он хоть бы что: чавкает и урчит от радости. Я опять:
— Тубо! — и дернул его назад.
И вот тут он сразу как рявкнет на меня, голову повернул, зубами щелкнул — как молнией ударил. И так по-лесному, по-звериному вышло у него, что меня на один миг жуть взяла. Я от взрослой собаки такого не слышал, — вот оно что значит волк-то…
‘Ну, — думаю, — если он с малых лет так, то что же потом-то? Не подойти тогда уж, прямо съест. Нет, — думаю, — надо его страхом взять, пусть он привыкнет бояться моей руки’.
Я снова крикнул ‘тубо’ и стукнул кулаком волчонка по голове.
Он ударился челюстью о плошку и взвизгнул, совсем по-ребячьи. Но он не мог оторваться от молока, облизнулся и снова в плошку.
Я крикнул не своим голосом:
— Тубо, дрянь этакая! — и опять ударил кулаком.
Волчонок отскочил от плошки и заковылял на тонких лапках вдоль стенки. Бежал и тряс от боли головой. С мордочки текло молоко, и он выл обиженно.
Обежал по стенке всю комнату, и ноги сами понесли его к молоку.
Хоть мне было стыдно, что я ударил так сильно такого маленького, но я все же решил настоять на своем.
Как только волчонок начал есть, я снова крикнул ‘тубо’. Он наспех огрызнулся и залакал скорее. Я стукнул его кулаком. Он завыл, бросился, и я не успел его схватить, как он уж отворил мордой дверь и стремглав побежал вон. Он побежал к матери, сунул ей в юбку мокрую морду и заскулил громким голосом на всю квартиру.
Все сбежались, стали гладить волка, а меня ругали, что я мучаю такого маленького.
Маме он всю юбку запачкал молоком и заслюнявил.
Потом он целый день бегал за матерью, а меня так все заругали, что я пошел гулять.
Я на всех дома обиделся. Я думал: ‘Им хорошо говорить: ‘Волченька, миленький да бедненький’, а вот когда вырастет зверище-волчище с громадными зубами, тогда все в доме начнут кричать: ‘Гляди, что волчище наделал! Твой волк, девай его куда хочешь’. Тогда все на меня будут валить. ‘Завел, — скажут, — зверя в доме, теперь и расхлебывай’. И я решил, что уеду из дому, найму себе маленькую квартирку и буду там жить со своей собакой, с кошкой и с волком.
Я так и сделал: нашел комнату с кухней, нанял и переехал с моими зверями на новую квартиру.
Надо мной смеялись:
— Скажите, Дуров какой у нас завелся! Со зверями будет жить. А я думал: ‘Дуров не Дуров, а волк ручной у меня будет’. Собачка у меня была рыженькая, маленькая. Она была потайного
и ехидного характера. Звали ее Плишка. Плишка была чуть побольше волчонка. Волчонок, как ее увидал, побежал к ней, хотел поиграть, повозиться. А Плишка ощетинилась, оскалилась, как огрызнется:
— Р-раф!
Волчонок испугался, обиделся и побежал искать мою мать, но я уже жил один. Он скулил, бегал по комнате, искал, в кухне и прибежал наконец ко мне. Я его приласкал, посадил рядом с собой на кровать и позвал Плишку. ‘Дай, — думаю, — я вас примирю’. Я заставил Плишку лечь рядом с волчонком. Она, дрянь, все время подымала губу, показывала зубы и шепотом ворчала — ей, видно, противно было лежать рядом с волчонком. А он пробовал ее нюхать, даже лизнул. Плишка дрожала от злости, но куснуть волчонка при мне не смела.
‘Ну, — думаю, — как же я их одних-то дома оставлю, как пойду на работу? Заест волчонка Плишка, закусает’. И я решил взять утром Плишку с собой. Она была очень муштрованная, и утром на службе я повесил на вешалку пальто, а Плишке сказал, чтоб стерегла и не сходила с места. Когда мы с Плишкой вернулись домой, то волчонок так обрадовался Плишке, что бросился к ней со всех своих кривых ножек и с размаху сбил собаку и навалился на нее. Плишка пружиной вскочила, и я крикнуть не успел — она цап волчонка за ухо. Но тут вышло не то: волчонок как рявкнет и так лязгнул зубами — быстро, как молния, — что Плишка кубарем в угол, прижалась и, рот раскрыв, рычала испуганным хрипом.
Кошка Манефа важно вошла в двери посмотреть, что за скандал. Волчонок тряс больным ухом и бегал по комнате, на все натыкался крепким лбом. Манефа на всякий случай вскочила на табурет. Я боялся, что ей придет в голову сверху царапнуть волчонка. Нет. Манефа уселась поудобней и только следила глазами, как метался волчонок.
Я принес с собой овсянки и костей для волка и отдал дворничихе Аннушке сварить.
Когда она принесла горячий котелок, то сейчас же заметила волчонка :
— Что это собачка какая безобразная? — И присела на корточки. — Это какая же порода будет?
Я не хотел, чтобы в доме знали, что есть волк, и думал, что бы такое соврать, как тут Аннушка пригляделась и говорит:
— Уж не волчонок ли? Да верно ведь волчонок. Ах бедный ты мой! Смотрю, уж гладит его. Я сказал:
— Аннушка, пожалуйста, никому не надо говорить. Я хочу вырастить, пусть ручной будет.
— Да мне зачем же рассказывать, — говорит Аннушка, — а только, знаете, говорится: сколь волка ни корми, а он все в лес глядит.
И я договорился с Аннушкой, что она будет у меня прибирать и варить, а волку варить варево из овсянки с костями каждый день.
Я дал всем зверям есть, каждому в своем углу, каждому из своей кормушки. Волчонок чавкал своей овсянкой, а Плишка свое быстро сожрала, оглянулась на меня. Я в зеркало следил за ней, а она этого не понимала и думала, что я сзади ничего не увижу. И вот я вижу в зеркале, как она по стене тихонько крадется к волку. Еще раз оглянулась на меня и втихомолку подворачивает на волка. Оскалилась всем ртом, глазищи злые и надвигается шаг за шагом.
‘Ну, — думаю, — залезь ты ему в кормушку, вытяну я тебя ремнем, будешь знать. Все вижу, голубушка’.
Но вышло иначе. Только Плишка сунула морду к кормушке, волк — врык! — и лязгнул зубами, да не мимо, а прямо Плишку за морду. Она отскочила с визгом, и тут с ней сделался прямо-таки припадок: она носилась по комнате, по кухне, кидалась в прихожую и так отчаянно выла, будто на ней вся шерсть огнем горит. Я ее звал, но она делала вид, что не слышит, и только поддавала визгу еще пронзительней. А волчонок чавкал в своей плошке. Я ему подлил туда молока, и он спешил, лакал, только дух успевал переводить. Я выгнал Плишку на двор и во дворе слышал, как она пробовала скандалить.
Все соседи думали, что я нечаянно ошпарил собаку кипятком.
А волка я каждый день учил ‘тубо’. И теперь дело двинулось вперед: только я крикну ‘тубо’, волчонок стремглав бежал прочь от кормушки.
Собаки скандалят
Я каждый вечер ходил со зверями на прогулку. Плишка была приучена бежать рядом с правой ногой, а Манефа сидела у меня на плече. Улицы были около моей квартиры пустынные и, правду сказать, места воровские — народу попадалось мало, и некому было пальцем показывать, что вот идет взрослый мужчина с кошкой на плече. И вот я решил теперь пойти гулять вчетвером — взять с собой волка. Я купил ему ошейник, цепочку и пошел вечером по улице: волчонок ковылял с левой стороны, но его приходилось подергивать за цепочку, чтоб он шел рядом. Думал, нас никто не заметит. Но вышло не так: нас заметили и подняли скандал. Только не люди, а собаки.
Первая попалась маленькая собачонка. Плишкина знакомая. Она разбежалась было к нам, но вдруг насторожилась, зафыркала и стала красться за волчонком, нюхать след. Потом бросилась в свои ворота и оттуда таким залилась тревожным лаем, что во всех дворах отозвались собаки. Я никогда и не думал, что столько собак на нашей улице. Собаки стали выскакивать из ворот, встревоженные, ощетинились и со злым испугом издали надвигались на волка. А он жался к моей ноге и вертел своей лобастой мордой. Я уж думал: не взять ли мне волчонка на руки да не повернуть ли домой, пока собаки не бросились на него? Из ворот уж стали высовываться люди, глядеть, что случилось. Плишка снизу заглядывала мне в лицо: что же, дескать, делать? Какой, значит, переполох из-за этого чучела мордатого! Но я уж не боялся: собаки ближе трех шагов не решались подойти к волчонку. Каждая провожала нас лаем до своего дома и пятилась задом в свои ворота.
Успокоился и волк. Он уже не вертел головой, а только не отставал и бежал, плотно держась у моей ноги.
— Что, — сказал я Плишке, — наша взяла?
Мы вышли на людные улицы, где собак не было, а когда возвращались, уже все ворота были на запоре и собак на улице не было.
Но Волчик очень радовался, когда пришел домой. Он стал возиться, как щенок, повалил Плишку, валял ее по полу, а она терпела и не смела при мне огрызаться.
Вырастает
А на другой день, когда я возвращался, я увидел на дворе Аннушку: она в лоханке стирала белье, а около нее, свернувшись клубочком, грелся на солнце волчонок.
— Я его на солнышко взяла, — говорит Аннушка. — Уж что в самом деле, и свету животное не видит.
Я позвал:
— Волчик! Волчик!
Он нехотя встал, расставил ноги, как поломанная кровать, и стал потягиваться, совсем как собака. Потом вильнул своим веревочным хвостиком и побежал ко мне. Я так обрадовался, что он идет на зов, что сейчас же без всякого ‘тубо’ скормил ему сдобную булку. Я хотел уже взять его в комнату, тут Аннушка говорит:
— Как раз кончила, а вода осталась, давайте-ка я и его. А то дух от него уж очень волчий.
Подхватила его под мышку и поставила в лохань. Она его мыла как хотела, и он стоял смешной, весь в белой пене. Он даже ни разу не зарычал на дворничиху, когда она его обдавала теплой водой начисто. С тех пор его мыли каждую неделю. Он был чистый, шерсть стала блестеть, и я не заметил, как уж хвост у волчонка из голой веревки стал пушистым, сам он стал сереть и обратился в хорошенькую веселую собачку.
Бой с Манефой
И вот раз кормил я моих зверей, и Манефа, сидя на табурете, доедала рыбешку. Волчонок кончил свое и полез к кошке. Он стал лапками на табурет и потянулся мордой к рыбе. Я не успел крикнуть ‘тубо’, как Манефа зашипела, хвост веником и — раз! раз! — надавала волку по морде. Он завизжал, присел и вдруг бросился настоящим зверем на кошку. Все это было в одну секунду: волк опрокинул табурет, но кошка подпрыгнула на всех четырех лапах и успела рвануть его когтями по носу, — я боялся, чтоб не выцарапала глаза. Я крикнул ‘тубо’ и бросился к волку. Но он уж сам бежал ко мне, а кошка наскакивала сзади и старалась процарапать сквозь шерсть. Я стал гладить и успокаивать волчонка. Глаза были целы, — оказался порядочный шрам на носу. Шла кровь, и волчонок зализывал языком больное место. Плишка во время боя скрылась. Я с трудом вызвал ее из-под кровати. Там была лужа.
Вечером волк лежал на подстилке. Манефа — хвост трубой — королевой разгуливала по комнате. Когда проходила мимо волка, он рычал, но она и головы не поворачивала, а спокойно терлась о мою ногу и мурлыкала на сытое брюхо.
‘Особой породы’
В доме уж все считали, что у меня две собаки. И когда спрашивали про Волчика, я говорил, что это овчарка, мне подарили, — особой породы.
Но вот раз ночью я проснулся от странного звука. Мне спросонья показалось сначала, что пьяный ревет за окном. Но потом разобрал я, в чем дело. Волк. Волк завыл…
Я зажег свечку. Он сидел среди комнаты, подняв к потолку морду. Он не оглянулся на свет, а выводил ноту, и такую лесную звериную тоску выводил он голосом на весь дом, что делалось жутко.
Вот тебе и ‘овчарка особой породы’. Этак он весь дом перебудит, и уж тут не скроешь, что волк. Пойдут охи, ахи: ‘Волк во дворе’. Все хозяйки заскандалят и выгонят меня завтра же вон из дому с моими кошками и овчарками. Наверху генеральша живет, злая и вздорная. ‘Помилуйте, — скажет, — живешь, как в лесу, всю ночь волки воют. Благодарю покорно’. Это я все знал наверное, и надо было сейчас же прекратить этот вой.
Я вскочил, присел к волку, стал гладить, но он глянул на меня и снова запрокинул голову.
Я дернул его за ошейник и повалил на пол. Он как будто опомнился, встал, встряхнулся, зазвонил пряжками. Я побежал в кухню и достал толстую кость из супа. Волк улегся на подстилке и стал грызть. Грыз он своими белыми зубами большие воловьи кости, как сухари. Только хрустело. Я потушил свечу, стал было засыпать, — как дернет мой волк ноту, крепче прежнего. Я быстро оделся и вытащил волка на двор. Я стал с ним играть, бегать по двору. И я заметил тут, ночью, что, не зная, я принял бы его за порядочного дворового пса. И вот никто не замечал: пес мой не лаял. Беда, если узнают, что он по ночам воет!
Теперь мне ночью не стало покоя. Я по часу, бывало, сидел и уговаривал волка, я его занимал, совал ему кости, чтоб как-нибудь он забыл про вой. Я за ним ухаживал, как за больным, у которого бывают припадки. Недели через две он бросил выть. Но за это время мы с ним сдружились. Когда я возвращался домой, он ставил мне на плечи лапы, и я чувствовал, какие они крепкие у него — как железные палки. Я с ним гулял днем, и все смотрели на большую собаку с особенной походкой. Когда он бежал, он так легко пружинил задними ногами, он умел смотреть назад, совсем свернув голову к хвосту, и бежать в то же время прямо вперед.
Узнали
Он был совсем ручной, и знакомые, когда приходили, гладили его и трепали по спине, как простую собаку.
И вот раз сижу я в парке на скамейке. Меж коленями у меня уселся на земле волк и дышит жарким духом, свесив длинный язык через зубы.
Маленькие дети играли в песке, а няньки на скамейке лузгали семечки.
Ребята стали подходить ко мне.
— Какая хорошая собака! Пушистая и язык красный. Не кусается?
— Нет, — говорю. — Она смирная.
— Можно немножко погладить?
Я сказал волку ‘тубо’. Он уж это хорошо знал, и дети, кто посмелее, стали осторожно гладить. Я гладил заодно с ними, чтоб волк знал, что и моя рука тут.
Няньки подходили, спрашивали:
— Не укусит?
Вдруг одна нянька подошла, глянет да как заохает:
— Ой, матушки, волк!
Дети взвизгнули, прыгнули, как цыплята. Волк так перепугался, что волчком повернулся на месте, запрятал мне между колен свою морду и прижал уши.
Когда все немного успокоились, я сказал:
— Сами волка напугали. Видите, какой он смирный.
Но уж куда там! Няньки ребят за руку прочь тянут и оглядываться не велят. Только два мальчика, что без нянек были, подошли ко мне, стали на метр и говорят:
— Верно — волк?
— Верно, — говорю.
— Настоящий?
— Настоящий.
— А ну, — говорят, — забожись.
— Ей-богу, — говорю, — настоящий.
— Ага, — говорят, — то-то ты его себе к руке и привязал. Ну, дай еще погладить. Настоящего-то.
Это было действительно так: я цепь от волка привязал ремнем к левой руке — в случае дернется или бросится, уж от меня он не оторвется. Пусть я даже упаду с ног — все равно не уйдет.
Прозевал
Аннушка так приучила волка, что он за ворота один ни за что. Подойдет к калитке, глядит на улицу, носом воздух тянет, нюхает, рычит на проходящих собак, но за порог лапой не переступает. Может быть, сам он боялся один выскакивать.
Вот я раз вернулся домой.
Аннушка сидела во дворе, шила на солнышке под окном, а волк у ней в ногах клубком лежал — серая большая животина.
Я окликнул, волк вскочил ко мне. И тут я вспомнил, что не купил папирос. А разносчик стоял в десяти шагах от ворот с лотком. Я выскочил из ворот, волк — за мной. Беру у разносчика сдачи и слышу — сзади собачий лай, рявканье, склока. Оглянулся — ай, беда! Сидит мой волк, прижался в угол ворот, а две большие собаки набросились, приперли его, наступают. Волк головой крутит, глазищи горят, и зубы лязгают, быстро, как выстрелы: хляст! хляст! Вправо, влево!
Собаки напирают, ищут местечка, где б ухватить, и лай такой стоит, что моего крика не слышно. Я бросился к волку. Собаки, видно, поняли, что вот человек бежит им на помощь, и одна бросилась на волка.
Мигнуть не успел, как волк рванул ее за загривок и швырнул на мостовую. Она покатилась и с визгом пустилась прочь. Другая прыгнула за меня.
Волк ринулся, сбил меня с ног, но я успел ухватить его за ошейник, и он проволок меня шага два по мостовой. Лоточник с лотком скорей в сторону. А волк рвется, я на спине барахтаюсь, но ошейника не отпускаю.
Тут выбежала из ворот Аннушка. Она забежала спереди и уткнула волчью морду к себе в колени.
— Пускайте, — кричит, — я уж взяла!
Верно: Аннушка взяла волка за ошейник, и мы вдвоем увели его домой.
Когда я потом вышел за ворота, то увидел кровь. Кровавая дорожка шла через площадь, куда побежала собака. Я вспомнил, что на наш скандал собралось смотреть много народу, а из окон высунулись жильцы. И кто-то кричал:
— Бешеная! Бешеная!
Это кричала генеральша, что жила надо мной.
Беда
Я два дня не выпускал волка во двор, только по вечерам водил его на цепочке гулять. На вторую ночь он завыл, и завыл нестерпимо: громко, как труба, и так отчаянно, так тоскливо, будто ревет над покойником. Мне в потолок постучали.
Я выскочил с волком во двор. Я видел, как в окнах вспыхнул свет, как замелькала тень. Видно, барыня всполошилась.
Наутро я слышал, как во дворе она кричала на дворника:
— Безобразие! Где это позволяют держать бешеных собак в доме? Воет волком по ночам. Всю ночь не спала. Сейчас же заявлю. Сейчас же!
Аннушка принесла овсянку волку вся заплаканная.
— Что случилось? — спрашиваю.
— Да уж чего хуже — скандалит барыня. В полицию, говорит, заявлю! Так дворника этого, мужа моего, значит, вон из дому: укрывает бешеных собак, ни за чем, говорит, не смотрит. А он мне как родной.
— Кто это? — говорю.
— Да Волчик-то! — И присела к нему, гладит. — Кушай, кушай, родименький. Сиротинка моя!
Когда я шел со службы домой, меня на улице остановил полицейский пристав:
— Простите, это вы волка держите?
Я смотрел на пристава и не знал, что сказать.
— Да ведь я давно знаю, — говорит пристав. Ухмыляется и ус покручивает.—Там, видите, жалоба поступила. Генеральша Чистякова. Но знаете, вот что вам посоветую: подарите-ка мне вашего зверя, ей-богу. — И пристав просительно улыбнулся. — Ей-богу, подарите. У меня в имении овцы, а стерегут их овчарки. Вот этакие. — И показал почти на метр от земли. — Так вот от вашего волка хорошие детки будут — злые, первый сорт. И он с собаками сдружится, на воле жить будет. А? Право же. А в городе вам одни скандалы с ним будут. Это уж я ручаюсь, что скандалы будут. — И тут пристав нахмурился. — Вот уж одна жалоба есть: имейте в виду. Так как же? По рукам, что ли?
— Нет, — сказал я. — Мне жалко дарить. Я как-нибудь устрою.
— Нет, и не продам, — сказал я и пошел скорее прочь.
— Так я украду! — крикнул пристав мне вслед. — Слышите: у-кра-ду!
Я махнул рукой и пошел еще скорей.
Дома я рассказал Аннушке, что говорил пристав.
— Берегите волка, — сказал я.
Аннушка ничего не ответила, только насупилась.
На дворе я столкнулся с генеральшей Чистяковой. Она вдруг загородила мне дорогу. Глядит мне зло в глаза, и нижняя губа трясется. И вдруг как стукнет зонтиком об пол.
— Скоро ли мы избавимся от опасности?
— От какой? — спрашиваю.
— От собаки, от бешеной! — кричит генеральша.
— Вас, видно, мадам, покусала, только это не моя. И я пошел в ворота.
Из плена
Прошло дней пять. Я был на службе. Мне сказали, что меня спрашивает какая-то женщина, и чтоб сейчас, немедленно. Я побежал. На лестнице стояла Аннушка.
— Ой, бегите, — говорит, — скорей бегите: волка нашего пристав в участок взял. Там в полиции сидит.
Я схватил шапку. По дороге Аннушка мне сказала, что пристав приказал дворнику отвести волка в полицию и что дворник не посмел ослушаться: отвел и привязал во дворе в полиции.
Когда я открыл калитку в полицейских воротах, то сразу увидел в конце двора гурьбу народа: городовые и пожарные густой кучей стояли, галдели, вскрикивали. Я быстро пошел через двор и, уж когда подходил, слышал, как кричали:
— Что, серый, попался?
Я протолкался через людей. Волк на цепочке был привязан к кольцу. Он сидел на задних лапах, поджал хвост и огрызался на городовых. Волк первый заметил меня. Он дернулся, вскочил на задние лапы и натянул цепь. Все отпрянули назад. Я снял цепь с кольца и быстро намотал на руку.
Кругом заголосили:
— Куда ты его? Что, он твой?
— А если ты хозяин, так возьми! — крикнул я. Все расступились. Вдруг кто-то заорал:
— Калитку на запор, скорей!
И один городовой побежал бегом к воротам.
— Стой! Волка спущу! — закричал я на весь двор.
Городовой отскочил и стал.
А волк меня так тянул, что я едва вприпрыжку поспевал за ним. Мы добежали до калитки, я откинул дверь, волк прыгнул через порог и бросился вправо, домой. Сзади засвистели. Мы были уж за углом. Сейчас площадь, а через площадь и наш дом. Я слышал, что сзади топали ноги, свистели свистки. Но я не оглядывался и бежал. Вот сейчас площадь. Площадь пустая. А вон Аннушка стоит у ворот. Я бросил цепочку, и волк громадными прыжками стал устилать к дому. Аннушка присела на корточки, и я видел, как она поймала его за шею. Я перевел дух и оглянулся: двое городовых остановились. Один зло плюнул в землю и махнул рукой.
Совсем конец
Я решил переехать в другой район, где этот пристав не начальник и где уж он ничего не значит. Я стал подыскивать новую квартиру. Я корил дворника за подлость:
— Зачем же было уводить волка у меня? За что же гадость мне такую делать?
— Да вы, — говорит, — в мое положение войдите: вам волк — забава, а ведь если я его не приведу, когда велят, это выходит, что с места вон. Я ведь только метлой и могу орудовать. Выгонят — куда пойду? Вы меня, что ли, кормить будете? Разве к вам в волки наняться?
Я уж не знал, что говорить. Ладно, перееду.
Я видал пристава через улицу. Он сделал хитрое лицо и лукаво погрозил мне пальцем. А я ему тоже.
Я купил волку намордник. Он сначала срывал его лапами, но все-таки привык, и теперь в ошейнике, с намордником он был совсем как собака.
Все свободное время я ходил с волком — мы искали квартиру. Я уж совсем нашел, оставалось только переехать.
И вот я раз вернулся домой со службы. В воротах Аннушка в слезах:
— Опять! Опять!
— Что, увели? — И я дернулся, чтоб бежать в полицию, но Аннушка ухватила меня за рукав.
— Без дела пойдете. Увез, увез, окаянный, к себе! Сама видела, как на подводу поклали. Связали — и на сено. А коней не удержать.
Я все-таки побежал в участок. Пристава не было: он уехал к себе в имение.
Я узнал: все было, как сказала Аннушка.
РОМАН МАРКИЗА
Все это я видел своими глазами у себя в сенях и в огороде. Этому уже пятнадцать лет, но забыть не могу.
В сенях над цементным полом я укрепил в углу полку. От стены к стене. На нее по вечерам взлетал мой петух Маркиз и садился рядом с курицей Варькой.
Маркиз был большой, как индюк, черный и блестящий, как китайский лак. Он разжирел за зиму у меня на коленях в ожидании кур. Я клал на него книгу и читал. Мне часто казалось, что гребень у него не природный, — я щупал его рукой, — до того правильный и стойкий: рубиновая корона.
Варьку я принес с базара в мешке. Она была маленькая, белая, как фарфоровая. Она встряхнулась, закудахтала оголтелым бабьим голосом и бросилась на двор.
Маркиз вмиг расправился, как будто в нем раскрылась пружина. Он поднял голову. И вспыхнул глаз. И вдруг он, вытянув шею, пустился вон из комнаты.
Когда я вышел на крыльцо, Маркиз уж топал около Варьки, напружинивал черное крыло, скреб им землю — вот искры посыплются. Потом проходил мимо с ярой важностью взад и вперед. Варька клевала, не глядела, по-хозяйски швыряла ногами землю, растопырясь, кидала назад.
К вечеру она ходила королевой. Маркиз, как граблями, разгребал когтями землю, звал к червячку: ‘Кок, кок’. Я кинул горсть кукурузы. Маркиз стерег, Варька глотала. Он не взял ни одного зерна.
Так прошло три дня. И я принес рябую, вихрастую курицу — Мотьку. Варька бросилась на нее. Эта королева кудахтала на нее, как торговка. Мне казалось, что я понимаю каждое куриное слово. Мотька отбежала, паслась на задворках. Но Варька разбегалась и прямо неприлично хлопала крыльями на бегу и клевала Мотьку в голову, в спину, в хвост. Днем я видел, как они уже дрались. И Мотька отклевывалась. Обе подскакивали, как петухи. Но тут Маркиз, выпятив грудь, проходил между ними: авторитетно и категорически.
Настал вечер — и вот что я увидал.
Они теперь, трое, сидели на насесте. Двери в сени были настежь, и моя лампа освещала всех троих — Варьку, Мотьку и Маркиза посредине. Варька потопталась на насесте, привстала и клюнула Маркиза в сережку, в белую сережку, что висели у него с обеих сторон, как у всех Миноров. Маркиз не шевельнулся. Варька изловчилась и еще раз с яростью долбанула мужа в голову клювом. Так, что стукнуло. Маркиз клюнул в голову Мотьку. Мотька приникла. Варька опять привстала и снова ударила Маркиза. Она долбанула сразу три раза подряд. Маркиз опять стукнул Мотьку. Я не верил глазам. Это повторилось еще два раза. Я вышел в сени и посадил Мотьку хвостом вперед. Минута как будто прошла спокойно. Но Варька снова поднялась. Она коротко кудахтнула и клюнула Маркиза.
Маркиз завернул шею и лениво, по-нарочному, стукнул Варьку в крыло, как по картонке. Варька, видно, не могла этого стерпеть. Она совсем встала на насесте, она балансировала крыльями, чтобы дотянуться до белой серьги. Она была в бешенстве. Она со всей мочи стукнула клювом. И в тот же миг Маркиз долбанул ее в голову, и она шлепнулась на цемент. Она сидела на цементе как была: с растопыренными крыльями, приоткрыв клюв, и смотрела вверх на Маркиза. Варька встала, встряхнулась, сделала два досадливых шага по полу. И вдруг подлетела и села на место. Маркиз, уже вобрав шею в плечи, устроился на ночлег.
Я повернул Мотьку головой вперед.
Назавтра куры не дрались, клевали рядом, и Маркиз копал обеим жучков и червей.
И вот раз ранним утром я скручивал у окна папироску и глядел в мой огород. Только что пробилась морковка. И вдруг на плетне — Маркиз. Он никогда этого не смел, — может быть, потому, что его дамы не могли одолеть барьера. Я хотел зашикать на петуха, но он уж слетел вниз: он торопливыми, устремленными шагами топчет редиску и укроп. Куда? Что увидел? И тут я заметил серую птицу. Она рылась на грядке в конце огорода и подняла голову на Маркиза.
Это была куропатка. Какой маленькой, какой субтильной и кокетливой она казалась в сравнении с курами! Я думал — сейчас вспорхнет. Нет, она только оглянулась на петуха и продолжала клевать. Я замер и смотрел.
Маркиз козырем прошелся мимо иностранки, напряг крыло, боднул гребнем воздух. Он взрыл ногами, изуродовал грядку. Летели комья, ростки. Он говорил: ‘Кок, кок’, угощал. Она клевала щепливо маленькой серой головкой. Маркиз рыл наотмашь всю почву вокруг, не глядя, он рыл, как впору только собаке, и глядел, как не спеша клевала серая курочка. А по ту сторону плетня с клохтаньем подбегали Варька и Мотька, стараясь взобраться наверх. Кудахтали взъяренными голосами. Взлетели. Мотька. Вот и Варька. Захлопали глупыми крыльями, слетели вниз, бегут, вытянув шеи, вразвалку, напролом. Уж близко. И вдруг куропатка поднялась, полетела в воздух, быстро махая крыльями.
Маркиз, приспустив крылья, глядел, как скрывалась в воздухе фея.
Он крикнул коротко, будто ему подсекли голос.
Я схватил грабли и пошел чинить мои гряды.
УДАВ
I
Началось с того, что играл я в клубе. И все как-то выходило, что проигрывал. Все свое жалованье проигрывал. Отдам жене, а потом по трешке выпрашиваю.
Жена служила в тресте. На машинке печатала. Я жене наврал, сказал, что шубу купил, а я ее в рассрочку взял, а деньги проиграл.
И вот я раз прямо со службы шел в клуб. Играю — и везет, везет. ‘Вот, — думаю, — когда на меня это счастье наехало, не упускай, гни вовсю!’ Только успеваю бумажки по карманам распихивать: так уж комком и сую. Вот когда королем домой вернусь! Жена мучается, дома до света на машинке печатает. Вот вздохнет, голубушка! Уж и не знаю, что ей сделаю. Сережке, сынишке, велосипед, дураку, куплю. Настоящий! Вот будет радоваться! Наташеньке, дочке, шапочку, — она все хотела, — вязаную, зелененькую… Да что шапочку! Да и придумать не знаю что: она диктует матери до хрипоты, бедная, чтоб машинку эту проклятую перекричать.
‘Ну, — думаю, — поставлю еще пятьдесят рублей — и баста’. Хлоп! — побили мою карту. Вот черт. Я, чтоб вернуть, вывалил сотню — натаскал из карманов мятых червонцев. Опять бита! Мне бы бросить, не злиться, а я все жду, что снова мое счастье найдет меня. И пошло, и пошло.
Я весь в поту и уж последние бумажки таскал из карманов, трешки какие-то. И тут холод меня прямо прошиб: что вот только что все они, милые мои, счастливые могли б быть, уж были, можно сказать, и вдруг… И вот уж нет ничего. Я царапал со злостью пустой карман, скреб ногтями.
Тут я вспомнил, что у меня с собой есть пятьсот рублей. Казенные, правда. Завтра сдать надо. Я взял червонец. Уж коли повернется счастье — так ведь с рублишка начинали и с тысячами от стола уходили в полчаса каких-нибудь. И я все рвал и рвал с пачки по червонцу, и уж все равно стало. Я и считать перестал — который это идет. Поставил потом целиком сотню, чтобы уже сразу. И глаза закрыл, чтобы не видеть. Потом побежал к швейцару.
— Голубчик! Дорогой! У вас шуба в залог пусть будет, дайте рубль. Последний раз, рублик.